Читать книгу Русский Монпарнас. Парижская проза 1920–1930-х годов в контексте транснационального модернизма - Мария Рубинс - Страница 2
Введение
ОглавлениеВ годы после Первой мировой войны Париж благодаря либеральной иммиграционной политике, масштабному строительству и живой творческой атмосфере превратился в центр притяжения для иммигрантов, среди которых были тысячи художников, писателей и музыкантов. В «безумные годы» (les années folles), как называют во Франции «эпоху джаза», город стремительно приобрел репутацию культурной столицы мира, превратившись в огромную художественную лабораторию, где зарождались многие транснациональные эстетические течения. Кроме того, с 1925 года французская столица стала основным центром многомиллионной русской диаспоры, протянувшейся от Китая до Европы и Южной Америки. Русская община Парижа насчитывала около 45 тысяч человек, превосходя численностью даже американскую. Однако, в отличие от американцев, большинство русских попали во Францию в качестве беженцев, а отнюдь не в поисках богемного образа жизни, алкоголя в свободной продаже, развлечений и вдохновения. При этом среди них был весьма высок процент творческой интеллигенции, и в межвоенные десятилетия ей удалось создать русскую парижскую литературу, которая по значимости своей могла бы сравниться с творчеством американских парижан – Г. Стайн, Э. Хемингуэя, Ф. С. Фицджеральда или Г. Миллера. По целому ряду причин достижения русских литераторов не получили столь же широкого признания – среди этих причин недостаточная оснащенность эмигрантских культурных институтов, мизерные тиражи, редкие переводы на европейские языки и отчаянная вера лидеров диаспоры в скорое возвращение в Россию, что делало для них освоение западных книжных рынков менее актуальным[1].
Возможно, самым значимым фактором, препятствовавшим росту популярности русской эмигрантской литературы, стало намеренное замалчивание культурной деятельности диаспоры в СССР. Русские парижане, лишившись родины, оказались отрезаны от национальной культурной жизни и значительной читательской аудитории. В этом и состоит главная специфика положения русского зарубежья по сравнению с добровольными эмигрантами из других стран, которые, обосновавшись в Париже, продолжали пользоваться социально-культурной инфраструктурой на родине, хотя и могли находиться в оппозиции к господствующей там политике или идеологии.
В отсутствие устойчивых внешних связей русский Париж превратился в довольно обособленный культурный микрокосм. Число периодических изданий на русском языке в 1920 – 1930-х годах достигало семидесяти; существовали многочисленные, пусть и недолговечные, издательства и библиотеки, в том числе знаменитая Тургеневская библиотека, насчитывавшая 30 тысяч томов в 1925 году и уже 100 тысяч в 1937-м. Союзы русских писателей и поэтов организовывали литературные вечера и поэтические чтения. Регулярно собирались всевозможные литературные и философские общества. Многие писатели-эмигранты приобрели известность еще в дореволюционной России – среди них Владислав Ходасевич, Алексей Ремизов, Дмитрий Мережковский, Зинаида Гиппиус, Борис Зайцев, первый из русских писателей нобелевский лауреат Иван Бунин[2] и многие другие. Рядом с этими видными литераторами скоро появились и молодые, которых обычно называют «русским Монпарнасом», «Парижской школой» или «незамеченным поколением»[3]. Ядро этой достаточно аморфной группы составили Гайто Газданов, Борис Поплавский, Юрий Фельзен, Василий Яновский, Владимир Варшавский, Екатерина Бакунина, Сергей Шаршун, Анатолий Штейгер и Николай Оцуп. Многие из них покинули Россию в юности, в разгар революционных событий, окончательно сформировались в Париже, вышли на литературную сцену в конце 1920-х годов и сохраняли коллективную идентичность до распада диаспоральных структур в канун немецкой оккупации 1940 года. Некоторые из этих авторов умерли еще до войны (в частности, Поплавский – в 1934 году), другие погибли во время Второй мировой (Фельзен, Штейгер), были и такие, которые эмигрировали в США (Яновский, Берберова) или просто исчезли с литературной арены (Бакунина). После войны уцелевшие писатели молодого поколения продолжали развиваться достаточно автономно.
В отдельное литературное поколение их объединяют не столько возрастные характеристики, сколько внутреннее единообразие их откликов на ключевые проблемы времени, включая войны, революцию, изгнание, маргинальное существование в западном мегаполисе. Эти общественно-исторические условия способствовали формированию у них общей системы ценностей, эстетических вкусов, поведенческих кодов, а также чувства солидарности не только внутри их собственной группы, но и с их западными современниками из «потерянного поколения», для которых парадоксальными источниками вдохновения также стали глобальная катастрофа и разрыв связей с традиционной культурой.
Парижская космополитичная богема часто собиралась в популярных кафе на левом берегу Сены, в районе Монпарнас – главном средоточии модернизма 1920 – 1930-х годов. Монпарнас обеспечивал им творческую среду, а одновременно – внутреннюю свободу. Хемингуэй, и сам регулярно посещавший левобережные кафе, вспоминал, что ходили туда, «потому что в них удавалось затеряться, никто тебя не замечал, можно было оставаться в одиночестве вместе со всеми»[4]. Находясь «в одиночестве» и «вместе со всеми», почти не общаясь с иными литературными диаспорами, но во многом разделяя их экзистенциальное мировоззрение, молодые писатели разного этнического происхождения говорили в своих произведениях на языке транснационального модернизма, выходя далеко за рамки своих национальных традиций.
Данное исследование модернистской транснациональной прозы, возникшей из опыта изгнания и межкультурного творческого диалога, посвящено прежде всего литературным практикам русского Монпарнаса. В своем творчестве младоэмигранты в меньшей степени испытывали диктат дореволюционного канона, к тому же они активно интересовались современной европейской культурой. То, что в эмигрантскую словесность они вошли не первыми, автоматически поставило их в подчиненное положение по отношению к авторам старшего поколения, которые продолжали держать под контролем культурную жизнь диаспоры и в первую очередь – определять курс в области книгоиздания и периодики. Провозглашая себя арбитрами художественного вкуса, эти авторы стремились выполнять по отношению к младшему поколению роль менторов и служить посредниками между ним и русской национальной традицией. Старшим литераторам, по большей части, была свойственна ностальгическая ретроспекция, и свою миссию они видели в сохранении классической русской культуры. Сама концепция «миссии» была изложена в речи Бунина «Миссия русской эмиграции» (1924), а также сформулирована в виде афоризма: «Мы не в изгнаньи, мы в посланьи»[5]. В статье «Наше прямое дело» Гиппиус высказала распространенную мысль о том, что диаспора является не только Россией в миниатюре, но и хранилищем всего самого ценного в ее культуре; соответственно, русское зарубежье единолично отвечает за сохранение и развитие национального культурного наследия за пределами родины[6]. В статье «Литература в изгнании» Ходасевич утверждал, что национальность литературы создается прежде всего ее языком и духом, а не географической территорией. Для многих эта риторика не теряла актуальности на протяжении десятилетий, что видно по названию книги воспоминаний Романа Гуля «Я унес Россию» (1984), обыгрывающему метафору портативности национальной культуры. В другой статье, «Полет в Европу», Гиппиус пишет об еще одном аспекте «миссии» эмигрантов: «омоложение» Европы (и здесь миссия предстает в традиционном обличье русского мессианства) и обогащение самой русской культуры за счет всего лучшего, что может предложить Запад:
…русская современная литература (в лице ее главных писателей) из России выплеснута в Европу. Здесь ее и надо искать […] Выбросили литературу за окно, окно захлопнули. Ничего. Откроются когда-нибудь двери в Россию; и литература вернется туда, Бог даст, с большим, чем прежде, сознанием всемирности[7].
Несмотря на декларированный идеал «всемирности» русской литературы, на практике цель сохранения классического наследия часто интерпретировалась как призыв к отмежеванию от «тлетворных» влияний современного западного искусства, в особенности авангарда. Это приводило к культивированию консервативного стиля, сюжетов и даже орфографии.
Доминантный эмигрантский дискурс, основанный на ностальгии, мечтах о возвращении на родину и воспроизведении дореволюционных идеологических и культурных парадигм, создавал у молодых писателей ощущение двойной маргинализиции: не только внутри страны иммиграции, но и относительно основного вектора культурной политики диаспоры. Не приемля национальный нарратив в том виде, в каком его продуцировало старшее поколение, они стремились занять более естественное для них промежуточное положение. Если их более консервативные собратья по перу сохраняли тесную связь с русской традицией, писатели младшего поколения пытались трансформировать свой опыт эмиграции в материал для литературного творчества, переформулировать свою идентичность и освоить космополитическое культурное пространство Монпарнаса. Вскоре были созданы особые литературные объединения и периодические издания, в том числе журналы «Числа», «Новый корабль», «Русские записки» и альманах «Круг», в которых младоэмигранты могли свободно экспериментировать с современными моделями письма и обсуждать насущные вопросы культуры, в том числе западный и советский авангард.
Грета Слобин считает основополагающим принципом литературы первой волны трехстороннюю ориентацию (triangulation), под которой она понимает лавирование между «утраченной родиной и дореволюционной литературной традицией; СССР, находившимся тогда в процессе беспрецедентных политических и культурных трансформаций, и давшими им [эмигрантам] приют европейскими странами, в особенности Францией»[8]. Признавая важность этой ориентации, не следует забывать о том, что характер русского Монпарнаса определялся еще и четвертым фактором – амбивалентными отношениями с авторами старшего поколения диаспоры: характеризовались как восхищением и зависимостью, так и бунтом и отторжением. Более того, значимость отдельных компонентов значительно варьировалась внутри эмигрантской общины. Так, литературное творчество младшего поколения русских писателей, в отличие от творчества других эмигрантов, отличалось более интенсивным интеллектуальным и художественным взаимодействием с европейской культурой; именно на этом аспекте бикультурной идентичности изучаемого круга авторов будет сделан акцент в данном исследовании.
В своей книге «Двадцать восемь веков Европы» Дени де Ружмон прослеживает мифологические корни Европы, чтобы проиллюстрировать зыбкий и непостоянный характер этого на первый взгляд недвусмысленного географического понятия. Отмечая, что, несмотря на настойчивые поиски, братья мифической царевны Европы так и не нашли ее, а вместо этого основали важные европейские поселения, он заключает: «Отыскать Европу – значит создать ее» (Rechercher l’Europe c’est la faire). В рамках такой интерпретации мифа о происхождении Европы, она предстает не изначально заданным и четко очерченным пространством, а скорее динамической серией эволюционирующих культурных конструктов. Так, для русских западников XIX века, по словам Ю. Лотмана, Запад был «лишь идеальной точкой зрения, а не культурно-географической реальностью»[9]. После вызванного революцией массового исхода русская интеллигенция оказалась лицом к лицу с Европой, в частности – с Францией, откуда на протяжении нескольких веков в Россию импортировались идеи, моды и культурные образцы. Однако для того, чтобы Европу обжить, русской интеллигенции предстояло создать ее заново. Эмигранты строили для себя разные модели Европы, а многие довольствовались лишь воссозданием России в миниатюре. Что касается писателей младшего поколения, они создали для себя Европу, основав посреди нее собственное «поселение» – русский Монпарнас, гибридный культурный локус, который обеспечил условия для скрещивания русской традиции с европейским модернизмом и одновременно выхода за пределы и того и другого.
В контексте культуры межвоенных десятилетий Монпарнас, разумеется, не сводится лишь к нескольким модным кофейням, где обосновались колоритные посетители, в том числе и художники-бессребреники со всех концов Европы. Монпарнас стал воплощением духа времени, нового эстетического языка, стилистики межвоенного модернизма. Он был основным, но отнюдь не единственным центром модернистской культуры – те же художественные веяния были ощутимы по всей Европе. Существуют явственные параллели между литераторами Монпарнаса и их коллегами из других стран – в том, как отражались в их творчестве глобальные эстетические, политические и идеологические тренды. В этих более широких рамках Монпарнас видится важным участником общеевропейского культурного диалога. Именно по этой причине в своем исследовании я буду неоднократно обращаться и к ключевым произведениям межвоенного периода, авторы которых физически не присутствовали на парижском Монпарнасе – в частности, к текстам Г. Гессе, Т. С. Элиота, Д. Г. Лоуренса и В. В. Набокова.
В своем микроконтексте монпарнасское сообщество предстает как динамичная мозаика голосов и точек зрения. Художественное воображение эмигрантов часто рисует Монпарнас как своего рода промежуточную стадию, некое «третье место» между устойчивыми иерархическими константами: далекой родиной и новой страной проживания[10]. Эта продуктивно-дистопическая среда дала возможность для культивирования отличий и выхода за пределы бинарного нарратива «свой – чужой», «коренной житель – иммигрант». За два десятилетия на Монпарнасе перебывали многие писатели. Некоторые проводили в кафе почти все время, спорили, ввязывались в драки, творили, другие же там почти не появлялись, однако в своих произведениях обращались к сходному кругу проблем. Поскольку термин «русский Монпарнас» достаточно условен[11], в этой книге он обозначает не просто представителей «незамеченного поколения», но и более широкий круг их современников, разделявших плюралистическую диаспоральную идентичность и пользовавшихся аналогичным эстетическим языком. Большинство из них продолжали писать по-русски, хотя некоторые перешли на французский (Эльза Триоле, Ирен Немировски и др.); но и в произведениях, написанных по-французски, закодированы разнообразные отсылки к русской традиции. Вне зависимости от того, на каком языке писали авторы-эмигранты, они пользовались особой разновидностью транслингвизма, смешивая языки, подчеркивая их пластичность, позволяя иноязычной реальности просвечивать сквозь привычную словесную ткань. Для самих писателей выбор художественного языка был скорее способом проявления личной и творческой свободы, чем подчеркиванием национальной принадлежности. Подобные примеры лингвистической амбивалентности и отрыва языка от его «исконной» территории заставляют пересмотреть конвенциональные представления о языке как основном маркере национальной идентичности.
Более того, интерпретация прозы русского Монпарнаса в контексте транскультурного и интертекстуального диалога с творчеством ряда западных писателей, мыслителей, кинорежиссеров и художников выявляет неочевидные на первый взгляд эстетические и концептуальные параллели между, например, творчеством Гайто Газданова и Германа Гессе, Ирен Немировски и Поля Морана, Георгия Иванова и Генри Миллера, Ирины Одоевцевой и Жана Кокто, Екатерины Бакуниной и Д. Г. Лоуренса. Прослеживая эти сложные кросс-культурные связи, я ставлю целый ряд более общих вопросов: в какой степени интертекстуальные переклички являются результатом «влияния» или пристального чтения русскими монпарнасцами текстов их западных современников, а в какой – итогом их имманентной эволюции или типологического сходства? Каковы основные направления их диалога с западным модернизмом? Какие художественные формы оказались наиболее адекватными для воплощения отклика русских эмигрантов на актуальные проблемы современности, такие как закат европейской цивилизации, послевоенные эстетические сдвиги, распространение новых технологичных средств массовой информации, расцвет массовой культуры, а также острое чувство одиночества и отчуждения, испытываемое посреди современного мегаполиса? По каким причинам они вышли в своем творчестве за рамки мононационального контекста? Как выглядели самые характерные схемы ассимиляции и сопротивления русской традиции (в том виде, в каком она интерпретировалась и в метрополии, и в эмиграции) и европейскому модернистскому дискурсу? Как формировалась их диаспоральная идентичность в сравнении с идентичностью мигрантов из других стран?
В своем сравнительном исследовании вклада русского Монпарнаса в модернизм межвоенного периода я основываюсь на ключевых положениях транснациональной теории. Теория эта, первоначально сформулированная на стыке таких дисциплин, как антропология, социология и политология[12], в последние годы становится все более релевантной для литературоведения[13]. Связано это с интенсификацией миграционных процессов, возрастанием числа писателей-билингвов и диаспоризацией культуры. Опыт миграций, ассимиляции, пересоздания себя в ином культурном и лингвистическом контексте проблематизирует традиционные классификации писателей (и литератур) по мононациональному признаку, вскрывает относительность и произвольность национального нарратива и литературного канона, формирует представление о самих национальных границах как о подвижных и проницаемых. Транснациональная теория оперирует такими понятиями, как гибридность, фрагментарная идентичность, плюрализм культурных и лингвистических кодов, экстерриториальность, билингвизм. Особое значение придается конструированию механизмов читательской рецепции: тексты транснациональных писателей предположительно адресованы в первую очередь некой идеальной транснациональной аудитории, способной интерпретировать их не в перспективе одной национальной традиции или одного литературного канона, а одновременно на разных уровнях и с разных точек зрения. В теоретических работах транснационализм представлен главным образом как феномен современной, постмодернистской, постколониальной, постнациональной, глобализированной культуры. Однако целый ряд аспектов, характерных для транснационального дискурса, можно выявить и в литературном наследии иных эпох задолго до того, как они стали предметом научной рефлексии.
Уже в 1920 – 1930-х годах Монпарнас, предоставлявший широкие возможности для диалога поверх этнических и языковых барьеров, стал эпицентром транснациональной модернистской культуры. В этом космополитичном, полифоничном, многоязычном, но все же едином культурном пространстве русские писатели были прообразом экстерриториального, транснационального сообщества. Искусно лавируя между национальным нарративом и западными модернистскими дискурсами, они создавали произведения, отмеченные многими признаками транснационального письма. В своем литературном творчестве русские монпарнасцы систематически преодолевали всевозможные границы, привлекая внимание к тому, что находится между традициями, канонами, жанрами и языками, тем самым показывая несостоятельность любой односторонней, монологической интерпретации художественной реальности. К чему бы они ни обращались – будь то парижская топография или мифология, криминальный мир ночного города, метро или кинематограф, – их голоса звучали из пограничного, межкультурного пространства, остраняя конкретный материал и преподнося его в непривычной перспективе. Подобным же образом они переосмысливали русских классиков, прочитывая их как бы на иностранный манер, по-новому трактуя канонические тексты. Кроме того, синтезируя художественный и документальный жанр, они разрушали привычные границы между романом, очерком и autofiction и даже между языками, когда переходили на столь раздражавший пуристов франко-русский «диалект». Практикуя такую гибридность, младоэмигранты нащупали важнейшие точки эстетического (если не личного) соприкосновения с западными модернистами, разделяя с ними «поэтику игры и транслокации, диссонанса и остранения»[14], и сделали невозможным критическое прочтение своих нарративов в строго мононациональном и этническом ключе.
Мой подход к изучению наследия русского Монпарнаса созвучен поискам тех исследователей, которые заявляют о чрезвычайной узости привычных академических критериев применительно к целому ряду модернистских авторов и ищут альтернативные методы. Например, ряд важных теоретических положений, в том числе и о транснациональной поэтике, был сформулирован Джаханом Рамазани при анализе англоязычной модернистской поэзии[15]. Используя в качестве примеров произведения Владимира Набокова и Салмана Рушди, Рейчел Трусдейл показывает, как транснациональные писатели создают для себя и своих читателей новую идентичность путем придумывания альтернативных, волшебных или научно-фантастических миров. В постколониальной и постмодернистской перспективе она исследует нарративные стратегии, с помощью которых эти авторы вовлекают читателей в активный процесс интерпретации, приучая их «видеть окружающие нас приемы рамочного обрамления – и одновременно выходить за эти рамки»[16]. Нетрудно заметить, что Набокова упоминают в контексте транснациональной литературы особенно часто. Однако, как показывает материал, рассматриваемый в данной книге, транснационализм был присущ и многим другим эмигрантам того же поколения, особенно тем, кто начал свою карьеру на русском Монпарнасе – вне зависимости от того, перешли ли они в своем творчестве на иной язык.
Более того, подход к эмигрантской литературе с позиций транснациональной теории заставляет пересмотреть традиционные представления о литературном наследии русского зарубежья как о явлении, замкнутом исключительно в пределах модифицированного национального канона. Основной метадискурс эмигрантов был с самого начала сосредоточен на вопросах культурной преемственности в условиях изгнания и на взаимоотношениях между литературными процессами в диаспоре и в метрополии. Взгляд на творчество эмигрантов как на «временно отведенный в сторону поток общерусской литературы, который – придет время – вольется в общее русло этой литературы», был сформулирован в книге Глеба Струве[17], а впоследствии вновь продекларирован в 1972 году на женевской конференции «Одна или две русских литературы?». На этом форуме было сделано заключение, что раскол русской литературы XX века на два отдельных течения был искусственным, имеющим исключительно политическую подоплеку. Заявление Зинаиды Шаховской, что молодое поколение первой волны создало «единственную в своем роде» «отрасль русской литературы»[18], осталось незамеченным. С конца 1980-х, когда изучение русского зарубежья превратилось в важное направление русистики, в нем возобладала риторика единого литературного канона.
На рецепцию литературного наследия диаспоры в конце XX – начале XXI века повлияло несколько факторов. Первым было изобилие заново открытых текстов, которые хлынули на российский книжный рынок. Многие из них вышли в свет в России через много десятилетий после их создания и первоначальной публикации в совершенно ином культурном, географическом и историческом контексте. Такой хронологический разрыв неизбежно привел к ретерриториализации изначальных концептуальных, эстетических и языковых особенностей эмигрантского корпуса в среде, сформировавшейся под влиянием иных культурных и ментальных доминант. В отсутствие тщательного и многостороннего анализа на первоначальном этапе освоения зарубежного наследия возобладавший критический дискурс, как правило, ко всем авторам-эмигрантам подходил с позиций «русского канона», пусть даже ставшего куда более открытым и менее монолитным в своей постсоветской инкарнации, но все же зиждившегося на прежнем представлении о литературе как форме выражения национального духа и традиции. И по сей день автор диаспоры воспринимается как «блудный сын» русской словесности, которого якобы питает лишь мечта о возвращении в лоно национальной культуры. Названия антологий эмигрантской литературы и предисловий к ним варьируют один и тот же клишированный репертуар образов: «возвращение на родину», «русские голоса на чужбине», «вернуться в Россию – стихами» и т. п. Исследователи русского зарубежья, в свою очередь, склонны выводить генеалогию писателей диаспоры преимущественно из русской классики и Серебряного века[19].
Такая мононациональная оптика игнорирует принципиальные различия, существовавшие внутри литературной диаспоры. Хотя она вполне применима ко многим литературным явлениям русского зарубежья первой волны (особенно к тем авторам, которые сознательно приняли на себя роль хранителей дореволюционного наследия), она не учитывает специфику русского Монпарнаса, для которого в значительной степени была характерна гибридность и ориентация на разнообразные художественные стили, существовавшие в европейском культурном пространстве. Исследование творчества этих писателей требует иного критического подхода, позволяющего пересмотреть их взаимоотношения с русским каноном, с одной стороны, и с модернистским транснациональным каноном, с другой. В этой перспективе наследие младоэмигрантов предстает как контрнарратив русской диаспоры и вместе с тем как вариант литературного письма, характерного для более широкого западного культурно-исторического контекста.
Упомянутый выше традиционный подход к творчеству младоэмигрантов в последнее время был поставлен под сомнение в некоторых исследованиях. В монографии Леонида Ливака анализируется ряд культурных мифов, сформировавшихся вокруг писателей русского Парижа, в том числе и миф об их изоляции от европейской культуры[20], и прослеживается влияние на них таких важных представителей французской литературы, как Пруст, Жид и Селин[21]. Ирина Каспэ, опираясь на социологические теории, обращается к механизмам формирования поколенческой модели в документальных текстах русского Монпарнаса[22]. Анник Морар, вслед за Ливаком и Каспэ, подвергает сомнению представление о «незамеченности» этого поколения писателей и характеризует их положение как вполне сознательный «отрыв от корней» (déracination)[23]. Притом что я учитываю выводы, сделанные в этих исследованиях, я помещаю наследие русского Монпарнаса в более широкий литературный контекст, не ограничиваясь отдельными влияниями или осознанной рецепцией писателями младшего поколения хрестоматийных текстов французских модернистов. Задачей параллельного обсуждения авторов как русского, так и не-русского Монпарнаса является выявление общих тематических, эстетических, философских и идеологических парадигм, которые выходят за мононациональные и моноязыковые границы и демонстрируют, что русские эмигранты были активными участниками панъевропейского литературного модернизма.
В каждом из четырех разделов книги выбран особый подход к исследованию транснационального литературного диалога. Наиболее характерные аспекты эстетики и поэтики русского Монпарнаса представлены в следующих ракурсах: жанр, локус (современный мегаполис), западная массовая культура и русский классический канон. В части I, «Эгонарратив: экзистенциальный код литературы 1920 – 1930-х годов», заданы культурологические параметры для последующего анализа модернистской прозы, включая экзистенциальные и эстетические сдвиги, которые привели к кризису романа и расцвету исповедальных и интроспективных модусов письма. Прослеживая эволюцию «человеческого документа» от первых попыток его теоретического обоснования у Эмиля Золя и Эдмона Гонкура до его возрождения и трансформации в творчестве Селина, я показываю, как этот жанр предоставил писателям русского Монпарнаса матрицу для выражения их собственной поколенческой идентичности. Далее рассматривается их поэтика маргинальности как механизм сопротивления доминантному нарративу русской культуры, а затем анализируются процессы одновременной ассимиляции и деконструкции, которым подвергся в творчестве младоэмигрантов человеческий документ, постепенно превратившись в смесь фактографии и вымысла и став предшественником autofiction.
В части II, «“Парижский текст” и его вариации в прозе русского зарубежья», в центре внимания оказывается мегаполис как живительная среда для транснационального литературного творчества. За кратким экскурсом, в котором говорится об основных моментах генезиса парижского мифа, следует анализ ряда репрезентативных прочтений французской столицы представителями русского Монпарнаса, проецировавшими на Париж свой внутренний кризис и «инакость». Дистопичность образа литературного Парижа межвоенных десятилетий складывается из коннотаций его ключевых локусов: монпарнасские кафе (эпицентр альтернативной культуры), набережные Сены (топос самоубийства), метро (метафора «преисподней») и городские ворота (аллегория преграды). Такая топография акцентирует существование за пределами нормы, подчеркивая присущую изгнанникам маргинальность.
В части III, «Литература ар-деко», интерпретируя ар-деко не только как стиль изобразительного и прикладного искусства, но и как более широкое социально-культурное явление, которое формировало социальные практики, менталитет, эстетические, политические и идеологические приоритеты двадцатых годов, я ввожу понятие литературы ар-деко и систематизирую присущие ей нарративные стратегии, поэтику и тематический репертуар. На материале ключевых французских и русских текстов в этой части обсуждается отклик писателей межвоенного поколения на возобладавший на Западе дух гедонизма и всеобщего потребления, новые средства массовой информации, культ скорости, связанный с беспрецедентной технологической революцией, расцвет массовой культуры и искусства кино. Речь пойдет также о том, как эти культурные, социальные и техногенные факторы влияли на формирование представлений о писательском успехе, приводили к смене приоритетов на книжном рынке и трансформировали природу литературного повествования.
Часть IV, «Альтернативный канон. Парижское прочтение русской классики», посвящена месту национальной традиции в эстетическом самоопределении писателей русского Монпарнаса. Как представляется, рецепция классической литературы младоэмигрантами была в значительной мере обусловлена их опытом изгнанничества и разнообразными межкультурными влияниями. В свою очередь эта неконвенциальная рецепция еще больше акцентировала их транснациональную идентичность. По этой причине обсуждение их отклика на русскую литературную традицию не предшествует, а следует за главами, посвященными их взаимодействию с западными культурными контекстами. Отдельно останавливаясь на восприятии младоэмигрантами творчества Лермонтова и Розанова, на их диалоге с Толстым и провокативном отрицании Пушкина, я показываю, что они не только переосмысливали классические идиомы, но и придавали им новые смыслы, созвучные современным культурным дискурсам. Это сочетание трансформированного национального канона с западным модернистским лексиконом в очередной раз подчеркивает гибридную и бикультурную природу прозы русского Монпарнаса.
«В наше время понятие “национальной литературы” почти утратило смысл, мы входим в эпоху Weltliteratur», – вторя словам Гете, заявляет Милан Кундера, в свойственном ему дискуссионном ключе отзываясь на ярко выраженную современную тенденцию к перемещениям писателей и текстов далеко за пределы их национальной территории[24]. Ранние проявления духа этой эпохи обнаруживаются уже в первой половине ХХ века, когда казавшиеся вечными и незыблемыми национальные каноны внезапно подверглись эрозии под воздействием мощных миграционных потоков, как человеческих, так и культурных. Русский Монпарнас – это сообщество, возникшее в результате подобных смещений и слияний. Его литературный дискурс и художественная практика сопротивлялись сильному противотоку – усилению националистического метанарратива как в Советской России, так и в среде эмигрантов, – тем самым демонстрируя, что национальная и транснациональная модели могут сосуществовать в рамках одного культурного поля в любой момент времени. Хочется надеяться, что систематическое изучение творчества русско-парижских писателей в контексте модернизма 1920 – 1930-х годов расширит представления об эволюции транснационального литературного канона, а предложенные в этой книге аналитические категории найдут применение в дальнейших исследованиях творчества, создаваемого на стыке разных национальных традиций.
1
Я имею в виду прежде всего то, что за пределами русскоговорящего мира о литературном творчестве представителей парижской диаспоры знали совсем мало. В то же время были яркие примеры успеха на Западе тех эмигрантов, которые включились в культурную жизнь новой страны, печатаясь по-французски (см.: Livak L. Russian Emigres in the Intellectual and Literary Life of Interwar France: A Bibliographical Essay. Montreal: McGill Queen’s University Press, 2010).
2
Надо полагать, что решение Нобелевского комитета 1933 года было даже сильнее, чем в наши дни, продиктовано политическими соображениями – главным соперником Бунина был Максим Горький. Престижная премия, безусловно, привела к росту продаж, появлению договоров на переводы, а также положительно повлияла на самооценку русских писателей-эмигрантов, однако не привела к существенному улучшению положения литературной диаспоры (см.: Белобровцева И. Нобелевская премия в восприятии И.А. Бунина и его близких // Русская литература. 2007. № 4. С. 158 – 169).
3
Эту формулу ввел в обиход Владимир Варшавский в статьях 1930-х годов и в написанной позднее книге: Варшавский В. Незамеченное поколение. Нью-Йорк: Изд-во им. Чехова, 1956.
4
Хемингуэй Э. Праздник, который всегда с тобой // Хемингуэй Э. Собр. соч.: В 4 т. Т. 4. М.: Худож. лит., 1982. С. 221.
5
Эти слова приписывают Гиппиус, однако, возможно, впервые их использовала Берберова в своей «Лирической поэме», опубликованной в «Современных записках» (1927. № 30).
6
Что делать русской эмиграции? Статьи З.Н. Гиппиус и К.Р. Кочаровского / Предисл. И.И. Бунакова. Париж: Родник, 1930.
7
Крайний А. (Гиппиус З.) Полет в Европу // Критика русского зарубежья. Т. 1. М., 2002. С. 60.
8
Slobin G. Russians Abroad: Literary and Cultural Politics of Diaspora (1919 – 1939). Boston: Academic Studies Press, 2013. P. 14.
9
Лотман Ю. Символика Петербурга и проблемы семиотики города // Избр. статьи: В 3 т. Т. 2. Таллин: Александра, 1992. С. 17 – 18.
10
«Третье место» (third space) – понятие, получившее распространение в междисциплинарных постмодернистских исследованиях. Хоми Бхабха использует его для обозначения культурной идентичности, создаваемой в пограничном пространстве между двумя различными сферами, например между нацией и территорией (Bhabha H. Location of Culture. London: Routledge, 1994). Для Эдварда Соджа «третье место» может быть одновременно материальным и ментальным, реальным и воображаемым, и возникает оно в результате диалога между физической реальностью и умозрительными или культурными конструктами. Прежде всего, этот концепт обозначает переходную зону между различными географическими и временными локусами (Soja E. Thirdspace: Journey to Los Angeles and Other Real-and-Imagined Places. Oxford: Blackwell, 1996).
11
Пользуясь гибкостью этого культурного конструкта, Катерина Сипиела включила в круг русского Монпарнаса фигуры, далеко отстоящие от молодого поколения парижских авангардистов, такие как Зинаида Гиппиус, Надежда Тэффи, Августа Даманская и даже Вера Булич, которая жила в Хельсинки (Ciepiela C. The Women of Russian Montparnasse // A History of Women’s Writing in Russia / Ed. by A. Barker and J. Gheith. Cambridge: Cambridge University Press, 2002. P. 117 – 133).
12
Транснациональная теория отталкивается от трудов теоретиков национализма, в которых в последние десятилетия была произведена последовательная ревизия самого понятия «нация». Классическим текстом, предложившим новую концепцию национализма, является книга Бенедикта Андерсена «Воображаемые сообщества» (1983, 1991, рус. пер. 2001). По Андерсену, нация – это «культурный артефакт», цель которого заключается в том, чтобы создать некую коллективную идентичность для определенной группы людей на основе представлений об общей памяти, общем происхождении и общей телеологической судьбе, зафиксированных в неком сакральном эпическом тексте, написанном на «национальном языке». Как известно, в период романтизма особо рьяные поборники национальной идеи иногда чудесным образом обнаруживали подобные тексты, а за неимением таковых они их просто-напросто фальсифицировали. Нация ассоциировалась с определенной географической территорией и этносом и противопоставлялась другим национальным образованиям. Национальной литературе (и особенно жанру романа) отводилась важная роль выражения национальных мифов и идеологии. Хотя, как отмечает Андерсен, национальный дискурс всегда стремится представить нацию как нечто незыблемое и существующее вечно, процесс национального образования начался в Европе в результате «филологических революций» рубежа ХIX века.
13
Основы концепции транснационализма в ее непосредственном отношении к истории литературы сформулированы, в частности, в следующих работах: Ramazani J. A Transnational Poetics. Chicago: University of Chicago Press, 2009; Seyhan A. Writing Outside the Nation. Princeton, NJ: Princeton University Press, 2001; Clingman S. The Grammar of Identity: Transnational Fiction and the Nature of the Boundary. Oxford: Oxford University Press, 2009; Bhabha H. The Location of Culture. New York: Routledge, 1994; Papastergiadis N. The Turbulence of Migration: Globalization, Deterritorialization and Hybridity. Cambridge: Polity Press, 2000; Thomsen M. Mapping World Literature: International Canonization and Transnational Literatures. London: Continuum, 2008.
14
Ramazani J. A Transnational Poetics // American Literary History. 18 (2). 2006. P. 333.
15
Ramazani (2009).
16
Trousdale R. Nabokov, Rushdie, and the Transnational Imagination: Novels of Exile and Alternative Worlds. New York: Palgrave, 2010. P. 195.
17
Струве Г. Русская литература в изгнании. Нью-Йорк: Изд-во им. Чехова, 1956. С. 7.
18
Шаховская З. Литературные поколения // Одна или две русских литературы? / Под ред. Ж. Нива. Лозанна: L’Age d’homme, 1981. С. 52 – 62.
19
Основной вопрос, поставленный в недавно опубликованной монографии Слобин (Slobin (2013)), касается вклада русской эмигрантской литературы в развитие послереволюционных представлений о национальной идентичности. Автор называет свою книгу исследованием русского национализма и сосредотачивается на языковой и культурной преемственности как основных принципах устройства диаспоры. За исключением Набокова, который представлен как своего рода оппонент более консервативных авторов русского зарубежья (Ремизова, Ходасевича, Бунина, а также Цветаевой), Слобин выбирает примеры, подчеркивающие плавный переход от дореволюционной русской традиции (Гоголя, Достоевского, Тургенева и представителей Серебряного века) к литературе эмиграции. Материал, представленный в книге Слобин, воссоздает именно тот контекст, который и заставил писателей русского Монпарнаса сформулировать альтернативную идентичность.
20
Представление о культурной изоляции, изначально сформулированное самими авторами диаспоры, в очередной раз возникает и в более поздних исследованиях эмигрантского творчества (напр., см.: Раев М. Россия за рубежом: История культуры русской эмиграции. 1919 – 1939. М.: Полторак, 1999).
21
Livak L. How It Was Done in Paris: Russian Emigre Literature and French Modernism. Madison, WI: The University of Wisconsin Press, 2003.
22
Каспэ И. Искусство отсутствовать: Незамеченное поколение русской литературы. М.: НЛО, 2005.
23
Morard A. De l’émigré au deraciné. La “jeune génération” des écrivains russes entre identité et esthétique (Paris, 1920 – 1940). Lausanne: L’Age d’homme, 2010. Из других работ, где уделяется существенное внимание младшему поколению русских парижан, см.: Русские писатели в Париже: взгляд на французскую литературу / Под ред. Ж. – П. Жаккара, А. Морар, Ж. Тасси. М.: Русский путь, 2007; Демидова О. Метаморфозы в изгнании: литературный быт русского зарубежья. СПб.: Гиперион, 2003; Матвеева Ю. Самосознание поколения в творчестве писателей-младоэмигрантов. Екатеринбург: Изд-во Уральского ун-та, 2008; Семенова С. Русская проза и поэзия 1920 – 1930-х годов. М.: ИМЛИ РАН, 2001.
24
Kundera M. Die Weltliteratur // The New Yorker. 8 January, 2007 (http://www.newyorker.com/magazine/2007/01/08/die-weltliteratur).