Читать книгу Спящая - Мария Некрасова - Страница 5
Глава IV
Плохо…
ОглавлениеБольницу Лёка плохо помнит. Так, урывками.
Помнит, что валялся долго, как ни разу в жизни, помнит бесконечный поток врачей и как запретили смотреть в зеркало, чтобы он не пугался. Что он, девчонка?! В палате мальчишек и так не было зеркала, но если сказали «Не смотри!» – кто ж не посмотрит!
Лёка пошёл в палату к девчонкам, они подняли визг, а зеркала не дали, потому что у них тоже не было. Только Галка, понимающий человек, отвела его в сторонку и показала секретный туалет медсестёр, куда бегают девчонки, чтобы посмотреться в зеркало.
– Только надо так, чтобы тебя не заметили, – учила Галка, будто Лёка маленький.
В зеркале был незнакомый мальчик. Лёка видел такое лицо только у деда Славки. Он говорил, что маленький болел ветрянкой, от неё остаются шрамы-точечки, которые делают лицо похожим на огромный апельсин. Но у Лёки, пожалуй, было получше. Несколько красных точек на лбу, несколько на висках и самые страшные – над глазами. Эти воробьи ничего не соображают! С досады Лёка чуть не врезал по зеркалу, но его руку осторожно перехватили. Медсестра.
– Шрамы мужчин украшают. А у тебя и следа не останется. Это сейчас они жутко красные. Потом побледнеют и стянутся в маленькие блестящие точки. Ты вырастешь и всё забудешь.
Зачем она врала?! Лёке так хотелось, чтобы то, что она сказала, было правдой, но она врала. Это нельзя забыть. Цветочный язык нельзя забыть! Нельзя забыть воробьёв и те неголоса, тысячи неголосов, которые он слышит в больнице.
Он надеялся, что они ему снятся. Как в тот раз, с воробьями. Он слышал цветы на подоконниках, котов на задворках больничной кухни и крыс в подвале, от которых эти коты его стерегли. Но крысы, наверное, правда снились. Лёка отчаянно хотел в это верить.
Крысы сидели где-то в темноте, умывались, как кролики, и наперебой болтали:
– Знаешь, что мы едим здесь, в больничном подвале? Угадай, маленький больной мальчик. Если тебе не повезёт – мы будем сыты. – И они подмигивали чёрными глазками.
Лёка вопил во сне и не просыпался, потому что не мог. Он старался, сжимал кулаки, пытаясь открыть глаза, силясь проснуться, – и не мог. Тогда он выискивал вокруг что-нибудь, чтобы бросить в крыс, и чаще всего это оказывалась маленькая сгоревшая спичка или шарик скомканной бумаги. Хватал в отчаянии:
– Убирайтесь! – и бросал, потому что надо было что-то бросить.
Но крысы только улыбались, растягивая невидимые губы:
– Мы здесь, маленький больной мальчик, рядом с моргом. Знаешь, что такое морг? Можешь и узнать…
Давно, до слёз давно, ещё в нормальной, нецветочной жизни, когда умерла бабушка, мать потихоньку ворчала на ухо соседке: «В больничном морге огромные крысы. А ну как объедят – как хоронить-то будем?»
Говорят, в снах люди могут вспомнить то, что было очень давно. Лёка в том сне зажимал уши, зная, что не поможет, и пытался распахнуть глаза. Сон не отпускал – так бывает, когда температура. Лёка откуда-то это знал, кто-то ему говорил, там, наяву, не на цветочном, на обычном языке… Медсестра. В тот раз у зеркала она обманула его.
* * *
Лёка видел этого незнакомого страшненького мальчика в зеркале и понимал, что дело не только в шрамах, шрамы и впрямь пустяковые. Перемена была в другом. Он не мог понять, что изменилось в его лице, но видел не себя. Это «Следа не останется» было враньём, таким глупым, таким наглым: вот он, след, он уже на лице, как печать.
Может быть, Лёка просто повзрослел в ту ночь? Мать говорит, что от горя стареют – и да, теперь Лёка имел мужество признать: его тайна была самым настоящим горем. Бедой, огромной, неподъёмной бедой, которую точно не забудешь, когда вырастешь. Мать, когда что-то идёт не так, вздыхает: «За что мне такое проклятье?!» – вот это самое Лёка и чувствовал. Проклятье.
Незнакомый страшненький мальчик в зеркале поплыл пятнами. К горлу подступили слёзы, Лёка вывернулся из рук медсестры и побежал к себе, оглушительно топая по коридору. Он ревел в голос, как младенцы, а не как взрослые. Понимающий человек Галка, которая должна была стоять на шухере, пока он, Лёка, смотрит на незнакомого страшного мальчика, деликатно отвернулась к окну.
* * *
…Помнит, как однажды в окно ударил снежок. Кто-то из соседей по палате (Лёка их не считал, их столько сменилось, пока он был в больнице) подбежал босиком к окну и крикнул:
– Луцев, к тебе!
Кое-как встал, добрёл до окна, прислонился носом к холодному стеклу.
Внизу, очень далеко на земле, стояла мать и махала ему. Лёка помахал, чтобы отвязаться, и подумал, что так и не поговорить, потому что окна заклеены и открывать, наверное, нельзя… Ну и хорошо. Ему не хотелось говорить, ему хотелось спать, но тоже было нельзя – из-за крыс. И ещё хотелось апельсинов. В больной голове само сложилось это слово на цветочном языке: «Апельсин». У матери внизу округлились глаза, она отшатнулась в сторону и странно глянула на Лёку. Конечно, не ответила, но точно услышала, потому что уже через несколько дней медсестра принесла ему апельсины.
* * *
Помнит, как ещё в первые дни, незадолго до прихода матери, открыл глаза в этой больнице и долго не мог понять, где он. Потолок с ржавым пятном, розоватые стены – и со всех сторон какофония неголосов. Он как будто снял шапку, зажимавшую уши.
Неголосили со всех сторон, он даже неслов не мог разобрать поначалу, замер с открытым ртом, пытаясь различить, кто и где. «Больно». Снег близко к глазам – значит кто-то маленький. На снегу капельки крови. «Ухо! Крыса! Больно!» Гремит жесть, выходит во двор кто-то толстый в халате, вываливает из кастрюли на землю что-то вкусное, и коты, лениво поднимаясь с насиженных мест, стекаются со всех сторон… Кот. Коту крыса порвала ухо.
«Утро! Утро! Утро!» Сено, деревянные стены, похожая толстуха в халате с такой же кастрюлей, только вываливает кашу в алюминиевую мятую миску. Цепь звенит. Собака радуется утру.
«Всё! Всё! Всё…» Влажность, душный запах – и огромные белые зубы перед самыми глазами. Птичка в пасти у кошки.
«Бежим-бежим-бежим-бежим-бежим!» Свет. Много света. Тараканы на кухне.
«Воды. Воды». Цветок на окне.
Лёка различает только несколько неголосов, остальные сливаются в ровный гул, давят на голову и живот, а ему и так больно. «Больно! Больно!» – кажется, ещё один кот. Птичка затихла, и опять это «Больно!», только уже кто-то другой. Лёка никогда не поможет им всем. Мысль была простая и сокрушительная. Неголоса оглушали, талдычили наперебой, и почти всем было что-то нужно… «Воды!» Лёка зажал уши. Неголоса не отступали, они не могли отступить. Со всех сторон, то сливаясь, то разбиваясь на неголоса и образы. Картинки, запахи…
Лёка вскакивает хоть цветок полить, спотыкается обо что-то на полу и падает. Носом задевает металлическую раму кровати, короткая боль ударяет в нос. Неголоса разрывают голову и живот, тянут в разные стороны.
– Тихо все! – Слёзы вырываются на волю, из разбитого носа тянутся тонкие вязкие струйки, оседая на штанах больничной пижамы с дурацкими голубыми зайчиками. – Тихо! – Лёка рыдает уже в голос и, кажется, кричит уже не на цветочном: – Я не могу! Я не хочу! Тихо!
Неголоса не отстают. И вроде кто-то что-то ему говорит на человеческом… Точно, говорит. На плечо ложится чья-то рука, Лёка оборачивается и видит перед собой испуганную физиономию Славика.
– Ты что, малахольный? Чего орёшь?! Я тоже не хочу здесь валяться – чего истерить-то?
Лёка с трудом понимает, что ему говорят, потому что неголоса не смолкают. Он вскакивает и бежит поливать цветок, но дурацкий Славик ловко ставит ему подножку, и Лёка растягивается на полу. От ужаса он ревёт ещё сильнее – хотя куда уже?!
– Давай не сбегать, а? Я сейчас медсестру позову! – Похоже, он хотел этим напугать.
Ерунда какая. Медсестра? Где-то в затылке, где ещё осталось место для человеческой речи в этой какофонии неголосов, возникает картинка: он в больнице. Да! Точно! Воробьи, холод, простудился. А этот здесь что? Славик? Он теперь всегда будет его преследовать?
– Ты что здесь? – Лицо Славика далеко, он-то стоит на ногах, Лёка его толком не видит… «Воды!», «Больно!», «Каша! Каша!» – гудят в голове неголоса: какая разница вообще, что здесь забыл этот дурацкий Славик, надо цветок полить…
Лёка вскакивает, рвёт на себя дверь и влетает прямо в белый халат.
– Это что такое? – медсестра. Злая или не очень? Какая разница?!
– Цветок! – Лёка выкрикивает это, наверное, на всю больницу. – Надо полить цветок! В коридоре, там, где лампы и нарисованная мышка на двери кабинета! У кота ухо порвано! И это…
В затылке, где ещё оставалось место для человеческих мыслей и слов, засвербило: «Они не поймут! Никогда не поймут, они не слышат! И цветок останется, и кот…»
– Ты чего, малахольный? – Славик. – Вы не волнуйтесь, он всегда такой. Ещё летом поднял на уши всю группу, стал орать, что нужно полить все деревья вокруг.
– Молчи! – кажется, Лёка сказал это на цветочном. Славик странно глянул на него, но не замолчал: – А в этот раз утащил в столовке весь хлеб ночью и пошёл кормить птиц. Потому и заболел… – у него был очень самодовольный голос стукача. Хотелось врезать, но Славик был сильнее.
А медсестра как будто не удивилась и уж точно не рассердилась.
– Надо так надо. Давай так: я пойду полью цветы, а вы полежите. Оба! – она посмотрела на дурацкого Славика. – Скоро доктор придёт, а вы скачете тут, да ещё и ссоритесь. Он рассердится…
Дурацкий Славик, конечно, ныряет под одеяло, убеждая её нудным голосом пакостника:
– Нет-нет, мы не ссоримся.
А Лёка стоит, не зная, что делать, верить или не верить… Слёзы ещё льются, и дурацкая красная нитка из носа свисает на больничную пижаму.
– Ой, а кто тебе нос разбил?!
– Это он упал. – Славик, кажется, испугался, что его сделают виноватым.
Медсестра с подозрением смотрит на Славика и кивает Лёке:
– Ладно, ложись. Давай сперва нос вытрем. – Она уходит, потом возвращается с ватой и шипучей гадостью, которая щиплет, а цветок так и стоит неполитый. И кот…
У Лёки опять наворачиваются слёзы, но медсестра думает, что это из-за разбитого носа, и обещает, что до свадьбы заживёт.
* * *
Цветок она полила, Лёка это заметил. А вечером пришла в палату и спросила, как он узнал про кота.
Пальцы у неё были перемазаны зелёнкой, а на руке алели свежие царапины, явно оставленные кошкой. Лёка сразу понял: ему поверили! Медсестра обработала коту ухо: нашла, обработала! Улыбка сама собой поползла к ушам: это здорово. Лёка думал, кот притих потому, что смирился, а вот…
– В окно видел, – он старательно изобразил честный взгляд, да ещё и кивнул на окно.
Медсестра подошла к окну, прижала ладони к стеклу, заслоняясь от света:
– Темно уже… Они обычно с другой стороны бегают, поближе к кухне. Ты в коридор выходил, да?
Лёка не выходил, но зачем-то признался. Наверное, ей так будет спокойнее. И ему тоже.
* * *
…Помнит, как не мог есть. В тот день почему-то принесли сразу обед, наверное, завтрак он просто проспал. Прямо перед глазами, напротив его кровати, в желтовато-грязной стене светилось глупое окошечко доставки. Его тогда перекрыл огромный белый халат, и в окно просунулась толстенная рука с тарелкой:
– Обед!
Как будто через дверь войти нельзя.
Лёкины соседи засуетились, расхватывая тарелки, а Лёка лежал таращился, словно всё это не с ним и это кино. Почему-то опять вспомнился тот глупый фильм про браконьеров.
Последняя тарелка с чем-то жутко красным возникла в окошке, и никто за ней не подошёл. Наверное, это для него… Не хотел вставать. Или всё-таки не мог?
– Кто не ел?! – голос за окошком был властный, высокий.
Кто-то из соседей цапнул тарелку, поставил Лёке на тумбочку, сделав жуткую розоватую лужицу, сунул Лёке ложку, что-то сказал…
Лёка сел на кровати, оглушённый неголосами: тут и там кричали, плакали, звали на помощь. А он здесь…
– Ешь! – рявкнул ему в ухо сосед, и Лёка даже потянулся ложкой к этому кроваво-красному борщу. Может быть, даже и поел бы, так, по привычке: раз говорят «Ешь!» – значит надо. Но там плавал кусок мяса. С волоконцами, розовым от свёклы жиром: чья-то последняя боль, чья-то смерть, сваренная с овощами, в мутно-белой тарелке с трещинкой.
Если бы было чем, Лёку бы, наверное, вырвало. Конечно, он не слышал, не мог слышать кого-то давно убитого, конечно, тому уже не больно, конечно… Он так и сидел, оцепеневший, уставившись в кровавый борщ, в чужую боль, которую ему предлагают есть. Вокруг смеялись, болтали, кричали, а потом вошла эта.
Огромная, как гора, санитарка или повариха, как они там называются – те, кто развозит больничные обеды. Она еле прошла в дверь и рявкнула:
– Кто посуду не сдал?!
Все притихли. Даже Лёка оторвал взгляд от жуткой тарелки. А эта подошла, встала над ним. Было страшно поднять глаза. Ухо щекотал грязноватый тёткин халат, от которого пахло мясом и силосом. Смертью.
– Это что за новости?! Быстро ешь, за шиворот вылью! – от её вопля, наверное, оглохла вся палата. – Надо есть! Умереть хочешь?! – она вопила так, как будто Лёка и правда умирает. Она вопила – а его голова сама вжималась в плечи.
Лёка думал, не сможет, думал, вырвет, думал, в обморок упадёт. Но рядом с тёткой-горой съел как миленький и первое, и второе (компот ещё раньше стащил Славик, а Лёка и не возражал). Когда он доел последнюю ложку, тётка отобрала посуду, пригрозив:
– Смотри, чтобы в первый и в последний раз! – И ушла. Наконец-то ушла.
В животе и почему-то рукам было тяжело. Лёка плюхнулся на кровать обессиленный, как будто дрова колол. Соседи захихикали, зашептались, кто-то сказал какую-то гадость. Всё равно. В ушах ещё гремел голос жуткой тётки. Надо есть, чтобы не привлекать её внимание. Вообще надо есть, чтобы не привлекать ничьё внимание. Поел бы сразу – так бы она и осталась толстой рукой в окошке доставки. А она – вот…
* * *
…Помнит, как после того зеркала не мог уснуть и лежал, уставившись на тёмные разводы на потолке. Ещё летом он лежал так же на тёплой земле, смотрел на облака, а не на это жёлтое даже в темноте безобразие, слушал дерево, и всё было хорошо. А теперь…
– Плохо… – неголос был где-то рядом.
Перед глазами возникло что-то белое, в нос ударил противный и странно знакомый запах. Опять! Лека устал плакать по своей беззаботной жизни. Было ещё обидно: «Почему я?!» – но тогда он вспоминал, как долго и старательно тренировался сам, как пытался сказать хоть что-то на загадочном цветочном языке. Ведь он сам этого хотел – чего теперь-то?… А чего тогда другие не хотели? Дело не в тренировках или хотя бы не только в них, Лёка это чувствовал.
– Плохо… Плохо…
Лёка напрягся, но не увидел ничего нового, кроме белизны, не услышал ничего нового, кроме того запаха…
– Ты в туалете, что ли?
– Плохо…
Лёка откидывает одеяло, и на тело тут же нападает лёгкий холодок. Опускает ноги: пол ледяной, где там тапочки? Тихонько выходит, глядя на ряды белых пододеяльников. Спят, глухие, а он должен слышать это всё…
В коридоре тусклый дежурный свет. Пост медсестры пуст. Наверное, ушла поспать часок в ординаторской, один Лёка тут…
Грязноватая дверь туалета скрипит на весь коридор. Темно. Лёка нашаривает выключатель – и зажмуривается от света. Лампы зажигаются не сразу, а мигая, перемигиваясь, одна за другой, одна за другой, пока не успокоятся. Тогда они будут гудеть, тихо-тихо, но всё равно на нервы действует…
– Плохо…
Никого. Ряд унитазов, ведро и швабра в углу… Наверное, кто-то маленький…
Сердце застучало в ушах и ухнуло куда-то в живот. Лёка уже догадался, кто там такой маленький. В голове закрутился этот жуткий сон, из-за которого Лёка боялся засыпать: «Угадай, что мы здесь едим, маленький больной мальчик!» К горлу подступила тошнота, а в голове стучало: «Угадай…»
– Крыса!.. Кры-са! – он пытался позвать котов, но на цветочном выходило только это «Крыса!». – Здесь крыса! В туалете крыса!
– Плохо…
Лёка хватает швабру, с грохотом падает на пол жестяное ведро: отлично! Меньше всего ему хочется оставаться с крысой один на один – может, разбудит кого-нибудь это ведро, если коты не откликаются…
– Крыса! Крыса! – он ещё попробовал позвать котов, но выходило опять это глупое слово «Крыса»… Держа швабру перед собой, Лёка заглядывает в каждый угол: – Где ты? Ну где? Специально заманиваешь? Я живой!
– Здесь… Плохо… – Под батареей валяется какая-то мокрая тряпка. Лёка осторожно приседает, чтобы разглядеть.
Маленькая серая тряпка, удивлённо открытая пасть, резцы – жёлтые, длиннющие… Лёка не видел ни крови, ни ран – чего плохо-то? Крыса тяжело дышала. Чёрные глазки-бусинки удивлённо таращились в стену.
– Плохо…
– Тебе… Подарок. – Этот неголос был другим. Он доносился, кажется, с улицы, но там было тепло. Сидя на корточках у батареи, Лёка слышит запах сена и пыльного сухого мешка из-под крупы и будто слышит… не слышит – чувствует кожей кошачье мурлыканье.
– Тебе, – повторил кот. Кажется, ухо у него ещё побаливает.
Лёка так и сидит на корточках, уставившись на крысу. Она лежит на боку, маленькая и совсем не страшная…
– Плохо…
– Подарок.
Лёке хочется вскочить и завопить «Я не ем крыс!» – но он помалкивает. Нельзя обижать кота. Не хочется. У него, у Лёки, не будет других друзей, в смысле друзей-людей, а не цветов и животных. Эта мысль зрела давно, а теперь явилась во всей красе. Даже крысу обижать не стоит.
– Плохо…
– Сейчас будет легче. Потерпи… – Лёка не понял, кого уговаривает: себя или её. Крысе уже не помочь. Ей очень больно.
Лёка переворачивает швабру палкой вперёд, рывком вытаскивает крысу из-под батареи. На кафеле остаётся ржавая дорожка, как если бы и правда грязной тряпкой протёрли. Руки трясутся. Лёка набрасывает на крысу тряпку, чтобы не видеть, хотя понимает, что бесполезно. Он видит, он слышит, в этом беда. Ей очень больно. Так не должно быть, даже с крысой не должно!
– Сейчас…
Перехватывает палку поудобнее – удар! Дерево шмякнуло по мягкому. Кажется, крыса охнула вслух, но это было уже не важно. Всё. Лёка шумно выдохнул, и самому стало легко. Он знал, что всё.
Голова кружилась, наверное, от удушливых запахов. Лёка зажмурился, осознавая, что сделал, и боялся открыть глаза. Тихо как. Ни шороха, ни неголоса, ночь, все спят. Только он стоит как дурак – в трусах со шваброй посреди туалета. А если кто-то войдёт? Надо убрать. Надо убирать за собой, даже если тебе страшно открыть глаза.
Он провозился почти час, отмывая туалет, потом руки… Тельце боялся трогать. В конце концов сгрёб в совок и смыл в унитаз. Крыса уплыла. Не с первого раза. Но когда уплыла, стало спокойнее.
В ту ночь Лёке уже не снились страшные крысы. Никогда больше не снились.