Читать книгу Карниз - Мария Ануфриева - Страница 2

Оглавление

В ней с детства как будто умещались две девочки: мечтательная тихоня с пухлой книжкой на острых коленках и бесшабашная пацанка с растрепанными косами, верховодившая окрестными сорванцами. Пятерки за домашние задания соседствовали с жирными двойками по поведению. Она поила кукол чаем, а потом неслась на улицу и вела малолетнюю банду войной на соседний двор. Когда выросла, девочки угомонились и лишь изредка, не утерпев, лезли в ее отношения с мужчинами, нашептывая: «Включай очаровательную глупышку – нет! – врубай стерву», и, надо сказать, редко ошибались. А уж когда она влюбилась, обе умолкли, такого не ожидали даже они. Ия оказалась женщиной с изюминкой.

Изюминки, если вдуматься, есть у всех. Над кем-то создатель задумался и просыпал целую пригоршню. У одного они легли в сердцевину, а сверху – толстый слой теста, и не скажешь, что внутри есть изюм. У другого лежат на поверхности, а откусишь – одно тесто.

«Мне так хотелось, чтоб люди хотели иначе. Вот незадача – попала сама под раздачу», – напевала под нос Ия слова из песни только входившей тогда в моду певицы Земфиры и смотрела на картинку с кошкой, пришпиленную иголкой к стене.

Кошка идет по краю серой покатой крыши. Мягко пружинят лапы, глаза прикрыты, зажмурены, будто от удовольствия, и не смотрят вниз. Под кошкой квадраты дворов, нити узких улиц, перекинутые крест-накрест ленты широких проспектов и крыши, крыши, крыши. Высоко забралась кошка, но крыша под ней изгибается или обрывается – этого уже не видать, картинка заканчивается волнистым краем. Замерла кошка на краю и словно трогает лапой тонкую иглу шпиля далекой крепости. То, что крепость называется Петропавловской, Ия сперва не знала. Она эту картинку еще в Новотитаровке из журнала выдрала.

Ия по-турецки сидела на письменном столе и в такт певице постукивала пальцами по учебнику «История философии». На его обложке были изображены элегантные французские интеллектуалы Камю и Сартр и широколобый, с волнистой бородой, мужик. Имя его, как сообщал учебник, Аристокл. Это за косую сажень в плечах к нему приклеилось греческое Platos.

Ноготь оставлял тоненькие следы полумесяцем на глянцевом лице Платона-Аристокла, но она не замечала, что портит учебник и широкий лоб ученого мужа, и все отбивала и отбивала такт: «Ромашки-и-и… Дурной мальчишка ушел, такая фишка, нелепый мальчишка». Нелепо переживать, когда уходят, тем более дурные, тем более мальчишки. Это она права.

Земфира ей определенно нравилась. В ночном эфире популярной городской радиостанции шла запись интервью, которое перемежалось песнями с ее первого, готовящегося к выходу альбома.

Разные имена бывают на свете. Вот певицу Земфирой назвали. Земфира-Зефира. Должно быть, не сладко жилось ей с таким именем, пока звездой не стала. Потом-то уже плевать. Готовое имя для сцены, цыганское будто, и выдумывать ничего не надо.

Ее наградили именем – Ия. Назвали бы хоть Ая или вот общеупотребительно: Оля…О-ля, О-ля. Много Оль хороших на свете встречается, а вот имя – пустышка, дырка от бублика.

Отец-то хотел назвать ее Лаума, но мама воспротивилась, мол, ведьмы только нам не хватало. Мама с рождения в Латвии жила и в языке, слава богу, разбиралась. Про ведьму, конечно, никто бы не вспомнил, но дразнили бы ее в школе: а) Вайкуле, б) лучше не думать. «Лаумой» называлась фабрика нижнего белья в родной Лиепае.

Может, имя этой фабрике и помогло выстоять тогда, когда почти все заводы в их городе остановились. И отцовский машиностроительный, и мамин завод детских колясок давно закрылись, а трусики и лифчики «Лаумы» до сих пор нарасхват.

Родители никогда не ссорились. Жили в согласии до тех пор, пока однажды не расстались навсегда. Но тогда до крушения страны, зацепившего и обрушившего их семью, крепость которой не прошла проверку безработицей, еще далеко было, поэтому назвали дочку компромиссно и даже немного под стать любимому городу – Ия. Впрочем, это не избавило ее от чертовинки в характере, как будто предугаданной не сумевшим настоять на своем родителем.

«Ия из Лиепаи», – так она порой и представлялась до сих пор, хотя где теперь Лиепая и где она… Но «Ия из Новотитаровки» звучало бы совсем погано.

Все ее существо восставало против этого чужого корявого названия, которое клеймом прописки в паспорте имело теперь к ней прямое отношение. Зато гражданка Российской Федерации. Сама сбежала от бабушки, к матери с отчимом на Кубань пожаловала, чтобы школу в России закончить. Они тогда дом новый отстроили и братиком ее наградили. Но не переплюнули оставшегося в Лиепае отца – тому молодая жена родила двух погодок.

Так у Ии появились три брата и пропала семья, а потом и родина. Став россиянкой, к бабке в Лиепаю студентка из Петербурга приезжала как иностранная гостья, по приглашению.

Дома, в Латвии, русских притеснять стали, и казалось, никаких перспектив, а вот теперь, говорят, в ЕС их примут. Если так, выходит, она будущую Европу на деревню променяла, патриотка хренова. А она не в Россию хотела, а просто к маме.

В той, лиепайской еще школе, приклеилось к ней имя Изаура с легкой руки классной руководительницы. Сериал «Рабыня Изаура» шел, а она всегда смуглой была, черноволосой, а тогда кожа вообще желтизной отливала.

– Гляди-ка, ну прямо вылитая Изаура, – сказала их классная на обеде в столовой училке из параллельного 4 «Б». Та стояла через три стола, за которыми сидели все четвертые классы школы, и, услышав, закивала головой:

– Еще и косички вон черные по бокам!

Классы заржали и принялись выискивать дона Леонсио, но среди розовощеких мальчиков с белыми, как лен, волосами так и не нашли.

Через неделю в классах объявили карантин, потому что Ию отвезли в больницу, определив желтуху, но это уже не имело никакого значения. Она стала Изаурой и, вернувшись через два месяца в класс, немедленно познакомила свой четвертый «В» со всем, чему сама научилась в детской больнице: петь матерные частушки и аккомпанировать себе «тюремной музыкой». Пацанка внутри нее ликовала. Костяшками пальцев отбиваешь удалой ритм на краю парты: гоп-ца-ца, гоп-ца-ца…

Это умение потом не раз пригождалось ей в жизни для того, чтобы разбавить пресность какой-нибудь шибко благородной компании. А первый раз в Новотитаровке понадобилось, когда далекие от политеса акселераты-одноклассники пытались цаце из Прибалтики свои понятия внушить. Она через это «гоп-ца-ца» и выпитую бутылку домашнего вина тогда почти в доску своей стала.

Совсем своими девчонки становились на доске. На досках, вернее, в покосившемся сарае на краю станицы. Он бесхозный, что ли, был, открыт всегда. Там и компании гудящие собирались, и парочки забредали. Дурная слава об этом сарае шла.

После выпитой бутылки и ее туда зайти тянули, но островки здравых мыслей, дрейфующие в голове посреди разлившегося винного океана, подсказали ватным ногам дорогу в обратном направлении, к дому.

– Че ты ломаешься, опытная же телка, сама говорила, – подловил ее на перемене следующим днем Рогатый.

Настоящий казачина, и даже челка его вилась и складывалась сама собой в замысловатый чуб. Димка Рогатый его звали – да, это она помнит, хотя память ее имела быстрое свойство выкидывать то, что держать в голове не хотелось. Но Рогатого – помнит, куда уж деться, как-никак первый ее мужчина. И главное, зачем…

Чтобы не хуже других, чтобы не в грязь лицом. И потом, сама так круто себя держала в компании Рогатого после бутылки вина: дескать, ничем меня не удивишь, я и не только «гоп-ца-ца» умею, все уже давно у меня там, в Прибалтике, случилось, и даже неинтересно мне, такой просвещенной в пикантных вопросах девушке, с вами тут, колхозниками, в хлеву барахтаться.

Подловил ее Рогатый на слове, подловил. Пришлось крутизну свою доказывать. Там, в этой Новотитаровке, все с ног на голову было, чем хуже – тем лучше. Что ж, почти по Достоевскому. Ну, Федор Михалыча-то она позже, конечно, к сараю притянула, когда уж поняла, что Рогатого из памяти не стереть, как прочих других. Впрочем, другие уже не в Титаровке были, а когда она стала свободной взрослой женщиной-студенткой.

Интересно, Рогатый-то понял, что первый у нее, или слишком пьян тогда был? Неделю он за ней увивался, все доказательств опыта просил. Может статься, и не допросился бы, но потом ее и девки-ровесницы уже подкалывать стали. В выпускном классе, а парня своего нет. Ну и что, что только приехала, опытная женщина в таких делах не мешкает. Хихикали и многозначительно кивали на Рогатого: гляди, как за тобой таскается.

Под давлением общественности, можно сказать, Рогатый и стал ее парнем. На первом же свидании в сарае навалился как боров, подмял, пыхтел, елозил, сопел в ухо, потом разогнался, будто дрова рубил. Она от боли даже красиво, глубоко, как в однажды смотренном у подружки видеофильме, стонать забыла. Только дышала как-то по-собачьи, верхом легких, и неудобно упиралась головой в стену сарая.

Это на урок физкультуры было похоже – так же бессмысленно, потно и все не кончается. Вот когда сочинение пишешь или контрольную по физике списываешь, так будьте-нате, звонок тут как тут. А в вонючем спортзале под прицелом мяча в феноменальной по своей тупости и незнающей географических преград игре «перестрелка» время замирает, урок все длится, мяч все бьется о стенку или об тебя, если не увернешься.

Вот и тут Рогатый раскачивался на ней, как на станке или на козлах, бился об нее своими мохнатыми твердыми ляжками и в нее тем, что она и различить не могла из-за разливающейся по животу ноющей боли.

Но даже самый длинный, спаренный из двух, урок когда-нибудь заканчивается. Звенит звонок, и можно бежать в раздевалку. Рогатый сдавленно зарычал, несколько раз отчего-то дернулся и, когда он повалился на нее и сгреб в свои мокрые объятия, она поняла, что мучения позади.

Он еще что-то мычал и, как теленок, лизал ее ухо, когда она уже вежливо, но настойчиво проталкивалась к выходу из-под него, ведь урок физкультуры закончился, зачет вымучен и дольше оставаться в спортзале не имело смысла.

Конечно, она, честно глядя ему в глаза, соврала, что ей понравилось, как врала потом не раз. С каждым последующим разом это было все убедительней: она уже не забывала стонать, извиваться, вытягиваться стрелой, закидывать ноги на плечи и смыкать их на мужской спине. Актриса больших и малых…

И зачем это было ей нужно, нет, ну скажи? Чтобы как все, чтобы никто не догадался.

«Я ворвалась в твою жизнь, и ты обалдела. Я захотела любви, ты же не захотела…» – пела Земфира.

Она тоже ворвется в его жизнь, и он захочет любви. Она уже любит его – на расстоянии, заочно, не видевши ни разу, влюбившись по рассказам. Даже думает о нем стихами, «высоким штилем».

Уже сегодня Ия собиралась встретиться с Папочкой, в жизнь которого мечтала ворваться, хоть никогда и не видела. Ну и что, зато много слышала: у него крутой нрав, острый язык, крепкий кулак и новая подружка-юрист. Смена баб происходит регулярно. Вообще-то новой подружкой мечтала стать она, а тут – вот незадача, без всякой раздачи.

* * *

Ия жила на съемной квартире в спальном районе Петербурга, квартира была отвратительная, грязная, за стенкой алкаши, а рядом полчища тараканов. Стоило выключить свет, перли из всех щелей. Казалось, что с каждым днем, несмотря на принимаемые меры, их становится все больше и скоро они целиком утвердят свою власть над отдельно взятой квартирой, превратив ее в тараканье Прусское царство. Надо было бежать отсюда, но студенческая стипендия не позволяла. Спасибо, мать с отчимом переводы раз в месяц присылали, а два раза – посылки со знакомым проводником.

При всех своих недостатках квартира имела одно перекрывающее их достоинство – дешевле не сыскать. С юристом тут не потягаешься.

А подружки в универе еще думали, что у нее богатый любовник есть. У некоторых и правда были папики, они же спонсоры. Но не у нее. Скука, какая же скука, ведь за несколько лет после сарая с Рогатым для нее в мужчинах ничего не изменилось, как она ни старалась, потому что сама она не поменялась. Чем больше они до нее дотрагивались, тем меньше трогали.

Папочка – это другое дело. Всегда, когда Ия ловила ухом истории его похождений, – разумеется, делая вид, что они ей совершенно неинтересны, – чувствовала, что задевают ее слова за самое живое, за низ живота.

Поводов познакомиться не найти, единственной ниточкой была общая знакомая. Толстуха Муха, за какие-то сомнительные заслуги названная так с легкой руки того же Папочки. Сама же Муха всех особей женского пола, независимо от возраста и нажитых регалий, называла «девочка», а всех мужчин от 5 до 95 лет – «мальчиками».

Муха все обещала, что соберет общую компанию. Ия безразлично пожимала плечами: «Ну соберешь, так соберешь». Про себя же умоляла: «Ну, когда же, наконец, когда ты выполнишь свое обещание, черт бы тебя побрал?!»

И вот – свершилось! Вчера ей позвонила Муха и сказала:

– Приезжает девочка одна из Италии, мы с ней гулять будем, в Эрмитаж пойдем. Хочешь с нами? Еще кое-кто будет.

– Кто? – блекло поинтересовалась Ия, закусив губу, и чуть не запрыгала на месте, услышав ответ.

Потом она красила ногти, перебирала платья и вот уже за полночь уселась слушать радио.

В постели она вытянулась, скомкала между ног одеяло и обняла куцую подушку. Стараясь думать о завтрашнем дне и не думать о тараканах, она заснула.

Утро встретило ее визгом тормозов, воем сирен, гудками автомобилей и железным звоном трамваев. Окно выходило на широкий проспект, который просыпался одним из первых в городе, а то и вовсе не засыпал.

Вчерашнего волнения не было, все равно шансов у нее нет. Погуляют по городу и разойдутся. Но каблуки на всякий случай надела самые высокие, не для прогулок. И любимое платье, с красными маками по подолу. Ничего, что лето кончилось.

Выйдя из метро, она сразу их увидела. Муха энергично размахивала рукой с зажатой в ней сигаретой и стреляла глазами по сторонам. Рядом стояла тоненькая, хорошо одетая, загорелая девушка, в которой Ия сразу признала «итальянку».

Оказалось, что ее зовут Надя и родом она из Белоруссии. Не успела Ия задать невинный, но раздирающий ее душу вопрос: «Больше никого не ждем?», как увидела Папочку.

Идет, улыбается и машет им руками так широко, словно загодя хочет обнять всех разом. Он был именно таким, как она представляла. Белые брюки, рубашка в полоску, кожаная сумка на плече, ежик волос. Так и хочется провести по ним ладонью, чтобы почувствовать мягкую колкость. Ничего демонического, и главное – без подружки-юриста.

Папочка сразу обратил внимание на «итальянку», оно и немудрено: Надя была чудо как хороша. Разговаривая, она ласково касалась кончиками пальцев руки собеседника, склоняла кудрявую головку и, казалось, гладила своим взглядом.

«Итальянка» понравилась и Ие, но ей было чуть обидно, что сама она занята на вторых ролях и идет позади рядом с Мухой, которая деловито прокладывала путь, прямо противоположный дороге в Эрмитаж, и озабоченно читала надписи на вывесках.

«Давайте посидим, выпьем, а там уж и в музей можно», – наконец озвучила она план действий и разом, как кутят, по-хозяйски втолкнула всех троих в показавшуюся ей приличной забегаловку.

Они сидели у окна, пили вино, сквозь пыльное стекло светило осеннее солнце, а мимо, как пелось в еще одной популярной тогда песне, «пролетали дорогие лимузины». В них проносились женщины с горящими глазами, золотыми волосами. За углом, по соседству с забегаловкой ковал браки районный ЗАГС.

Здорово ловить лучики осеннего солнца на лице. Они словно извиняют, что прогуливаешь занятия в университете, ведь дождливой осенью каждый солнечный день сродни каникулам.

Муха и Надя обсуждали Люксембург. Ия чувствовала себя неловко, поскольку нигде за границей, кроме своей родины, ставшей чужой страной, еще не бывала. Она заметила, что и Папочка старается, но не может поддержать беседу: видать, тоже не бывал.

Она смотрела на Папочку и чувствовала, как прорастает в ней невесть откуда взявшаяся уверенность, что все это – её. Это чувство мучило и раньше, а тут взошло, заколосилось, хоть жни да каравай с него пеки.

Разговор плавно повернул и перешел на обстоятельства итальянской жизни Нади.

– Ну как там, в Италии? – допытывался Папочка. – Чем ты там занимаешься, работаешь?

– Работаю, – мягко говорила Надя, а Муха с многозначительным видом подливала ей в бокал. – Я так отвыкла от этого серого неба, люди тут такие неулыбчивые. А там солнце, в Венеции так хорошо, как я люблю Венецию! Там настоящий рай.

– А что ты делаешь, где работаешь? – не унимался Папочка и по-кошачьи следил за движением ее губ.

– Секретарем в фирме, звонки принимаю.

По рассказам Мухи было известно, что Надя, окончив филфак университета, долго искала работу. Идти учительницей в школу она не могла: иногородней девчонке на такую зарплату не прожить, разве что ночевать в той же школе и подъедать за учениками. Возвращаться на родину, отведав столичной жизни, не хотела.

Однажды купила очередную газету с вакансиями, а там объявление: требуются девушки с хорошим знанием английского языка. Через месяц Надя уехала в Италию работать танцовщицей в баре.

Оставалось порадоваться, как удачно сложилась ее судьба.

– Ну, за Италию! – решительно подняла бокал Муха. – Кстати, не пора ли нам выпить чего-то покрепче. Только пойдем в другое место?

В то время такси по мобильникам не вызывали, потому что их не было. Нет, такси, конечно, были, не было мобильников. Вернее, они тоже были, но у избранных: массивные черные трубки, не помещавшиеся в карман и казавшиеся простым смертным недостижимой роскошью.

Они вышли на улицу, встали на краю тротуара и замахали проезжающим машинам. Тогда останавливался каждый второй.

Потом они ехали по Невскому, завернули на Стрелку Васильевского Острова и дальше – на Петроградку. В Надиной сумочке тоненько, мелодично запиликало.

– Алло, бабуля, я уже в России, скоро к вам, в Белоруссию, – говорила в маленький изящный аппаратик Надя.

– Это девочке родственники звонят, – громким шепотом авторитетно объяснила Муха и с гордостью обвела всех уже немного мутным взглядом, будто это в ее сумочке раздалось волшебное пиликанье.

– Я тоже из Белоруссии, – сообщил голубоглазый водитель с жилистой шеей. – Из Гродно, а вы откуда?

– Из Витебска, – неохотно, но ласково ответила ему Надя.

Вечер уже накидывал на город свою пелену. Уходивший день был теплым, солнечным, и пелена эта, прозрачная, тихая, мягкая, словно укутывала, обволакивала, ласкала. Казалось, она была такой же неторопливой, нежной, томной и ласковой, как шедшая рядом Надя.

Надя и вечереющий город сливались в одно целое. Хотелось накрыться ими, изваляться в них и уснуть, закутавшись ими же.

– Тещины блины! – провозгласила Муха и опять, как кутят, подтолкнула их в раскрытые двери блинной на Сытной площади.

Надя вызвалась угостить всех блинами с икрой. Ия смотрела, как блины, один за другим, раскатываются на шипящем круге, заполняются оранжевыми, словно стеклянными, шариками икринок и быстро скручиваются могучими руками повара.

По количеству блинов, укладываемых штабелями в пакеты, блеску в глазах Нади и Папочки и придирчиво считающей блины Мухе было ясно, что банкет по случаю приезда Нади только начался.

По дороге в Александровский парк Муха еще несколько раз вталкивала их в магазины, и первым из них, конечно, был магазин, торгующий спиртным.

В парке они нашли кафе прямо у воды – небольшого канала, со дна которого поднимались причудливые и очень склизкие на вид водоросли. От него сильно пахло тиной и мочой, а в воде тут и там, как яркие поплавки, выглядывали цветастыми боками пластиковые и жестяные бутылки.

– Амстердам! – мечтательно, чуть запыхавшись, выдохнула Муха и первая плюхнулась на длинную деревянную скамью.

– Похоже? – с серьезной миной осведомился Папочка, закидывая ногу на ногу.

– Похоже, – с готовностью согласилась Муха. – Там только не воняет, и мусора нет, а так очень похоже.

Скатертью-самобранкой развернулись на столе купленные яства. Венчал стол крепкий пузатый арбуз. Когда его разрезали, он издал неприличный утробный звук, таким наливным, спелым, просящимся наружу было его нутро.

Солнце розовело прощальным отсветом за причудливым рваным изгибом крыш высоких домов, но, даже прощаясь, оно словно говорило: «Жизнь прекрасна, девочки».

– За жизнь! За Петроградку! За жизнь на Петроградке! – перерывы между тостами Мухи становились все короче.

Жизнь и впрямь казалась прекрасной. Лопались на зубах тугие соленые икринки. Сахарился и таял во рту спелый арбуз. Деликатно булькая, плескалась в рюмки холодная водка.

Ия почувствовала, что перестало болеть першившее несколько дней подряд горло, таким целебным оказалось сочетание водки, икры и арбуза с витавшими в воздухе феромонами физической приязни друг к другу.

Эти феромоны, казалось, выделяли все в их компании, за исключением Мухи, уже проявлявшей первые признаки беспокойства по поводу прощального бульканья. Лицо ее постепенно приобретало все более решительное выражение.

– Поедем к тебе, девочка, холодно стало, – толкнула она Ию и озабоченно добавила: – Да вот только есть ли магазин возле твоего дома?

Ия растерялась. Перед глазами вихрем пронеслись рыжие прусаки, не желающие расставаться с обжитым местом, и сломавшийся накануне в довершение прочих неприглядных картин быта сливной бачок унитаза.

– Я бы с радостью, так ведь ко мне далеко, – неумело попыталась увильнуть она.

– Может быть, лучше к тебе, всем вместе? – ласково спросила Папочку Надя и надолго остановила взгляд на его подбородке.

Папочка смущенно крякнул, но не успел ничего сказать, как в разговор вмешалась Муха:

– Девочка, туда нельзя, там же того! Юрист ждет. Я сегодня с утра с ней разговаривала, она-то не знает, что мы встречаемся, думает, «на работе», – тут Муха многозначительно кивнула на Папочку. – Суп, говорит, буду варить. Харчо. Уже сварила, наверное.

Муха хлопнула последнюю рюмку, с сожалением потрясла ее и решительно, как будто ставила жирную точку, опустила на стол. Вся компания с ожиданием посмотрела на Ию. Со стенки рюмки скатилась запоздалая последняя капля, которую так хотела найти Муха. Капля оставила на столе небольшой водяной хвостик. Жирная точка превратилась в запятую.

– Мальчик, ты до дома не доезжай, ты возле магазина останови! – оживленно командовала Муха в машине.

Она сидела на переднем сиденье и громко фыркала, обмахивая себя непонятно откуда взявшимся беретом с россыпью стразов по каемке. Ия думала о том, что Муха могла бы сыграть Портоса вместо актера Смирнитского, и вышло бы даже лучше. В темном салоне машины ей казалось, что впереди сидит громада-мушкетер и говорит один за всех.

– Ты музыку любишь, мальчик? – спрашивала Муха у шофера. – Я вот Пугачеву люблю! Алла Борисовна – это все! Вот помню я, еще СССР когда был, я в поезде ехала. И тут говорят: в соседнем вагоне Пугачева едет! Я в тот вагон пошла, в купе постучала. А там и правда Пугачева сидит. Ну, и еще кто-то, и еще. Поздоровалась, нет ли у вас сигарет, Алла Борисовна, говорю. Она мне пачку «Мальборо» протягивает и говорит: бери всю, девочка.

– Да ну, – не верил шофер. – Прямо так и сказала? А еще что-нибудь сказала?

– Сказала, – вздохнула Муха. – До свидания, девочка. Закрой дверь. С той стороны.

Когда зажегся свет в прихожей, Ия зажмурила глаза, чтобы не видеть лица гостей, увидевших тараканов. Ей казалось, что открыла она их только тогда, когда вновь услышала деликатное бульканье уже в комнате и не раз произнесенный в этот вечер тост Мухи:

– Как говорится, вздрогнем… за Италию!

На миг в комнате стало тихо. Не позволяя стопкам вернуться на стол, Муха игриво спросила:

– А между первой и второй – что?

Она подмигнула набравшейся духу войти в комнату Ие.

– Что между первой и второй, девочка?

– Улица Репина, – озвучила Ия фирменную концовку тоста своего факультета, одной стеной выходящего на ту самую улицу.

– Отличный тост! – с чувством сказала Муха и с трудом разлепила закрывающиеся глаза. – У всех «перерывчик небольшой», и только в Петербурге – это самая узкая улица. Вздрогнем – за Петербург! Ну, пошли, – подтолкнула она Ию. – На балконе покурим.

Курили они долго, курили, смотрели вниз на проезжающие машины, ждали, пока затихнут стоны, доносившиеся из глубины квартиры через раскрытую форточку. Уже, казалось бы, битва миновала и можно возвращаться. Но нет, снова бесстыдно скрипнула кровать, и полились порожистой рекой сдавленные, хлюпающие ахи, чьи и не разберешь.

– Вот кобелина, – не выдержала Муха. – Тут никаких сигарет не хватит. Что же делать-то, а, девочка?

Звуки снова стихли. Они подождали.

– Пойдем, – шепнула Ия. – Теперь можно.

Они пробрались в комнату, наполненную мертвой, глухой тишиной, словно не из нее вырывались навстречу ночному городу эти стоны. Даже прусаков она не видела в тот вечер. Попрятались по углам.

Ия по привычке скомкала меж ног одеяло и перед полетом в бездонную ловушку сна услышала, как обиженно крякнула под Мухой раскладушка, а та деловито чертыхнулась, провиснув в ней до самого пола.

Утро встретило их серым питерским небом во все беззанавесочное окно. О вчерашнем приветливом солнце ничего не напоминало. Наверное, это и впрямь был его прощальный осенний выход под занавес теплых дней.

Хотелось, чтобы утро только снилось и не болела голова. Но откуда-то в подушке появился магнит. Он не давал голове не то что подняться, а даже слегка повернуться.

– Воды! – донесся протяжный стон из раскладушки.

Ия сделала вид, что не слышит, и прикрыла глаза, но стон перерос в требование.

– Вчера покупали! В пакете. За дверью. Я спрятала на утро, – слабым голосом давала наставления Муха, как раненый солдат выносящим его с поля боя санитарам.

Ия нехотя встала, почувствовав, что и в голове ее пророс магнит, и этим двум магнитам – в голове и подушке – очень хорошо друг с другом. Надя еще спала, Папочки в комнате не оказалось.

– На работу ушел, – пробулькала Муха, вливая в себя баллон минералки.

Потом они все-таки встали, бесцельно и с сожалением, как всегда бывает с похмелья, потыкались из угла в угол и собрались завтракать. Надя приготовила яичницу, сели за стол и обнаружили на нем бумажку, которая оказалась запиской для Нади, а в ней – связка ключей.

И зажмурившаяся Надя, и записка, и ключи, и ушедший утром, но не забывший их оставить Папочка были так красивы, что им нельзя было даже завидовать, можно было только любоваться.

Ия любовалась и думала, что в ее жизни никогда не будет таких ключей и такой записочки.

– С первого взгляда, – подвела итог Муха и озабоченно добавила: – Однако как же юрист? Я их всего месяц назад познакомила. Дела-а-а. Ага, значит, это первые ключи, а вторые – у нее. Ага, значит, нам туда пока нельзя, вдруг она окажется дома. Ну, то есть теперь-то уже не дома, а в гостях, выходит. Собирайтесь, девочки, поехали ко мне, а там решим, что делать, как нам юриста из дому, тьфу, из гостей выкурить!

– Не стыдно тебе, – шепнула ей Ия уже на улице, – ты ведь их познакомила? Юрист же не виновата, что так получилось. С первого взгляда то есть.

– А при чем тут я? – так же шепотом возмутилась Муха. – Я всех предупреждаю, что это кобель, и все равно не слушают. Бабы – дуры, что я могу поделать?! Тебе-то как, понравился Папочка, ты ведь тоже первый раз видела?

– С ним интересно, но не мое, – с деланым безразличием слукавила Ия, да ведь и впрямь после записочки с ключами было окончательно ясно, что не ее.

– Вот это правильно, девочка, вот за это я тебя люблю – ты у нас отличница, сразу во всем разобраться можешь. За тебя я спокойна, хоть ты сексуальная-я-я-я, – протянула Муха.

Ия передернула плечами, она не любила такие разговоры. Собственная сексуальность всегда казалась ей вопросом спорным, и когда она слышала про нее в утверждающей форме, была уверена, что это из вежливости.

У Мухи, как всегда, царил творческий беспорядок, на который, ослепительно улыбаясь, смотрели с настенных плакатов звезды зарубежной и российской эстрады.

Одно время Муха работала в главном концертном зале города уборщицей и с тех пор полюбила музыку. Она давно не утруждала себя общественно полезной деятельностью, но деньги у нее водились: что-то присылала жившая за границей мать, что-то перепадало от разновозрастных мальчиков, с которыми она знакомилась легко и непринужденно, не забывая отмечать, что больше ей нравятся девочки.

На добропорядочных мальчиков старше сорока лет откровения Мухи производили ошеломляющее впечатление, и они хороводились вокруг нее, поили и напивались сами, а утром с удивлением озирались среди творческого беспорядка под лучезарными улыбками Мадонны, Уитни Хьюстон и Валерия Леонтьева.

– Мальчик, ты любишь музыку? – вместо утреннего приветствия спрашивала Муха. – Я вот очень люблю. Вот помню я, когда еще СССР был…

Ночной гость уходил с полным чувством соприкосновения с богемой, изрядно полегчавшим кошельком и, как правило, не оставляя телефон на прощание. Звонки по-домашнему принимали супруги.

Вот и на этот раз широкая кровать Мухи была артистически разобрана и даже будто взбита, словно в ней долго крутились волчком, а потом осторожно, чтобы не разрушить получившуюся конструкцию в форме безе, вылезли.

С протяжным сладостным стоном Муха плюхнулась в самый центр своего лихо закрученного ложа. Жестом показала гостям на стоящие напротив широкие продавленные кресла, покрытые чем-то клетчатым, артистически-дырявым.

Надя поправила перед зеркалом кудрявую прядь и, словно для тренировки, послала долгий ласковый взгляд отражению плаката с Леонтьевым.

Она словно текла, струилась, переливалась на камушках. Несмотря на налет жаркой итальянской живости, от нее веяло прохладой. Видно, знойная Италия не до конца вытеснила тенистую Белоруссию с ее озерами и густыми дубравами, которые отражались где-то в глубине ее глаз.

Казалось, что там же, на дне Надиных глаз, можно плутать и не найти выхода из прохладной чащи, и одновременно стать безраздельным хозяином ее, белорусским партизаном. Таким женщинам посвящают стихи и оставляют утром на столике ключи от входных дверей.

Пили кофе. Муха звонила на работу Папочки и получала инструкции, где они встретятся. Юрист еще накануне все поняла, вылила харчо в унитаз и ушла, оставив ключи у соседей. Муха ободрилась и хвалила юридическое образование:

– Это все потому, что университет. Умная девочка. Правильно, надо себя ценить. Что же поделать, когда у нас тут, с первого взгляда…так сказать.

Пока сидели у Мухи, Ие все казалось, что она плывет: тяжело в голове, тяжело в груди, все из-за жирной точки, появившейся вчера на столике в уличном кафе. Точка все разворачивалась и разворачивалась запятой. Все длиннее и длиннее становился ее хвостик.

Ия не любила компании и удивлялась сама себе: давно пора расстаться, второй день прогуливает учебу, что она вообще делает у Мухи и зачем снова собирается к Папочке.

Но уйти она не могла, ее затягивало в водоворот, который начинался в темном, глубоком озере Надиных глаз и закручивался в воронку в ней самой. Медленно крутило в этом водовороте и не отпускало. Хотелось сложить руки и идти ко дну, где что-то давно ждало…

Вечером они сидели у Папочки. Ия против своей воли ловила его кошачьи взгляды на Наде. Иногда они скользили и по ней самой. С ровным дружеским интересом, который иногда превращался в долгое раздумье, застывавшее холодком в ложбинке на спине.

Постепенно она стала замечать, что это раздумье исподволь ловила и Надя, становясь все грустнее и грустнее. Лишь Муха деловито летала из угла в угол.

Вслед за ней с лаем носилась хозяйка дома – рыжая такса Норма.

– За Италию! – в который раз Муха бередила Надину душу близким отъездом.

– Скоро ты приедешь снова? – спрашивал Папочка Надю. – А то оставайся, работу тут найдешь.

– Что я тут делать буду? Чулки вот вчера купила, на коленках гармошкой топорщатся, видишь? Я не могу так жить… – ласково отвечала Надя. – Через год приеду, как деньги будут.

Папочка делал вид, что слово «год» совсем его не трогает, а Муха строила многозначительные скептические мины за его спиной, ловя момент, пока Надя их не видит.

– В прошлый раз уезжала, а в аэропорту, в кафе, перед отлетом мама дочку провожает в Италию. Красивая такая девочка, молодая совсем, веселая! Смеется все время. Про работу что-то там говорили. А я хотела подойти к ней и сказать: куда ты едешь, дура! И чтобы мать слышала, – неожиданно и совсем невпопад сказала Надя.

С ее голоса на миг слетела ласка, а глаза ожесточенно и пусто уставились в стену.

Через три дня Надя уехала в Белоруссию повидать родных, а оттуда в Италию. Они посадили ее на поезд, а потом брели с вокзала по темным тропам улиц, сдавленных каменной грядой домов, обступавших с двух сторон. Закручивающийся в трубе улиц ветер хамски толкал их в спину, будто напоминая: тут вам не Италия. На душе было сиротливо, и даже Муха молчала и не подначивала зайти в магазин, сказав на прощание:

– Пошла я домой, спать хочется.

Ия тоже поехала домой, дружески помахав Папочке рукой в закрывающуюся дверь вагона метро.

Всю следующую неделю она провела как в тумане: вроде все по-прежнему и жизнь топчется на своем месте, но отделена она невесомым словно вата, слоем, поглощающим звуки и притупляющим восприятие.

Она ждала. Не понимала, чего ждет, но все равно ждала. Хмуро, ровно, почти равнодушно, ведь ждать ей было нечего.

* * *

Телефон все же зазвонил и голосом Папочки сказал:

– Привет! Не отвлекаю? Мне помощь твоя нужна! Можешь приехать? Надо в квартире посидеть. Обворовали, сссуки! Все вынесли! Двери нараспашку. Милиция только ушла. Мне на работу надо срочно, никто не может приехать! Не могу квартиру без присмотра оставить, мастер только завтра придет замок чинить! Выручишь?

Ия кубарем скатилась со стола, где по привычке сидела с книжкой, сложив по-турецки ноги. Мечась в поисках подходящей – самой лучшей – одежды, швырнула тапком в чету неторопливо, как на променаде, пересекавших комнату прусаков. Затем высыпала на стол содержимое косметички.

Выбегая из дома, она услышала, как возле мусорки во дворе жалобно мяучет котенок, но, мотнув головой, побежала мимо: какие котята в съемной квартире. Потом все-таки обернулась и увидела высокого худого парня, вышедшего из соседнего подъезда: он подошел к горе отходов и пытался разглядеть там подающее сигналы бедствия существо. Вот и хорошо, нашелся другой спаситель.

Через час она стояла в подъезде старого дома перед высокой деревянной дверью. Потянула за ручку, и дверь тут же поплыла ей навстречу, не встречая препятствия.

– Сссуки, – быстрыми шагами из глубины коридора шел Папочка. – Ничего не оставили: деньги, телевизор, даже косуху кожаную, на вешалке у входа висела.

– А милиция что сказала?

– Да ничего, отпечатки пальцев не снимали. Походили просто. Давайте, говорят, не будем играть в следователей. Позвоним, говорят, если новости для вас будут. Это все Понтий устроила, ее рук дело!

– Какой Понтий? – засмеялась Ия. – Пилат, что ли?

– Ага, Пилат! Билад! – передразнил Папочка. – Это знакомая давняя. Вмеcте фарцой еще торговали на Гостинке. Ну и не только фарцой… Вот не зря ей, сучаре, срок тогда дали. Таскается по кабакам, баб каких-то ко мне два дня назад приволокла, подружки, мол, ночевали здесь, ну а сегодня прихожу: дверь открыта…

– Срок? Какой? – опешила Ия. – Тебе тоже срок дали?

– Условный, – приобнял ее за плечи Папочка. – У меня мать тогда от рака умирала. Я такую речь на суде произнес! Судья плакала! Пожалели… Ну, ты проходи, хозяйничай тут. Собаку только не забудь покормить. У нее каша с мясом в холодильнике. Слесарь завтра придет замок менять. Ночью спать будешь, на крюк железный изнутри закройся. До революции повесили, а видишь, как пригодился. Не бойся, я тебе звонить буду. Это коммунальная квартира, но никто не живет сейчас. Ты одна будешь, никому не открывай. Чувствуй себя как дома!

Когда дверь за Папочкой закрылась и тут же снова отворилась сквозняком, она торопливо накинула на петлю толстый железный крюк – внутреннюю защелку. Подергала дверь: щель есть, но снаружи так просто не откроешь. Прильнула к этой щели: на площадке никого нет. Даст Бог и не будет.

Вещи в комнате оказались разбросаны: торопливо и зло. Ия слышала, что для домушников шкафы с бельем – как касса банка. Почти всегда найдешь деньги. Почему-то именно этот нехитрый тайник в полотенцах и простынях кажется обычным гражданам самым надежным. Именно с него начинаются поиски сбережений квартирными ворами.

Возле этажерки валялись сброшенные на пол статуэтки: их-то за что? Она подняла с пола фарфорового мальчика с золотыми кудрями и школьным ранцем на плече. В один миг тот стал инвалидом, лишившись обеих ног, которые так и остались лежать на полу. Мальчика было жалко.

На кухне, порывшись в ящиках стола, нашла моментальный клей и, вернувшись в комнату, принялась врачевать мальчика. Через пару минут тот крепко стоял на ногах, и лишь жирная полоска подсыхающего желтого клея, выступившего по краям разлома, чуть выше колен, напоминала о проведенной операции.

Возле ног вилась такса Норма. Она умильно заглядывала в глаза и всем своим видом убеждала, что рада новой компании, но пора бы и подкрепиться. Ия уже знала, что Папочка хорошо готовит, и потому не удивилась, что собачья каша после разогревания оказалась весьма аппетитной на вид.

Норма, торопясь и чавкая, уплетала еще горячую кашу, быстро водя мордой над миской. Ия, посыпав кашу сахарным песком, тоже уплетала ее, высоко подняв брови, по привычке оттопырив мизинец с красным маникюром и приняв самый независимый вид. Как будто кто-то, кроме собаки, мог увидеть, что она ест собачью кашу.

Закончив первой, Норма встала на задние лапы и заглянула в тарелку Ии. Увиденное ей не понравилось, и она тихо, но угрожающе, зарычала.

– Цыц, – осадила собаку Ия, сузила глаза и зашипела, упершись немигающим взглядом в круглые влажные собачьи зрачки.

Власть в доме менялась: Норма это почувствовала, а Ия поняла, едва переступив порог.

Она не знала, что будет дальше, но чувствовала, что закруживший водоворот вышвырнул ее в нужное место, ее место.

Предчувствие, чувство, чутье всегда рождало в ней знание и, уловив еще лишь только оттенки, колебания, какие-то микроскопические предвестники этого знания, она принюхивалась и брала след, как гончий пес. Может быть, все-таки не зря отец хотел назвать ее Лаума…

Вот и сейчас Ия словно шла – да что шла, почти бежала – по следу, и ей было не остановиться.

Норма поняла ее рычание по-своему и поджала хвост.

– Пошли вещи убирать, – примиряющим тоном сказала Ия собаке. – И помни, у меня не забалуешь.

Цопая когтями по полу, собака побежала бочком по длинному коридору квартиры-расчески. Одна сторона – глухая стена, а по второй – двери закрытых комнат, как зубья у гребенки.

Возле своей комнаты Норма заплясала на задних лапах, то и дело высоко подпрыгивая. Казалось, если бы не набитое брюхо, она может сделать сальто-мортале в воздухе.

– Вэлкам! – распахнула двери Ия. – Чувствуй себя как дома!

Смеркалось. Это сгущались пока еще не природные сумерки, а сумерки хмурых, много повидавших на своем веку петербургских коммунальных квартир. Их сумерки служат предвестником темной пелены, спускающейся на улицы нордической Венеции.

Может быть, сумерки в серых петербургских подворотнях появляются так рано потому, что тени выливаются, выпихиваются на улицу, вываливаются сквозь закопченные окна парадных, сквозь забитые деревянные двери черного хода и не заколоченные выходы на просторные темные чердаки. Это угрюмые тени жильцов, навсегда оставшихся в плену лабиринтов дворов-колодцев.

Они заполняют собой переулки и проспекты, беспокойно и обреченно шелестят меж спешащих по своим делам горожан. Те тоже жильцы коммуналок – кто бывшие, кто настоящие, и все они – такие же будущие тени. Тени, оставшиеся в черте, в петле, в чертоге своего возведенного на болотах города по собственной воле, не в силах расстаться с его завораживающей, ядовитой красотой, медленно втекающей в душу и обращающей ее в тень.

Ия представляла, как собираются в пустой квартире тени, ходят за ней, касаются ее длинными бестелесными пальцами, пробуют душу на ощупь: наша – не наша, уйдешь – останешься с нами?

Она изучала квартиру, принюхивалась, прислушивалась к своим ощущениям и чувствовала, как врастает корнями. Корни эти уходят вниз, все глубже. Вот они уже коснулись темной жижи в вечно сыром, дымящемся затхлым паром подвале.

Дом-то 1905 года – ровесник первой русской революции, вспомнила она слова Папочки. Выцветшая, всегда восторженно глядящая в сторону бабка-соседка, царствие ей небесное, утверждала, что туда, в незаполненный еще водой подвал, сбросили тела профессора с женой, чем-то не угодивших новой власти в революционном Петрограде. Это были первые тени дома.

Бабка закончила свою жизнь в больнице для умалишенных, но кровавая история, которой она дала жизнь, продолжала витать в плотном воздухе четырех проходных дворов вокруг дома. И не важно, жили тут убиенные солдатней профессор с профессоршей или нет, если нет – их стоило бы придумать, иначе чьи шаги, вздохи и стоны раздавались ночью в парадной, где на лестнице сохранились крюки для крепления ковра, некогда устилавшего путь жильцов к квартирам, а теперь неизменно пахло мочой.

Самым колоритным местом в квартире оказалась уборная. Ее дверь была единственной посреди глухой сплошной стены, а внутри высился, взбирался к потолку диковинный южный город. Крепостной вал, резные башни, оазисы зелени среди средневековых камней на приклеенной к стенам уборной дерюжке – откуда взялись они в доме – ровеснике революции?

И на этот вопрос Ия помнила ответ: после войны жил в одной из комнат художник-казах, и так он любил квартиру, своих соседей и весь мир, что увековечил свои чувства к ним в уборной. Остальные жильцы не разделяли его любви ни по одному из пунктов и на стенах квартиры малевать запретили.

Художник не то умер здесь же, не то сгинул и растворился в серых городских сумерках. Судьба его неизвестна, но остался город, может быть, его родной, подаренный на добрую память всем будущим посетителям уборной.

Картинная-уборная понравилась Ие, как и заклеенный обоями кривой выступ в углу комнаты, некогда бывший камином.

В коридоре напротив входных дверей к потолку был приделан железный крюк. Странное чувство юмора было у прежних жильцов квартиры.

«Это чтобы вешаться было удобно, когда уж совсем невмоготу, – подмигнул ей Папочка, придумывая назначение этой бесполезной в коммунальном хозяйстве вещи. – Представляешь, заходишь в квартиру, и сразу ноги перед тобой висят. Как в фильме «Десять негритят». Уууу!»

Раздался звонок. Ааа, подпрыгнула Ия.

– Как вы там?

– Я твоего мальчика склеила, – гордо сообщила она Папочке. – Теперь как новенький.

– Что? И его порвали? Вот сссуки. Значит, ты и его нашла…

– Зачем искать? Он же на полу валялся!

– Так ты в шкаф не лазила? Похоже, ты другого мальчика нашла, – смущенно ответил Папочка. – Но все равно, спасибо.

Положив трубку, Ия первым делом полезла в платяной шкаф. Пошарила по одной полке, второй, третьей – в руку ей уперлось дуло. Провела ладонью дальше – ребристое такое дуло, похоже, резиновое.

Она потянула и извлекла из вороха белья, полотенец, носовых платков внушительных размеров искусственный член. Понимающе улыбнулась, беспокойство за мальчика стало понятно.

Ночью Ия не могла заснуть, ловила ухом шорохи и массировала пятки о теплую спину собаки. Такса свернулась в клубок под одеялом на краю кровати и лежала, не шелохнувшись, уверенная, что это ей чешут спину, а не об нее ноги.

Время от времени Ия подходила к входной двери, чтобы проверить, на месте ли цепочка. Когда она вставала с кровати, такса поднимала голову, а затем опять клала ее на передние лапы и шумно вздыхала.

– Спасибо за мальчика! – услышала Ия сквозь утренний сон. Услышала, проснулась и улыбнулась одновременно.

Когда Ия думала о Папочке, она ощущала, как откликается на мимолетное предчувствие опасности ее тело. Но опасность была далеко, как в ясный январский день далек день весенний. В морозном воздухе вдруг появляются прозрачность и особая, тонкая щемящая нотка обещания счастья, какая бывает только ранней весной.

Теперь она глядела опасности в глаза, и имя ей было – Папочка. С кровати соскочила собака, откинув одеяло с ног Ии. У ног склеенного фарфорового мальчика лежал солнечный луч. У ее ног на краю кровати сидела похожая на мальчика женщина. Высокая, коротко стриженая, опасная. Не совсем она и не вполне он. Женщина, которой стоило бы родиться мужчиной, чтобы показать мужчинам, как надо любить женщин.

* * *

Для Ии все началось лет в четырнадцать, еще в Лиепае, когда она как-то по-иному взглянула на свою одноклассницу. У той была худая, незащищенная, по-мальчишески подбритая шея. «Зимняя вишня». Увидев эту шею, можно было сразу умереть, и это было бы правильно. За такие шеи только и стоит умирать. Тонкая загорелая кожа, короткие волосы, аккуратные ушки с маленькими мочками, почти прозрачные на свет, и – самое беспощадное – воротник белой рубашки, из которого и вырастала эта шея. Сами по себе эти воротник и шея ничто, но вместе – тонкая шея в широком вороте – нечто.

Она не знала всей ценности своей шеи и прятала ее в широкий шерстяной шарф, потому что ее и без того низкий голос часто становился хриплым из-за простуды. В ней не было кокетства, и белая рубашка с отлогим воротничком дополнялась темными юбками из плотной ткани ниже колена. А внизу немыслимые сапоги – «дутики», без каблука.

С тех пор как она с каким-то незнакомым острым чувством жалости смотрела на этот нелепый наряд, блуждая ничего не видящим взглядом по школьной тетради с описанием портрета Печорина, Ия не встречала ничего более асексуального и манящего одновременно.

– Неужели тебе не нравятся мальчики? – спрашивала она сама себя, потому что, конечно, это был самый сокровенный вопрос, какой только можно было задать себе в четырнадцать лет.

Да почему же, вроде нравятся. Очень даже волнительно, когда на тебя обращает внимание мальчик, сует в руки записочку, в которой сообщает, что хотел бы быть твоим другом, а потому ждет завтра в 15.00 на скамейке у гаража. Но мальчики и записочки не шли ни в какое сравнение с той тайной мучительной страстью, которая перехватывала дыхание при виде тонкой смуглой шеи в белом воротничке.

Со временем она научилась жить с этой страстью в ладу, надежно упрятав ее в какой-то самый отдаленный уголок своего «я» – такой дальний и такой узкий, что пришлось ее туда запихать, затолкать, втиснуть.

Страсть тоже научилась жить с ней в ладу, освоилась в своем чуланчике на задворках сознания. Обустроилась, заматерела и оттуда руководила поведением, впрочем, не зарываясь, осторожничая, держа себя в рамках приличий. Ее оскорбляли Рогатый и его последователи, но она мирилась с ними, потому что знала свою тайную силу, и терпеливо ожидала своего часа.

В голове неслись мысли, наскакивая одна на другую. Рваные, неровные, словно порезанные тонкими парикмахерскими ножницами для филирования челки. Отфилированные мысли.

Папочка смотрел, смотрела… – да какая, к черту, разница. Главное, не отрываясь, – на ее ноги.

Вот сейчас это и будет? Вот именно сейчас… В первый раз. В фильмах для взрослых свечи всегда в такие минуты горят. Много больших белых свечей. А тут собака по щербатому полу когтями цоп-цоп-цоп.

– Девочка моя, ты всегда так долго в постели валяешься? Завтрак на столе!

Ия соскользнула с кровати и пошла на кухню, выгибаясь и потягиваясь, как кошка. В коридоре они с Нормой соревновались, кто быстрее. Ия использовала запрещенный в гонках прием – прижимала бокастую таксу к стене – и потому достигла кухни первой, радуясь, что арбитру Норма не пожалуется.

На столе стояли горячие бутерброды: колбаса – сыр – помидор – лист салата. Если вас еще не поимели, а завтрак уже на столе – либо вы у мамы, либо в гостинице, либо… у женщины.

Жизнь с женщинами имеет свои преимущества. Например, ты можешь выкинуть кулинарную книгу, а также иголку с нитками и пяльца. Не расстраиваться, если забыла зачеркнуть в календарике дни последних месячных. Все равно ничего не произойдет, какой бы бурной ни была твоя монополовая жизнь. Так что календарик тоже можно выкинуть.

Этот дамский набор не пригодится. Возьми только чувства. Без них не обойтись. Чувства – самый прочный материал при строительстве воздушных замков.

Когда невесомые воздушные замки рушатся, осколки чувств ранят больнее всего. Под этим камнепадом лучше не стоять. Дальновидные герои не заходят в такие замки вовсе. Умные герои седлают коней и оказываются по ту сторону крепостного рва, лишь заметив ползущую по стене трещинку, когда цитадель еще цела. Влюбленные герои кружатся в вальсе под высокими сводами до тех пор, пока не рухнет потолок придуманного замка, не разверзнется пол под ногами и не устремятся они в пропасть. Впрочем, и падая, можно кружиться в вальсе и не замечать полета вниз. Влюбленные вообще мало что замечают.

Ия кружилась, но не в вальсе с прекрасным кавалером. Кружилась по-тарантиновски, не обходя острые углы, а ударяясь об них с размаху или случайно и счастливо минуя на расстоянии пары сантиметров. Зажмуриваясь от щекочущего нутро полета души вниз, в пятки, будто танцуешь на краю крыши. Она сотрясалась в знаменитом танце Умы Турман с Джоном Траволтой.

«Криминальное чтиво» она смотрела много раз. Для того, чтобы наконец-то досмотреть до конца, но ни разу не досмотрела. Турман извивалась, приседал Траволта. Она тоже чувствовала себя частью чего-то запретного, почти криминального, когда нажимала кнопку «off» на пульте, а Папочка одним точным толчком сталкивал с кровати таксу Норму.

Собака вздыхала почти по-человечески, ведь и ей никак не удавалось досмотреть «Криминальное чтиво». Нехотя, бочком, ковыляла в кресло, медленно покачивая задом и громко цопая когтями по полу. Опять вздыхала, крутилась волчком, укладывала нос-футляр на короткие передние лапы и долго, не мигая, смотрела на Ию.

Может быть, собака думала, что отношения мужчины и женщины заканчиваются смешными прыжками под какофонию звуков, а то, что она видит перед глазами, – норма.

– Норма, Норма, – звал Папочка собаку, когда кровать освобождалась. – Как далеки мы от тебя, норма.

Звал или звала, он или она – вот в чем вопрос. Если имя твое Иэн Бэнкс, а критики величают «Тарантино от литературы», можно не мучиться этим вопросом. Осиная фабрика все расставит по своим местам. Но если ты не легендарный шотландец, твоя затея – бэнкс! – рвется, как натянутая тетива, – бэнкс, бэнкс и еще раз бэнкс по носу.

Он – ложь и раздражает, но и она – не она. Женщина, похожая на мальчика. Папочка.

* * *

Люди часто играют в игры. Чаще, чем подозревают об этом. Иногда всю жизнь превращают в игру. Да и – «Что наша жизнь? Игра!». Выбираешь роль, следуешь, вживаешься…

Папочка играл своей жизнью, вертел в руках, как жонглер, подкидывал и ловил. Это была роль – Он.

Ия приняла условия игры, они не ломали ее устоев. Ей нравились женщины, хотя на самом деле нравились ей эксперименты.

Она поигрывала, раскидывала картишки, выпадала мелочь, такие же любительницы экспериментов. С ними можно было болтаться по кафешкам и раз в неделю, по воскресеньям, ходить в темный клуб «Карниз», где собирались те, кто не хотел соответствовать местоимению «она» или стремился опробовать на себе вариативность нормы. Можно было даже лечь с одной из них в постель и попытаться что-то изобразить, думая при этом: «Правильно ли я ее трогаю? Так ли делают это настоящие лесбиянки?» Соседка по постели наверняка думала так же, и дальше обжиманий, стыдливых от боязни обнаружить некомпетентность, дело не шло.

Всех их объединяло слово «тема», как ходящих в один класс объединяют буквы А, Б или В. Они были «в теме», даже если ничего в ней не смыслили.

Ходили слухи, что обычай использовать слово «тема» для обозначения приверженцев однополой любви зародился в Питере, на Петроградке, которая представлялась Ие меккой всего запретного, а потому манящего. На Петроградке жил Папочка.

«Нелюбовь, нелюбовь» – надрывалась модная Ева Польна. Эту песню особенно любили ставить в «Карнизе». На входе стояли охранницы и блюли фейс-контроль. Выпускницы спортивного вуза, они сурово взирали на вплывающих в зал девиц снизу вверх. Невысокие, накачанные и насупленные.

Шанс встретить в зале мужчину был равен шансу повстречать лохнесское чудовище или снежного человека, отправившись на их поиски с аппаратурой и многочисленной группой сочувствующих.

Нелюбовь была главным чувством, которое испытывали друг к другу посетительницы клуба, старательно изображая любовь. В медленном танце в центре зала кружили пары. Девочки-пареньки Активы крепко держали за талии, а кто посмелее, и за задницы женственных Пассивов. Последних еще называли Фам, на французский манер, а на русский – Клавами.

Если с пассивами все было понятно: клава она и в Африке фам, то среди активов еще выделялись бучи – совсем уж мужеподобные женщины с крепкими затылками, квадратными челюстями и заквадраченными носами на мужских ботинках. «Буч – это актив в квадрате», – определила для себя Ия.

Хороший мужчина всегда в цене, это знает каждая женщина, даже нетрадиционная. За активами велась настоящая охота, со страстями, слезами и кознями. Даже неповоротливые и задумчивые, как телята, бучи оказывались в эпицентре пристального женского внимания.

Девочки-пареньки понимали свою ценность и умело играли сердцами преданных поклонниц-фамов, обнажая тщательно скрываемую от самих себя бабскую сущность.

– Курочкина, Курочкина, как я ее люблю! – заходилась в слезах знакомая Ие маленькая, невзрачная социологиня-первокурсница Петрова, прижимая к пушистому полосатому шарфу добытый какими-то нечестными путями портрет своего кумира. На черно-белой фотографии дымил сигаретой коротко стриженый пацаненок в узком фраерском пиджачке.

– Надо тебе у Мухи спросить, может, познакомит, – утешала Петрову Ия.

Шанс пойти в «Карниз» и не встретить там Муху был равен шансу прийти в цирк и не увидеть под его куполом акробата. Заболел? Настоящему фанату все нипочем. Пять таблеток шипучего аспирина и – в бой.

Муха не была активом и пассивом тоже не была. Она была Мухой.

В подражание любимой Алле Борисовне она носила короткие черные развевающиеся балахоны. Не лишенные, впрочем, элегантности и даже некоторой таинственности.

– Что это ваше бац-бац, тынц-тынц, нелюбооооовь, – наставляла она пацанку за музыкальным пультом, одной рукой ероша короткий ежик диджейских волос, а другой крепко, по-боцмански, держась за спинку стула. В «Карнизе» ее всегда штормило. – Что это за музыка?

– Просят, – застенчиво лепетала пацанка и во все глаза глядела на Муху, как ученица консерватории на маэстро. – А что надо ставить?

– Алла Борисовна, вот человек! – Муха тяжело плюхалась на стул, долго рылась в карманах артистического балахона в поисках сигарет и выпускала колечко дыма в лицо пацанке. – Три счастливых дня было у меня, вот что я тебе скажу, девочка!

Клуб «Карниз» Муха считала своим вторым домом, всем он был хорош, кругом одни девочки и никаких тебе приставучих мужчин с их сальными взглядами и широко расставленными ногами: развалятся так, словно яйца им мешают, того и гляди на шпагат сядут. Но достоинства суть продолжение недостатков. Недостаток в «Карнизе» все же был, и немалый, – мужиков-то не было! Дойные коровы паслись в других местах и доили их другие femme fatale.

Муха страдала от отсутствия мужчин в «Карнизе» так же, как страдала бы от их присутствия. Она даже попыталась решить эту дилемму и притащила с собой двух «мальчиков». Охранницы их не пустили, но на такую милость Муха и не рассчитывала. Она усадила кавалеров на лестнице перед входом: «посидеть-то можно!» и, взмахнув на прощание крыльями балахона, устремилась в клуб.

«Мальчики» терпеливо ждали, ведь им было обещано «много лесбиянок», и покорно сносили случайные тычки сновавших мимо бабищ в джинсах и мужских рубашках навыпуск. Они все выискивали в выходящих проветриться парочках и стайках Джину Гершон и Дженнифер Тилли из культового американского фильма «Связь». Воображали себя братьями Вачовски и предвкушали открытие многих талантов «девочек-лесби». Для них в полиэтиленовом пакете лежало четыре банки джин-тоника по поллитра и шоколадка с арахисом. Но Джина и Дженнифер не выходили, проказницы.

Вместо них вываливались все новые и новые бабищи. Их спортивные костюмы лоснились и переливались в лучах заходящего солнца, как гладкие тюленьи шкуры. Такие купят шоколадку сами…

Джин-тоник выпила Муха, закусила шоколадкой, выплюнула арахис. Подождав обещанного три часа, мальчики ушли и унесли с собой нерастраченную мужскую мечту о красивых «розовых» девочках в кружевном нижнем белье.

В ларьке у метро приобрели журнальчик с развратной медсестрой на обложке, помусолили страницы, повздыхали. Две скуластые жительницы Казани, приехавшие в Петербург «попробовать местного кокаина», разыграли для них настоящий спектакль с активным вовлечением в действие зрителей, как будто знали, что от них ждут. Они даже были похожи на Джину и Дженнифер, особенно со спины. «Мальчики» чувствовали себя почти братьями Вачовски и не очень ругали Муху. Входные билеты на спектакль стоили две тысячи рублей с каждого.

Потерпев фиаско с кавалерами на крыльце, Муха решила отбросить предубеждения. В конце концов, с точки зрения равноправия полов брать деньги с мужчин и не брать их с женщин – это ущемление женских прав. Для начала Муха решила брать в долг, но быстро поняла прописную истину: берешь чужие и на время – отдаешь свои и навсегда. На помощь ей пришла короткая память, когда подлетали кредиторы-фам, и детская наивность, когда подваливали кредиторы-активы.

Муха смотрела на них ясным, кротким взглядом Осипа Мандельштама, словно хотела процитировать строки, посвященные «спекулянтке Розе»:

Если грустишь, что тебе задолжал я одиннадцать тысяч,

Помни, что двадцать одну мог я тебе задолжать.


Постепенно все привыкли к отчислениям в фонд Мухи и относились к ним почти как к членским «темным» взносам.

Ия познакомилась с Мухой в очереди. В обычных клубах, если вырос хвост в женскую уборную, можно мило улыбнуться, пожать плечиком и проскользнуть в мужскую. В клубе темном это не пройдет: обе уборные – женские.

– Что-то я тебя раньше не видела, девочка. Ты первый раз? – спросила толстуха в балахоне. Она поправляла взмокшие у лба кудри и изрядно пошатывалась. В «Карнизе» снова штормило.

– Первый раз в первый класс! – заржала стоящая позади высоченная фигуристая девица.

– Помолчи, Кобыла, это хорошая девочка, я вижу.

Когда Ия попыталась выйти из кабинки, та оказалась заперта снаружи. Подергала, толкнула – не поддается. Кашлянула. Очередь рассосалась и, похоже, даже Кобыла только что хихикнула и хлопнула дверью.

– Девочка, дай взаймы двести рублей и купи мне бокал пива, – вкрадчиво пропел голос снаружи.

– Откройте защелку!

– Двести рублей.

– Сто, – сказала Ия.

– Сто пятдесят, – согласился голос.

– Сто, – настаивала Ия. – У меня больше нет, еще домой ехать.

– А бокал пива? – обиделся голос.

– В другой раз, – пообещала Ия.

Раздался щелчок, дверь отворилась.

– Я тебя люблю, девочка! – обняла ее толстуха, ловко пряча сто рублей в карман балахона.

Снаружи послышались крики. Толстуха приоткрыла дверь и высунула голову.

– Что там? – спросила Ия. Она уже поняла, что в этом мирке, как и в любом другом, живут по своим законам, а толстуха законы знает, как никто другой. За науку неофиту не грех и заплатить.

– Дерутся. Кобыла бьет дочку Караченцова.

– Того самого?!

– Она так говорит. Врет, падла. Похожа очень… Пошли, тихонько. Не будем же до утра в толчке сидеть.

Муха решительно двинулась вперед, Ия – за ней, радуясь, что мощный корпус закрывает ее почти целиком, оставалось только пригнуться. Вокруг бильярдного стола бегала коренастая женщина, и впрямь похожая на известного актера. В женском варианте это сходство смотрелось странно. За ней гонялась Кобыла, стремясь ткнуть кием, как шпагой. «Дочка Караченцова» ловко увертывалась и приседала, как хорошо обученный солдат.

Ия вспомнила любимый с детства фильм «Батальоны просят огня». Лейтенант Орлов – ее первая детская любовь. А сейчас этот лейтенант, ничуть не постаревший, удирал от разъяренной девицы. Кобылу пытались сдержать редкие смельчаки из собравшихся зевак (зевачек, девах, девочек), но им тут же доставалось кием. Женская свара хуже собачей своры, а уж если она подогрета алкоголем…

– Чего это они? – шепотом спросила Муху Ия, когда они ползли под бильярдным столом, чтобы незаметно покинуть поле боя.

– Нажрались, как суки. Не обращай внимания. Кобыла любит «дочку Караченцова». А та блядует. А эта ревнует. Понятно?

– Понятно.

Ие стало понятно, что в «Карнизе» она не найдет того, что ищет. Ей хотелось по-настоящему, вокруг все было по-бутафорски.

Но она продолжала таскаться туда каждое воскресенье, так же, как вышедший в лес грибник не сворачивает с пути, даже если видит, что места неурожайные. Не зря же он надевал резиновые сапоги, брал корзину и наливал в термос чай. Он будет ходить по лесным тропам до сумерек, сбивая ногой шляпки с мухоморов и старательно обходя коричневые пирамидки засохших кругляшей, оставленных хозяином леса. Авось повезет.

Потом она услышала про Папочку и поняла: это то, что она ищет. Она не видела его, вернее, ее (бэнкс по носу). Нет, все-таки его, если играть по установленным правилам. Не видела, но обижалась, когда до нее доходили слухи о его похождениях и романах, будто этим он наносил ей оскорбление, предавал, обманывал именно ее, о существовании которой не подозревал.

Папочке было тридцать лет. Он давно не ходил по клубам, где крутилась мелюзга, работал в охране закрытого элитного бассейна и называл себя «бабушкой лесбийского движения». Бабушка в сочетании с он почему-то не казалась Ие смешной. Может быть, потому что самой ей было на десять лет меньше. Да и мало ли слов произносим мы в жизни, не задумываясь над их абсурдностью.

* * *

И вот – перед ее носом дымятся горячие бутерброды…

Ия поерзала на табуретке, как бы занимая свою клеточку на шахматной доске – поосновательней. Папочка сел напротив – на своей клеточке. Между ними клетчатая скатерть. Партия началась.

Бульк-бульк – раздалось за спиной, и потом протяжное – ууууууу, и снова – бульк.

– Что это? – подскочила Ия.

– Лягушки, – невозмутимо сказал Папочка. Такса Норма даже ухом не повела.

– Как лягушки? – опешила Ия. У нее в квартире нашествие тараканов, тут – лягушки.

– Поверила, что ли? – засмеялся Папочка. – Это в ванной вода булькает в трубах. Здесь же ванна на кухне, сами ставили. Самопальная ванна, пол под ней уже сгнил почти. Скоро в арку свалится на голову прохожим. Что делать… Мыться надо. Трубы старые, в них всегда так квохчет. Привыкнешь.

Ия подошла к окну. Второй этаж, под кухней арка, над аркой ванна, под ванной гнилой пол. Но мыться можно – это главное.

Лягушки лучше, чем тараканы. В съемную квартиру Ия вернулась один раз – собрать вещи. Вернее, возвращалась она два раза, но про первый предпочитала не вспоминать.

Она уже знала, что длинноволосые, грудастые девицы, облизывающие друг друга язычками, и настоящие лесбиянки не имеют ничего общего. Первые, искусственные, замещают вторых в сознании обывателей, в глазах общества, и, надо сказать, помогают вторым, настоящим.

Пока лесбиянка – красивая женщина, пихающая наманикюренные пальчики в такую же очаровательную подружку – ее можно принимать, великодушно быть толерантным и говорить: «Вы знаете, а ведь и моя ориентация – лесбиян».

Ведь зачем она облизывает себе подобную? Во-первых, от глупости. Во-вторых, для всеобщего мужского удовольствия. Конечно же, она мечтает, чтобы к ним присоединился он, Самец. И помог неумелой женщине. Той и другой. Обеим глупышкам.

Кроме сексуального возбуждения, убеждение это играет гораздо более важную роль – дает ощущение собственного превосходства, гладит ауру. Словом, делает приятно не только головке, но и голове, которая – сделаем смелое предположение – является у мужчин эрогенной зоной ровно в той же степени, что и у женщин.

Покажи этим «лесбиянам» тех, кого они принимают, живьем, в натуре, не головка опустится – обрушится голова. И перестанут они быть толерантными и смешливыми, станут карающими, оголтелыми, когда увидят вместо медсестрички или горничной в костюмчике из секс-шопа накачанную тетю весом в девяносто кило, готовую разбить бутылку об голову распустившего слюни «лесбияна».

Папочка не весил девяносто кило, не носил спортивных костюмов, но разбить бутылку и сделать «розочку» мог. Не избежал он и еще одного отличия лесбиянок настоящих от «общественно приятных» – пьянства.

В погоне за мужским обликом женщины увлекаются, входят в азарт и, со свойственным им обезьянничаньем, перенимают то, что не следовало бы. Мужскую рубашку можно снять, но не со всеми атрибутами «настоящего мужика» расстаться так легко.

Пил Папочка красиво, не то что «карнизовская» молодежь. С чтением Цветаевой, цитацией прочих классиков, за собственноручно накрытым столом. Но настроение «под лаской плюшевого пледа» быстро улетучивалось.

Дебоширил Папочка тоже красиво. Утром красиво просил прощения. Красиво проходила неделя. Потом все повторялось. Классическая для многих традиционных семей схема работает и в нетрадиционных.

– Бьет, значит, любит. Но сколько можно…

– Так уходи.

– Уйду, вот с духом соберусь…

Знает, что не соберется.

Первое возвращение в съемную квартиру совпало с первым скандалом. Из-за чего, Ия не помнила. Скорее всего, как все настоящие скандалы, он вырос из ничего, из желания поскандалить, из какой-то трещины внутри.

Трещины были внутри у обоих. Чаще всего они совпадали, образуя единую, общую трещину, проходящую через них, как громоотвод. Но иногда смещались, и тогда молния била по ним же. Била – бэнкс, но не сжигала, и они продолжали свою партию.

В тот первый раз Ия собрала чемоданишко и поволокла его к дверям. Папочка выдернул его из рук. Чемоданишко раскрылся, барахлишко высыпалось. Ия снова его собрала, поволокла.

– Дай помогу, до метро, – сказал Папочка. Он был не очень пьян.

Согласилась, отдала чемоданишко. Она вообще не хотела уходить. Но надо было что-то делать.

Дошли до метро. Не расстались. Спустились по эскалатору вниз. Не расстались. Подошел поезд. Не расстались. Сели в вагон. Там уже не расстанешься.

Тогда Ия поняла, что обратно они поедут вместе. Знал это и Папочка. Но обнаружить это знание не хотели. Ссора так ссора. Дотащили чемодан до квартиры. Включили свет, распугали тараканов. Они стали единственными полноправными хозяевами и, казалось, расплодились еще больше. Питались они, очевидно, у соседей.

– Черт, здесь нельзя оставаться, – присвистнул Папочка. – Это мутанты какие-то. Придется тебе возвращаться.

– Придется, – поспешила согласиться Ия.

– У метро не могла сказать? Теперь обратно тяжесть такую тащить.

– Не могла, – прошептала Ия и уткнулась носом в его плечо. Он был выше ее. – А ты не могла?

– Не могла, – ответил Папочка.

На другой день Ия позвонила хозяйке квартиры, чтобы отдать ключи.

– Хочешь, погадаю? Дай мне руку, – сказала ей хозяйка и, не дожидаясь ответа, развернула ладонь Ии к себе.

Ию передернуло. Хозяйка и сама всегда напоминала ей большого таракана. Смуглая, черноглазая, с патлами грязных седых волос. О том, что некогда они были черными как вороново крыло, напоминали теперь только брови и толстые черные волосины, вылезавшие из ее подбородка. Несмотря на неопределенный возраст, что-то около шестидесяти лет, она просила звать себя Любашей.

Любаша редко была трезва и не вынимала изо рта беломорину. Когда она не дымила, казалось, она ее сосала. И еще была у нее одна удивительная особенность: облик обликом, а пахло от Любаши всегда хорошо. Даже не хорошо, а как-то именно особенно: подкопчено – но не дымом дешевых папирос, а дымком костра, проспиртовано – но не пойлом сивушным, а будто тяпнула она медицинского спирта, обеззаразила нутро. И еще рядом с ней слышался ветер, шорох камышей, плеск волн на бережку.

Наверное, потому что жила Любаша неизвестно где, но на природе. Квартиру сдавала, а про жизнь свою говорила: «Рыбачка я». Был у нее какой-то ухажер, с которым она ловила рыбу в лесных озерах, а потом продавала ее в городе у метро.

– Рука у тебя холодная, девочка, – чуть помедлив, сказала Любаша. – У меня вон какая горячая, чувствуешь? Потому что мужик со мной настоящий! Он кровь как разгонит, так разгонит. А у тебя, видать, нет мужика. Почему у красивой молодой девочки нет мужика? Потому что есть тараканы…

– Кстати, тараканы, – ухватилась Ия за подкинутую тему. Исповедоваться перед Любашей, которую она видела в последний раз, ей не хотелось. – Вам службу вызывать надо. Их обычная отрава не берет.

– Бог с ними, – не выказала никакого интереса к своему жилищу Любаша. – Они тоже жить хотят, не меньше нас с тобой. У тебя линия жизни глубокая, длинная. Большая любовь будет к высокому, красивому.

«Любовь уже есть», – подумала Ия, ведь Папочка был высок и красив. Это предсказание напомнило ей прогноз погоды на завтра с обещанием первого снега. Ты выглядываешь в окно, а он уже идет.

– А дети будут? – спросила она.

Когда-нибудь у женщины должны быть дети, так заведено. Этот вопрос интересовал ее разве что чуть-чуть. У нее будут дети, и Папочка, и отец детей тоже будет. Все это будет там, в прекрасном будущем, которое непременно наступит. Пока ей двадцать лет, и у нее уже есть Папочка.

Любаша смотрела в ладонь, жевала темными губами и не спешила с ответом. Ие это не понравилось:

– Будут дети? – повторила она с нажимом.

– Будет мужик – будут и дети, – уклончиво ответила Любаша, затем воззрилась на нее вороньими своими глазами и сказала совсем уж невпопад: – За удовольствия платим, за мечту – расплачиваемся.

Ия передернула плечом, сунула ей ключи и побежала в одну сторону. Любаша потопала в другую.

В тот год Ия все бегала, и цель этого бега была одна – скорее прибежать домой. Если Папочка дома, неслась галопом. Сутки он работал в охране, двое – вел хозяйство. Гены пальцем не сотрешь. Готовил Папочка по-женски кропотливо.

Среди мужчин тоже попадаются кулинары, да какие! Но мужчина и на кухне стратег. Если уж заведует ложками-поварешками, так шеф-повар. Если уж сварганит на радость жене блюдо, так раз в год на Восьмое марта, чтобы не расслаблялась. Мужчине размах нужен, простор для творчества, признание. А вот так тихо стоять у плиты, день за днем, меленько крошить овощи для супа и ни на что не претендовать – это только женщина может. Папочка мог.

Но на этом его женские добродетели заканчивались. На накрытый стол ставилась бутылочка, часто на пузырек заходили гостьи в лоснящихся, как тюленьи шкуры, спортивных костюмах. Они приносили с собой новости и сплетни из «большого» мира, а мир для них ограничивался «Карнизом».

Ия быстро обнаружила в себе луженую глотку. Оказалось, что пить она могла как заправский мужик, и не сладкое винишко, а водку. Когда Папочка уже спал, она выставляла за дверь тюлених и убирала со стола.

– Девочка моя, ты пьешь, как гусар, ешь, как троглодит и спишь, как мужик на спине, – говорил ей утром Папочка.

Ия обижалась, выкатывала нижнюю губу и шла красить ногти.

– Обидные слова говоришь, – кричала она через минуту, высунувшись в длинный коридор кашеварившему на кухне Папочке.

– Да ты больший мужик, чем я, – беззлобно парировал Папочка. – Просто боишься в этом признаться!

Ия понимала, что Папочка прав. При всей женственности облика в ней был силен мужской замес. Она его прятала и не любила, когда о нем напоминали.

Собственно, ничего мужского в ней не было: она до смерти боялась насекомых и высоты, любила побрякушки и яркие платья, особенно с красными маками. Был только особый, мужской взгляд на жизнь. Несентиментальный и прямой. Этот взгляд все и портил с мужчинами. Ей было с ними не интересно. Не возникало сказки, дрожи в груди, того флера, который всегда окутывает первые шаги зарождающихся отношений, пусть самых захудалых. Не было ощущения инаковости, а ведь оно и манит открытием нового мира.

В женщинах была родственность, но и инаковость тоже была. Может быть, потому что смотрела на них Ия мужским взглядом. Впрочем, не на всех, на Папочку.

Такие же, как она, женственные особи-особы вызывали у нее здоровое чувство соперничества. Пушистой горделивой кошечке, которая торжественно шествует мимо тебя с гордо поднятым хвостом, хочется поддать под зад. Слегка, чтобы не зазнавалась. Обычная женская нелюбовь.

К экзотическим, лысым кошкам породы сфинкс испытываешь благоговение. Они кажутся пришельцами из иных миров и настолько ужасны, что в уродстве своем прекрасны. Ие нравились женщины-мальчики, но не грубые, обруталенные, превратившиеся в мужланов, а худенькие, с изломом, дерзким взглядом из-под короткой челки безвозрастные «пацанята». Словом, в женщинах ей нравилось то, с чем она боролась в себе – мужское начало.

Карниз

Подняться наверх