Читать книгу Партия - Марк Берколайко, Марк Зиновьевич Берколайко - Страница 5

Глава 3
Эндшпиль. 2003 год. Июль

Оглавление

И присмирел наш род суровый.

И я родился  мещанин.

А. Пушкин


Созидающий башню сорвется,

Будет страшен стремительный лет.

И на дне мирового колодца

Он безумье свое проклянет…

Н. Гумилев


Называя его исключительно на «вы» и «милорд», не забывая время от времени выказывать полную покорность, она конструировала их общую жизнь с ухватками опытного проектировщика.

Изъяснялась при этом кратко, щеголяя неожиданной для современной журналистики ладностью фраз. Например:

– Сущностное отличие любовницы от жены проявляется в невозможности претендовать на выходные и праздники. Поскольку я – возлюбленная, то есть любимее любовницы, то забираю именно субботу и воскресенье. Но пока еще не жена, поэтому будни проводим врозь.

В ответ на подобную афористичность он ехидно интересовался, не готовит ли она себя, часом, в большие русские писатели? Машка, ехидства словно и не замечая, неизменно отвечала, что да, безусловно готовит; более того, обязательно станет. И не просто большим, а больше Маканина и Пелевина. Остальных пишущих в расчет не принимает.

Один раз не удержался и поехидничал сверх обычного: не ошибочно ли она планировала начать тернистый путь писателя с перемещения в постель пожилого викинга?

На что получил ответ, чеканный, как постановления Конституционного суда:

– Нет, не ошибочно. Писать настоящим вкусным русским языком можно лишь вдали от словесного поноса наших улиц и тусовок. Лучший пример тому – Набоков. Да и Бунин стал писать неподдельно хорошо только во Франции. Впрочем, я рада буду начать путь писателя в постели пожилого русского милорда.

Крыть было нечем. Машке присуще было такое чарующее отсутствие рефлексий и колебаний, что Бруткевич готов был радостно плыть в хрупкой лодчонке то ли к Северному полюсу, то ли к Южному – лишь бы в кильватере этого ледокола.

А еще крыть было нечем, потому что, всего через пару месяцев после встречи в санатории, пять будних дней стали периодически возобновляемым сроком до дембеля, сроком до «откидывания» с зоны, приступами задыхания и ухода жизненных сил.

Понедельник. Из памяти, как киношные кадры, выскакивает: что сказала, как улыбнулась, как потянулась утром, как дышала ночью…

Вторник. Неожиданно цепкая память тела выбрасывает галлюцинации о прикосновениях, поцелуях, ласках, бешенстве в преддверии освобождения, небывалом покое после него…

Среда. Просто угасание, просто тихая тоска…

Четверг. Днем тоска лютеет, как штормящее море; вечером – накрывающие валы, крен, потеря устойчивости, единственная надежда на телефонную трубку, и в нее, как «SOS»: «Машка, я соскучился!». А из нее, как малюсенький шанс на спасение: «Терпите. Я тоже».

А в блаженное пятничное утро – затишье. Ни шторма, ни воспоминаний о нем. Сразу к трубке, обсудить: что будем есть (три завтрака, три обеда, три ужина), что закупить, куда пойдем, что посмотрим по видику.

Днем в пятницу решения скорострельны – и все «в яблочко». Дела вершатся стремительно, денежные потоки бурлят и в приходе, и в расходе, «Недогонежпроект» берет очередную высоту.

А вечером, вот она, двухкомнатная квартира, вылизанная так, что заметишь ненароком пылинку – и поразишься, словно встретил марсианина. Вот они: его шорты и майка, чистенькие и домашние до слез; рубашка на завтра, разглаженная, как лицо кинозвезды после первой подтяжки; субботние легкие брюки (о «стрелку» можно порезаться); субботние, чуть легкомысленные носки; летние туфли отполированы так, что отражают его собственную довольную физиономию. Никакого, разумеется, галстука: в субботу рабочий день – до двух, и форма одежды – партикулярная.

Короткий поцелуй и опять – напоследок, ненадолго – врозь: она на кухню, он в детскую. «Мунечка, привет! Как дела?» – «Здравствуйте, Георгий Георгиевич! Спасибо, все хорошо». – «Есть ли плодотворные дебютные идеи?» – «Есть кое-что».

Треп – необязательный, светский, дружелюбный – прерывается счастливым:

– Ребята, моем руки! Ужинать!

Разумеется, ужинать. Не целоваться же, задыхаясь, у входной двери, бормоча сакраментальное: «Господи, наконец-то!» Чай, не семнадцать лет. Безусловно и непременно – ужинать.

Но в ту первую секунду, когда к нему, вытянувшемуся на щекочуще-колючих после стирки простынях, прижмется ее тело покорной, истомившейся наложницы, хриплым рыком вырвется все то же сакраментальное:

– Господи, наконец-то!


А еще решили (опять же в стиле каравана «ледокол-лодчонка») рассказать друг другу о себе. Ничего важного не опускать: все, даже то, о чем хотелось бы забыть, припомнить.

– Первым – вы. Начинайте с того момента, как уехала…

– Сбежала.

– …Улетела ваша бывшая жена. Потому что все предыдущее, вплоть до последнего поцелуя в аэропорту, принадлежит ей. И только тогда станет моим, когда вы поймете, что меня любите сильнее.

– А ты от каких «сих» до каких «сих» расскажешь?

– Все расскажу. Ни один мой день никому другому не принадлежит, потому что я ни одного дня никого не любила.

– Даже отца Муньки?

– Милорд, это, наверное, не совсем по-женски, но вам я говорю и буду говорить одну только правду: в моей жизни все – ваше… Начинайте с того момента, когда вы вернулись из Шереметьево, прикупив по дороге бутылку водки – а в доме не оказалось никакой еды, кроме подгоревшего гуся1.

– Откуда ты знаешь?

– Вы как-то обмолвились, что Зоя на прощанье сделала последнюю попытку изжарить вам гуся, но он обуглился сильнее всех предыдущих. А без водки такие вечера никогда не обходятся.

…Она ошиблась только в одном. Пара бутылок хорошей водки всегда была у него в багажнике. Любой «бомбила» знает, что в ночь, когда фатально не везет, надо хряпнуть. И минут через десять тебя обязательно тормознет пьяная парочка, рвущаяся к черту на кулички, в другой конец Москвы, и джентльмен ухарски выложит сто баксов, лишь бы поскорее дорваться до случайно подвернувшегося тела. А уж дальше, как пойдет: либо они дотерпят до Бирюлево или Химок, либо не дотерпят, предложат свернуть в какой-нибудь сонный двор и покурить на скамеечке у песочницы. Джентльмену это будет стоить еще сто баксов, а ему, Бруткевичу, долгого брезгливого отмывания салона.

Сидя у песочницы, он будет искать ответ на один и тот же бессмысленный вопрос: стал бы гулена-улан Георгий Бруткевич защищать Россию на Бородинском поле, если бы знал, что она заставит одного из его потомков зарабатывать на кусок хлеба таким вот способом.

– А вы сами это России простили?

– Нет. Впрочем, не знаю. Просто старался не вспоминать.

– Понятно… А улан действительно был гуленой?

– Еще каким!


Бытовала семейная легенда, что полковник Бруткевич схлестнулся как-то раз с Бурцевым – гусаром и бретером, воспетым Денисом Давыдовым в восторженных, даже несколько подобострастных стихах. Схлестнулся по поводу наипустейшему, и секунданты здраво рассудили, что дуэль из-за подобной безделицы будет расценена как обострение вражды между гусарами и уланами. Конечно, легкая вражда была, что уж греха таить! Но единомыслия было все же больше, поскольку объединяло категорическое неприятие кавалергардов («Шаркуны паркетные!») и дружное презрение к драгунам («Грубы, как золотари!»). Итак, драться назначено было на дуэли бескровной, существовавшей в двух вариантах: «стреляться вдоль пики» и «стреляться вдоль сабли». Но «вдоль сабли» стрелялись обычно молодые подпоручики, коим поллюции еще заменяли полнокровное соитие, а дуэлянтам в столь солидных чинах, полковнику и ротмистру, стреляться пристало исключительно «вдоль пики». Дуэль проистекала так: вдоль сторон лежащего на столе древка уланской пики тесно, одна за одной, выставлялись добрые чарки водки и затем шло чередование: «как бы выстрел» – чарка; «как бы ответный выстрел» – ответная чарка2.

Естественно, никаких тостов, закусонов и перерывов – промежутки между «выстрелами» крохотные, сравнимые со временем прицеливания…

Стало быть, сошлись. По хлопку секунданта начали. И вскоре поняли, что к дуэли подошли легковесно, не в лучших своих кондициях; что не совсем оправились после недавних подпитий и стреляться сегодня следовало все же «вдоль сабли». Но гусары (уланы) не сдаются. Из последних сил борясь с дурнотой, добрались-таки до конца древка. Оставалось последнее испытание: встать в полный рост, отдать честь сопернику (пусть даже валяющемуся бездыханно) и простоять так на «раз-два-три».

Представить это себе трудно, но ведь вытянулись оба во фрунт! И молодецки вытянулись, как на плацу перед государем! И честь отдали, и, не жмурясь, ели друг друга глазами так вызывающе, что не услышали спасительного «три». Это строжайше вертикальное стояние, эта смертная их окаменелость могли бы длиться вечно, не объяви, наконец, секундант:

– Дуэль вышла славной! Закончилась вничью. Обнимитесь, господа!

Сделали парадный шаг друг к другу и обнялись. А вот это было ошибкой…

На мгновение почувствовав в сопернике надежную опору, оба чуть ослабили предельную концентрацию воли, почти сразу же спохватились, но было поздно – расцепи они клинч, сразу рухнули бы плашмя, навсегда опозорив родовое имя и русскую кавалерию.

Выход был один: соперника не отпускать и стоять насмерть. Насмерть, но не молча, ибо сколь-нибудь долгое молчание сплетнявая молва непременно истолковала бы как-то компрометирующе, например, как внезапный провал в мертвецкий сон.

Поэтому заговорили.

– Что это вы, полковник, – осведомился Бурцев, – тискать меня затеяли-с? Чай, не баба…

– Не тискаю, а обнимаю, – ответствовал предок Бруткевич. – Из братских чув-с-с-тв к храбрецам-гусарам. А за намек ваш требую с-с-атис-с… вызываю! Подать пис-с-с-толеты!

Несмотря на стихийно возникавшие затруднения со звуком «с», предок был убедителен и грозен. Но плевать Бурцев хотел на его вызов! Слушать и слышать он уже не мог. Хватало его лишь на то, чтобы обнимать, стоять и слов из песни не выкидывать.

– Что это вы, полковник, – еще саркастичнее осведомился он, – тискать меня затеяли-с? Чай, не баба…

И тот же ответ Бруткевича… и вновь Бурцев – про «не бабу»… и возвращались они на круги своя все с большей экспрессией, пока наконец изнемогающие от хохота секунданты не развели их. Точнее, не разнесли по каретам.

И долго еще потом на офицерских пирушках, стоило какому-нибудь юнцу, повествующему о своих амурных викториях, ляпнуть неосторожно что-то вроде: «…и тут, господа, слились мы с нею в объятиях!» – как тут же вступал хор цинических голосов: «Как Бурцев с Бруткевичем!»


А вскоре в очередной раз сработал договор, который Георгий с Создателем заключили еще в давние 80-е годы. Когда Георгий был уже смиренен, как крестьянка, безотказно рожающая раз двенадцать в расчете на выживание хотя б двоих – и то, коли повезет.

Потому и договор был ни на что не претендующим. Просто однажды, морозной зимой, подвыпивший Георгий решил оформить сносность своего существования юридически, для чего крикнул неуместно праздничному, сверкающему звездному небу: «Господи, я не буду напрягать тебя просьбами – мне ничего не надо: ни славы, ни карьеры, ни больших денег. Я никогда не буду выпендриваться, но и ТЫ уж, будь добр, пайку мою не зажимай!» И потемнело ясное небо, и повалили с него щедрые хлопья, и понял Георгий, что Бог договор о намерениях подписал.

А Зоя, жена его, в молодости затираемая из-за необычной своей внешности и нелегкого характера, стала востребована и даже пару раз сыграла в голливудских комедиях русских шпионок. Тамошние режиссеры чувствовали, что не первой свежести актриса добавляет в их варево какую-то мистическую горчинку, а тамошние критики дружно заговорили о странном русском способе смеяться «сквозь невидимые миру слезы».

На упрек Зои, что ему никогда не были дороги ни она, ни сын, Бруткевич отвечал беспомощно, но искренне: «Ты же знаешь, что это не так. Я боюсь гнева небес, боюсь навлечь его и на вас тоже. Поэтому и остаюсь…» И верил, взаправду верил, будто бы никак нельзя допустить, чтобы отблеск грядущей жениной славы упал и на него, поклявшегося никогда не высовываться.

Растолковывая это Машке, в очередной раз понимая, как нелепо все звучит, не удержался:

– Скажи честно, кем я тебе кажусь? Идиотом? Юродивым? Трусом?

– Милордом по рождению и воспитанию. У вас такие смешные заскоки аристократа… вы умеете проигрывать так достойно, так скромно, что вашего участия в скачках многие вообще не замечают.

Во исполнение договора Создателя с Бруткевичем ему однажды позвонил бывший коллега, веселый прохиндей, ставший – и откуда что берется? – популярным имиджмейкером. Он предложил потусоваться в выборном штабе «одного хмыря», пообтереться, посмотреть, как эти дела делаются. А там – кто его знает? – вдруг пригодится. Георгий не стал цепляться за былой пиетет перед народным волеизъявлением. Он потусовался, пообтерся, присмотрелся – и ему понравилось. Подкупал тот веселый цинизм, с коим кудесники урны нае… ли избирателей и кандидатов, левых и правых, правых и виноватых. Выяснилось вдруг, что изобретательность Георгия в рекламировании никуда не годного товара неистощима и безгранична. Он научился воспевать кандидатов так виртуозно, что они, изначально формулируя цели своего похода за мандатом вполне по-деловому, потом искренне упивались мифотворчеством Бруткевича, «открывавшего» в них бездны ума и Эльбрусы совести. И если побеждали, то это была не иначе как победа сил Света (за что мастеровитый Бруткевич щедро вознаграждался); если же случалось проигрывать, то это воспринималось лишь как временная уступка силам Тьмы, а Бруткевича утешали суммой немалой, дабы запомнил широту натуры и не преминул на следующих выборах прыгнуть под те же знамена.

И все шло хорошо, и «зеленый» ручеек не иссякал, и нешумная слава шла за свежевыпеченным политтехнологом по пятам…


В конце 2000 года Георгий получил прельстительный заказ. Ему предложили разработать стратегию улучшения имиджа «крупного российского капитала», и он, решив полностью раскрепоститься, выдал аналитическую записку, которая долго потом ходила по Москве, почему-то в качестве примера инквизиторского кремлевского юмора.

Машка ее в те времена тоже прочитала, и теперь, узнав об авторстве Бруткевича, с удовольствием пересказывала содержание близко к замыслу и тексту.

– Вы писали, ехидный милорд, что олигархов всегда будут считать гоп-стопниками, раздевшими подвыпившую Россию догола, а их меценатство и благотворительность будут расценивать как жетон на метро, оставленный несчастной голой бабе из веселого цинизма.

Вы писали, зловредный милорд, что есть единственный выход: навсегда вытравить из народного сознания слово «олигарх», с его недобро рычащим «р», и с этим финальным «х», так явно напоминающим о знаменитом трехбуквенном сочетании.

Вы писали, коварный милорд, что необходимо переименовать инфернальных злодеев-олигархов сначала в «тузов», финансовых, промышленных, аграрных, затем в уменьшительных «тузиков» с малой буквы «т», и, наконец, в уничижительных «Тузиков», но с большой.

– Что резко снизит градус общественной неприязни, – подхватил Бруткевич, – поскольку Тузик всего лишь жуликоватая лохматая дворняга. Бесспорно, вороватая: только отвернешься, сразу слямзит что-нибудь со стола, но это уж дело власти – не отворачиваться. На Тузиков не злятся, сердобольная повариха-Россия не оставит их голодными, хотя о самых вкусных мозговых косточках, может быть, придется забыть.

– Вам заплатили?

– Да, но не в этом суть.

– Мой замечательный лорд, суть, если она вообще имеется – либо в любви, либо в смерти, либо в «бабках». И ваши поиски какой-то иной сути я не понимаю.

Если бы он сам их понимал! Если бы сам понимал, как из вылившегося из него и неплохо оплаченного бреда выросло вдруг ощущение безнадежного сиротства: привязчивая мысль, что он, Георгий Георгиевич Бруткевич, навсегда выпал из народа, из страны, из мира. Не отторгнут ими, не оторвался от них, устремившись в вышние сферы, не сбежал отшельничать в таежных скитах, а именно выпал, как случайная крохотная деталь, никаким замыслом не предусмотренная, как запредельно испошлившийся шоумен, изгнанный предельно пошлой компании собратьев по ремеслу И недаром полезла из него именно такая аналитическая записка, омерзительная, как плевок и на без того загаженный асфальт.

Итак, выпал из народа, то есть, по сути, из времени. Заодно выпал и из пространства. Во всяком случае, разворачивая мысленно карту безразмерной родины, не находил места, с которым хотелось бы сродниться. Может быть, с Прагой… или с Веной… Севильей… Иерусалимом – захотелось бы. Однако ж ни он сам, ни предки его – хоть по дворянской линии, хоть по профессорской – ни капли крови или пота за эти места не пролили. Так какое он имеет моральное право стучаться и просить признать его своим?

Да и вообще, за какие такие заслуги его можно признать? Олимпийским чемпионом не стал. Певцом не стал, хорошим геофизиком не стал. И Зоя поэтому сбежала. И сын вслед за ней.

В общем, самоедство, доходившее чуть ли не до обгладывания собственных костей. И спасала только музыка, благо сохранились записи его матери и лучших ее учеников.

– А для меня серьезная музыка – в полном минусе. Выросла-то я в поселке городского типа Светлый. В ходу были песни о партии, матерные частушки, а из классики – только похоронный марш Шопена.

– Машка, откуда в тебе столько желчи?

– Из светлого детства в Светлом. Из солнечной молодости в Москве: ночи любви по вызовам, дни учебы и саморазвития… Продолжать список источников?

– Как хочешь. Можешь даже рассказать о каждом.

– Как пастору? Как психологу? Или как судье? – и все это со злой желтизной глаз, сменившей мирную зелень новорожденной листвы. Н-да-а-а… Мало того, что рыжеволосая с зелеными глазами, почти ведьма, так еще и тяжелый сталинский взгляд. Так ведь он – не трепещущий соратник вождя, может ответно врезать:

– Нет, как любимому и любящему.

Что называется, врезал! Ласковенько, нежненько так врезал… зато и награду получил. Нет, слезы в очах ее, конечно, не блеснули, не на такую напал, – но зелень вернулась и заиграла неправдоподобно.

– Спасибо. Но сегодня рассказываете вы.

– Тогда иди ко мне поближе. Чтоб легче было откровенничать.

Она уселась на полу, прислонившись спиной к его коленям. И ничего особенного в этом не было, но что-то особенное все же было.

– Слушал я музыку, часами слушал, как играла матушка, ее ученики, и вдруг пришла мне в голову мысль неубиенная: если, живя по разумным, но чужим нормам, я ничего не достиг, то может стоит попробовать жить пусть по куцым, но своим? Уголовный кодекс, вестимо, чтить, но всему прочему воздавать, как кесарево – кесарю. Ведь вот и улан, предок мой, бражничал, волочился, бретерствовал – но на Бородинском поле победил. А такая победа искупает все: и водку, и девочек, и игру со своей и чужими жизнями.

Как сейчас помню: 19 ноября, 19 часов – и я даю себе самую последнюю клятву.

…Тут Георгию стало немного смешно: его рассказ обретал пафос принесения присяги, но все же продолжил.

– К великому сожалению, пока что моя жизнь – это череда поражений, однако закончу я победой. Настоящей, без дураков. В деле, которое другие могут называть нелепым, безумным, даже воровским – все равно; главное, чтобы я сам считал его подлинным и важным. Итак, решил я, довольно зарабатывать на фикциях типа выборов или рекламных кампаний – это немногим лучше ста баксов за то, что в твоей машине трахается пьяная парочка. Надо искать дело. Свое Бородинское поле. И не поверишь, но ровно через час позвонил Толоконин и предложил вести его кампанию. Я ответил, что поведу. Бесплатно. А потом, когда он станет губернатором, возглавлю реальный проект. И через три дня приехал в Недогонеж.

Машка встала, отошла на пару шагов, очень серьезно вгляделась… И поверила в его страшную клятву. Но на всякий случай переспросила:

– Победа или смерть?

– Точно так.

– Отступать некуда, позади «Недогонежпроект»?

– Да.

– И производство навоза? Как вызов общественному мнению?

– Не навоза, а органических удобрений. Повышающих урожайность вдвое. Даже в горючих аравийских песках.

…Она кинулась к нему, успев в броске сбросить светлый невесомый халат. Повалила на спину, уперлась в его сдавшиеся в плен руки и защекотала лицо и шею набухшими темно-кремовыми сосками.

– Теперь послушайте меня. Нет, нет, не пытайтесь поймать ртом грудь. Во-первых, не поймаете, а если даже поймаете, все равно не замолчу. Да вы не стесняйтесь, возбуждайтесь! Так лучше запомните то, что я сейчас скажу. Мне плевать и на малую мою родину, и на большую. Есть крепость, раньше в ней прятались двое – Мунька и я. И могила моей матери. Теперь в крепости появились вы. Учтите, пожалуйста, что насовсем. И, чтобы она стояла целехонькая, чтобы жилось нам в ней и поживалось, я готова уничтожить вокруг что угодно и сколько угодно. Крепость, а в ней – мы трое, и даст Бог, наши будущие дети: вот моя мораль, моя победа.

– А как же Норвегия? – хрипел Бруткевич.

– Разграбим и сотрем с лица земли. Если понадобится. А не понадобится… хрен с ней, пусть живет. Но вы не отвлекайтесь… у вас уже глаза мутнеют. И это потрясающе хорошо, это замечательно, милорд! Пока вы так меня желаете, вам ничего не угрожает. Ни поражения, ни смерть. Вы уже победили.

Было, что возразить. Но зачем?


Позвонила Мунька. Сообщила, ликуя, что выиграла кубок Центрального округа и выполнила норму мастера спорта.

Машка вскочила, натянула халат.

– Кто куда, а я – на кухню. Вечером пируем. Да, надо бы тренера пригласить. Очень приятный мужичок; к Муньке относится трепетно, а обо мне мечтает, как странствующий рыцарь. Ну, повращайте глазами, покажите, какой вы ревнивый, какой венецианский, какой мавр… Милорд, я научусь понимать классику. И даже, черт с ней, полюблю. Я вообще полюблю все, что любите вы. Даже вашу бывшую, Зою.

– Машка, мы близки уже полтора месяца. Перестань «выкать».

– Не перестану. К хозяину на «ты» не обращаются.

– Тогда хоть не «милорд»! А то я себя чувствую флегматичной псиной-боксером. Скоро начну проверять, не повисла ли слюна.

– А что другое предпочитаете? «Барин»? «Мой господин»? Все не то. О! Придумала! Будете вы у меня «Масса»… Масса Джордж3. Тем более физическая масса у вас – что надо; недавно имела удовольствие еще раз в этом убедиться. И выросла я в почти что хижине дяди Тома!

И, изображая, будто рыхлит тяжелой мотыгой землю, политую потом и слезами черных рабов, запричитала:

– Я стараюсь, масса Джордж, не продавайте меня, пожалуйста! Я выращу для вас офигенный урожай. Хлопка, маиса, риса, редиса – чего угодно! Как здорово вы придумали удобрять почву ароматным навозом из России! Вы такой умный и такой красивый хозяин. Я буду стараться еще больше, масса Джордж. Вы ведь меня не продадите? Я готова стараться сутками: днем на плантации, а ночью везде, где вам будет угодно меня завалить. И больше никаких «милордов»! Долой Великую хартию вольностей!

И завертелась дразня смуглотой ног в распахе светлого халата. А в дверях возгласила:

– Да здравствует счастливое рабство!


Еще через неделю.

– Так почему все же, масса, переработка навоза? Как потомку лихого улана, сыну рафинированной пианистки, могло такое прийти в голову?

– Машка, я не вожусь с говном, не вычищаю авгиевы конюшни и вообще не ассенизатор! Я произвожу превосходные органические удобрения и очень успешно их продаю. Попутно обрабатываю, возрождаю заброшенные земли. Выращиваю на них хороший пивной ячмень. Собираюсь сеять озимые, делаю еще кучу толковой работы. Или ты мне по-прежнему не веришь?

– Типун вам на язык! Если я вам хоть один раз… хоть в чем-то не поверю… хуже этого может быть только потеря Муньки!

И почти против воли, в который уже раз Георгий залюбовался, как в минуты волнения лицо ее заливает румянец, а шея и грудь становятся снежно-белыми. Она за собой это знала и смеялась, что такое сочетание фантасмагорично, как если бы во главе святого Белого движения оказался фанатичный красный комиссар. Зато не знала, что в минуты близости цвета по ней разбегаются ровно наоборот: лицо становится мертвенно бледным, а грудь и шея пламенеют. Наверное, потому, что сознание умирает, благословив раскаляющееся тело…

– Наше поколение выросло в абсолютной уверенности, что в нынешней России – в князи можно только из грязи. С помощью грязи. Посредством грязи. А в вас – какая-то трогательная до безумия (или безумная до трогательности?) вера, что можно и за счет ума, таланта, благородства… Господи, слово-то какое архаичное! Я и не знаю – восхищаться вами, или жалеть, как девственницу, которую еще ой сколько раз изнасилуют.

– Машка, родная, ведь все это только слова: «наше поколение считает так, ваше поколение – иначе». Это все Тургенев в Париже выдумывал. Он с Полиной Виардо долго не виделся, вот и кошмарил про Базарова и нигилистов.

– Скажите еще, что несварением маялся.

– И такое возможно… Есть совесть и бессовестность, честь и бесчестие, прохиндейство и порядочность. Иногда они меняют очертания, форму, одежду, расцветку… хрен их знает, что они еще меняют… но ведь сердцевина остается той же. Просто в гнусные времена черное объявляется белым и кажется, что выбора нет.

– Вы считаете нынешние времена гнусными?

– Конечно.

– А вот я, представьте, так не считаю. Нормальные времена нормального естественного отбора в нормальной воровской стране.

– Так что ж ты из нее бежать намылилась?

– Потому что воровать не могу! Торговать пером – могу. Б… вать – могу… нет, раньше могла, пока вас в санатории не встретила. Убить, если понадобится, смогу. И не только старушку-процентщицу. А вот воровать не могу. И, кстати, жутко себя за это презираю.

– Маша, опомнись!

– Милорд, масса, Георгий Георгиевич! Я вас люблю без памяти. До донышка. Навсегда. Но честное слово, иногда я воспринимаю это как пожизненную неизлечимую болезнь, которая сделала меня инвалидом.

– Ах, так?!

– А вы думаете, что своей глупой совестливостью вылечиваете меня от прежней скверной жизни? Черта с два! Это была отличная жизнь, где все четко и ясно. Просто, как табуретка. Есть цель и есть пути к цели. Если найдешь путь, чтоб без трупов – выбирай его, он безопаснее. Не найдешь – иди по трупам, но не распускай сопли и не кайся… Нечего смотреть на меня с таким ужасом! Это мне впору ужасаться, потому что появились вы – и я ослабела, потеряла иммунитет.

– Ты ошибаешься. Я смотрю на тебя не с ужасом, а с отвращением!

– Прямо-таки с отвращением? Тогда дайте себе волю, врежьте свою легендарную двойку боковых!

– Не получится! Когда тошнит, хорошо врезать невозможно. А меня от тебя тошнит!

И хлопнул дверью.


А еще часа через полтора дверь ему открыла Мунька.

– Георгий Георгиевич, я разобрала очень красивое четырехладейное окончание. Хотите посмотреть?

– Мунечка, попозже. Ты извини, мы тут с мамой немного поорали…

– Ничего, орите, вы мне не мешаете. Все равно пора привыкать хорошо думать в шумном турнирном зале. Многие гроссмейстеры, анализируя позиции, специально включают на полную громкость и радио, и телевизор.

– Мунька, ты гениальный человек! И очень хороший. А где мама?

– В большой комнате. Стоит у окна.

Действительно, стояла. Наверняка видела, как он несся по улице. И как возвращался с цветами и тортом. Вроде бы за ними и убежал.

Подошел, стал рядом. Как тогда в санатории, на балконе. Только теперь руки заняты. Вообще-то желательно торт в холодильник, а цветы – в вазу. С другой стороны, с ними надежнее. Как будто держишь индульгенцию, подписанную самим папой.

– Все, что я тебе наговорил, дели на тысячу.

– Все, что я вам наговорила, делите на две.

Стояли и смотрели вдаль. Только не на рассвет, а на московский поезд, увозивший счастливцев, которые завтра утром рассыпятся по чартерам – в Турцию, в Хорватию, в Испанию. Эх, счастливцы, счастливцы! Не надо вам готовиться к уборочной, боронить поля под озимые, выполнять контракт на поставку удобрений в Иорданию, ломать голову, как возвращать в декабре кредиты.

Поезд уползал медленно, чуть подрагивая. Как веревочка, которую чья-то забавляющаяся рука водит перед носом навострившегося кота.

– Я не за себя боюсь. Я боюсь, что они вас раздавят.

– Кто они?

– Все. Все, кто на вашем месте воровал бы и делился. Для кого эти ваши мечты о собственном Бородинском поле – как серпом по яйцам. Для кого ваше внутреннее благородство – запах чужака.

– Машуня, я умею драться. И вообще, не каркай.

– Не буду…


Сначала над идеей Бруткевича смеялись. Потом, когда с помощью Толоконина удалось убедить банки дать крупные кредиты – без обеспечения, под проект, – стали говорить, что деньги будут разворованы сразу, бесхитростно и нагло. Но в область пошла техника, рылись траншеи – и родилась новая версия: все закупается и строится по головокружительным ценам, с сумасшедшими «откатами». Тем временем заброшенные фермы энергично очищались, а чудо-черви заработали как вечный двигатель, пожирая свозимые со всей области залежи и выделяя готовую к употреблению органику. Появились контракты на поставку в Иорданию и Кувейт – и потерявшая сон оппозиция забросала прокуратуру сигналами о продажах народного добра по заниженным ценам, но опять же с сумасшедшими «откатами».

Проверки следовали одна за другой, в офисе «Недогонежпроекта» выделили для контролеров специальную комнату, и она никогда не пустовала. Как поговаривал один из замов Георгия, бывший физик-экспериментатор, сангвиник Абрамыч: «Одна орда сменить другую / Спешит, дав отдых полчаса».

Но все это Бруткевича не волновало. «Откатов» не было, на жизнь хватало и без них – выручали заработанные когда-то на выборах деньги. А проект, с неизбежными скрипами, но шел. Однако ж свалилась на голову другая забота. Главы самых гиблых районов зачастили к Толоконину с просьбами: а почему бы Бруткевичу, возрождателю и воскресителю, не возродить их заброшенные земли и не подкормить ревущий от хронической голодухи скот? Хотя бы для того, чтобы надежно обеспечить червей исходным сырьем? Ведь вывозимый с полуразрушенных ферм, окаменевший навоз, если по правде, говорили они, районный. Если по справедливости, толковали они, то почти полезное, почти ископаемое. И раз Бруткевич научился на нем делать деньги, то и районам должно что-то перепадать.

Георгий сопротивлялся, но твердое толоконинское «Надо!» положило дискуссиям конец.

Еще и еще кредиты, закупки техники, семян, горючего, средств защиты растений, проект разрастался, и одной только зарплаты требовалось под десять миллионов в месяц.

Черви такой денежный поток создавать не успевали, финансовые прорехи множились скорее, чем штопались, но уже на десятках тысяч гектаров рос элитный пивной ячмень и подсолнечник, и еще десятки тысяч готовились под озимые. Взлелеянная земля, пропитанная удобрениями, должна была дать славный урожай. Всего только две успешные уборочные, всего только год – и появилась бы вполне осязаемая прибыль.

В общем, как комментировал замученный наскоками правоохранителей, заметно помрачневший сангвиник Абрамыч: «Мы их просим, дайте нам время, а они отвечают: «Время дать не можем, но срок дадим – уж будьте уверены!»

И вот теперь Бруткевич мотался по области, проверяя, все ли готово к уборке. Лето складывалось паскудно дождливым, на севере области были убраны еще не все озимые, техники традиционно не хватало. Георгий раньше и не подозревал в себе такой твердости: его просили, ему угрожали, предлагали любые деньги, но ни один новехонький комбайн «Недогонежпроекта» ни на одно «чужое» поле не вышел. Все было сосредоточено в южных районах, все жило одной надеждой: ячмень, не менее трех тонн с гектара, двигаться с юга на север, сроки минимальные (двадцать дней) в любое окно между дождями. Плевать на влажность – на элеваторах высушат. Дорого? – пусть. Но в конце августа должно быть не менее сорока тысяч тонн – ста двадцати миллионов рублей. Двадцатью заткнуть самые опасные пробоины, сотней хоть чуть-чуть ослабить кредитную удавку. Потом подоспеет подсолнечник – и тогда… Ах, вот тогда можно будет хоть на секундочку увидеть «небо в алмазах».

…Пятница была на исходе, машина мчалась в Недогонеж; Георгий поддался на уговоры спутников, Абрамыча и Андрея Сергеевича, главного агронома проекта, и решил провести два дня в городе; а на рассвете в понедельник – на самые «юга» области, где уборка начнется в воскресенье.

На самом-то деле Георгий и не сильно сопротивлялся уговорам. По Машке соскучился невыносимо, да и ощущать в воскресенье внезапные замирания сердца: «Как там уборка?», и видеть, как краешек этой тревоги тут же затеняет лица семейства (черт возьми, уже семейства!) – была в этом какая-то садо-мазо-сладость.

Хотя почему «садо-мазо»? Просто естественное стремление мужчины побеждать, зная, что в тылу надеются, тревожатся и любят.

Навстречу машине спешили облака, уже излившие влагу на севере. Поигрывая отблесками заката, они старались выглядеть дружелюбными, но черные пятна, пометившие их затейливую кучеватость, не предвещали ничего хорошего.

Настроение от этого портилось, но у Бруткевича сызмальства был безотказный способ обрести равновесие: поспать или хотя бы подремать. И лишь только навалилась дремота, недобрые облака сменились красками Того Самого Рассвета, только Машка не плакала, а убаюкивала и шептала, что все обойдется… Под шорох шин, под мурлыканье двигателя, под Машкин шепот разноцветно-слоистый торт рассвета выглядел особенно празднично и дремалось особенно сладко.

Но все испортило внезапно загудевшее возле уха ворчание водителя Ивана.

Хоть фамилия у него была грозно-казацкая, Есаулов, производил он впечатление не вояки, а попрошайки. Даже и сутуловатость его была трусоватой, словно ему дали чуть передохнуть между порциями ударов по шишковатой голове и костлявым плечам. Однако ж при этом он умудрялся взглядывать на окружающих людишек с таким насмешливым презрением, будто еще вчера владел родовыми замками с баронским гербом на фронтонах.

– Опять вертаемся, – забубнил он, – с пустым багажником. Мяса нигде не взяли; Викулин две головы сыру хотел положить, так вы не велели. От предприятия что, убудет, если парного мяса дадут? …забили бы теленка… Животновод наш главный всегда вертается с полным багажником. Женька, его водитель, от мяса уже распух. И кому вы свою честность доказываете?

– Заткнись! – посоветовал Бруткевич, с трудом удерживая остатки дремоты.

– Заткнусь, – горестно согласился Есаулов. – Скоро мочи не будет говорить. И ноги болят. Раньше, когда начальника рыбводхоза возил, спрашивали: «Вань, тебе какой рыбки положить?»

– Жалко, спился мужик, – закончил Абрамыч не раз слышанное повествование, – и помер.

– Спился, – согласился Иван, гордясь величием начальника рыбводхоза, как собственным баронским гербом, – помер. Но вертались всегда с полным…

– Заткнись! – рявкнул Бруткевич, окончательно вернувшись из мира, где была Машка, в мир, где есть Есаулов. Попищал кнопками мобильника и обратился к главному животноводу «Недогонежпроекта»:

– Привет, Виктор Алексеевич! Напомните, пожалуйста, первый основной принцип бизнеса… Правильно, «Не бойся больших расходов, бойся маленьких доходов». А второй?.. Подзабыли? С удовольствием напомню. «Уж если воровать, то с прибыли, а не убытков». Где же это вы у нас большую прибыль обнаружили?.. Что я имею в виду? Да вот, дошли слухи, что из поездок с парной телятиной возвращаетесь… Только один раз? А что ж не поделились?.. Вы во второй раз половину отнесите в багажник к Ивану, и сразу ко мне в кабинет с заявлением об уходе. Договорились?.. Удачи!

– Георгий Георгиевич! – встрепенулся главный агроном. – Вон наше поле под озимые готовится. А за ним двести пятьдесят га ячменя. Посмотрим?

– Конечно! Стоп, Иван! И если еще раз услышу про заполнение багажника – в пинки погоню. Сразу и больно.

– В пинки… – ворчал Есаулов, пока пассажиры, кряхтя, разминали онемевшие ноги. – Геофизики… ну и физичили бы себе дальше, из ума сшитые. «Воровать с прибыли», – передразнил он Бруткевича, уже ушедшего от машины метров на пять. – С прибыли большое начальство уворует. А мы ее пока дождемся, с голоду помрем!

И поплелся за Бруткевичем, приученный покойным рыбводхозовцем держать дистанцию, но следовать по пятам.

По полю быстро, но вальяжно перемещался трактор, за которым тянулся шлейф из необычно широкой бороны и нескольких культиваторов. И у Георгия потеплело на сердце, когда он вспомнил, что трактор, белорусский аналог «Кировца», не уступающий тому в мощи и маневренности, обошелся гораздо дешевле; что борона современнейшая, французская, тоже выторгована с приличной скидкой; что обращается она с черноземом бережно, как будто врачуя его лазером, а не кромсая, как традиционный плуг, мясницким ножом.

– Что, Андрей Сергеевич, справляется наша техника? – спросил он у агронома, успевшего дойти до середины поля и вернуться.

– Отлично. Георгий Георгиевич, слов нет! И трактор хорош, а уж борона – просто чудо. Следующей весной еще бы штук двадцать таких, да еще немецких сеялок – горя знать не будем. Купим, Георгий Георгиевич?

– А купилки где взять? – вздохнул Бруткевич, однако в глубине души знал, что на уши встанет, но купит. И пусть визжат, что он, руководитель государственного предприятия, вбухивает деньги в импортную технику, главное, что земля воскресает, и что он, Бруткевич, в этом участвует.

А вот и ячмень. И хоть ни черта бывший геофизик, боксер, политтехнолог, «бомбила», несостоявшийся певец, в зерновых не смыслил, но генетической памятью русского, привыкшего умиляться всему, что, вопреки хреновой погоде и вечному бардаку, взросло и окрепло, Георгий чувствовал, как он хорош, этот крепкий ячмень. Покорно склонивший обрамленный венчиком, полный зерна колос, но при этом держащий стебель царственно прямо – он словно гордился, что да, на Бога надеялся, но и сам не оплошал.

Затрубил мобильник. Машка! Умница Машка, вещунья Машка – как чудесно угадала, в какую минуту позвонить!

– Машка, – зашептал Георгий, – ты, конечно, не помнишь, соплячка совсем, была такая картина, «Утро нашей Родины». Там Сталин в парадном мундире любуется полем пшеницы. А у нас тут ячмень… и какой ячмень! Той пшенице до него, как Шарон Стоун – до тебя. А вместо генералиссимуса – я. Только бы вовремя убрать. Молись, чтоб не было дождей.

– Уже молюсь, – ответила она, и голос был невеселый. – Тут, масса, вот какое дело. Толоконин в отпуске, и оппозиция опять замахала ручонками. Добилась парламентских слушаний по поводу «Недогонежпроекта» и лично вас.

Партия

Подняться наверх