Читать книгу «На лучшей собственной звезде». Вася Ситников, Эдик Лимонов, Немухин, Пуся и другие - Марк Уральский - Страница 3

Глава 2. Превращения

Оглавление

По дороге домой Валерий Силаевич вновь ударился в тонкую философию.

– Есть некоторое много, неопределенно протяженное многообразие, непрерывно изменяющееся, которое по отношению к нашим пяти чувствам находится в том же положении, в каком двупротяженное непрерывное пространство находится по отношению, скажем, к треугольнику… – вещал он, нежно прижимая к себе сумку с бутылками.

Физический мир, в котором в мы, так сказать, слава Богу, живем, и который воспринимаем всеми нашими пятью органами чувств – это лишь часть невообразимо огромной, бесконечной системы миров. Большинство из них духовны по своей природе, оттого они совершенно иные, нежели известный нам мир. Каждый из этих миров служит отражением другого, и наоборот, – сам отражается в ином мире, стоящем выше или ниже его, – изменяясь, преобразуясь и даже искажаясь под влиянием такого взаимодействия.

Потому так называемая реальность – все то, что мы видим вокруг себя, – белочки и птички, березки да клены, коты да собаки, взрослые и дети, Солнце и Луна… – и все, что дано нам в ощущениях, есть на самом деле результат взаимодействия различных областей мироздания. С другой стороны, в книге «Зогар»[11], которая полезна всякому, кто стремится просветить себя знанием, говорится: «Все высшие и низшие миры заключены в человеке; все что создано и находится в других мирах – создано для человека».

Потому, если я говорю тебе о «высших» или «низших» мирах, то имею в виду не их расположение относительно друг друга, а другие измерения бытия. Ибо в сфере духовного не существует обычных материальных характеристик, и слова «высший» и «низший» определяют лишь положение, занимаемое тем или иным миром в иерархии причин и следствий.

Согласен, это весьма трудно для поверхностного понимания, и требует некоторых умственных усилий. Когда я в институте квантовую механику изучал, то по началу никак не мог представить себе, как два состояния – частица и волна – сосуществуют одно в другом: неслиянно и нераздельно. Что они проницаемы друг для друга благодаря полному личному самостоянию и обладают самостоянием благодаря полной взаимной прозрачности.

В последствии я понял, как все это происходит, причем не только на формальном – здесь можно просто-напросто механически заучить, – а на бытийном уровне. Например, то, что вероятность проявления этих состояний согласно принципу дополнительности Бора детерминирована. Другими словами, она зависит от обстоятельств. Это казалось мне вполне очевидным, ведь все в жизни зависит от обстоятельств. А совокупность этих обстоятельств описывается неким числом. Велемир Хлебников, например, предложил такое определение:

«Истина рожденного в N-ном году обратна истине рожденного в n – 28-м году».

В квантовой механике число это и есть «квант». Однако меня другое волновало. Ибо, если каждую отдельно взятую жизнь представить себе как часть бесконечного пространства, заполненного внутренней необходимостью, здесь должны действовать законы подобные тем, что к квантовой механике приложимы. Но для «бытийной механики» должно быть еще одно, особое состояние, которое в квантовой теории не учитывается. Пытался я его на формальном уровне определить, через особый числовой ряд, да не ничего у меня не вышло.

Кстати, в книге «Зогар» изложены идеи о «первоначальной точке», в которой сконцентрировано все мироздание, и о ее постепенном расширении. И все это, заметь, вполне согласуется с современными космогоническими теориями сингулярности, «Большого взрыва» и «расширяющейся Вселенной»!

– Знаешь, Валерий Силаевич, я, честно говоря, от всей этой философии устал. Все-таки мы машину разгрузили, да и дорога не близкая. Давай-ка лучше наши дела обсудим.

– Ну что ж, согласен. Отвлечемся на время от вопросов высшего порядка и перейдем к рассмотрению персональных дел. Это очень даже к месту будет.

Мы с тобой ухватили в Ратовском магазине «три» бутылки по 0,75. И все это благодаря Пусе, оценили добрые люди его интеллект. А если бы случилось «чудо» и мы с тобой тоже смогли бы интеллектом блеснуть, то имели бы уже четыре бутылки, что составляло бы ровно «три» литра… – тут Валерий Силаевич остановился и резко подтянул к себе Пусю за поводок. – Куда это тебя несет, ну что ты там такого углядел? – спросил он строгим голосом.

Пуся, рванувшийся было в сторону от тропы, неохотно сел у его ног и с любопытством уставился своими глазами-блюдцами на большую поляну среди сосен, поросшую разномастной растительностью. По поляне шныряли какие- то личности обоего пола с полиэтиленовыми сумками в руках. Они сосредоточенно шарили в траве, что-то вырезали в ней и быстро клали к себе в сумку. Сухенькая старушка в шляпе с лиловыми лентами, курившая толстенную самокрутку, развернулась в нашу сторону.

Внимательно оглядев нас, и особенно кота, она состроила неодобрительную гримасу и злобно сплюнула. Глаза у нее были слезящиеся, безбровые, совсем пустые, с тускло-голубым отливом, как у травленого судака. И свидетельствовали они о том, что для их владельца уже наступил момент трансценденции Эго.

– Кажется, мы кому-то помешали, особенно Пуся, – сказал Валерий Силаевич. – Недолюбливает что ли эта дамочка котов? Есть же такие люди на свете – кошконенавистники. Нет, ты скажи мне, какого лешего они тут рыщут?

– Да все очень просто, грибки собирают. Пошли отсюда, чего зря людей нервировать, старуха уже дергаться начала.

– Это какие же здесь могут быть грибы, когда все вокруг да около вытоптано, да еще вече-ром?

– Хм, грибки эти особенные, «псилоцибины» называются. Точнее, они по способу их действия так зовутся, а самих грибов больше десяти видов будет. Самые известные из них – мухоморы. Из них, между прочим, можно «напиток Бессмертных» готовить, которой в индийских ведах прославлен. «Сома» называется. Только в отличие от самогонки рецепт, как эту «сому» делать, есть тайна великая. Потому кушают любители, как эта бабуля, например, грибочки эти в сыром виде и ловят себе кайф, да еще какой! Все «высшие» и «низшие» миры проявляются у них в сознании: как по отдельности, так и во взаимосвязи. И ощущение космического единства возникает, а вместе с ним – расщепление сознания и многократное переживание рождения и смерти. Можно поприсутствовать на встрече с архетипическими существами, пообщаться с представителями предыдущих воплощений, обитателями иных галактических миров…

Мне один знакомый поэт, Олимпов его фамилия, рассказывал, что за этим делом он как-то раз полностью потерял свою нормальную человекоподобную самоотождествленность и стал змеей, извивающейся в воде. Потом он почувствовал себя лягушкой и начал двигаться длинными, упругими бросками. Затем морским котиком. И в том и в другом состоянии вода ему очень нравилась и казалась естественной средой обитания, а земля была чем-то далеким, чужим и пугающим. Наконец он окончательно утвердился как змей, т. е. достиг такого «трансперсонального» уровня опыта, что смог войти в соприкосновение с потенциальной «змеиностью», заложенной в нем на стадии эмбриона и, как он уверяет, полностью отождествиться с ней. Когда же он выполз на землю и почувствовал, что она хороша, то возревновал к людям. Ведь он был змей, а они – «человеки»: алчные, жестокие, агрессивные, втянутые в круговорот активной деятельности, что ему по натуре всегда было глубоко чуждо, неприятно и даже враждебно.

Но нашел он на земле дивный сад, где стояла яблоня, а яблоки на ней были плодами запретными для человека и другой живности, потому что давали знание о добре и зле, т. е. о сущности бытия. Он же, как змей, был хитрее всех зверей полевых, ибо достиг состояния полной идентичности своей истинной сущности с истинной сущностью всех вещей и явлений. При том был он прост и приятен в обхождении, и имел красивую узорчатую шкуру с отливом.

Когда же повстречал он женщину, то сразу понял, что она есть сосуд скудельный, существо не стремящийся к просветлению, импульсивное, любопытное, отличающееся от животных лишь по внешнему облику. И стал он уговаривать ее, отведать чудных яблочек.

«Присмотрись-ка внимательно к этому дереву, – сказал он ей, – как оно прекрасно! А плоды его не только хороши на вкус, они еще содержат в себе Мудрость. Будущее принадлежит позжеродившемуся, ты же создана после всех творений, значит должна властвовать над миром. Поспеши же поесть плодов этих, чтобы отождествиться с замыслом Божьим, а не то Он создаст еще людей, и они будут властвовать над тобой».

Вот уже смотрит женщина на дерево другими глазами – теперь оно пробуждает в ней желание. Подполз змей к дереву, обвился вокруг ствола и начал трясти его. Затрепетало дерево, зашумела листва его: «Не смей дотрагиваться до меня, нечестивец!» А змею все нипочем.

«Я дотронулся до дерева – и не умер, – говорит он женщине. – Дотронься и ты. Удовольствие получишь, а риска никакого». Дотронулась она до дерева и появился призрак смерти перед нею. «Горе мне! – запричитала она. – Теперь я умру, а Бог сделает другую женщину и даст ее Адаму». И так разнервничалась, что съела машинально одно яблоко, потом еще одно, затем дала поесть яблок Адаму, накормила ими животных, птиц, и зверей.

Не поддалась искушению одна только птица Феникс. Эта птица и живет вечно, через каждые тысячу лет сгорая в пламени, выходящем из ее гнезда, и снова возрождаясь из пепла. Нынче Олимпов хочет отождествиться с Фениксом, но никак не выйдет на нужный уровень опыта, хотя очень старается – курит анашу, жрет все подряд медикаменты и еще колется какой-то дрянью. До того, бедолага, дошел, что его люди уже в глаза «Змей-Горынычем» зовут.

Да, кстати, когда ты о Пусе рассказывал, что хочет он, мол, особачиться, то подумалось мне, – может, он тоже эти самые псилоцибины потребляет? Я его часто в саду наблюдаю, как он в траве что-то вынюхивает, а потом жрет. Мне даже один раз показалось, что он мухомор нашел и облизывает его со всех сторон. Ну, а теперь эта «грибная поляна», чего ради он туда так рвался?

– У твоего поэта не отождествление, а смешение качеств в голове произошло. Глюки, муки и аггадические предания[12], – сказал Валерий Силаевич. – Однако здесь он прав. Не осуществись грехопадение, искуситель змей стал бы вечным слугою роду человеческому. Да-да! Каждому добродетельному человеку дано было бы в услужение по два змея, которые добывали бы для него из сокровищниц Севера и Юга жемчуг и всевозможные драгоценные камни.

Немного помолчав, он собрал в складки кожу на лбу и добавил:

– А на Пусю ты зря наговариваешь, – он к тебе лично с большим уважением относится. Конечно, будучи котом, он весьма любопытен и со странностями, как всякий интеллигент. Но что касается выхода за пределы собственного «я», здесь он весьма осторожен. Уж кто-кто, а он-то знает, что на самом деле нет никакой внутренней природы и что сущностью нашего сознания является пустота, свободная от всего.

– Да ничего я плохого про него не сказал! Подумаешь, мухомор облизывал, с кем не бывает.

– Нет, уж извини, у тебя явно имеются на его счет сомнения. Но могу тебя заверить, что основной упор он делает не на пожирание всякой дряни, пусть даже из любопытства, а на естественную саморегуляцию. Он-то как раз своей психике ничего лишнего навязать не стремится, в том числе и руководящую волю собственного «я». Наоборот, зачастую он просто выходит за его пределы, высвобождая свою психику, чтобы могла она сама управлять собой в соответствии с наиболее естественными для нее законами. В таком вот состоянии с ним все, что хочешь, можно делать – лапы в кулек завязывать, уши щекотать, все позволяет.

Однако для него это вовсе не означает полное отупение, т. е. абсолютную бесконтрольность мыслей и поступков, безответственность и безвольную реактивность. Он просто таким образом освобождается от эмоционального перенапряжения и всяческих там аффектов, которые возникают при чрезмерной привязанности к своему «я». Не в укор твоему поэту Олимпову будет сказано. Мне, кстати, с ним вот что не очень понятно: он, когда змеем был, сам этих яблок тоже отведал или как?

– Думаю, что не удержался, если не съел, то наверняка надкусил, и не одно. Уж очень он на дармовщину охоч. Иначе, посуди сам, зачем ему с Фениксом самоотождествляться? Это ведь даже и не птица, а сам черт не поймет что такое, крематорий с перьями. Нет, змей куда солиднее будет, его, по крайней мере, все боятся, а значит – уважают.

Но что касается трансперсонального опыта, как формы самопознания и слияния с универсумом, ты зря так привередничаешь, это дело стоящее. Недаром же в «Евангелии от Фомы»[13] сказано: «Когда вы познаете себя, тогда вы будете познаны и вы узнаете, что вы – дети Отца живого. Если же вы не познаете себя, тогда вы в бедности и вы – бедность». И еще в «Дао дэ дзин»[14]: «Знающий себя просвещен, побеждающий самого себя могущественен».

– Так-то это так, – со вздохом сказал Валерий Силаевич, – насчет цитат я не спорю. Что же касается опытов, то, конечно, они занимательны и, наверное, увлекают – ну, наподобие черной магии. Да и сам Олимпов твой какая-то, право, карикатура на Симона-волхва. Он, видать, чего только не наслушался и не начитался. Однако при том упустил из вида одно, вполне, на первый взгляд, безобидное соображение: человек по внутренней природе своей изначально содержит в себе все. Таков, согласно Библии, был замысел Творца. А потому, человеку, занимающемуся духовной практикой, очень важно избегать врожденных симпатий – не привязываться ни к добру, ни к злу.

Стремиться к добру, и избегать зла, созерцать пустоту, вступать в состояние концентрации, а тем паче самоотождествляться с иными мирами – все это преднамеренные действия. И от них может быть большой вред. Недаром сказано: «Разве может Бога найти испытатель». Олимпов уж точно не найдет и ничего путного не сочинит.

– Насчет Бога, может, оно и верно, а вот биографию себе Олимпов сочинил очень интересную. Он утверждает, что является незаконным сыном поэта-эгофутуриста Константина Олимпова, который в свою очередь был незаконным сыном поэта Константина Фофанова. Как ни странно, но папашины «поэзы» он цитирует куда чаще, чем плоды собственного творчества:

Олимпов Родил Мирозданье.

Бессмертная Жизнь Клокочи.

Великое Сердце Страданья

Безумную Лиру Звучи.


Мы подошли к железнодорожному переезду и встали у шлагбаума, выжидая пока пройдет тяжело груженный товарный состав. В багровых отблесках закатного солнца мимо нас проносились платформы, заставленные зачехленной военной техникой, слоноподобными контейнерами и дугообразными пандусами, на которых переливались радужными тонами новенькие разноцветные «Москвичи». Затем пошли загадочные, сверкающие никелем, пломбированные вагоны, потом «теплушки», копры, цистерны…

Благодаря своей пестроте и разнообразию зрелище было и развлекательным и впечатляющим. Откуда не возьмись, вокруг собралось достаточно всякого праздного народу – в основном дачников. Все с живым интересом – кто, восторженно улыбаясь, кто, с хитринкой балагуря, а кое-кто, задумчиво хмурясь, – разглядывали проходящий состав, которому, казалось, не будет конца.

Среди этой безалаберной, небрежно одетой публики, выделялся жилистый пожилой гражданин в военной униформе допотопного образца, без погон, но при широкой портупее, – обладатель «утиного носа», деревянной ноги и небольшой кудлатой собачонки из породы «моя мама всех любила».

Звали его Иван Федорович, а собачонку Жулик, и были они в наших краях особами известными и уважаемыми. Иван Федорович числился главным водопроводчиком, т. е. начальствовал над какими-то личностями, которые появлялись невесть откуда и столь же внезапно исчезали в небытии. По словам Ивана Федоровича в трезвом состоянии умели они делать любую работу, даже телевизоры чинить. Да вот беда, подобное состояние являлось для них большой редкостью. Потому серьезной работы они обычно не делали, а выслушивали мудрые распоряжения Ивана Федоровича, приносили «чего нужно», держали «что указано», тянули «как можно» и т. д.

Все они, и в особенности Иван Федорович, прекрасно ориентировались на местности, слыли большими знатоками по части «Что? Где? Когда?» и охотно направляли на «путь истинный», всех желающих выпить. Собственно, по прямой наводке Ивана Федоровича, подкрепленной авторитетным мычанием его трудового коллектива, и направились мы в Ратовский магазин.

Иван Федорович осмотрелся, словно желая убедиться, что народ реагирует в конкретных обстоятельствах должным образом, и, завидя нас, придал своему лицу еще более «ответственное» выражение.

Жулик, которому явно было скучно, радостно завилял хвостом и полез было целоваться, но увидев Пусю, сразу же скис. Взгляд его добродушных, живых, коричневых глаз изменился, стал жалобный, просительный. Прижав уши, поджав согнутый по дуге, пушистый, весь в репьях хвост, и, на всякий пожарный случай, прислонившись к деревянной, обшитой добротной кожей культе Ивана Федоровича, он с почтительным подобострастием воззрился на Пусю.

Сидя на поводке, Пуся даже и бровью не повел в сторону Жулика. По всему было видно, что волнует его в данный момент лишь происходящее на железной дороге, где товарняк демонстрировал «телячьи» вагоны, откуда, онемев от ужаса, выглядывали изможденные бычьи морды.

А покамест работа мысли

доставляет эстетическое удовольствие,

давайте прикинем: что, если

обратиться к области совести?[15]


Вообще-то отношения Пуси с местными собаками складывались до сих пор вполне гармонично, никаких серьезных конфликтов на почве расового антагонизма не возникало. Его все знали, считали, по-видимому, своим, уважали и даже побаивались. И вот только с Жуликом вышла осечка, из-за сущей в сущности ерунды, или, правильней сказать, по глупости.

Пришел как-то раз Иван Федорович к Валерию Силаевичу водопроводные трубы проверять – это у него «профилактику делать» называлось, ну и Жулик с ним по своему обыкновению увязался. Время было послеобеденное. Валерий Силаевич стоял на террасе и с задумчивым видом рассматривал на просвет пузатую бутылку с какой-то темной жидкостью.

Бутылка эта, как потом выяснилось, была подарочным армянским коньяком «Отборный», который считался без вести пропавшим. Но по счастливой случайности сей достойный напиток и содержащая его емкость материализовались в тот день в дальнем углу старинного резного буфета, куда Валерий Силаевич, мужчина довольно-таки упитанный, обычно не заглядывал. Однако, услышав надсадное Пусино мяуканье, шедшее из недр плотно закрытого буфета, посчитал он за первейшую необходимость слазить туда, чтобы вызволить бедолагу. И вот, был вознагражден за труды неожиданной находкой.

Пуся, со своей стороны, тоже был доволен: как ни как, помог человеку, а заодно избежал опасности остаться на ночь в буфете, который всегда манил его своей неизведанностью, но где, увы, как оказалось, приличным продуктом и не пахнет. Он воспринял эту досадную историю как «опыт жизни», к которой всегда следует относиться скептически:

«Ты имеешь право только исполнять свой долг, но плоды твоих действий, увы, не принадлежат тебе. Потому не следует рассматривать себя как причину результатов своей деятельности, какими бы значительными и полезными они не были».

Чтобы освободить себя от эмоционального перенапряжения и связанных с ним аффектов, он почел за благо, достичь состояния «высшего безразличия». Уютно расположив свое тело на ступеньках крыльца, он превратился в совершенно нейтральное, но при этом наблюдающее и ждущее существо.

Он чувствовал себя так, словно попал в какой-то странный, неведомый и совершенно чуждый ему мир. Все цвета и оттенки здесь другие: солнце – фиолетовое, трава – оранжевая, тени – коричневые с голубизной, по пурпурному небу скользят зеленоватые облака, вдали пламенеют высокие горы…

Вдруг на оранжево-коричневой лужайке появились какие-то существа. Они излучали ослепительно яркий свет, из-за чего их невозможно было хорошо рассмотреть. Казалось, что они напрямую, без каких-либо звуков, передают свои мысли, которые высвечивались в мозгу как пестрые картинки. Только вот изображение слишком размытое, надо все время сосредотачиваться, чтобы его фокусировать. Ага, вот что они говорят:

«Тот, кто думает, что живое существо может убить, и тот, кто думает, что оно может быть убито, заблуждается, так как истинное «я» не может убить или быть убитым».

Вдруг одно из существ, то, что поменьше, скачками двинулось в его сторону, и картинка угрожающе забилась, испуская отрывистые яркие цветовые пятна. Он почувствовал опасность: «Конечно, каждый вынужден действовать в соответствии с главными качествами, данными ему от природы, а всего-то их три – добродетель, страсть и невежество – и они суть различные виды влияния, которое осуществляет иллюзорная материальная энергия на живые существа, – подумал он. – Потому никто не может удержаться от деятельности, даже на мгновение, а жаль. А если кто и удерживает себя от действия, но при этом его ум привязан к объектам чувств, то он просто притворщик, и несомненно сам себя обманывает. Значит, надо реагировать, причем решительно и быстро, а, встав на тропу войны, быть твердым в своих намерениях, и преследовать только одну цель. Ибо сказано: «Сражайся во имя долга, не думая о радости и горе, о потерях и приобретениях, победе и поражении».

И Пуся ринулся в бой, превратившись сперва в когтистого орла, а затем в ягуара, прыгающего и нападающего с открытой пастью.

Отчаянный вопль Жулика, слившийся с истошным кошачьим мяуканьем, заставил меня выскочить из дома. Картинка, что представилась моему взору была поистине впечатляющей.

Светило ласковое солнце. Над газоном порхали пестрокрылые бабочки, вертелись юркие пчелы, неторопливо вились солидные, отливающие золотом и бронзой шмели. Молодая, нетронутая еще иссушающим летним жаром трава радовала глаз своим многоцветием. Листва на деревьях дразнила сочной зеленью, облака манили нежной, бирюзовых тонов прозрачностью, а шершавые стволы сосен – янтарным блеском загустевающей смолы.

На ярко-желтых ступеньках террасы своей дачи, выкрашенной почему-то в васильковый цвет, с увесистой золотисто-коричневой бутылкой в протянутой руке застыл Валерий Силаевич, поодаль, втянув голову в плечи и задрав до невозможности свой утиный нос, стоял, оскалившись, как в столбняке, Иван Федорович, а по усыпанной свежим песком садовой дорожке с воем несся обезумевший Жулик. На грязно-серой спине его, крепко вцепившись зубами в мохнатый загривок, восседал Пуся и лихо, вразмашку работая передними лапами, драл ему морду, явно стараясь при том, попасть в глаза.

Через секунду Жулик, высадив головой штакетину в заборе, вылетел за пределы участка и скрылся из виду.

– Вот те, мать честная, какие дела творятся! И как вы прикажете это понимать? – сказал, пришедший в себя первым, Иван Федорович, обращаясь с этим вопросом исключительно ко мне. – И что это такое на белом свете происходит? Рабочему человеку места нигде нету – ни для труда, ни для отдыха.

Тут он развернулся в сторону Валерия Николаевича и вновь остолбенел, с изумлением уставившись на крыльцо, где в прежней позе безмятежного покоя, небрежно разбросав толстые лапы, как ни в чем не бывало, возлежал невесть откуда и когда явившийся назад Пуся.

Радостно, что произошли изменения

В комсомоле и в Продмаге № 42.

Но медлительный, проникнутый мессианскими токами

Крик лангусты (вне игры)

Дал (наконец-то!) успокоение травм и комплексов.[16]


Не знаю, сколько прошло времени, но когда Валерий Силаевич вдруг заговорил и я, придя в себя, вновь оглянулся по сторонам, матовое окошечко на фронтоне его дачи было уже окрашено ультрамариновым цветом вечера, и мягкие теплые тени залегли по всему саду. Все осталось на месте, и в то же время преобразилось до неузнаваемости, словно свет из прямого стал отраженным, а все предметы проецировались на невидимый полупрозрачный экран. На какое-то мгновение увидел я себя совершенно по другому: одиноким, предоставленным самому себе, отделенным от мира полупрозрачной пеленой, скрывающей меня от посторонних глаз. Однако при том я чувствовал и понимал, что те, другие, посторонние, тоже скрыты от меня – так, словно стоят они за шторами и, как и я, наблюдают – наблюдают за мной.

– А что, Иван Федорович, не пора ли нам всем выпить да закусить, чем Бог послал? – жмурясь, как кот, сказал Валерий Силаевич. – Взгляните-ка на этот сосуд, в нем коньяк, и причем отборный. И что особенно важно – отобран он у Вечности, где затерялся было в темном углу неведения.

– Да нет, спасибо за предложение. Я, пожалуй, пойду, что-то нынче время слишком уж быстро пролетело, и все впустую. Мне еще Жулика надо будет отыскать, утешить, ведь он за пустяк чуть глаз не лишился, – тут Иван Федорович хмуро, с плохо скрываемой злобой посмотрел на Пусю. – Нет, не до угощений мне ваших сегодня, благодарю покорно.

– Что касается Жулика, то поступок его выглядит как обыкновенная щенячья глупость. Но, если копнуть глубже, то не исключено, что сам черт подбил Жулика на столь мерзкую кухонно-посконную выходку, – сказал Валерий Силаевич задумчиво. – Ведь по-другому как объяснишь? Не может же подобная гнусность просто так в голову прийти – пугануть лаем спящего Пусю! Впрочем, уважаемый Иван Федорович, что происшествие это пойдет Жулику только на пользу, да и нам с вами, не исключено, что тоже. Я чувствую, что вы со мной в этом согласны, не так ли?

– Что-то я вас совсем понимать перестал, уж очень вы мудрено изъясняетесь. И ведь вроде бы и не пили, а только собираетесь, – угрюмо сказал Иван Федорович. – А это все оттого, что вы переутомились за день, и теперь вот следует маленько отдохнуть, расслабиться, – и Валерий Силаевич с благодушной улыбкой великана из волшебной сказки покрутил в руках бутылкой «Отборного». – Не откажите же нам в компании, милости прошу.

– Право слово, не знаю, что и делать. Вроде бы домой пора идти, да еще собаку искать… – и Иван Федорович, выказывая всем своим видом состояние мучительного раздумья, почесал свой утиный нос.

Валерий Силаевич, продолжая как ни в чем не бывало добродушно улыбаться, спустился вниз, взял Ивана Федоровича под руку и, внимательно глядя ему в глаза, произнес:

– Обычно человек испытывает неловкость, когда имеет необходимость в получении помощи от другого. Поэтому, например, будучи голодным и, попав в чужой дом, он сначала отказывается от предложения – присесть за стол и откушать. Затем, – продолжал Валерий Силаевич, – после многократных приглашений, когда ясно становится, что согласием своим разделить трапезу, окажет он удовольствие хозяину дома и даже услугу, человек этот уступает – садится за стол, ест и пьет с наслаждением. Ибо, отклонив многократно предложение откушать, превратил сей человек получение дармовой пищи из чужих рук в оказание услуги ближнему своему, и чем больше съест и выпьет, тем больше удовольствия окажет он хозяину. У хасидов[17], и в Каббале этот шаг называется «ор хозэр». Поэтому пойдемте-ка, Иван Федорович, в дом, «ор хозер» вы уже создали, можно и понаслаждаться.

При последних словах Иван Федоровича аж передернуло.

– Ну вас к черту, – сказал он со злостью и, грубо оттолкнув руку Валерия Николаевича, повернулся и, не прощаясь, решительно заковылял к калитке.

Да

едва ли только

это та простота

да и навряд ли

это та доброта

и простота

была неспроста

и доброта

не довела до добра[18]


Происшествие это порядком замутило кристальную чистоту наших с Иван Федоровичем отношений. С этих пор утерял он братскую задушевность в общении с нами, стал угрюм, льстив и одновременно высокомерен, как обычно держал себя с «инородцами». Особенно Валерия Силаевича сторонился. При встречах же весь подбирался, настораживался, словно чуя в нем существо чуждой породы, или же подозревая его в совсем уж жутком и диком – том, что составляло суть зловещего определения «жидомасон».

Вот и сейчас выражение его лица носило характер затаенного подозрения.

– Ну что, можно поздравить, благополучно отоварились? – спросил Иван Федорович, жестко, в упор глядя на нас своими маленькими стального цвета глазами. По всему чувствовалось, что он и не ждет ответа, а уже знает его наперед, и даже о «чуде», если и не знает, то догадывается, и еще о многом, – ох, как о многом! – догадывается.

– Очень, очень вам признательны, Иван Федорович, – сказал Валерий Силаевич, как всегда выказывая радушие, – ваш дельный совет да Пусина притягательность решили все наши проблемы.

На лице Валерия Николаевича высветилась мягкая улыбка.

– Вам бы все ехидничать, что ни слово, так намек, – нервно дернул головой Иван Федорович.

Валерий Силаевич хотел было ответить, но затем, передумав, только вздохнул и еще раз вежливо улыбнулся. Меня же ворчливые попреки Ивана Федоровича слегка задели.

«И чего это, – подумал я, – он все время цепляется, как будто его обидеть норовят или секреты какие-то от него скрывают. С другой стороны, к художникам часто так относятся, раздражает наш брат обывателя».

Тут состав наконец-то прошел, и застоявшийся было народ, двумя шумными потоками хлынул по переезду. Однако Иван Федорович уходить не собирался, явно желая донести до нашего сознания нечто, с его точки зрения исключительно важное.

– Я вот заметил, что молоко, творожок да яички вы только у Макарьевны покупаете, – сказал он вдруг по-приятельски дружелюбным тоном. А ведь эта самая Макарьевна, она же из раскулаченных, «кержачка»,[19] ненадежный элемент. Потому и коз, и особенно птицу только черного цвета держит.

А я лично слыхал и, заметьте, от очень авторитетного человека, весьма поучительную историю про черных-то кур. Дело было так. Жил в наших краях мальчик один, Алеша, и ничем таким особым не отличался – обыкновенный школьник-троечник. Но тут стал он вдруг, ни с того, ни с сего, больно много ума выказывать, познаниями обширными бахвалиться – в школе, в разговорах со старшими. В отличники выбился. Затем взял себе манеру вопросы всякие с подковырочкой задавать, интересоваться начал, чем не положено… И возбудил, конечно, окружающих.

Обеспокоились люди и сообщили куда следует. А там, понятное дело, по должности своей охранительной заинтересовались и проследили: с чего бы это вдруг? И оказалось, что ему, Алеше, во всем его любимая черная курица способствует. Подсказывает, как делать, чего отвечать, о чем спрашивать…

А жила эта курица у них как простая домашняя птица, но в большом почете. Толку от нее никакого не было: петухов она сторонилась, яиц не несла, цыплят не высиживала, только и знала, что с Алешей разгуливать и приглядываться ко всему. Очень была любопытна. Встанет бывало в укромном местечке, голову на бок откинет, глаз сощурит и высматривает все, высматривает…

Алеша ей тоже много всякой всячины приносил, рассказывал, что на свете делается и как, сомнениями своими делился. Она же, курица, строго-настрого приказала ему все в тайне держать и об их полюбовных отношениях не говорить никому. Но вот, когда приперли его, да как следует, он быстренько раскололся и всю ихнюю куриную шайку заложил.

Получалось, что курица эта – полномочный агент Тайного всемирного правительства и связана она напрямую с одним затаившимся по щелям народцем, очень хитроумным, когда дело касается за чужой счет пробавляться. Постоянного местожительства на земле народец сей не имеет, зато плетет повсюду свою паутину, которая «сферы влияния» называется, и все старается себе на пользу слабые умы совращать.

У них, внутри ихней своры, все очень аккуратно налажено: язык свой есть, министры, попы и даже генералы. Ну, и денег, конечно, видимо-невидимо – наворовали по всему свету. И еще имеется у них особая тайная книга, в которой записано, как и какой народ ловчее облапошить можно, где нужных людей в сподручники себе вербовать, и каким манером лучше воду в стране мутить.

Алешу, когда до всего этого дознались, наказали, конечно, примерно. С тех пор он зарекся с вражьим племенем компанию водить. А вот черную курицу отловить не удалось, уж очень хитра была, сволочь, как почуяла неладное, так вмиг исчезла. Такие вот странные дела на свете случаются и очень даже часто.

– Ничего тут особенно странного нет, – сказал Валерий Силаевич, – черных кур, их всегда норовят в жертву превратить. Несчастная какая-то птица. И с черными котами такая же история. В Германии, когда с ведьмами сурово боролись, всех черных котов и кошек поголовно извели, как потом евреев, – по-немецки добросовестно и ответственно к этому делу подошли. Теперь, однако, одумались и вновь заводят.

– Кого? – спросил Иван Федорович с любопытством. – Черных кошек, естественно. У них, как мне рассказывали очевидцы, теперь, что ни кошка, то черная, хотя, впрочем, другого цвета тоже попадаются. Иван Федорович внимательно посмотрел на нас и, углядев, вероятно, в выражениях наших физиономий нечто для себя обидное, тут же озлобился.

– У интеллигентов, – сказал он с мрачной гримасой, – что на народных хлебах жиры себе нагуливают, есть манера такая гнусная – все осмеивать, особенно, когда дело касается самого этого народа и его устоев. Чужих они боятся, лебезят, но вот природное свое завсегда готовы ногами в грязь втоптать. Небось, Алешку-то, гаденыша этого, пожалели, потому что своя косточка, а то, что он инородцам прислуживал, на это вам наплевать, сами того же поля ягоды. Ничего, время придет, и вся ваша зловредная сущность выйдет наружу, и станет ясно всем, что почем, и наплюет на вас народ, размажет и растопчет!

Витийствуя, Иван Федорович вошел в раж и выглядел очень картинно: он выставил культю вперед, выгнул грудь, запрокинул несколько назад голову и патетически поднял вверх правую руку, демонстрируя окружающим, по-видимому, для убедительности увесистого вида кулак.

Внешность его тоже преобразилась: благодаря сошедшему на него вдохновению лицо стало еще более костистым, заострилось и побурело. Стоящие рядом дачники с любопытством поглядывали в нашу сторону. Почтенного вида старичок, известный мне как изобретатель «кирзы», даже подошел к нам поближе и, сочувственно уставившись на Ивана Федоровича, спросил:

– С чего это его так разобрало? Неужели, его олухи опять инструмент растеряли?

«Пушкин читает свои стихи Державину»[20], – мелькнул у меня в голове шальной образ, но я сдержался и ответил вполне серьезно и достаточно уклончиво:

– Да нет, просто у нас спор по поводу интеллигенции вышел, вот он и разгорячился чересчур. Большой русский вопрос!

– М-да, больной вопрос, но стоит ли он обсуждения? Разве можно осознать свою изначальную природу? Например, вот вам другой вопрос – на засыпку: «Как выглядит пламя задутой свечи?» Молчите, и правильно, ответ и не ожидается, ибо вопрос, поставленный в форме категорического императива, не предполагает наличия прямого ответа. Можно лишь попытаться, испытать что-либо в разных состояниях, скажем, – методом «проб и ошибок», и уж потом обдумать, что из всего этого вышло. И не более того. Только результат всегда один: что бы ни вышло, это будет лишь некая «временная форма».

– А это потому, – вмешался в разговор Валерий Силаевич, – что разум наш, когда познает чего-либо, то схватывает познаваемое и объемлет собою. Получается, что предмет умопостижения, оказывается, схвачен, объят и облечен внутри разума, который до конца постиг его и осознал. Предметов умопостижения имеется неисчислимое множество, из них-то и возникает эта самая «временная форма». Важно и другое. Ведь жизнь, которая заключена в умопостигаемом, у нас совершенно свободна от тела! Позволю себе процитировать вам Прокла:

«Платон достаточно хорошо разъяснил тем, кто внимательно слушал его слова, три возводящих причины – любовь (erōta), истину (alētheian) и веру (pistin). Что в самом деле объединяет нас с прекрасным, если не любовь? Где еще находится “поле истины”, как не в том месте?..»

– Хорошо сказано, – перебил словоизлияния Валерия Николаевича старичок. – Вот, например, когда я кирзу изобретал, то только о ней и думал, меня даже шутники наши «сапогом» прозвали. Дело в самом начале войны было. Вызывает меня к себе товарищ Косыгин, Алексей Николаевич, – он тогда, как нарком легкой промышленности, сапожное производство курировал – и говорит…

– Иван Федорович, Иван Федорович! – подскочил к нам, размахивая возбужденно руками, маленький, невзрачного вида человек, обряженный в грязную спецовку, из карманов которой торчали головки гаечных ключей.

– Чего тебе, Витя? – грозно сказал Иван Федорович, явно обиженный тем, что его так запросто выставили из общего разговора. – Приспичило по нужде, или спросонья померещилось? Чертей, может, увидел, тараканов или еще там кого?

– Чего, чего! Вам хорошо говорить, – забормотал Витя извиняющимся тоном, – а я вас битый час повсюду ищу. У Когана опять трубу прорвало, пришлось воду отключать. Теперь они жаловаться начнут: как так! – под вечер, и без воды.

– Ах ты, Господи, – всполошился изобретатель кирзы, – и надо же такому было случиться! И именно сегодня, когда вечер такой хороший. Моя Вера Игнатьевна, небось, уже в панике.

Забыв от расстройства попрощаться, старик двинулся восвояси. Витя, который было замолчал, чтобы не раздувать опасный разговор о водоснабжении, как только старик отошел, вновь принялся канючить:

– Сквалыжный народ. Мне, конечно, нипочем, сами посудите, что я могу сделать. Серега приболел, еще с утра мается, никак не отойдет, Паша в отгуле, и получается – на все про все я один и есть. Весь день, как жмурный бобик, мечусь – то туда, то сюда, уже ум за разум зашел, а понимания у этого народа никакого. Обидно как-то, ведь у меня человечья голова, а не ихняя синагога…

– Ну, ладно, ладно, чего без толку верещать, с твоей головой все ясно, – сказал Иван Федорович. – Пойдем-ка лучше, посмотрим в чем там дело, может, шину наложим или еще чего… Как раз на утро и будет тебе, балаболу, чем голову просветить. Пошли, Жулик!

Витя облегченно вздохнул придал своему складчатому лицу его повседневное выражение – нечто среднее между тупым безразличием идиота и безмятежной отрешенностью великомученика – и мы, все вместе, двинулись через переезд в сторону дачного поселка. Витя семенил сбоку от энергично ковыляющего Ивана Федоровича, Пуся, явно расстроенный лицезрением телячьих вагонов, с угрюмым видом вышагивал на поводке рядом с Валерием Николаевичем. Чуть поодаль трусил осмелевший Жулик, подергивая хвостом и поминутно оглядываясь на Пусю, словно ожидая услышать от него нечто для себя очень важное. Я шел сзади, отвечая на приветствия попадавшихся на пути знакомых, которые с любопытством смотрели на нашу колоритную компанию.

Подойдя к развилке, мы приостановились. Нам с Валерием Николаевичем надо было идти направо, а нашим спутникам, направлявшимся к даче Когана, в другую сторону. Настало время прощаться. Однако чувствовалось, что Иван Федорович еще не выговорился и ищет повод продолжить прерванный разговор. Отпуская короткие, незначащие реплики, он пытался найти верный тон, чтобы вернуться к волнующей его теме. Однако разговор не клеился.

– Ну, что стоишь, как юродивый, – накинулся он вдруг на Витю, – сбегал бы лучше в мастерскую, накладки взял, инструмент. Чем, как ты думаешь, мы трубу будем заделывать, птичьими слюнями?

Витя сделал обиженное лицо и, часто моргая глазами, начал бубнить.

– Вы, Иван Федорович, всегда так. Скажите нормально, я мигом слетаю, а то сразу обзываться да еще при людях – «юродивый». Меня, чтоб вы знали, сам академик Несмеянов, тот, что черную икру изобрел, «химиком-интуитивистом» величает!

– Ишь ты! – притворно изумился Иван Федорович. – Ну, про «химию» это понятно. У тебя, думаю, и на более солидный «отдых» делишек набежит. А вот «интуитивист» – это, брат, что-то особенное. Ты ему, небось, канализацию шибко быстро прочистил? Вот он и расщедрился на похвалы.

– А вот и неправда ваша, Иван Федорович. Я его способу, как правильно аэрозоли потреблять, научил. Берешь, значит балончик, – мечтательно жмурясь, забормотал Витя. – «Клопомор» в нем, или что другое, – неважно. Главное – иметь при себе банку поллитровую и два сырых яйца.

Разбиваешь яйца в банку, но так, чтобы только один белок попал, и протыкаешь снизу балончик. Весь аэрозоль из него прямиком выходит в банку. Тут его надо взбаламутить как следует, чтоб яичные белки весь растворенный в нем яд на себя приняли. Дать всему замесу отстояться, затем слить аккуратненько верхнюю жидкость. Вот, пожалуйста, готово к употреблению!

Причем никаких тебе последствий, потому что произошло э-муль-ги-рование взвеси. Вот так-то! За зря вы, Иван Федорович юродивым, обзываетесь.

– Ты, брат, не обижайся, – примирительным тоном сказал Иван Федорович, – я тебя не меньше академика этого уважаю. Ты бы лучше за инструментом сходил – одна нога здесь, другая там, – а я тут тебя буду ждать.

Витя, вздыхая, ушел.

Снег выпал

И я выпил[21]


Иван Федорович, оглядевшись по сторонам, выбрал себе удобное местечко поблизости у сосны, подошел к ней и прислонился спиной к стволу, чтобы удобней было стоять.

– Не угостите ли папироской? – обратился он вдруг ко мне. – Я человек мало курящий, а вот сейчас что-то потянуло дымку глотнуть, нервы, видать, шалят.

– С удовольствием, только вот папиросы у меня крепкие, «горный воздух»[22].

– Ну, для меня все едино, за компанию можно и «горного воздуха» глотнуть.

Мы закурили. Валерий Силаевич чуть отодвинулся и встал от нас с подветренной стороны, чтобы зловредного дыма не нюхать.

– А ведь согласитесь, что слово «юродивый» вовсе даже не обидное и в народе весьма уважаемое, – задним числом вернулся Иван Федорович к вопросу о Витиной обиде, явно желая таким образом разрядить обстановку, и создать уютную атмосферу для дальнейшей беседы. – Чудаков никчемных у нас очень даже любят. Не правда ли? – и он вопросительно посмотрел сначала на Валерия Николаевича, затем на меня.

Мы оба промолчали. Иван Федорович выпустил из себя ветвистую струйку дыма и, загадочно усмехнувшись, сказал: – Вот я вам, для примера, такую историю расскажу.

И тут мне стало ясно, что возвращение наше под родной кров откладывается на неопределенное время. Нельзя же вот так просто взять и оставить человека одного, когда ему предстоит трубу чинить. Нет, придется-таки здесь с ним торчать, пока этот чудак, Витя, не придет.

Похоже было, что и остальные думали сходным образом.

Пуся, который до этого момента сидел, изредка бросая выжидательный взгляд на Валерия Силаевича, вдруг не то зевнул, не то чему-то улыбнулся в усы, и залег в траве у дороги.

«Все имеет свое назначение, и пребывающий в полном знании понимает, как и где должным образом все использовать», – почему-то пришло мне на ум, и я еще раз взглянул на Пусю. Он, повернув голову, тоже посмотрел на меня широко распахнутыми, чуть остекленевшими с зеленоватым отливом глазами, в которых мелькали лукавые огоньки. Затем, сморгнув, словно подтверждая, что я все правильно понял, хотя сама наша мысль неспособна постичь ни Его, ни Его волю, ни мудрость, он сдвинул створки зрачков, отвернулся и с ленивым интересом стал наблюдать за ужимками здоровенной сороки.

Птица отчаянно долбила клювом кусок уворованного туалетного мыла, пытаясь проникнуть в сердцевину незнакомого ей предмета, чтобы сначала уяснить для себя, что это есть такое, а затем уж по-хозяйски распорядиться с приобретением.

Жулик улегся с ним рядом и тоже внимательно, но с подозрением, настороженно, наблюдал за сорокой, выказывая своим видом готовность, если она – как подлая тварь, захочет обидеть Пусю, растерзать ее немедленно в клочья.

Валерий Силаевич огляделся по сторонам, снял сумку с плеча, вынул из нее старую газету и, разодрав ее на листы, расстелил по стволу поваленной елки.

– Присаживайтесь, – пригласил он, – в ногах правды нет, да и натопались мы сегодня достаточно.

Иван Федорович аккуратно притушил папиросу о ствол сосны, сунул окурок в карман и уселся рядышком со мной.

– Итак, – сказал Иван Федорович, и видно было, что он торопится начать и боится, как бы не прервали его из-за очередного пустяка, – дело это завязалось здесь, в наших краях, лет эдак за десять до войны. Тогда приказ вышел, чтобы все монастыри закрыть, и монахов-бездельников разогнать. Наш Свято-Троицкий монастырь тоже прикрыли, а монахи расползлись по белу свету, кто куда. Один монах, Семеном его звали, здесь, в городе, остался. Прикидывался он блаженным, т. е. дурачком-юродивым, народ его жалел, и жил он себе припеваючи.

Был он ростом довольно высок, но костист и даже тщедушен, бороду же имел густую, черную, почти без седины. В поведении своем, если дело касалось приличий да обходительности, выказывал Семен, словно малое дитя, крайнюю беззаботность. Ничто не считал непристойным. Запросто мог отлить где угодно и, когда желудок его требовал обычного удовлетворения, усесться при всем честном народе на площади и наложить с три короба.

Однако ж дураки наши думали, что делает он это не из озорства, а по безумию своему, и милиция его не трогала. А он, подметив такое к себе отношение, еще круче распоясался. То представлялся хромым, то бежал вприпрыжку, то ползал на заднице, как краб, то спешащему прохожему подставлял подножку, то в новолуние, глядя на небо, падал вдруг и бился на земле, будто припадочный, то в раж входил и что-то непонятное выкрикивал, как бы пророчествуя…

По женской части он особенно любил себя показать. Со всеми местными потаскушками знаком был, на танцы специально ходил, чтоб там плясать с ними да хороводы водить. Но при том водились за ним и добрые дела. Все деньги, что ему перепадали, он обычно бабам-одиночкам подбрасывал, чтобы они птенцов своих могли подкормить. Делал это всегда втихую, не благодетельствовал, а, напротив, норовил при том какое-нибудь паскудство учудить: за задницу бабу ущипнет, по титькам погладит, или, того пуще – под юбку ей лапу свою запустит.

Иногда говорил вдруг какой-нибудь непутевой девке: «Хочешь быть моей подружкой? Я дам тебе десять рублей». Многие, кого он так манил, сразу верили ему, ибо он деньги при себе имел и бумажку давал потрогать. От взявшей деньги он потом требовал клятвы, что она от него не откажется и с другими гулять не будет. Если такая женщина обманывала его, тотчас он в духе своем знал, что она совершила это, отлавливал ее где-нибудь и начинал причитать: «Ты обманула меня! Святая Богородица, Святая Богородица, накажи ее!»

Когда ж подружка его закостеневала в плотском грехе, он молился, чтобы ее паралич разбил, и она осталась расслабленной до самой смерти своей, или же насылал на нее демона. И этим всех девок, с которыми у него уговор состоялся, приучал быть воздержанными и вести трудовой образ жизни. Многие после его увещеваний не только на работу пошли, но даже и в комсомол вступили.

Как-то жил он в одном доме, где молодая девчонка была, лет шестнадцати. Вдруг смотрят родители, а дочь-то беременная. Они, конечно, с расспросами: с кем была, да когда? А девка возьми и скажи, что это ее Семен обрюхатил. Я, мол, спала, и он тут рядом крутился, потом вдруг взял на меня и залез. Родители, хоть и очень просты были, ей не слишком поверили, но Семена со двора попросили уйти.

Пришло время девчонке рожать, а она не может. Акушерка с повитухой бьются, ничего не выходит, за доктором послали уже. Вдруг к ним Семен пожаловал. Важный такой, как никогда. Прямиком к роженице идет и говорит: «Скажи-ка, чадо, всю правду. Кто ребенку отец?»

Девка в угаре, измучилась до смерти, ничего не соображает, а тут кричит криком: «Сережка Косой!» И, хотите верьте, хотите нет, сразу же разрешилась.

После таких вот художеств немудрено, что стали люди считать его своим домашним святым.

Спиртным он не злоупотреблял, брезговал даже, но грязным ходил всегда, как свинья. Как-то раз, когда жил он у одного своего почитателя, тот, не выдержав, говорит ему: «Не сходить ли тебе, любезный, помыться?» Семен, казалось, только этого и ждал. «Ладно, – отвечает, – пойдем, братец, пойдем. Отчего же не сходить нам в баньку-то?» Вот так и пошли они вдвоем.

Приходят в баню, и тут, в гардеробе, Семен при всем честном народе стаскивает с себя одежду и повязывает ее на голову, как тюрбан. Вокруг, конечно, замешательство – неловко людям на такое безобразие глядеть. А он и того пуще – воспользовавшись тем, что все обомлели, не знают, куда глаза девать, шмыг себе быстренько в женское отделение, и давай там по предбаннику гонять.

Бабы переполошились, визжать начали, и под конец вытолкали его взашей, но бить, однако ж, не стали. А потом, когда спросили его, чего он, мол, ощущал, в женском-то отделении, то он, лукавый черт, спокойно так отвечал в своей заумной манере: «Как полено среди поленьев, вот как я чувствовал себя тогда. Ибо не ощущал ни того, что у меня есть тело, ни того, что я оказался среди тел. Ум мой всецело был занят Божьим и сосредоточен на нем».

И ведь, дурачье, верили ему и все, как один, полагали, что добрые дела творит он во спасение души, и из сострадания к людям, а непотребные паскудства – для маскировки, чтобы специально умалиться да скрыть духовные подвиги свои от начальства.

А с местным начальством Семен связываться избегал. Если какой начальник остановит его и спросит чего, то он сразу полным идиотом прикидывался: улыбается жалостливо, в глаза ласково смотрит, а порой руку облобызать норовит. Но вот про советскую власть ни гу-гу: ни плохого ничего, ни хорошего не говаривал.

Умел еще Семен делать всякие фокусы, чем особенно несознательный элемент в народе прельщал. При том он, хоть и юродивый, но хитер был, как лис. Два раза на одном месте не выступал: покажет какой-нибудь свой фокус и смоется до времени, пока не забудется, что он там натворил.

Возьмет бывало горящих углей в руку и из ладони своей воскуряет фимиам. Одна тетка увидела раз такое и, обомлев, говорит ему: «Господи Боже, как же это ты голой рукой, из ладони своей фимиам искуряешь?» А он, когда услышал это, то притворился, будто ожегся, и, стряхнув угли в старый плащ, который был на нем, сказал ей: «Когда не хочешь, чтобы я воскурял в руке своей, гляди, я воскуряю в плаще».

И так ловко все проделал, что ни сам, ни плащ его не пострадали. Та, конечно, совсем сдурев, стала по городу звонить, мол, Семен воистину есть человек Божий, его и огонь не берет. И еще чего-то про терновник и каких-то отроков плела, пока ее не урезонили, где надо.

Обычно Семен-дурачок целый день по городу шастал да по сторонам глазел. Как-то раз приметил, что в один дом с огорода заползает гадюка и из кувшина молоко пьет. Зашел он в дом и, ничего не сказав, кувшин этот вдребезги разбил, а хозяин дома, мужик серьезный, партиец, как увидел такое безобразие, в сердцах огрел за это его поленом. На другой день сам хозяин – бывают же такие совпадения! – углядел, что гадюка приползла, ну и, конечно, за кочергу, и давай мутузить. Да толку никакого – всю посуду переколотил, а по змее так ни разу и не попал, уползла, гадина.

Семен же в это время под его окном укрывался и как завидел, что мужик натворил, сразу выскочил из-за дверей и кричит: «Что ты делаешь, дурак! Видишь, не только я шкода».

Тут партиец и сообразил, отчего прошлого дня горшка лишился, и так его проняло, что прослезился даже. Видать, он, хоть и в партии состоял, но нетвердого духа был человек – из колеблющихся попутчиков.

И вот, с этого дня стал почитать он Семена за святого, и позвал его к себе жить. Тот, нормальное дело, согласился. Для отвода глаз рассказал партиец повсюду, что у него в огороде гадюк завелось видимо-невидимо и, мол, нанял он Семена-дурачка, и тот за кров да еду гонять их будет.

Но как стал у него Семен жить и на дармовщину чужой хлеб лопать, все пошло в доме у партийца вверх дном – что ни день, да какая-нибудь история глупая приключается: то прокисшее молоко сладким делается; то с тестом беда – так поднимается, что деваться от него некуда, неделю целую пироги пекут; то старуха мать, не оповестив никого, как снег на голову, из Рязани нагрянет; то серебряный портсигар, почитаемый давно потерянным, на самом видном месте вдруг обнаружится; то новые сапоги из сеней бесследно исчезнут… Всего и не перечислить.

Например, с постом. Считалось, что Семен кроме хлеба черного, каши да щей постных ничего не ест, а в пост и того более – голодом себя морит. Все, естественно, очень умилялись: святая душа, истинный аскет! А тут, в Святой Великий Пост, он и, правда, до страстной пятницы от еды воздерживался, а потом возьми, да и налопайся самым хамским образом под вечер мясом. Причем устроил из этого целое представление!

Хозяйка, чтобы показать, как они с религиозными предрассудками борются, в пост гостей назвала, наготовила всего мясного, а он, злодей, мясо украл, и нет, чтобы потихоньку, где-нибудь в уголке, а прямо на глазах у всего пришедшего народа сожрал, чавкая и давясь. Но и тут ему все с рук сошло. Посчитали – по серости своей, конечно, что это он из скромности учудил, чтобы им, как вечным постником, не очень-то восхищались.

С партийцем своим, у которого он жил, не раз беседовал Семен об избавлении от блудной похоти. Тот по данному вопросу очень страдал, поскольку жену имел больную и вздорную, а по девкам бегать, не то совесть, не то должность не позволяла.

К Семену же, напротив, блудные девки так просто и липли: бывало специально отловят его и тискают, и он их тоже. И все веселятся от души, но главное, что партийцу странным казалось, если со стороны на это смотреть, то тоже, кроме как невинной забавы, ничего такого не ощущается.

Вот он и пристал к Семену: объясни, мол, почему у тебя по бабьей части все так легко выходит, или ты не мужик вовсе? И рассказал ему Семен, как, будучи в монастыре, боролся он с палившим его вожделением. Трудное это было дело, самое наитруднейшее – не то что мясо или там рыбу не жрать – ничего не помогало, сколько не молил он Бога об избавлении. Но однажды предстал пред ним во сне преславный Никон и говорит: «Како живешь, брат?». И Семен ответил ему: «Если бы ты не приспел – худо, ибо плоть, не знаю почему, смущает меня». Улыбнулся пречудный Никон и, взяв воды из самого святого Иордана, плеснул ниже пупка его, затем, осенив Семена знамением честного креста, сказал уверенно: «Вот ты и исцелен». И с тех пор, как клятвенно заверял Семен партийца, ни во сне, ни наяву не приступало к нему плотское распаление.

Партиец, нормальное дело, очень разволновался и спрашивает: «А мне-то как быть, может, пособишь чем». «Отчего же и нет, – отвечает Семен, – надо помочь родному человеку». Взял он тут ковш с кипятком, пошептал над ним что-то – для виду, конечно, и партийцу в это самое место, что ниже пупа, плеснул.

Говорят, мужик три часа волком выл, в больницу даже возили.

И опять все бы ничего, и эта шкода тоже бы ему с рук сошла – до того он всем мозги своей мнимой святостью задурил! – да покуда партиец со своей болячкой маялся, Семен к его жене подкатил: залез без порток к ней кровать и давай тискать. Она закричала, и когда на крик пришел муж, сказала ему твердо: «Прогони его – будь он трижды проклят! Каков скот! – ведь он хотел изнасиловать меня».

Тот, зная Семеновы шуточки, а еще лучше жену свою, в это не очень-то поверил, но сам Семен, видать, ему уже осточертел. Потому, врезав юродивому по первое число, он его из дома с позором выгнал.

А потом, чуть позже, сошло на партийца озарение. Как это так, подумал он, я, грамотный советский товарищ, дал себя жулику-монаху облапошить. И почему, спрашивается, болтается он в нашем городе, умы смущает, проказничает, жрет дармовой хлеб? Надо этому безобразию положить предел.

И написал он куда следует, что бывший монах Семен Семенов, прикидываясь юродивым идиотом, агитирует народ за Бога и вербует в городе контрреволюционное белогвардейское подполье. Мол, он де, партиец, предоставил ему в доме своем угол для проживания, чтобы перевоспитать его в советском духе, но потом убедился, что Семен есть заклятый враг новой власти и всего трудового народа. Потому следует его изолировать, а затем – по примеру «правой оппозиции» – устроить показательный процесс, чтобы у людей никаких сомнений в подлой сущности этого человека не осталось.

Начальству мысль о процессе очень даже по душе пришлась, вот они и зацепили Семена, и вместе с ним еще несколько человек – главным образом тех, у кого он помногу раз жил. И вот здесь, пожалуй, самое интересное начинается.

Процесс был захватывающий. Обвинение выглядело очень солидно. Для начала, как злейшее суеверие, изложено было суду народное мнение о Семене. Мол, все он делает для того, чтобы спасать души людские – либо причиняемым в насмешку вредом, либо творимыми на издевательский манер чудесами, либо наставлениями, которые, выставляя себя юродивым, он в шутовской форме давал, а, кроме того, тем самым норовит он скрыть добродетель свою, дабы не иметь от людей ни хвалы, ни чести.

После этого был Семен сурово заклеймен: как нетрудовой элемент, рассадник мелкобуржуазных предрассудков и богоискатель, склонный к кучкованию и групповщине, т. е. по внутренней своей сущности – хорошо замаскировавшийся враг народа.

Потом начали выслушивать свидетельские показания. Свидетели, все как один, чудачества и антиобщественные проступки Семена подробно описывали, подтверждая тем самым выводы обвинения, но при этом – вот идиоты! – клялись, что сами много раз видели, как от Семена сияние исходило.

Были, правда, и настоящие обличители – комсомольцы-безбожники, идейные партийцы да сильно обиженные – кому Семен своими шуточками уж больно насолил. Среди них особенно усердствовал один врач-еврей, который тогда городской больницей заведовал. Он Семена нещадно поносил как мракобеса и фокусы его с научной точки зрения убедительно разоблачал. Вдобавок еще врач этот неустанно хулил Христа. Однако и с ним странное дело приключилось.

Увидел он как-то, что когда Семена в зал вводили, при нем будто было два Ангела, и начал о своем этом видении повсюду трезвонить. Ему говорят: «Угомонись, ты перетрудился. Сейчас эпидемия брюшного тифа в районе да еще этот суд, вот тебе с усталых глаз и померещилось».

А он, как все евреи, упертый оказался.

«Нет, – отвечает, – со мной все в порядке. Я уже к психиатр уходил, проверялся. Никаких отклонений не обнаружено».

11

«Зогар» («Сияние») – главный каббалистический трактат, написанный по-арамейски еврейским ученым и мистиком Моше бен Леоном (1250-1305), по-видимому, на основании имевшихся у него древних талмудических текстов. Каббала – «учение о причинно-следственной связи духовных источников, соединяющихся по постоянным и абсолютным законам, для достижения единственной Цели – постижения Творца его созданиями» – мистическое направление в иудаизме, согласно которому с помощью специальных ритуалов, символов и молитв человек способен вмешиваться в Божественно-Космические процессы.

12

Аггада – талмудические притчи, истории и легенды, в большинстве своем являющиеся толкованием Библиии, библейской истории, биографий еврейских мудрецов и героев. Считается, что сюжеты текстов аггады следует воспринимать аллегорически – не как историческую правду, а как моральную истину.

13

«Евангелие Фомы» (1–2 в. н. э.) – апокрифическое Евангелие, известное в переводе на коптский язык. Полагают, что это Евангелие было одной из самых ранних попыток обработать в духе учения о Логосе ранне-христианскую традицию об Иисусе и его речениях. Евангелие начинается словами: «Это тайные слова, которые сказал Иисус живой и которые записал Дидим Иуда Фома».

14

«Дао дэ цзин» – основной трактат древнекитайского мистического учения «о Пути вещей, его проявлениях и чистом небытии». Трактат приписывается китайскому мистику Лао-Цзы (2–1 в. до н. э.).

15

Стихотворение Яна Сатуновского.

16

Из стихотворения Льва Кропивницкого.

17

Хасиды – представители «хасидизма», мистического направления в иудаизме, возникшего на Западной Украине в XVIII веке, «…хасидизм означает в первую очередь не категорию учения, но категорию жизни».

18

Стихотворение Всеволода Некрасова.

19

«Кержак», он же «старообрядец» – представитель диссидентского движения в русской православной церкви («раскол»), возникшего в XVII веке и преследовавшегося как царским правительством, так и большевиками. Из среды старообрядцев вышли знаменитые коллекционеры, покровители русского искусства.

20

Название картины Ильи Репина, на которой юноша-лицеист Александр Пушкин – будущий великий русский поэт, читает свои стихи старику Гавриилу Державину, поэту старшего поколения.

21

Стихотворение Анатоля Зверева.

22

Распространенное в народе прозвище папирос «Казбек».

«На лучшей собственной звезде». Вася Ситников, Эдик Лимонов, Немухин, Пуся и другие

Подняться наверх