Читать книгу В свете старого софита. Роман-трилогия «Побережье памяти». Книга первая - Мария Романушко - Страница 8

Московская пустыня, или Музыка одиночества
Глава первая
Зима с запахом горячего сургуча

Оглавление

Синим светом светились всю ночь снега…

А потом наступил бледный день.

И они лежали потухшие и усталые,

будто закрыли

жгуче-голубые глаза…


В начале ноября я уволилась из типографии и устроилась на почту. Я решила, что работа на почте будет для меня хорошей тренировкой в общении. Хочешь, не хочешь – а с посетителями нужно разговаривать.

Но в перерыве между типографией и почтой я чуть не поступила учиться в педагогическое училище. Оно готовило воспитателей детских садов. Только мало кто хотел иметь такую непрестижную профессию, и в училище поэтому был сильный недобор. Я увидела объявление о дополнительном приёме. И меня вдруг осенило, что это – как раз для меня! Учительницей в школу ни за что бы не пошла, я терпеть не могу школу! А вот в детсад, к маленьким детям… Я любила маленьких детей, и они ко мне «липли». Я мечтала, что у меня самой будет когда-нибудь много-много детей… Штук семь, не меньше. Такой маленький оркестрик… Я обожала играть с маленькой Маришкой. Но Маришка уже выросла. Ну, вот, будет у меня много детишек в детсаду, буду читать им Андерсена, мастерить с ними декорации к сказкам, разыгрывать спектакли… Здорово! Зачем мне Литературный институт? Стихи я и так буду писать, куда я денусь?

И я храбро отправилась к директору училища. Она взглянула в мой школьный аттестат и удивилась (там были только пятёрки и четвёрки – поровну).

– А почему к нам, а не в пединститут? К нам идут, в основном, троечницы.

– Я люблю маленьких детей.

Она удивилась ещё больше.

– На каком-нибудь музыкальном инструменте играете?

– На аккордеоне.

– Прекрасно. Рисуете?

– Скорее нет.

– Плохо.

Она задала мне ещё несколько отрывочных вопросов. И вдруг – огорошила резким приговором:

– Да вы, милая, профнепригодна!

– Почему?! – опешила я.

– Так вы же заикаетесь! Заики нам не нужны.

– Я не заикаюсь… просто я волнуюсь немного…

– И вы мне будете рассказывать? Да я же слышу! Я на этом собаку съела. Меня не проведёшь. С дефектами речи (шепелявых, картавых и тэ дэ) мы не принимаем. Тем более заик! Вас к детям запусти – вся группа начнёт заикаться!

Переулок, в котором находилось училище, назывался Лихов. Какое поэтическое название!

Лихов переулок,

Горькие места…

Тяжело и гулко

Валится листва…


Был поздний вечер, холодный дождь с хлёстким ветром, потухшие фонари, тьма, и было так мрачно в этом Лиховом переулке… и очень горько. А я-то думала, что я уже совсем нормально говорю, как все люди… Я плелась по Садовому кольцу к Маяковке, хотелось плакать, и злость закипала на эту директрису, и казалось, что вслед мне грустно и недоумённо смотрят маленькие чудные дети, которых я уже нафантазировала в своём воображении, и полюбила их, и вот мне дали унизительного пинка – и никакой андерсеновской сказки с хорошим концом не получилось…


* * *

И вот тогда я пошла и устроилась на работу в почтовое отделение.

Начальница не упрекала меня в дефектах речи. Ей было плевать на это, а может, она и не заметила ничего. Думаю, если бы я была «шепелявой, картавой и тэ дэ», она бы всё равно меня взяла. Ей срочно нужен был работник в самое «горячее» окошко.

В этом окошке была большая нагрузка, маленькая зарплата и большая текучка кадров. Окошек было два. В одном – выдача, в другом – приём. В окне «выдачи» работница явно скучала (ну, выдаст за день пару денежных переводов и парочку писем до востребования), а в остальное время читала газету и лузгала семечки. А к окну «приём» (к моему окошку) всегда стояла очередь. Средняя, большая или гигантская. В эпоху глобального дефицита из Москвы слали во все стороны огромной империи ВСЁ!!! Конфеты и печенье, тетради и карандаши, мыло и нитки, разные шмотки и игрушки…


Мне положили ученический оклад – 45 рублей, хотя ученицей я была ровно полчаса, пока начальница объясняла мне, что к чему. (Но оклад повысили только через полгода – на 15 рублей.) Всю причитающуюся мне сумму я в руках ни разу не держала. Во-первых, деньги делились на аванс и зарплату, а во-вторых из них вычитались разные налоги. Но всё равно это были деньги. Я их отдавала маме, а она выдавала мне каждый день мелочь на калорийную булочку и на шоколадный батончик. В ту осень и зиму почему-то всё время жутко хотелось сладкого, хотя я совсем не сластёна. Я даже покупала просто рафинад и держала его в кладовке, где хранились коробки для бандеролей, упаковочные мешки и сухой сургуч. Я периодически бегала туда, засовывала кусочек рафинада за щёку и возвращалась в своё «горячее окошко».


У меня были весы – как на рынке, с гирьками, и счёты с костяшками. Овладеть и тем и другим не составляло труда: ведь почти у каждой девочки были в детстве такие игрушечные измерительные приборы, так как все любили играть «в магазин». Письма и бандероли взвешивались на весах. В зависимости от веса и от дальности пункта назначения взималась плата. Заказные послания стоили дешевле, ценные – дороже. В ценные вкладывалась опись. А ещё у меня был стол с упаковочной бумагой, грубой и серой (это вам не финский атлас!), она кошшшшмарно шшшуршшшала… (От этого шуршания по мне бежали колючие мурашшшшшки…) Пожалуй, это было самое неприятное в моей работе.

А ещё в моём хозяйстве была большая электрическая кастрюля с сургучом. За ночь сургуч застывал до состояния кирпича, и, приходя утром на рабочее место, я должна была тут же включать кастрюлю в розетку. Нагреваясь, сургуч превращался в густую коричневую кашу со специфическим запахом… В сургуче торчала деревянная ложка. Этой ложкой я и накладывала на ценные бандероли и письма горячие сургучные печати… Точнее – ложкой накладывался толстый блинчик, который надо было тут же, не мешкая, пока сургуч не застыл, быстренько прижать его печатью. Одним словом – припечатать! И подержать так минутку… Тогда в блине отпечатывалось: номер почтового отделения и сегодняшняя дата. В общем, всё проще простого. Главное – не капнуть сургучной горячей кашей себе на руку. Ожоги болели долго…

Пять раз в день приходила почтовая машина и увозила все письма и бандероли на почтамт. Там шла сортировка по направлениям, и дальше почта развозилась по вокзалам. В машину всё загружалось в мешках. Мешки накрепко завязывались и запечатывались сургучными печатями. К мешкам прилагались описи: сколько в них и чего, и внутри тоже лежали описи. Так что писанины было много. Всё было на строжайшем учёте. Ничто не должно было потеряться! Или уехать куда-нибудь не туда! Самая большая отправка происходила вечером, после закрытия почты для посетителей. Тут-то и начиналась настоящая запарка… Так что домой приходила в десятом часу, совершенно умотанная. Работа была несложная. Но её было слишком много.


* * *

От моего дома до почты – полчаса пешком. Можно вставать не в пять утра, как когда я работала в типографии, а в семь – и это просто шикарно!


* * *

В ту зиму я стала завсегдатаем Зала Чайковского.

Наконец, я услышала ЖИВОЙ орган!!! Ради этого стоило приехать в Москву. Хотя бы ради этого.

Ливни… метели… огромный, пустой город, наполненный одиночеством и музыкой…

Тысячи светящихся окон вокруг – и ни в одном из них меня не ждут… А я вынуждена возвращаться в дом, где вечно мрачный отчим и вечно больная мама. В первую московскую зиму мама сильно простыла и была постоянно больна. Всё время ходила с водочными компрессами на горле, Фёдор продолжал злиться на меня за то, что из-за меня бросил любимую работу на стройке, что из-за меня уехал с любимой Украины, ему скучно в министерских кабинетах, ему не хватает степного простора, простора живой стройки. А мама устаёт ездить в свой проектный институт на другой конец города и возвращается всегда с «раскалывающейся» головой. Она подумывает уволиться оттуда и подыскивает работу поближе к дому, чтобы не ездить на метро.

И только тёплая, ласковая сестрёнка, спящая как в детстве, рядышком со мной на узковатом диване – милый, любимый ребёнок, всем довольна, хохотушка, щебетунья, наш волшебный колокольчик – единственная радость в жизни. Смешная, она боится ездить на метро, боится турникетов и эскалаторов, и я беру её всегда на руки, хотя ей десять лет. Она худющая и лёгкая, как пушинка. Ну, может, и не пушинка уже, но всё ещё подъёмна.


* * *

…Иногда мне снится маленький городок в степи, где мы прожили последние восемь лет… Это те самые степи, которые назывались когда-то в древности половецкими степями… А потом они назывались Диким полем – когда монголо-татары опустошили эти земли… И там за городом был древний курган, поросший сухой, жёлтой травой, – моё любимое место для уединения…

…Хотя я вовсе не скучаю о Вольногорске, и его десять улочек последние годы казалась мне клеткой… нет, не скучаю, но всё равно снится… Мама и Фёдор строили этот город, а я ходила в школу, писала стихи, бродила по этой половецкой степи, по этому Дикому полю и маялась от одиночества…

…Снилась порой Аня-маленькая, моя одноклассница, молчаливая девочка с задумчивыми глазами – родственная душа, хоть и была она все годы чужой подругой. Так бывает. Так что общения у нас было не так много, как мне хотелось. Теперь я думаю, что надо было не комплексовать, а идти к ней каждый раз, когда хотелось. Кто мне внушил эту неуверенность в себе? Может быть, Фёдор?.. Мне кажется, если бы я жила со своим отцом, я была бы совсем другим человеком – весёлым и уверенным в себе. Может быть, мне даже не надо было бы лечиться от страха речи. Может быть…

Да, надо было не зацикливаться на том, что Аня – чужая подруга и я там третья лишняя. Всё это глупости! Надо было жить так, как подсказывало сердце. Но, к сожалению, мудрые мысли приходят в голову с сильным опозданием… А сейчас мы все разъехались из этого городка, и дружбы с Аней тем более не получается, так как я не очень люблю писать письма, а она и вовсе не расположена к этому. Нужно или уметь писать письма «о том – о сём», а в общем-то ни о чём (так и по телефону многие треплются, только чтобы убить время), или – по-настоящему открываться в письмах. Чего ни Аня, ни я не любим. Точнее – нам это трудно, поскольку мы обе скрытные по натуре. Два скрытных человека не могут вести бурную переписку. Но мне кажется, она тоже вспоминает меня, и как мы ходили с ней на наш полустанок, где мимо и мимо проносились скорые поезда… не останавливаясь… обдавая нас запахом мазута и горячим ветром странствий… Мы с Аней были заядлыми путешественницами. В душе.


* * *

…Холодная балконная комната, гора любимых пластинок, старая радиола и – Мендельсон… Как когда-то слушала «Танцующих эвридик», так теперь слушаю концерт для скрипки с оркестром Мендельсона…

Закричи, музыка,

в неистовстве белом!

Закричи, музыка,

боль мою.

Сумасшедшая и седая,

упади

в тоске на колени,

пусть танцующие танцуют

свой запрятанный крик —

выжженную расстояниями любовь…

Упади, музыка,

упади в тоске на колени.

Ты,

ты, но не я!..


* * *

Увольняясь из типографии, я жалела только о библиотеке. Но я нашла выход: попросила одного парнишку, который работал в типографии автокарщиком и жил неподалёку от меня, чтобы он брал для меня книги. И он брал. И заносил их мне на почту, по дороге домой. Перечитала всего Паустовского. Ну, «Золотая роза» – на первом месте, конечно. И рядом – «Чёрное море». А заодно почти всю домашнюю библиотеку: всего Чехова, всего Тургенева, Стендаля, Вальтера Скотта. Книги заменяли мне друзей. Но общения катастрофически не хватало. Бабушки и дедушки на почте – это, конечно, хорошо и мило. Но душа хотела чего-то другого.

Ни одного дома, в который можно прийти в гости. Ни одной двери, в которую можно постучать. Я подыхала без общения! Никогда не думала, что я так нуждаюсь в нём. Может, я раньше и не нуждалась? Может, эта острая нужда возникла только сейчас? Ведь помню, помню, как я бродила по улочкам нашего степного городка, радуясь, что мне никто не нужен! А теперь вот – мечтала постучать в чью-нибудь дверь… Я горько корила себя за то, что потеряла телефон Люси, с которой познакомилась в октябре, в автобусе.

И мне ничего не оставалось, как постучать в маленький вагончик…


* * *

Этот вагончик светил своим оранжевым окошком у меня на пути. Он мне напомнил вагончик в зарослях евпаторийского парка… когда-то в детстве я была в гостях в таком вот вагончике… и пила там чай, и общалась с двумя милыми девушками. Ах, как он уютно светил окошком… И тот – давний – и этот, сегодняшний…

И я не выдержала однажды. И постучала в его дверь.

Была зима, очень морозный, скрипучий вечер, с крупными низкими звёздами…

Я возвращалась с работы, со своей почты, по тёмной пустынной улице, мимо снежных пустырей, морозно скрипя при каждом шаге…

А в вагончике пылала печка-буржуйка, и две весёлые девчонки совсем не удивились моему явлению. Валя и Нина из Калуги. Они меня угостили крепким чаем, мы поболтали о том, о сём, они приглашали заходить ещё.


* * *

…К моему окошку всегда стояла очередь, а к праздникам – она вилась даже по лестнице: заботливые москвичи слали всем родным и знакомым подарки. Я научилась упаковывать бандероли с космической скоростью.

Иногда приносили экзотические бандероли, но я никому не отказывала, помню: упаковала даже пять футбольных мячей в Грузию! Начальница чуть в обморок не упала от этих бандеролей, очень ругала меня за слабохарактерность (надо уметь говорить посетителям твёрдое «нет!»), но дело было сделано. Так что пять грузинских мальчишек радовались чудесному новогоднему подарку. И я вместе с ними.

Пока упаковывала и оформляла бандероли, посетители начинали рассказывать свои истории… Странно: сама бы я, придя на почту, ни за что бы не стала рассказывать приёмщице о своей жизни. А мне почему-то рассказывали…

Мне нравится работать руками (хотя голова тут тоже нужна). Я устанавливаю личные рекорды по скорости упаковки бандеролей. Я стала местной достопримечательностью: есть люди, которые просто приходят посмотреть, как я это делаю. И приводят знакомых.

Упаковываю и слышу шёпот: «Да, это она… Гляди, гляди! Хоп – и готово. Фантастика! Прямо цирк какой-то. Как она это делает?..»

Мне пишут благодарности в «Книгу жалоб».

Один старичок приходил, усаживался за столиком в зале и сидел подолгу.

– Вы что-то хотели? – спрашиваю его.

– Я просто любуюсь, как вы работаете.


* * *

Эта зима пахла горячим сургучом…

В ту зиму меня постоянно преследовал запах горячего сургуча. Он тянулся за мной по зимней морозной улице – как шлейф… Не то что бы он был неприятный, но он был слишком густой и прилипчивый: одежда, волосы – всё пахло горячим сургучом.

Казалось, и все внутренности у меня пахнут сургучом.


* * *

В эту зиму появились шариковые ручки! Но они пока редкость, дефицит. Поэтому открылись пункты заправки стержней. Туда всегда очереди. Можно весь обеденный перерыв простоять, пока заправишь свою ручку. Один стержень используется много раз, пока шарик не разбалтывается до такой степени, что ручка начинает протекать. Тогда её с жалостью приходится выбрасывать.


* * *

Старички и старушки, которые приходят просто пообщаться. Усталые, замотанные женщины. Приходят одни и те же. Я всех их уже знаю: кто-то посылает бандероли в воинскую часть, кто-то – в лагерь, у кого-то дети и внуки служат в армии, у кого-то сидят за колючей проволокой. Такова жизнь. Я помню всех в лицо, узнаю почерка. Помню все их истории, которые они мне рассказывают, пока я оформляю их бандероль и выписываю квитанцию.

Один дядечка долго стоял, очень долго, всё не уходил, смотрел, как я работаю. Мешал мне своим взглядом. Потом спрашивает:

– Вы что, всех помните?

– Ну, да. Если я человека один раз увидела – то уже запомнила навсегда.

– Вам надо работать разведчицей с вашей зрительной памятью! А не на почте.

– Кем?!

– Разведчицей.

– Шпионкой, что ли?

– Зачем же так грубо? Не шпионкой, а разведчицей! Такая уникальная память зря пропадает.

– Она не пропадает.

– Но не на почте же работать с такими фантастическими способностями!

– Это временно. Вообще-то, я собираюсь в Литературный институт.

– А… пишете? И что, если не секрет?

– Не секрет. Стихи. Ну, и рассказы тоже. А о карьере Мата Хари никогда не мечтала.

Но он не сразу отстал. Он ещё приходил, и не раз, и всё уговаривал меня. Он даже книжечку какую-то красную показывал – какое-то удостоверение, но я не вчитывалась в него. Так что из какого он был учреждения, точно сказать не могу, только помню, что дядечка был серьёзный и настойчивый.

Но ведь быть разведчицей – это всю жизнь врать! Это жить НЕ СВОЕЙ жизнью!

Я так ему прямо и сказала:

– Знаете, я совершенно не умею врать. Ненавижу, когда врут! Так что у меня ничего не получится, извините.

Удивительно, но этот аргумент на него подействовал. И он от меня отстал.


* * *

Начальница заметила, что в перерыве я пишу на бланке стихи.

Прочла. Удивилась. Похвалила. И дала мне адрес газеты «Московский связист».

Редакция находилась в здании Главпочтамта, я вошла туда с дрожью в сердце – здесь меня в августе ждал отец, этот зал для меня навсегда озарён его присутствием… Вот здесь, напротив окошка «до востребования» он просидел три дня… за этим столом писал мне письма, макая ручку вот в эту чернильницу… Когда я изредка бывала на почтамте, получая письма от отца по-прежнему до востребования, я всегда хоть на минутку присаживалась на это место – и мысленно общалась с отцом…

Посидев и сейчас за этим столом, написав на телеграфном бланке: «Здравствуй, отец! я опять здесь, за «нашим» столом, шлю тебе привет из московской зимы, у меня всё нормально…», спрятав этот бланк в сумочку, я отправилась в небольшую комнатку на втором этаже. Здесь работали молодые симпатичные ребята и девушки, все – выпускники факультета журналистики МГУ, я оставила им свои стихи. Там был и фотокор. И хоть я отнекивалась и пыталась увернуться от его объектива, но он всё-таки ухитрился щёлкнуть меня. С этой фотографией вскоре вышел номер газеты с подборкой моих стихов. Моя вторая московская публикация. А первая случилась летом, во всесоюзной «Строительной газете», там опубликовали мой стишок под названием «Дома». И Фёдору звонили друзья-строители из разных городов, говорили: «О! мы читали стихи твоей дочки!» Несколько дней Фёдор гордился мной. Но, наверное, те же друзья задавали мучительный для него вопрос: «А чем твоя дочка занимается?» И оказалось, что ничем. И вот тогда-то Фёдор на меня и взъелся, и хотел срочно запихнуть в строительный институт. Но – не вышло.


* * *

Чтобы как-то утешить своих домашних, (что вот, мол, готовлюсь в институт, не волнуйтесь), поступила на заочные подготовительные курсы на факультет журналистики в МГУ. Пишу и отсылаю по почте разные задания. Всё слишком легко. И скучно.

Всё чаще посещает беспокойная мысль: а вдруг поступлю? сдать экзамены – не сложно, и публикаций у меня много. А что потом, когда закончу? Всю жизнь торчать в каком-нибудь «Московском связисте», или ещё где-нибудь, всю жизнь писать о тружениках заводов и полей… О тоннах чугуна и тоннах пшеницы… Чугун и пшеница – это, кончено, хорошо. Кому-то, может, интересно писать и об этом. Но мне-то зачем это надо? Вот представила на минутку, что всю жизнь мне надо будет писать о том, что скажут. Писать по заданию редакции. По указке. Прямо тошно стало. Да у меня и не получится! В школе ведь никогда не писала на заданную тему. Лучше было получить двойку. Я писала сочинения только на «свободную» тему. Тогда зачем мне эта журналистика? Ведь у меня явная профнепригодность!


* * *

Сдружиться с кем-нибудь на почте не получалось: все работницы были взрослые, замужние тёти, обременённые семейными заботами, болеющими детьми, разговоры были только об этом, это было скучно, скучно…

Иногда ко мне заходят молодожёны, она маленькая, а он длинный и прямой, как телеграфный столб, но большой симпатяга, хотя она – далеко не красавица, но видно, как они любят друг друга: сияют их глаза, сияют новенькие обручальные колечки… Вряд ли у меня когда-нибудь будет что-то подобное в жизни… Нет, я не завидую, я рада за этих ребят, но со мной такого случиться не может. Пожалуй, эта пара – первая встреченная мной в жизни пара, глядя на которую, можно было сказать: эти двое любят друг друга. Иногда я встречала их на улице, они всегда шли, взявшись за руку. Это было так трогательно.

(И сейчас, спустя тридцать пять лет, они ходят, взявшись за руку. Уже не очень молодые люди. И я искренне радуюсь за них. И мысленно желаю им счастья…)


А потом появилась ещё одна парочка, прямо в нашем доме, в соседнем подъёзде: совсем молоденькие, она просто девочка, не больше восемнадцати, моя ровесница, а на вид ей было пятнадцать – чёлочка, чёрный беретик, ножки тонкие, как спички, в чулочках в резиночку, он в таком же точно беретике и в очочках, невысокий и тощий, с большим толстым портфелем, из-за которого его тощая фигура сильно кренилась на бок, и я переживала за его позвоночник, на вид он был – аспирант, что-то в нём было типично аспирантское. И когда он шёл к дому от остановки, она всегда выбегала к нему навстречу и летела по дорожке, как пёрышко, в своём чёрном беретике на коротких светлых волосиках, неслась, летела к нему навстречу – как будто не видела его тысячу лет! Они целовались на виду у всего дома, не просто чмокались в щёчку, а целовались по-настоящему, как будто только что объяснились в любви, и шли к своему подъезду, тесно обнявшись, как будто один человек, и оба сияли блаженными улыбками… Забыть это невозможно. Значит, это бывает в жизни, бывает?..

И потом, когда она была уже с животиком, такая девчушка с круглым пузиком, она всё равно выходила его встречать, только уже не бежала, сломя голову, но всё равно шла быстро-быстро, готовая сорваться на бег, – только бы поскорее обнять его… И не было в ней ничего особенного, и он был не красавец, такой щуплый, смешной, белобрысый, с бледными веснушками. Но были они так прекрасны оба! И шли неторопливо к дому, и он обнимал её нежно за плечи, и вид у него был такой торжествующий, как будто его жена – первая от сотворения мира женщина, которая ждёт ребёнка! Никогда в моей жизни такого не будет… никогда. Всю жизнь я буду любить печального прекрасного Клоуна, а он об этом даже не узнает! Такая перспектива наполняла моё сердце горьким восторгом…

Только сейчас, спустя тысячу лет, я подумала о том, что мы с той девчонкой были ровесницы, и, наверное, можно было запросто познакомиться с ней, чтобы не чувствовать себя такой одинокой в огромном городе, но мне и в голову это не приходило! Ведь мы были с разных планет. И путь до соседнего подъезда был не короче, чем до Марса…


* * *

Да, постепенно я наживала, точнее – высматривала в этом городе СВОИХ людей, хотя они об этом даже не догадывались. Как вот эти две парочки.


* * *

Был ещё дядечка с РУКАМИ.

Первый раз я его увидела в нашем магазине, стояла за ним в очереди в бакалейный отдел. И меня потрясли его руки. Они были гигантские!!! Огромные, фантастически огромные кисти рук. Мне даже не по себе стало: как будто это пришелец с другой галактики…

Я потом его ещё не раз встречала: в метро, в троллейбусе, ведь он жил где-то рядом. У него и черты лица были крупные, грубые, как будто вырезаны из тёмного дерева, но руки – это что-то!..

И я думала: интересно, что можно такими руками делать? Ведь он работает кем-то. Наверное, на каком-нибудь заводе, ворочает там что-то тяжёлое своими ручищами…


И каково же было моё изумление… изумление и восторг, когда…

…я пришла в свой любимый Зал Чайковского, на симфонический концерт – и…

И увидела там ЭТИ РУКИ!

Эти огромные руки нежно и мощно водили смычком по струнам контрабаса…

Это оказались руки музыканта!..


* * *

Девочка из Чехословакии, Барбара, перестала отвечать на мои письма.

Мы переписывались с девятого класса, обменивались коротенькой информацией где-то раз в месяц. Она изучала в школе русский язык и ей нужна была тренировка.

Мне стыдно было писать ей теперь – после того, как наши танки вошли в её страну. Если б я вышла на Красную площадь, как вышли смельчаки, у меня было бы моральное право писать ей. Но я не вышла. Я даже не знала, что кто-то вышел на площадь в знак протеста. А такой поступок был бы как раз по мне – с моим критическим отношением к жизни. Да и жизнью я не дорожила, ничего в ней такого особенного не было, чтобы ею дорожить.

Но, тем не менее, судьба сложилась так, что я не вышла. Видно, у Господа Бога были на меня какие-то другие планы. Видимо, сидение бабушки за колючей проволокой, сидение деда и отца – было более чем достаточно на нашу семью. Если бы и я там оказалась – был бы уже перебор… Это я сейчас так думаю. А тогда я просто не знала, не ведала, я приехала в Москву и никого, кроме Варвары Ильиничны из Безбожного переулка, никого в этом городе не знала. А самой выйти куда-то и протестовать – такое в голову юной провинциалке, только вчера приехавшей в столицу, не пришло. При всём моём «критиканстве» (как говорили домашние), экстремизме и склонности к суицидальным размышлениям. Окажись я в своё время в кругу таких же критически настроенных людей, мой жизненный путь был бы предопределён. Но – Бог уберёг. И, вместо этого, вложил в мои руки «Золотую розу».

Эта книга стала моим евангелием. Кроме пути критики и разрушения того, что ненавистно, есть другой путь – творчества. Сотворения иной реальности, которая будет сильнее и долговечнее преходящей, зыбкой, неправедной.

Но отчаянные споры с Фёдором были. И с этим парнем-автокарщиком тоже. Оказалось, он – из семьи потомственных военных. Оказалось, он мечтает об армии, о военном училище, о карьере военного. Он был убеждён, что русский офицер – истинный хранитель и носитель русской культуры, он был убеждён, что офицер – самый прекрасный, самый честный, самый благородный человек. Он отсчитывал от своего отца и от друзей отца, которые ушли на войну после выпускного, и победили фашизм. Хотя автокарщик любил книги, и больше всего французскую литературу, и больше всего Стендаля, которого и я тогда обожала, и говорил, что если бы так не любил армию, то непременно стал бы филологом, но на многие вещи современной жизни он смотрел совершенно перпендикулярно, у него в мозгу были жёсткие конструкции, он верил в правильность того, что произошло в Праге, он не считал, что наши ребята-танкисты совершили зло, – они просто выполняли приказ, а приказы не обсуждаются, иначе армия и государство рухнут, и вообще – мы защищали там социалистические завоевания, мы защищали бедных чехословаков от злых экстремистов, мы отстаивали их прекрасную действительность от происков врагов, наши ребята там рисковали своими жизнями, это был братский долг, ну и так далее…

Так что дружбы с будущим офицером у нас не получилось. Вскоре он ушёл в армию, которую так любил, и больше я о нём ничего не знаю. Среди имён нынешних военачальников я его имени не встречала. Видимо, погиб бесславно в каком-нибудь советско-китайском конфликте, или на жарких просторах Африки, защищая социалистические завоевания где-нибудь в Эфиопии или в Анголе… Наивный мальчишка, любящий Стендаля, но свято верящий в правильность военных приказов…


Мой одноклассник Жорка тоже сейчас служит в армии, и тоже в танковых войсках. А если его куда-нибудь пошлют, он тоже, не обсуждая, будет выполнять приказ? Скорее всего – да, ведь Жорка побоялся когда-то даже выступить против учительницы, которая несправедливо гноила нашего одноклассника. Сам же (сам!) предложил всем встать на его защиту – и сам же отступился… Так неужели он способен не выполнить приказ военачальника? Жорка по дороге домой заехал к нам на два дня. Фёдор, которому Жорка всегда нравился, расспрашивал его о службе, рассказывал о своей службе в армии, вспоминал всякие смешные случаи, гоготал, как он умеет гоготать, когда у нас гости… Я в те дни слушала Мендельсона. «Ты не боишься сойти с ума от этой музыки?» – спросил Жорка. «Напротив. Она меня спасает…» Жорка, в мыслях своих, видно, покрутил пальцем у виска… Трудно мне с вами, жители других планет, найти общий язык. Трудно. Точнее – просто невозможно. А у Жорки с Фёдором такое взаимопонимание, что мне Фёдора даже жалко: надо им было с мамой родить себе ещё и мальчика. Очень Фёдору не хватает сына.

Хотя… если бы он давил на сына, как давит на меня, сын от него сбежал бы. Так что, можно считать, что сын от него уже сбежал…


* * *

Зима, скрипучие морозы, дивный лес, лыжи…

Орган в Зале Чайковского…

Запах горячего сургуча…


* * *

За весь год – несколько стишков, написанных на почтовых бланках. Написанных как бы в пустоте. Еще не в Москве. Еще в нигде… Этот город не спешил становиться моим. Я словно бы топталась у порога, в ожидании, когда меня окликнут. Бывали минуты, когда казалось, что не окликнут никогда…

Я по-прежнему утешалась Паустовским, а ещё Стефаном Цвейгом, его «Письмо незнакомки» я знала почти наизусть – так же, как «Бегущую по волнам» Грина.

И продолжала накладывать горячие сургучные печати на чужие ценные письма…


* * *

Настало моё второе московское лето.

Из Литературного института опять пришёл отказ: стихи мои вновь не прошли творческий конкурс. Значит, надо выбирать другой вуз. Если не поступлю и в этом году – Фёдор меня съест! Ведь мне через месяц девятнадцать! Я – старуха. Откладывать дальше с институтом вроде некуда.

Остановилась на Полиграфическом. Редакторский факультет, отделение книговедения. Наверное, это то, что мне нужно. Это близко к литературе.

Ушла из своего «горячего окошка». Перешла на телеграф. Ношу телеграммы. Так у меня больше времени на подготовку к экзаменам.


Летом опять центр слуха-речи. Замечательный дефектолог Белла Юрьевна Абелева. Оказалось, что мы живём по соседству, возвращаемся домой обычно вместе, болтаем всю дорогу, она молоденькая, обожает театр. Цирк тоже любит, Енгибаров ей нравится. Каждому новому человеку мне нужно тут же рассказать о Енгибарове. И если этот человек Енгибарова любит – значит, человек хороший, можно общаться.

Девчонки из вагончика к цирку были равнодушны, о Енгибарове даже не слышали, так что говорить с ними мне было не о чем, тем более, они были одержимы сверхзадачей – той самой, о которой мне прожужжала уши Варвара Ильинична из Безбожного переулка: они мечтали найти в Москве мужей и «зацепиться» здесь. «Тебе хорошо, – говорили они, – у тебя московская прописка, можно замуж не спешить, а нам без этого – никак».


В августе сдала экзамены в Полиграфический институт. И поступила. Легко.

Мама была счастлива. А Фёдор даже не поздравил. Смотрел волком. Я думаю, он желал моего провала. Который бы подтвердил мою полную неспособность определиться в этой жизни. И дал бы ему, Фёдору, право услать меня куда подальше – а именно: в его родной строительный институт, в город Днепропетровск. Но я лишила его этой возможности, и он злился, даже не скрывая этого.

Да и вообще Фёдор не имел привычки скрывать свои чувства. Хорошо это или плохо? Вроде, искренность – замечательное качество, но почему мне от этого замечательного качества так плохо и неуютно в жизни? Когда Фёдор приходит вечером с работы и зыркает в мою сторону, у меня всё сжимается внутри… и я завидую девчонкам из вагончика. Они завидуют мне (ах, московская прописка!), а я – завидую им (на них никто не зыркает!). Как несовершенна жизнь!..

В свете старого софита. Роман-трилогия «Побережье памяти». Книга первая

Подняться наверх