Читать книгу Двадцать шестой - Мария Данилова - Страница 4

Урология

Оглавление

– Институт педиатрии, – гаркнула Валя в телефонную трубку. – Урология слушает.

Маша стояла в утренней очереди на анализы, сжав правую руку в кулачок и выставив вперед безымянный палец. На плечах у нее была накинута цигейковая шубка, а на голове повязана узлом белая косынка, выданная в отделении, – батареи здесь были еле теплые, а от окон дуло, даром что лучшая педиатрическая больница города.

На столе перед медсестрой Валей высились стеклянные пробирки и пипетки, толстая бутылка со спиртом из оранжевого стекла, облако ваты в медицинской ванночке и, самое страшное, – лоток с перышками для забора крови. Но на него лучше было не смотреть.

Маша глядела на Валю исподлобья, глазами, полными ненависти, стискивая за спиной второй, свободный кулачок. Это был их своеобразный поединок, можно сказать дуэль.

Первые несколько дней Маша плакала, упиралась, выдергивала руку, когда Валя нацеливалась на нее этим перышком, будто кинжалом или шпагой. А потом усвоила: себе же хуже. Убежишь, Валя все равно догонит, зажмет между огромных грудей, проколет палец почти до кости, а потом зарычит: «Не реви!»

Усвоила, но не смирилась. Каждое утро становясь в очередь, она обещала себе, что уж в этот раз точно не заплачет, не доставит Вале такого удовольствия. Но, увы, не получалось. Валя хватала ее палец своей толстой лапищей, вонзала в него острие перышка, и хоть Маша больше не сопротивлялась и стояла молча, с гордо протянутой рукой, слезы предательски бежали по щекам. Валя сжимала подушечку пальца что есть мочи, специально, точно специально, чтобы сделать побольней, под Машины всхлипы медленно вырастал шарик крови, и Валя высасывала его с помощью стеклянной трубочки. Кровопийца.

– Ну чего ревешь-то?

«Ничего, – утешала себя Маша, свободной рукой смахивая с лица слезы. – Завтра точно получится. Ни одного звука, ни одной слезинки, нужно только побольше воздуха набрать. Вале назло. Всей больнице назло».

После анализов был обход. В палату заходил заведующий отделением Игорь Фёич – так его называли дети. Игорь Федорович был невысокого роста, с усами, в белом халате и высоком колпаке, будто повар. Девочки сидели по струнке на своих кроватях, смиренно сложив на коленях руки, и смотрели на него с надеждой: выпишет, не выпишет?

Игоря Фёича дети не любили, конечно, боялись, но не ненавидели, как Валю. Сам он никогда не делал с ними ничего дурного – только беседовал, шутил, делал какие-то пометки у себя в папочке и вполголоса бормотал что-то неразборчивое Вале. А потом уж Валя, как палач, выполняла всю грязную работу: уколы, таблетки, процедуры. Как палач, влюбленный в свою профессию.

Соседки по палате робели перед Игорем Фёичем, сидели молча, и только Маша всегда встречала его одним и тем же громким приветствием:

– Игорь Фёич, вы отпустите меня сегодня домой?

– Отпущу, – неопределенно кивал Игорь Фёич. – Когда хорошие анализы будут, сразу отпущу.

Так он говорил изо дня в день уже почти месяц, но все никак не отпускал.

А кто был во всем этом виноват? То ли Ленин, то ли Миша Батон.


Тот день перед ноябрьскими праздниками не задался с самого начала. В саду готовили утренник, и девочкам велели прийти в белом: белых рубашках, белых колготках, белых бантах. Юбка разрешалась любого цвета, так уж и быть. Рубашку с горем пополам мама нашла, наспех погладила, бант тоже отыскали, а вот белых колготок – чистых – не обнаружилось, только синие. Мама стала натягивать их на Машу, но та закатила истерику, в этом она была мастер, и мама пошла рыться в корзине с грязным бельем. Белые колготки, которые она откопала на самом дне, были уже хорошо поношенные: они пузырились на коленях, а на левой ноге, сзади, алело пятно от вишневого компота, которое Маша посадила на прошлой неделе, большое – как отметина на лысине у Горбачева.

Маша выхватила из маминых рук колготки и посмотрела на маму так решительно, что та сдалась. Белые так белые. Пятно застирали на скорую руку в раковине, высушили утюгом, но поскольку колготки высохли не до конца, мама настояла на рейтузах. Маша трезво оценила ситуацию, поняла, что битву за рейтузы, вернее против них, она сейчас уже не выиграет, и покорилась. Когда они уже стояли в прихожей, готовые выйти, и мама наспех красила перед зеркалом губы, Маша вдруг вспомнила:

– Мам, а цветы?

– Какие цветы?

– Ну помнишь, Татьяна Сергеевна сказала принести букет. Семидесятая годовщина Великого Октября. Будем Ленину цветы возлагать.

– Ой, – поморщилась мама. – Забыла.

– Что же теперь делать?

– Ничего не делать. – Мама махнула рукой. – Перебьется Ленин.

– Лен, ну что ты при ребенке, – покачал головой папа. – А если она это в саду ляпнет?

– Да уже можно… Все, пошли. Бегом, бегом!

Маша вроде уступила, согласилась идти без цветов и бодро зашагала в сторону сада, но на здании аптеки увидела красные флажки, трепыхающиеся на холодном ноябрьском ветру, и поняла, что Ленин не обойдется.

– Я не пойду! – закричала она и остановилась посреди улицы.

Мама, не первый год знакомая с Машей, посмотрела на дочь, которая для пущей убедительности принялась топать ногами, и поняла, что тянуть ее бесполезно. Сделав глубокий вдох, мама приготовилась к долгим, изнурительным переговорам.

– Маш, ну пошли, пожалуйста. Я и так все время на работу опаздываю.

– А если сегодня Тэтчер? Она будет ругаться. Я без цветов не пойду!

– А дома ты как будешь? Одна? Нет. Давай лучше объясню все Нине Петровне, скажу, что это моя вина, что я забыла.

– Ты про чешки на утреннике ей тоже объяснила. – Маша вырвала свою руку из маминой. – А она все равно на меня накричала.

В саду у Маши было две воспитательницы. Одна, Татьяна Сергеевна, крашеная блондинка лет тридцати в голубом халате, была если не добрая, то по крайней мере беззлобная. Она могла и прикрикнуть, и шлепнуть, но была хохотушка-веселушка, и дети к ней тянулись. Вторую воспитательницу все боялись. Нина Петровна была постарше, носила белый халат и суровое лицо и, сверкая золотыми зубами, при малейшем непослушании пугала детей тем, что пошлет в ясельную группу мыть горшки или, что было еще страшнее, отдаст в соседний подъезд, на пятидневку. За это Маша прозвала ее Маргарет Тэтчер, железная леди.

– Маш, ну пожалуйста. – Мама снова протянула Маше руку. – Если будет Нина Петровна, я с ней поговорю. Я тебя очень прошу. У нас сегодня утром семинар, я никак не могу опоздать.

Маша прищурила глаза, выдохнула, вложила свою руку в мамину и поплелась в сад.

Мама честно поговорила с Ниной Петровной, покаялась, взяла всю вину на себя, и та обещала не серчать. Но, когда дети, сияя белыми рубашками и колготками, выстроились на ковре в парадную шеренгу, воспитательница объявила всей группе, что Молчанова цветов Ленину не принесла, и спросила, может ли кто-то из детей поделиться с ней несколькими цветками, раз уж совести у нее нет даже на донышке. Лена Бурова, ябеда и воображала, которой всегда доставалось все самое лучшее – и желтый шкафчик в раздевалке, и роль Снежной Королевы в новогоднем спектакле, и гольфы с кисточками, – косилась на Машу со злорадной ухмылкой, остальные молчали, потупив глаза. Наконец, набравшись смелости, из шеренги шагнули аж два Машиных кавалера – мечтатель Гриша Школьник и задохлик Олежка Абрикосов, оба протянули ей несколько гвоздик. Но Машину репутацию уже было не спасти.

Шеренгой дети поднялись по лестнице на второй этаж и засеменили по коридору в актовый зал, косясь на дверь зубного кабинета, которого все страшно боялись, но который сейчас, по счастью, был закрыт. Нина Петровна, в белой блузке и с сережками в ушах, возглавляла колонну, неся на вытянутых руках красное, с желтой бахромой знамя.

Когда они остановились перед залом, выпуская другую группу, уже совершившую жертвоприношение, к Маше повернулась Бурова и, бросив на нее строгий взгляд из-под двух огромных белых бантов, которые сидели у нее на голове, будто две тетки на лавке, прошептала:

– Ты что наделала! К Ленину – без цветов… Кто Ленина обидит, тому плохо будет.

Актовый зал утопал в красном – флаги, знамена, плакаты. К занавескам на сцене были прикреплены башни Кремля из картона, которые всей группой рисовали и вырезали на прошлой неделе. За пианино сидела аккомпаниатор в нарядном платье и играла что-то торжественное. Огромный портрет Ленина стоял на полу у сцены, заваленный до усов цветами.

Дождавшись своей очереди, Бурова торжественно положила букет на самый верх кучи, потом поправила тот, что лежал рядом, и, довольная собой, зашагала обратно. Ее белые банты поплыли за ней. Маша пощупала свой бант, чтобы убедиться, что он еще на голове, по-деловому подошла к портрету и пристроила куда-то сбоку пожертвованные ей гвоздики. Она была, конечно, слишком умной, чтобы верить во всякие страшилки вроде черного-черного дома, где в черной комнате, на черной-черной кровати… но на всякий случай все-таки подняла глаза и взглянула на Ленина. Вождь мирового пролетариата смотрел на нее с осуждением и даже, как ей показалось, чуть покачивал головой.


Тем вечером папа не пришел домой. Мама сказала, что он остался в гостях. На следующий день он пришел, но вид у него был такой подавленный и несчастный, почти как у Артурика Назарова, которого Нина Петровна заставила съесть весь омлет, до последнего кусочка, и его вырвало.

Маша села к папе на колени, потеребила по-хулигански ему бороду. После этого папа обычно щекотал Машу или принимался делать ей «рельсы-рельсы, шпалы-шпалы». Но сейчас он никак не отозвался, сидел молча и безучастно смотрел перед собой.

Тогда Маша затараторила про вчерашнее возложение цветов, про то, как Нина Петровна отчитала ее перед всей группой, хоть и обещала маме, что не будет ругать, и как Гриша Школьник и Олег Абрикосов поделились с ней гвоздиками. Папа поцеловал Машу в лоб и пробурчал что-то невнятное про то, что Саша хороший мальчик.

– Пап, не Саша, а Гриша и Олег! – возмутилась Маша. – Ты меня что, не слушаешь?

За ужином родители почти не говорили, лишь перебросились парой фраз: папа потянулся за маслом, а мама попросила его придвинуть Машин стул поближе к столу. Потом они включили Маше «Спокойной ночи, малыши!» на маленьком черно-белом телевизоре на кухне, а сами закрылись в своей комнате и принялись ругаться.

Папа кричал что-то бессвязное, сбивчивое – то про порядочность и свинство, то про институт и лабораторию, то про какого-то Михаила, который пустое место. А мама отвечала спокойно, тихо, даже равнодушно, и в этом ее спокойствии слышалась какая-то решительность и безысходность, уж лучше бы она скандалила, как папа.

Хрюша со Степашей уже попрощались с телезрителями, уже началась программа «Время» и ведущие рассказывали об ускорении научно-технического прогресса в советской стране и очередном обострении на Ближнем Востоке, а родители все продолжали. Маша убавила на телевизоре звук.

– А ведь мама меня предупреждала: она тебе еще устроит, – выпалил папа.

Впервые за всю ссору мама повысила голос:

– Про твою мать давно было известно, что она меня на дух не переносит!

Маша выключила телевизор и отправилась спать, минуя ванну и чистку зубов. Она накрылась с головой одеялом, так ей лучше думалось, и принялась прокручивать в уме папины слова. «Она тебе еще устроит…»

Машина мама была не просто красивой, она была очень красивой, это Маша знала совершенно точно, потому что на маму постоянно заглядывались мужчины – в очереди, на улице, в метро. А однажды в трамвае какой-то дядька в меховой шапке так и сказал Маше: «Ты знаешь, что у тебя очень красивая мама?» У нее были длинные светлые волосы, легкая, точеная фигура, и даже небольшая щель между передними зубами не портила, а наоборот, придавала шарма.

В балетную студию во Дворце пионеров Машу взяли только из-за мамы. Сначала замахали руками, сказали, что растяжка у Маши есть, но сильное плоскостопие и выворотности нет, так что нет, мамочка, не возьмем. Но потом, в самом конце просмотра, в зал вошел директор, лысеющий дядька в галстуке в косую полоску. Он немного посидел с отборочной комиссией, а потом увидел маму, подсел к ней, разговорился и вскоре объявил, что у такой замечательной мамы и девочка обязательно должна быть замечательная и что мы эту девочку, конечно, возьмем, и вас, Леночка, надеемся здесь видеть почаще. Тетки из приемной комиссии сразу же услужливо закивали, как игрушечные собачки с головой на пружине, которых Маша видела несколько раз в такси, и внесли Машу в списки.

…Михаил. Михаил, про которого говорил папа, кто же это может быть… Михаил… Миша… Батон?!

По пятницам мама забирала Машу из сада пораньше, и они шли в гастроном. При входе сворачивали направо, в молочный отдел, покупали молоко, сыр, сметану, если была, а потом шли в противоположную сторону – в мясной. Там над прилавком возвышался огромный, лысый, щетинистый мужчина в белом халате, вечно заляпанном кровью, – Миша Батон. Слева от него стоял огромный пень, тоже весь в крови. В него был воткнут топор, а вокруг жужжали мухи. Машу сразу начинало тошнить.

На голубых весах у Батона всегда висела одна и та же одинокая бумажка, на которой жирными печатными буквами было выведено «Мяса нет». И Маша никак не могла взять в толк, зачем они все время ходят к Мише Батону, если у того нет мяса.

– Леначка, дарагая, пришла! – выкрикивал Батон с сильным грузинским акцентом и по-деловому закатывал рукава халата. – Ну иди са мной.

А Маше бросал сухо:

– А ты пайди падажди нас – знаешь где.

Маша знала, как же такое забыть. Она выходила на улицу, поворачивала направо, огибала здание магазина и подходила к серой металлической двери под ржавым козырьком. Это был служебный вход – или выход. Тут ей и было положено ждать.

Ждать было скучно, холодно. Злой ветер кусал пальцы, варежки Маша вечно теряла, а у мамы все никак не доходили руки пришить их на резинку. Маша засовывала руки в карманы и переминалась с ноги на ногу, чтобы согреться.

Через некоторое время металлическая дверь со скрипом открывалась, и из зловещей темноты выходила мама, нагруженная сумками. Вид у нее был довольный, цветущий.

Вслед ей доносился голос Батона:

– Давай, Леначка, дарагая, через две нидели жду!

Действительно, мысленно согласилась с папой Маша, этот Миша Батон был пустым местом.

На следующий день папа уехал в институт, хотя была суббота, да еще и праздник, а к маме зашла тетя Нина. Они засели на кухне, пили кофе и курили, хотя мама обещала папе бросить, и Маша действительно давно не видела ее с сигаретой.

Дверь была прикрыта неплотно, Маша подкралась на цыпочках и встала у щели.

– Нин, у него была такая белая водолазка, знаешь, вот так, до подбородка, – сказала мама, мечтательно смотря в окно. Одну ногу она поставила согнутой на стул, так, как вечно норовила сделать Маша, но мама ей запрещала, говорила, что за столом неприлично, а теперь вот сидела в такой позе сама. – Он в ней похож на Вознесенского.

– Лена, ну ты сама подумай, какой Вознесенский! – схватилась за голову тетя Нина. – У вас у обоих семьи, дети, а теперь скандал на весь институт. Зачем было вообще ему все рассказывать?

– Ну у нас же теперь гласность, свобода слова, – грустно усмехнулась мама. – Семьдесят лет врали, притворялись – хватит, не могу больше.

Мама стряхнула с сигареты пепел, потом затянулась и выпустила изо рта белое облако дыма. На мгновение оно заволокло стоящий на подоконнике кактус, а потом рассеялось.

– А Леша? – упорствовала тетя Нина. – Таких мужчин сейчас вообще не делают. Как ты теперь будешь одна?

Мама пожала плечами, вздохнула.

– Разберусь как-нибудь. Я ни о чем не жалею.


В ту ночь Маша проснулась оттого, что стало холодно и мокро. Она долго не могла понять, что произошло, но потом, пощупав рукой постель, догадалась: описалась.

Мама сначала не придала этому значения – не успел добежать ребенок, с кем не бывает. Но вскоре Маша стала просыпаться мокрой каждую ночь. Первое время мама перестилала белье, а потом стала переносить Машу к себе в сухую кровать, так было быстрее. Папа к тому времени уже спал на раскладушке на кухне.

– Горе ты мое луковое, – сонным голосом говорила мама, прижимая Машу к себе под одеялом.

А может, не Ленин был во всем виноват и не Миша Батон? Может, это из-за нее все произошло, из-за Маши?

Перед Новым годом пошли в цирк. Родители купили Маше сладкой ваты, сфотографировались все вместе с дрессированной обезьянкой в сюртуке, а в антракте папа посадил Машу себе на колени и тихим, запинающимся голосом произнес: «Машенька, я теперь буду жить отдельно, мне так до работы быстрее. А ты будешь приезжать ко мне в гости». Мама сидела молча, теребила программку, уткнувшись взглядом в грязный пол.

Второго отделения Маша почти не запомнила, все было в тумане – канатоходцы, воздушные гимнасты, клоуны. Хотя нет, на клоунов она обратила внимание. Их было двое. Один ездил по манежу на одноколесном велосипеде и все время падал. Второй смеялся над первым, так что слезы струйками вылетали у него из глаз. У Маши тоже текли слезы.

После того, как папа съехал, Маша стала писаться в детском саду во время тихого часа. Обычно во второй половине дня работала Татьяна Сергеевна, и Машу она не ругала, жалела даже, называла мокрушечкой. Но однажды выпала смена Нины Петровны, и, как Маша ни старалась замести следы, воспитательница все же обнаружила в кровати мокрую простыню и вывесила ее сушиться прямо в группе, у всех на глазах.

– Нет, ну вы только полюбуйтесь на Молчанову, – покачала головой Нина Петровна. – Все дети как дети, а эта ссыт.

Маша в долгу не осталась. Она гордо заправила майку в свои мокрые трусики и, посмотрев Нине Петровне прямо в глаза, заявила:

– Никакая вы не Маргарет Тэтчер, если говорите такие слова.

Нина Петровна аж крякнула от такой неслыханной наглости.

– Ты Молчанова? Вот и молчи. Больно умные все пошли…

Марина Юрьевна, участковая из детской поликлиники, поставила диагноз – нейрогенный мочевой пузырь – и велела ложиться в больницу. Обещала устроить в хорошее место, в Институт педиатрии, у нее там работала однокашница из института.

Только бабушка была против. Она звонила по межгороду, кричала в трубку:

– Не отдавай ребенка, ее там залечат. Только хуже сделают.

– Ну не я же это придумала про больницу, мне врач сказала, – оправдывалась мама.

– От нервов у нее это все… Посмотри до чего ты доигралась…

Мама только вздыхала.

– Мам, не начинай…

Так Маша оказалась в урологии.


В палате было шесть коек, расставленных вдоль стен, несколько тумбочек и два окна, завешенных ватными одеялами, чтобы не дуло. На подоконнике стояла маленькая пластиковая елочка, обмотанная потрепанной мишурой, оставшаяся с Нового года.

С дальней кровати поднялась худая девочка в линялой байковой пижамной рубашке, заправленной в колготки. В таких сиротских пижамах здесь ходили приезжие дети – московским одежду родители привозили из дома.

– Тебя как зовут? – спросила девочка.

– Маша.

– Я Юля. А диагноз у тебя какой?

– Не знаю, – пожала плечами Маша. – Но я ненадолго здесь. Меня скоро выпишут.

– Не выпишут, – уверенно возразила Юля. – Так все говорят поначалу, а потом лежат и лежат. Я вот здесь уже два месяца.

Маша замотала головой, словно пытаясь стрясти с себя услышанное.

– Да ты не переживай, тут неплохо, ты привыкнешь. Только Валю, медсестру, не зли.

C Валей они схлестнулись на следующее же утро, как только та появилась в дверном проеме, нависая над миниатюрным Игорем Фёичем, как Фрекен Бок над Малышом.

– А когда меня выпишут? – бодро прокричала Маша.

– Ну дает! – фыркнула Валя. – Тебя только вчера положили!

– Ну разве тебе так плохо у нас? – добродушно отозвался Игорь Фёич. – Чуть-чуть полежишь, и выпишем.

Осмотрев первых двух девочек, чьи кровати были у входа, он подошел к Машиной койке и принялся листать какие-то бумажки своей небольшой, почти женской рукой, на которой поблескивало тонкое обручальное кольцо.

Маша насторожилась.

– Так… анализы у нас не ахти, – вздохнул он. – Давай-ка мы с тобой, Машенька, попробуем одно лекарство. Начнешь его пить и скоро выздоровеешь.

Он ласково похлопал Машу по плечу и повернулся к Вале:

– Валентина Павловна, запишите: тут у нас пять-нок, по две таблетки три раза в день.

Маша не знала, радоваться ей или нет такому повороту вещей, потому что за вчерашний вечер она уже успела наслушаться от Юли про уколы, цистоскопию и другие мучительные процедуры, которые совершались тут над детьми, и по сравнению с ними таблетка выглядела довольно гуманно. Но по тому, как злорадно прищурилась Валя, Маша поняла, что ничего хорошего ей не светит.

Так оно и вышло. Лекарство оказалось страшно горьким. Снаружи таблетка была покрыта сладкой розовой оболочкой, но, когда сладкая часть рассасывалась, во рту все горело. А глотать таблетки Маша не умела – дома мама всегда толкла их ей в ложке.

Маша далась не сразу. Сначала она удирала от Вали по палате, перепрыгивая с кровати на кровать, под лязг металлических пружин и испуганные визги девчонок. Потом, когда Валя все-таки настигла ее и всунула таблетки в рот, Маша со всей мочи выплюнула их на пол, будто пьяный мужик отхаркивается на остановке.

Валя не сдалась, только раззадорилась. Она мигом собрала таблетки с пола, снова скормила их Маше, а потом наглухо сжала ей челюсть пятерней. Так Маша и стояла с наполняющимся слюной ртом и все растущими щеками – выплюнуть было невозможно, а проглотить горько.

Соседки по палате смотрели на разыгрывающуюся драму одновременно и с ужасом, и с восхищением, особенно старожилка Юля, которая уже многое повидала за два месяца, но такого не видела.

– Глотай, кому сказала! – проревела наконец Валя, совсем выведенная из себя. – А то в неврологию переведу – к дебилам.

Она защипнула Маше нос указательным и средним пальцем, так что той совсем нечем стало дышать, и пришлось-таки проглотить эту горечь.

Маша закашлялась, замахала руками, вырвалась из Валиных тисков и завыла.

– Пореви, пореви, тебе полезно будет, – выдохнула Валя. Она поправила на себе помятый халат и победоносно вышла из палаты.

Маша, конечно, поревела, но недолго, потому что тотчас же начала обдумывать план мести.


Посещения разрешались раз в день по будням, и родители приходили порознь. Мама заходила чаще, приносила апельсины, яблоки и пастилу, Машино любимое лакомство, играла с Машей пару партий в подкидного дурака и убегала на работу.

А папа навещал Машу реже – он теперь жил на другом конце города, и добираться до больницы ему было далеко. Но когда приезжал, это было счастье, и, пока не закончился час приема, Маша торопилась рассказать о своей больничной жизни – о том, какие горькие розовые таблетки ей приходится пить, о том, что соседку по палате Юлю уже вроде собирались выписать, но ночью у нее начался жар, и ее перевели в инфекционное отделение, о том, какая свирепая медсестра Валя, и почему Игорь Фёич еще не выгнал ее из больницы. С папой Маша тоже играла в дурака – но в переводного.

Однажды папа принес жареную курицу в бумажном кульке и новую, блестящую колоду карт, в которой трефовый валет держал в руке лук, а у червовой дамы был кокошник. Курица была нарезана большими кусками, мама так никогда не резала, и Маша, набившая полный рот, никак не могла прожевать. Интересно, а кто же теперь готовит папе, кто так странно режет курицу, думала она, но спросить не решилась.

Через пару недель в палату положили новую девочку – Асю. Она поступила с сотрясением мозга, но в неврологическом отделении не было ни одной свободной койки, и ее спустили в урологию.

Ася была смуглая, с гривой черных вьющихся волос, как у льва Бонифация, и все время плакала – хотела домой. Иногда ее навещали родители: мама Тамара, тетя Тома, в точности такая же, как Ася, – смуглая и лохматая, только в очках и взрослого размера, – и папа, тихий и тоже в очках. Но чаще всего к ней приходил дедушка в сером пиджаке, ласковый, уютный. Он приносил Асе термос с супом или пшенной кашей, тарелку брал в столовой, а ложку доставал из сумки свою, домашнюю – большую столовую из почерневшего серебра, – и кормил Асю только с нее. А еще угощал всех гранатами: красными, тяжелыми, с задорным хвостиком, наполненными бордовыми стекляшками, одновременно и сладкими, и кислыми.

Покормив Асю, дедушка читал всей палате Киплинга, а потом уходил, и весь оставшийся день до самого отбоя Ася рыдала в подушку, делая перерыв только на ужин.

Одним вечером, после отбоя, Ася лежала в кровати и, как всегда, тихонько оплакивала свою горькую больничную судьбу. Из коридора, где под лампой сидела дежурная медсестра, слава богу не Валя, через неплотно закрытую дверь в палату просачивалась узкая полоска света, и Маша видела, как подрагивают Асины плечи.

Маша встала, беззвучно подошла к Асе, тронула ее за спину.

Ася вздрогнула и с удивлением посмотрела на Машу. Маша приложила указательный палец к губам.

– Ась, не плачь. Я кое-что придумала.

– Что? – всхлипывая, Ася приподнялась на локтях.

– У тебя таблетки горькие?

– Ну, горькие, да.

– Мы их выбросим.

– Как это?

– Выбросим – и глотать не придется.

– Я боюсь. Нас накажут. И потом, я лежачая, мне вставать нельзя.

– Не накажут, они не узнают, кто это сделал, нас никто не увидит. Я все продумала.

– Точно?

Маша уверенно кивнула.

– Ну хорошо, – согласилась Ася. Она опустилась на подушку, накрылась поуютнее одеялом и первый раз на Машиной памяти уснула мирным, быстрым сном.


Рано утром следующего дня, когда все отделение еще спало, а Валя, только что заступившая на смену, зевая и кряхтя, зашаркала в туалет набрать воды в чайник, Маша с Асей прокрались в сестринскую. Здесь было прохладно, и стоял неприятный больничный запах – спирт, йод и хлорка. Осмотревшись, девочки порылись в шкафу, выдвинули ящики стола и наконец догадались посмотреть за ширмой – там стояла металлическая тележка, на которой Валя развозила по палатам лекарства. Таблетки были разложены в небольшие стеклянные рюмки, а под каждой рюмкой лежала тонкая полоска бумаги, на которой была написана фамилия ребенка.

– Ась, ты по-письменному читать умеешь? – прошептала Маша.

– Нет.

– А как мы поймем, где наши?

Ася пожала плечами.

– Мои розовые, но тут почти у всех эти розовые. А твои какие?

– Желтые и белые.

– Может, вот эти? – Маша указала на крайнюю рюмку.

– Не знаю, – проговорила вполголоса Ася, и по тому, как задрожала и выдвинулась вперед ее губа, Маша поняла, что девочка сейчас разревется.

– Только не плачь!

Нужно было что-то решать, и Маша пошла ва-банк. Она поочередно опрокинула в нагрудный карман пижамы содержимое каждой рюмки, стоявшей на тележке. Карман быстро распух, и остальное Маша высыпала Асе в руки – у той кармана не было. Они бесшумно выскользнули из сестринской, юркнули в кладовку под лестницу и там ссыпали все таблетки в темный угол, где стояли швабры и валялись половые тряпки.

Ну что ж, пореви, пореви, Валечка, тебе полезно будет.

Таблетки искали полдня, все перерыли. Валя бегала заплаканная, говорила, что теперь пришлют инспекцию и ее обязательно уволят, а увольнять ее нельзя, потому что у нее муж из Афганистана без ноги вернулся, и вся семья живет на Валину зарплату.

Обыскали все кровати и тумбочки, выпотрошили сумки, даже на половине у мальчишек проверили. Вся палата клялась, что никаких лекарств никто не брал, громче всех божилась Маша. Она сидела на кровати в своей больничной косыночке и смотрела на врачей невинным, ангельским взглядом.

– Честное слово, это не я.

Наконец ближе к вечеру в палату зашел Игорь Фёич и встал задумчиво у окна. Следом за ним притопала Валя, толкая тележку, на которой гремело что-то металлическое. Вид у Вали был решительный.

Игорь Фёич почесал усы, глубоко вздохнул и заговорил ласково, по-отечески:

– Девочки, дорогие мои. Ваших таблеток мы, к сожалению, так и не смогли найти. Они пропали.

– Я не брала! – воскликнула Ася и с испугом покосилась на Машу. – Честное слово!

– И я не брала!

– И я!

– Я вам верю, верю. Но лечиться-то все равно надо, а то зачем же вас в больницу положили. Правда ведь? Так что вместо таблеток придется сделать вам уколы. Вот, Валя все подготовила.

Валя охотно выкатила дребезжащую тележку со шприцами на середину палаты.

– Ой! – запищали в один голос девочки.

– Я не хочу, я не буду, – заскулила Ася.

– А как по-другому? – развел руками Игорь Фёич.

– Я хочу к дедушке! – Ася упала ничком на кровать и затряслась в плаче.

– Ну или, может, кто-то из вас все-таки постарается и вспомнит, где могут быть таблетки?

Маша посмотрела на рыдающую Асю, медленно нашарила ногами тапки, встала с кровати и устало вздохнула.

– Не надо уколов, – сказала она обреченно. – Я покажу.

Что тут началось! Все забегали, заскакали. Валя заистерила.

– Я же вам говорила, Игорь Федорович, что это она. А вы мне не верили!

Лекарства нашли. Валя лично ползала по полу в темной кладовке, виляя толстым задом в белом халате. Таблетки промыли и все равно скормили девочкам – горечь несусветная.

На Машу с Асей покричали, конечно, но не долго. Обрадовались, что избежали инспекции. Только Валя по-настоящему обиделась.

– Мы создали тебе все условия, выдали второе одеяло, положили далеко от окна, – всхлипывала она. – А ты вон какая неблагодарная.


На следующий день на скамейке у двери Игоря Фёича, под плакатом, повествующим о заболеваниях мочевыделительной системы, встретились Машина и Асина мамы. Пока они ждали заведующего с общебольничной конференции, а потом с обхода, успели подружиться, обменяться телефонами и выяснить, что живут в одном районе, совсем недалеко друг от друга, и что обе учились в университете на химфаке, только с разницей в два года.

Сначала Игорь Фёич пригласил к себе Тамару, но с ней разговор был недолгий – все знали, кто в паре юных диверсанток был зачинщиком. Игорь Фёич лишь заверил, что со дня на день Асю должны поднять в неврологию, там ей будет поспокойнее.

С Машиной мамой беседа была другая. Игорь Фёич сидел за столом, заваленным медицинскими картами, бумагами и рентгеновскими снимками, и крутил в руках остро заточенный простой карандаш. За спиной заведующего висел календарь с драконом, у которого, судя по картинке, с мочевой системой проблем не было.

– Вы знаете, Елена Викторовна, недержание мочи – это не поломанная рука и даже не воспаление легких, а гораздо более сложное заболевание. Точной его природы мы не понимаем, – сказал он. – Можно лечить ребенка и так и сяк, обследовать вдоль и поперек, и не всегда в этом будет толк. А можно оставить все как есть и надеяться, что со временем пройдет само. Понимаете, иногда эта болезнь развивается на нервной почве, а у вас, я так понимаю, сейчас некоторые неполадки в семье.

Мама молча кивнула.

– Тем более девочка она у вас непростая. Взять хотя бы эти таблетки. – Игорь Фёич чуть приподнял на лоб очки, потер глаза у переносицы. – Так что ей сейчас дома лучше будет, мне так думается. А вы с ней помягче, понежней. И супругу тоже передайте.


На выписку мама с папой пришли вместе.

Мама была нарядная, в новом голубом дутом пальто и с новой прической – она завила волосы и покрасила отдельные пряди в еще более светлый цвет, это называлось «перышки». Папа тоже был какой-то праздничный, веселый.

Они собрали Машины вещи в сумку, Маша попрощалась с девочками в палате, обнялась с Асей, которая, конечно, сразу же принялась рыдать, торжественно пожала руку Игорю Фёичу. С Валей прощаться не стала.

Первый раз за долгое время Маша не накинула шубку на плечи, а продела руки в рукава, застегнула на все пуговицы, а вместо больничной косынки надела свою шапку тигровой расцветки и завязала под подбородком тесемки.

Когда спускались по лестнице, родители держали Машу на весу, и она перепрыгивала через ступеньки, будто летела.

– И-и-и-и-и раз! – говорила мама, и Маша визжала от радости, перебирая ногами в воздухе. – И-и-и-и-и еще!

На улице Машу обдало солнцем, нежным ветерком и каплями тающих сосулек. В воздухе пахло весной.

Все так же втроем, держась за руки, они перешли через дорогу, потом пересекли трамвайные пути и двинулись к Черемушкинскому рынку. Талый снег был грязным, и когда на пути встречались коричневые сугробы, родители снова поднимали и переносили Машу по воздуху – и-и-и-и раз, и-и-и два.

Рынок тоже показался Маше праздничным, шумным, пестрым. Мама с папой сказали, что Маша может выбрать себе на рынке все, что захочет, – заслужила. Они бродили между прилавков, на которых аккуратными пирамидками были выложены груши, мандарины, гранаты, виноград, и Маша все время оглядывалась, следила, чтобы мама и папа были у нее в поле зрения: один по левую руку, другая – по правую. Маша выбрала гранаты – такие, какие приносил Асин дедушка.

Когда вышли с рынка, вдалеке как раз показался двадцать шестой трамвай.

Маша все заглядывала внутрь пакета, любуясь гранатами, и не заметила, как папа снял с плеча ее больничную сумку и протянул маме.

– Ну что, девочки, до скорых встреч! – сказал он. – Машуль, расскажи потом, вкусные ли гранаты.

– Пап! – воскликнула Маша. – Пап, ты куда? Ты не с нами?

Папа виновато улыбнулся.

– Мне же в другую сторону – к метро.

Он поцеловал Машу в щеку, подсадил на подножку, помог маме пропихнуть сумку между металлическим поручнем и дверью и помахал рукой.

Двери трамвая сомкнулись и, скрежеща по рельсам, двадцать шестой покатил в противоположную от папы сторону. Маша забралась с коленями на пустое заднее сиденье и, прильнув лбом к стеклу и прижимая к груди пакет с гранатами, смотрела, как папина фигура становится все меньше и меньше. Когда трамвай повернул на улицу Вавилова, она и вовсе скрылась из виду.

После выписки, когда дома звонил телефон, Маша еще долго бежала на кухню, поднимала трубку и произносила со строгой Валиной интонацией: «Урология слушает!»

Двадцать шестой

Подняться наверх