Читать книгу Житие несвятой Марии. Новеллы - Мария Козимирова - Страница 12
ГЛАВА 9
ОглавлениеКонечно, зря я так сказала. Боялась, да еще как.
Я маленько про скотину скажу. В нашей деревне (не знаю, как в других, не была там) почему-то не разводили свиней. Всё остальное было. Даже через два дома от нас жили козы, немного, и один козёл Петруша. Когда эти козы с Петрушей гуляли вдоль заборов и все чего-то быстро-быстро жевали, козёл всё поглядывал на нас, ребятишек, и хватал траву с оглядкой. Он был худой, какой-то недокормленный, с рогами и с бородой. Ходил и всё зыркал на нас большими глазищами, и был похож на доктора, который один раз приезжал к нам из Перевалово. Только у доктора не было рогов, а были очки, и очень уж с Петрушей они были схожи. И, конечно, я его боялась, козла-то, не доктора, поэтому никогда не дразнилась. Разве только язык покажу из-за калитки.
А когда мальчишки перед козлом выкобенивались, я, не дожидаясь, что будет, пряталась. А еще в колхозном стаде, при коровах, был здоровенный, как гора бык, по кличке какого-то героя. Звали его Мамай. От одной его башки с крутыми рогами и налитыми кровью глазами коленки от страха подгибались, и хотелось побыстрее убежать подальше. Вот, вроде и всё. Да не шибко всё… Может, вам и не интересно, а мне так помнится эта, милая сердцу, картина… Кур у всех было полно, и вечно они шарились, где попало, а мы, когда неслись по дороге, пыль столбом, норовили их напугать. Они смешно взлётывали, разбегаясь, и возмущённо кудахтали. Вот веселье. А с гусями у нас этот номер не проходил. Гусь – птица важная и серьёзная. И гуси меня в канаву загоняли, и гусак меня щипал за то, что я хотела у него перо из хвоста выдернуть. Так щипнул, что синячище на одном месте был. Жалко ему пера стало. Я вот чё заметила. Никто так быстро не сердился, как гуси. Подумаешь, господа важные.
Вот к примеру взять хоть того же Петрушу или Мамая. Они вон какие рогатые, а подобрее были. Это же какой прилив сил и мужества надо, чтобы скотину с рогами подразнить… И страх, и радость, и ещё что-то такое… такое, ну, не умею я сказать.
Нет, подрос у нас петушок, какой-то прямо буйный. Ни с того ни с сего наскакивал на всех. Ну, и бывало, пнёт его кто, он отлетит, а не унимается. Один раз не доглядела я петушишку, шла по двору, а он догнал меня и клюнул сзади. Я присела, голову руками прикрываю и ору благим матом. Не помню, кто от меня отогнал этого забияку, только вечером надо мною подсмеивались – трусиха, мол… Сестрички хихикали. И тятенька мой сидел за столом, улыбался. Думала, вот, никто меня даже и не пожалел… Только больше этого петуха я не видела во дворе.
Вы думаете, при моей-то вольготной жизни, про какую такую смерть говорю? А обыкновенную… Оно бы надо было сразу признаться, отчего я такая любимая была для всех? Да чего-то подумала: «А вдруг не поверят?» Но, все равно, про такую оказию в нашей семье не рассказать, ну никак нельзя. Похвалиться я всегда любила…
Это уже мамин рассказ про меня. Тут я ничего не могла вспомнить, потому, что ещё ни ходить, ни говорить не умела. А вот мама всё помнила. Еще бы…
В деревне всегда дел полно. Отец, как всегда, где-то гонял на своей Каурке, когда ему сказали, что Пиама его разлюбезная подарила ему дочь. Ну и радоваться бы надо, по хорошему-то. Надо бы, если бы первая была доченька, или, к примеру, вторая. Все понятно, вырастет, замуж отдадим, глядишь, зять будет, ещё один мужик в доме. Не исполнялись мечты отца о сыне. Девчонка-то была шестой по счёту. Это ли не обида, это ли не крушение надежд. Один мужик на семерых баб, это с мамой если считать. И когда, по случаю, тятенька напивался и гонял ни за что, ни про что маму и старших девок, мужики ему сильно сочувствовали и не осуждали. Может, только в душе радовались, что у них бабы как бабы, и парней рожают.
– А вот у Николая-то, вишь, жена умница и красавица, и уж хозяйка, прям, свет не видывал, а вот парнишку родить не может. Может, болезнь у ней какая неизлечимая?
Я немного про мамину болезнь вспомнила, когда вечерком, где-нибудь у завалинки, бабы языки чесали. Вот и слышала, что говорят:
– Это у Пиамы-то с Николаем сильно любовь большая. Вот, видно, поэтому и родит она одних девчонок. Мол, от сильной любови девки родятся…
И я верила этим разговорам, думала, что эта болезнь и есть любовь. Значит, парнишки-то чё, выходит, просто так? А ишшо Колька-сопля дерётся? Вот вырасту большая… Дальше мне ни чё в голову не приходило. Опять я укатила от самого главного. А чё я сделаю, если у меня всё было самое главное. Дальше опять мамин рассказ:
– Манечка-то у нас родилась перед Покровом. Прилетел мой ясный сокол, черенком плётки стукнул в окошко. Матом меня окрестил и умчал на своем Каурке. К ночи прибрел домой еле живой, упал на лавку в кути. Дня три пил. Дак ведь работы выше головы. Работа важнее. Ну, чё теперь делать, не задавить же девчонку… А она вышла личиком беленькая, глазки голубенькие и рыженькая. На отца прям вылита, похожа. И всё бы ладно. Через неделю окрестили. Спросила:
– Как дочку-то назовем?
– Как-как? Марья…
– А на другу осень захворала моя крошечка. Только-только на ножки встала, ходить пыталась. Шажок-два сделает, и на попу хлоп. Грудь еще сосала, я не отнимала, думала, пусть растёт у материной груди. Не думала я больше носить. Сорок лет, бабий век. Да вот беда и случись. Не доглядели мои няньки, Нюра да Лёля, видно, чего-то холодного хлебнула, или ножонки простудила, только свалилась моя маленькая в жару. Баба Катя, сокрушаясь, отваром её пользовала, укутав, на голбчик уложила… А она ни есть, ни пить не хочет, и голоска не подаёт.
Припаду к лобику губами, горит ребенок. А чё делать? Август, страда. Нет минутки свободной. Ребятишки одни. Ехать за 30 километров в Зырянку за стареньким доктором некому. Что ж, на всё воля Божья…
Сутки прошли. Вечером прибежала с поля, смотрю, лежит недвижно моя Манечка, еле дышит, хрипит, глазки не открывает… Слёзы в груди закипели. Держусь, надо же остальных ужином кормить. Все к столу подтягиваются, молчат, на меня поглядывают. А что сказать? Отец постоял у порога…
– Мать, я на конный двор… – И вышел. Австриец за ним.
Накормила семью, дети спать ушли, остались мы с бабой Катей. Через силу прибрала в кути, поставила опару. Ходила, как во сне. Сколь времени прошло, не знаю. Сам зашел в избу, сел на лавку, молчит. Катерина от голбчика, позвала отца, меня:
– Милые мои, однако, не доживёт ребёночек-то до утра…
Я склонилась над умирающей дочкой. Слёзы душили, а я ничего не могла сделать. Гладила ее мокрый от пота лобик, целовала безжизненные ручки. Шло время… Катерина в горнице, прикрыв лампу от спящих девочек, на руках шила Манечке белую рубашечку. Отец под навесом сколачивал из тёсаных досок маленький гробик. Австриец сидел на крыльце, подняв лицо к небу. Наверное, он молился своему Богу. Он же не православный был, пришлый. Ну и чё? Бог-то на небе один.
Вернулась в избу. Хрип у дочки стал реже, стонов уже не было. На столе догорал керосин в лампе, и я давай лампу заправлять. Сняла стекло, открутила горелку, уже взяла воронку и бутыль, чтоб налить, и вдруг у меня, как молния, вспыхнула мысль… Я вроде слышала, что кто-то керосин пил, а для чего, не помню. Забилась эта мысль в голове и, не соображая, что я делаю, взяла ложку, вылила в неё тёплые остатки керосина из лампы, и, подойдя к голбчику, почти в темноте вылила этот керосин в открытый ротик. Пришло осознание, страх, что это я делаю, а вдруг сейчас умрёт?
– Господи, прости… помоги и помилуй… – уже в сотый раз молила я Бога.
Отошла от неё, занялась лампой. Бутыль за печку поставила, горелку прикрутила, фитиль наладила, стекло протёрла, села на лавку. Бездумно… Посидела, и вдруг, как огнём обожгло: в избе-то тихо-тихо…
– Ох, матушки мои, уморила я дочку-то керосином этим…
Боже, как страшно-то стало от этой тишины. Делать нечего. На цыпочках подошла с лампой к голбчику. Нет сил глянуть в личико. Подняла лампу. Смотрю…
Глазки закрыты, щечки запали, бледная-бледная, и не дышит… Реву стою. И вдруг вижу, на подушке пятно какое-то. Сильней склонилась, вижу, кровь с гноем вытекла из ротика. Со страху-то не заметила, что одеялко над грудкой чуть-чуть шевелится. Лампу на припечек поставила, к Манечке метнулась, обняла тихонько, а она спит… Уснула моя страдалица.
Омыла ей ротик от гноя и крови, прикрыла потеплей и к Кате да к отцу сказать, дескать, девчонка-то ожила. Баба Катя давай креститься, а отец, известное дело, выругался матом и пошел в избу. А прежде, грохнул по гробику молотком.
Вот так первый раз Бог меня спас от смерти маминым керосином. И была у меня незнакомая болезнь с красивым именем «Скарлатина». Чем я тоже потом сильно гордилась, когда подросла. И друзья мои считали меня очень важной и лишний раз не обзывались. У них-то такой болезни не было.
С тех самых пор тятенька мой и полюбил меня больше всех. А может, и раньше…