Читать книгу Куколка (сборник) - Марсель Прево - Страница 6

Сладкоежка
Глава 5

Оглавление

Был уже день, когда Виктор открыл все три окна. Герсель не собирался охотиться в это утро, так как запланировал его на разговоры с фермерами и подрядчиком.

– Почему вы не разбудили меня раньше? – спросил он у Виктора.

– Господин граф не изволили распорядиться. Поэтому я вошел в комнату в то же время, как и в Париже.

– Кто-нибудь ждет меня?

– Сын фермера из Риньи приходил в семь часов. Ему сказали, что господин почивает, и он пошел пока прогуляться до сыроварни… Там внизу нет никого, кроме молодого Бургена из Тейльи, который приехал в своей английской тележке. У него ливрейный лакей, словно как у госпожи.

– Что этому-то нужно от меня? – проворчал Герсель.

Без всякого основания, может быть, просто оттого, что он не любил всех выскочек вообще, он не имел ни малейшего желания знакомиться с молодым Бургеном. Тем не менее, он поторопился позавтракать и спустился в кабинет.

Небольшого роста, немножко коренастый для своих двадцати шести лет, молодой Бурген имел классический вид француза из среднего класса, тот вид, о котором Ла Брюйер сказал: «Его видно на календарях». У него были овальное лицо с подстриженной темной бородой, правильные черты без тонкости, довольно красивые серые глаза, выражение здеровья и доброты. Он был одет в костюм из синей саржи; в галстук-пластрон была воткнута камея. Появление графа, казалось, привело его в сильнейшее замешательство.

– Месье, – залепетал он, – я помешал вам?

– Нисколько, господин Бурген, – сказал Герсель, которому понравились манеры и скромное обращение молодого соседа. – Садитесь, прошу вас, и рассказывайте, что вам угодно. Я к вашим услугам.

Мишель Бурген повиновался и, осторожно касаясь правой рукой фетра своего котелка, чтобы придать себе бодрости, начал:

– Боже мой, месье… я буду с вами откровенен. Хотя я и не имел чести быть знакомым с вами, но знаю вас с детства. Мое семейство из тех же мест, что и ваше: мои деды служили вашим. И я прихожу просить у вас помощи, как мой предок Дезирэ Бурген, фермер из Виллемора, мог приходить просить ее у вашего двоюродного дедушки, маркиза де ла Фуршеттери.

Граф протянул руку молодому человеку и произнес:

– Месье, вы можете рассчитывать на меня.

Ловкий подход помещика из Тейльи коснулся его слабого места. Ему была особенно ненавистна в современном строе мания равенства, в присутствии же низшего, сознающего отделяющее их расстояние, он наоборот был склонен к снисходительности, к сближению.

Мишель Бурген продолжал свою речь после некоторого раздумья и на этот раз глядя прямо в лицо Герселю. Он как бы подыскивал слова, но под словами, иногда и медлительными, запинающимися, чувствовались сосредоточенная мысль, воля упрямого крестьянина.

– Вот… может быть, вы знаете, господин граф, что мои отец и мать, занимавшиеся коммерцией в Ненг-Сюр-Беврон, оставили мне кое-какое состояние. Они мечтали сделать из меня помещика, и эта идея поддерживала моих бедных стариков в работе. «У тебя будут имение и дворец, и ты будешь охотиться со всеми этими господами!» – говорили они. Они воспитывали меня в маленькой семинарии в Шапелл-Сэнт-Месмен, где и я на самом деле познакомился со всеми молодыми помещиками окрестностей: мы были на «ты». Только после студенчества, когда каждый вернулся в свои семейства, я заметил, что еще не достаточно учиться вместе, чтобы стать человеком одного круга. Я попробовал поддержать отношения с теми из товарищей, которые нравились мне больше всего. Увы! одни сторонились меня, а у тех, которые меня приняли, я чувствовал себя тоже не на месте. Многие были беднее меня, но все-таки их дома были иначе убраны, чем мой, с такой уютностью, с тем духом старины, которых не было у меня. Люди, о которых они говорили, были их родственниками или друзьями их родственников, а я в лучшем случае знал по имени кого-нибудь из них. Короче говоря, я не настаивал на дальнейшей близости отношений и перестал видеться с ними; они забыли меня, и я продолжал довольствоваться посещениями друзей моих родственников.

– Во всяком случае, месье – прервал его Герсель, – вы всегда будете здесь желанным человеком, и я очень прошу вас охотиться у меня по-соседски, сколько вам угодно.

Бурген сделал неопределенный жест благодарности, жест, обозначавший (Герсель понял это): «Вот слова, за которые я вам благодарен, но, в сущности, вы – такой же, как и другие, и я сильно стеснил бы вас, если бы вздумал ловить на слове».

Затем Бурген продолжал:

– Таким образом, я живу одиноким в «собственном замке», как мечтали мои старики, и вожу знакомство с несколькими скромными собственниками да окрестными мещанами. Но я не жалуюсь, так как не чувствую себя несчастным. Земледелие интересует меня. Я люблю охоту, менее страстно, чем вы, господин граф, и большинство ваших друзей, но для меня это – все-таки удовольствие. Я много читаю, немного играю на скрипке, словом умею занять свое время. И, уверяю вас, меня нисколько не мучает, что не исполнились мечты моих родных о связях с помещиками и женитьбе на знатной особе. И я хотел бы все-таки жениться, иметь собственную семью. О, разумеется, я легко нашел бы выгодную партию или красивую девушку, желающую поселиться в Тейльи… Но дело в том, что уже есть кое-кто, кто нравится мне… Вы знаете кто? – Граф улыбнулся. – Да… об этом говорили здесь… Поверите ли, – Бурген воодушевился, – я думал о ней уже тогда, когда был еще только учеником и приезжал в Тейльи на каникулы! Сколько раз я подкарауливал ее вокруг Ла Фуршеттери… Ей было пятнадцать-шестнадцать лет. Весь свет считал ее уродом, но я находил, что она прелестна. Теперь весь свет согласен со мной. Она ни на кого не похожа, не правда ли?…

Он замолчал, сконфуженный этим прямым вопросом, который сорвался у него с языка и на который граф не ответил. Между обоими мужчинами воцарилось достаточно тягостное молчание. Герсель испытывал сложное чувство, в котором смешивались и действительные симпатии к искреннему чувству и полной откровенности этого Бургена, и тайная враждебность самца к самцу, раздражение от того, что Бурген говорит о Генриетте Дерэм с такой легкостью и жаром. Очевидно, Бургену и в голову не приходило, что граф де Герсель может с вожделением взглянуть на Генриетту Дерэм, но в то же время он лопнул бы от смеха при мысли, что Генриетта Дерэм может любить графа де Герселя. Герсель угадывал это чувство и раздражался.

Между тем его гость тихо продолжал:

– Я два раза просил руки у мадемуазель Дерэм. Ее мать была за меня, с ее отцом можно было поладить, но сама девушка не захотела этого, и мне ответили, что она еще слишком молода. Тогда ей было восемнадцать лет – теперь с того момента прошло уже четыре года – и я не настаивал. Она была и в самом деле несколько молода, чтобы выбирать мужей. Но в последнем месяце, зная, что старик Дерэм пустился в досадные спекуляции, и, предвидя его огорчение, я возобновил свое предложение. О, на этот раз и отец, и мать соединились, чтобы заставить Генриетту уступить: они были бы очень довольны пристроить ее. Однако и тут Генриетта ответила: «Поблагодарите господина Бургена, но я не хочу выходить замуж…» Возможно ли, чтобы молодая девушка двадцати двух лет, здоровая и крепкая, которой не очень-то хорошо живется у себя, упорно отказывалась выйти замуж? Это, по меньшей мере, поразительно, не правда ли? Тем более, что я представлял собою прекрасную партию для нее. Пусть я и не очень соблазнителен, но все же всякая девушка может без стыда сказать о таком человеке, как я: «Вот мой суженый!» Уверяю вас, оба эти отказа показались мне подозрительными. Я сделал ужасное предположение: Генриетта Дерэм не выходит замуж потому, что у нее… – Он запнулся перед словом, а потом сказал: – что у нее был уже кто-то. Вы знаете, что в последние годы она помогала отцу в управлении поместьем. Ей приходилось уезжать по делам имения, отправляться одной в Ненг, в Ла-Мотт-Беврон, иногда в Орлеан и даже в Париж. Я не мог оставаться в сомнении: я шпионил за мадемуазель Дерэм сам и приказал шпионить за ней. Это мерзко, отвратительно, все, что угодно, но мне это все равно, я хотел знать. Но, представьте себе, я ничего не открыл, я ничего не нашел… Мадемуазель Дерэм – самая честная, самая чистая из всех девушек. Ни малейшей интрижки в жизни!

Он сделал паузу.

А Герсель в это время думал: «Почему доверчивые признания этого бездельника доставляют мне такое удовольствие? Какое мне дело до физической и нравственной целости Генриетты Дерэм?»

Но непогрешимое предчувствие, которое дается постоянной привычкой жить около женщины и для женщин, все-таки наполняло радостью его сердце. Потому что Генриетта Дерэм была порядочна? Нет. Эта странная радость возвещает великое счастье; Герсель никогда не почувствовал ее, без того, чтобы она безошибочно не предвещала ему покорения желаемого существа. Однако он не хотел признаться, что относится, таким образом, к словам Мишеля Бургена; это было абсурдом перед рассудком: какая логическая связь может быть между ним, Герселем, и добродетелью Генриетты Дерэм! И его лицо хранило полнейшее безучастие, пока молодой человек продолжал:

– Таковы были обстоятельства, когда старик Дерэм умер. Немногого стоил это старик Дерэм, теперь можно смело сказать вам это, раз он умер. Да никто и не жалел о нем. Я, сознаюсь, сейчас же подумал: «Мать и дочь теперь без средств; мои шансы увеличиваются…» Когда старика похоронили, я стал готовиться к возобновлению своего предложения, вдруг… пожалуйте!., узнаю, что Генриетта наследует от отца управление вашим имением и что следовательно она не нуждается во мне. Ах, господин граф… Конечно, вы хорошо поступили, ну, а все-таки, узнав об этом, я не очень-то добрым словом помянул вас!

«Однако этот маленький плебей становится все фамильярнее!» – подумал Герсель и тотчас же насторожился, решив оградить себя от фамильярности.

Молодой человек без сомнения заметил перемену, хотя граф не сказал ни одного слова (это случилось так же, как иногда вдруг чувствуется холод в воздухе), и не будучи глупым, сейчас же снова перешел на почтительный тон:

– Я подхожу, господин граф, к цели своего визита и извиняюсь, что пустился в такое длинное отступление. Мадемуазель Дерэм – ваш управляющий! Сначала это привело меня в отчаяние, но потом, раздумав, я сказал себе, что еще не все потеряно, что хотя она и храбрая, но для молодой девушки управление Фуршетерри будет слишком тяжелым бременем, что при таком занятии приходится иметь дело с людьми, которые не уважают женщин и менее дерзки с мужчинами, чем с женщинами. Действительно, в интересах самого имения, я думаю, что муж в роде меня не будет бесполезен Генриетте. Я понимаю кое-что в земледелии, как уж говорил вам… Если вы через месяц будете иметь случай проезжать по моим землям, то увидите такую рожь и такой овес, которым в Фуршеттери, наверное, нет равных, так же, как и моим свиньям и индюшкам, премированным на всех выставках. Разумеется, господин граф, за помощь, которую я окажу, я не прошу ровно ничего; я не ищу денежных выгод: мне достаточно мадемуазель Дерэм. Я предпочел бы, чтобы она не занималась никаким специальным делом, но раз у нее уже есть профессия, то я примирюсь с ней, совершенно откровенно обещаю вам это… И, если вы захотите помочь мне, господин граф, я верю, вы не будете раскаиваться. Конечно, в планы моих родителей не входило, чтобы я управлял соседним имением… Но мне это все равно. У меня нет честолюбия или, вернее, у меня есть одно только: спокойно и счастливо жить с женщиной, которая нравится мне, и без которой я не могу обойтись. Не откажите мне ни в своем согласии, ни в поддержке, вы сделаете доброе дело! Протежируйте мне, как ваши предки протежировали моим.

– Честное слово, – возразил ему Герсель, – вы должны согласиться, что, нанимая мадемуазель Дерэм в управляющие, я не собирался предписывать ей безбрачие. Но точно так же я не могу предписать ей взять того или другого мужа. Что же я могу сделать для вас?

– Уж и того много, что вы не протестуете. Значит, вы примете меня? О, как я признателен вам за это? Ну, что ж, если я вам нравлюсь… усугубите свою доброту… замолвите за меня словечко перед Генриеттой! Убедите ее!.. У меня есть предчувствие, что перед вами она не устоит… И уверяю вас, господин граф, что ни одна женщина не будет счастливее ее, если она согласится. А потом у вас будет одним преданным слугой больше! Вы увидите!

Герсель задумался на мгновенье. На задворках души, где наши желания бродят с помощью элементов того, что называют волей, и подготавливают наши поступки, он обнаружил стыдливое желание сделать то, о чем его просили, и сделать не ради сочувствия к Бургену, но из эгоистического любопытства. Молодая девушка не раскрывает своей души в разговорах о счетах фермеров и подрядчиков; гораздо действительнее будет поговорить с ней о замужестве. Вот ключ, который ему дают, чтобы открыть маленькую мятежную душу. Потом искренне, лояльно Герсель обещал себе сделать все, чтобы его труды закончились женитьбой Бургена на Генриетте. Он видел в этом высший нравственный долг, одну из тех специальных обязанностей, которыми он никогда не пренебрегал и которых никогда не упускал.

– Решено, – сказал он, – я постараюсь услужить вам. Вы понимаете сами, что я должен действовать с большим тактом, и именно потому, что мадемуазель Дерэм служит у меня. Кроме того она – очень сдержанная молодая особа и всегда начеку. Но я скажу ей, какого я хорошего мнения о вас, а также то, что, по моему мнению, она сделала бы очень умно, если бы приняла ваше предложение.

Бурген рассыпался в смущенных благодарностях; он уже считал успех гарантированным.

Однако Герсель поднявшись, оборвал его излияния и, подавая руку, сказал без всякой горячности, но таким тоном, который не оставлял сомнений:

– Положитесь на меня! Я сделаю все, что могу.

Остаток утра граф посвятил приемам фермеров, подрядчика из Виллемора и различных поставщиков. После полудня он не взял Дениса на охоту, а с ружьем за плечами и с Пуфом, обнюхивавшим кусты и дорожки то спереди хозяина, то сзади, довольствовался долгой прогулкой по парку, занимавшему тридцать гектаров. Он подстрелил нескольких кроликов, убил несколько маленьких птичек. Но сегодня он не был в настроении охотиться. Это был один из его «дней отчаянья»; но, несмотря на это данное подобным дням имя, он не старался удержаться от наслаждения их горькой прелестью. В такие дни все являлось для него источником меланхолии: и время года, которое напоминало ему так много других времен, и места, по которым он проходил и где его взгляд, изобретательный в выискивании причин грусти, останавливался в созерцании полумертвого дуба, развалившейся скамьи, инструмента, забытого и изъеденного плесенью и ржавчиной, всех знаков разрушения, остающихся на этапах всеобщей жизни; и встреча с лакеем, которого он знавал когда-то маленьким боязливым мальчишкой, цепляющимся за юбки матери, и который стал теперь здоровенным парнем, вернувшимся на родину после окончания срока воинской повинности; и встреча с не имеющей возраста бабой, с пасмурным, изрезанным морщинами лицом, которую он видел двадцать лет тому назад в числе первых причастниц на приеме у маркизы де ла Фуршеттери.

День был мрачным и сырым, словно предвестник осени, когда по краям дорожек растут кучки маленьких белых грибов. Небо было закрыто непроницаемой завесой, не слышно было даже ветерка. Леса были полны трогательной тишины.

Герсель с ружьем за плечами шел медленным шагом. Пуф безропотно следовал по его пятам; ему были известны привычки хозяина и он знал, что в подобные моменты было совершено бесполезно беспокоить кроликов.

Герсель думал: «Мне сорок три года, но я ни в каком отношении не чувствую себя менее молодым, в полном значении этого слова, чем в двадцать пять лет; однако восемнадцать лет, прошедших с двадцать пятой годовщины, уже не отделяют моей теперешней бодрости от момента, когда я стану стариком. И пусть все во мне протестует против этой мысли о старости, но настанет минута, когда надлом скажется: часть меня начнет умирать, как вот эта ветка клена, как этот истлевший угол скамейки…»

Какое непреодолимое отвращение испытывал он сам перед старостью! Ему приходилось так же принуждать себя при разговорах с состарившимися существами, чтобы оставаться около кого-нибудь, чей запах беспокоил его. И вот однажды он сам станет старым, вокруг него будет сиять почтение к смерти и распространяться омерзительный, запах ветхости! Ему пришла на память одна фраза Генриха Гейне из «Барабанщика Леграна», та, где поэт, вообразив собственную смерть, воскликнул: «Благодарю Бога, я еще живу! В моих жилах бродит красный сок жизни, под ногами моими содрогается земля!» – И так же, как поэт, он подумал: «Я еще не стал добычей отвратительной старости… И если быть старым так ужасно, то надо наслаждаться тем, что еще не стал им».

Таким образом, почти всегда оканчивались «дни отчаяния» этого сильного организма, – реакцией энергии, страстной жаждой жизни; и в сущности из-за этого он только и не старался избегать этих кризисов.

В замок Герсель вошел более веселым шагом, наслаждаясь собственной крепостью, с сердцем настороже, точно предчувствуя что-то счастливое.

«Чего же я жду?.. Ах, да… Генриетта Дерэм, ведь она должна прийти с отчетом в девять часов…»

Граф снова энергично напряг свою волю, чтобы не впасть в соблазн, чтобы даже не смотреть на Генриетту, как на женщину, к тому же женщину желанную.

«Это – просто мой управляющий! – старался внушить он себе, но тут же подумал:

– а я все-таки попробую заглянуть к ней в душу».

Чтобы быть уверенным, что никто не помешает им и не услышит, как он будет разговаривать с Генриеттой, граф распорядился, как только вошел, развести хороший огонь в библиотеке, находящейся по соседству с комнатой в красном репсе, и приготовить там на столе бумаги, чернила, перья и на всякий случай что-нибудь освежительное.

Сам он сейчас же после обеда прошел в библиотеку, чтобы удостовериться, что все его приказания исполнены в точности. Большая продолговатая комната представлялась взору испещренной по стенам рядами томов в темных переплетах; все это была серьезная литература, собранная когда-то маркизом де Бро. Посредине комнаты на столе находились две сильные лампы с зеленым, подбитым белой подкладкой, абажуром и освещали оливковую суконную скатерть, относившуюся, как и книги, и сами лампы, ко временам любознательного маркиза. Кресла, украшавшие библиотеку, равно как и занавески, были из зеленого репса. Против стола находился очень тяжелый диван из зеленой кожи.

На этом столе при свете этих ламп дипломат де Бро сочинял те «уважаемые сочинения», названия и разбор которых де Герсель читал накануне и за день до этого. Огонь, танцевавший в камине, «огонь хрупкий и вечный, который на самом деле никогда не угасает, а только засыпает в очаге, будучи оставленным до следующего дня, когда человек снова будит его, – огонь этого самого камина играл тенями и бросал отблески на важный силуэт аристократического парламентария, который, как говорила его биография, походил на Ламартина». Герсель представил его себе сидящим за зеленым столом и покрывавшим листки медлительным, мелким письмом. Его сердце сжалось, как тогда, когда он видел скамейку, наполовину истлевшую, заржавевший инструмент, омертвевший клен…

«Огонь, который говорит в этом камине, – тот же самый огонь, который горел и в те времена, – подумал Герсель, – но он не чувствует этого. Моя жизнь – та же жизнь моего двоюродного дедушки; но я не чувствую этой логической связи, в которую верит мой рассудок. Ах, зачем умирать?.. Почему не продлится жизнь, переходя последовательно на сознающие это существа так же, как горение этого неугасимого огня?..»

Вошел Виктор и доложил:

– Господин граф, мадемуазель Дерэм ожидает внизу.

– Хорошо. Попросите войти!

Вошла Генриетта. Ее белое лицо казалось еще бледнее благодаря черному пальто и вуали из черного крепа. Ее сопровождал мальчишка с фермы, который нес книги и связки бумаг. Герсель, почтительно поздоровавшийся с ней, ощутил неприятное чувство при мысли, что мальчишка будет присутствовать при их разговоре, но Генриетта сейчас же отпустила его:

– Ты придешь завтра в замок забрать все это, а теперь ступай спать. Спасибо тебе!

Она казалась в очень хорошем расположении духа. Но Герсель, проницательность которого во всем, что касалось женщин, было довольно трудно обмануть, заметил, что она была в слишком хорошем расположении духа, что она хотела быть в хорошем расположении духа. Он был убежден в этом и новое подтверждение этому видел в слишком упорной неподвижности ее взгляда, уставившегося на него.

После ухода мальчика Генриетта сказала графу:

– Счета в порядке: извините, что приношу их вам только сегодня. Мама, должно быть, сказала вам, что мне нездоровилось.

Герсель выразил надежду, что она совсем поправилась. Генриетта подтвердила, что теперь, в самом деле, силы вернулись к ней, а затем решительно развязала креповую вуаль, упавшую ей на плечи, расстегнула черное пальто, положила то и другое на кресло, вернулась к Герселю и сказала:

– Ну, вот… я готова.

Она в ожидании остановилась перед Герселем тонкая, высокая, с талией, почти чересчур стянутой, с бюстом, который в вызывающей прелести обрисовывался корсажем из черной тафты, с черными волосами, свернутыми простым жгутом, с белым воротничком на шее, с неподвижным взглядом бледного лица, вся кровь которого как бы сбежала к губам.

Граф хотел подвинуть кресло.

– Спасибо, – сказала Генриетта, – я предпочитаю стул.

Она взяла его сама, уселась на краю продолговатого стола, развязала пачки бумаг, отыскала среди книг маленькую клеенчатую тетрадь и открыла ее. Герсель уселся в кресло маркиза де Бро.

– Я разделила счета на две части, – начала Генриетта. – В первой, разумеется, очень короткой, я собрала все то, что сделано во время моего непосредственного управления после смерти отца… Теперь я представляю вам положение, поскольку оно выясняется из счетов отца… словом, баланс его управления.

Она говорила, не поднимая глаз, голосом, умышленно лишенным всякого выражения. Герсель слушал ее, слушал цифры, не вслушиваясь в них… Что ему было до всей это отчетности? Разве он не знал, что все теперешние собственники теряют на землевладении деньги, а все управители жиреют за счет хозяина? Но зато он с нежным любопытством смотрел на эту прелестную девушку, склонившуюся под лампой, наслаждался чистым рисунком лица, тяжелым клубком волос, глядел, как двигаются по рядам строчек, которые она читала, ее темно-синие зрачки, как движутся ресницы, как отчеканивает рот слоги, как, следуя ритму дыхания, движется под корсажем такая вызывающая молодая грудь… Острый, сильный запах темных волос временами достигал его ноздрей, – запах для большинства неощутимый, но чувствуемый таким женолюбцем, как Герсель, в воздухе и воспринимаемый им, как любителем.

– Заплачено по счету Ликсандра в Роморантене шестьдесят восемь франков, – читала Генриетта. – Получено за продажу пяти мешков овса от Паренту девяносто франков. Починка окна в сторожке двадцать девять франков семьдесят пять…

А граф в это время думал: «Прелестная девушка!.. И сказать, что какой-то там Бурген будет обнимать этот бюст амазонки, будет целовать эти глаза, эти волосы, эти губы!»

Ему хотелось стать для Генриетты источником счастья, нескольких радостных дней в жизни, даже не обладая ею, чтобы, по крайней мере, никто другой не был первым обладателем ее! Он чувствовал желание оказать ей отцовское покровительство, ощущал смутно волнующуюся нежность, желание держать ее в объятиях, чувствовать, что она вся отдается, вся доверяется ему.

Генриетта подводила счета:

– Получено: четыре тысячи семьсот девяносто девять франков, девяносто; израсходовано: семь тысяч шестьсот семьдесят семь франков, тридцать пять; на дебете счета остаются две тысячи девятьсот семьдесят семь франков, сорок пять… Теперь я дам вам оправдательные документы, чтобы вы могли сверить цифры с моей записью.

– О, – ответил Герсель, – это не нужно, я верю и так.

– Я прошу вас, – сказала Генриетта.

Их взгляды встретились, и Герселя поразила внезапная перемена в лице девушки. Несмотря на скуку проверки он, чтобы не спорить с ней, согласился перелистать документы, бросая взгляд на тетрадку, и наконец, произнес:

– Совершенно верно!

Генриетта положила левый локоть на стол и оперлась лбом на руку. Она не изменила позы, но повернулась лицом к графу. Теперь было видно все ее внутреннее волнение, несмотря на усилие, которое она прикладывала, чтобы сдержать его.

Граф не преминул спросить:

– Вы не устали? Если хотите мы можем сделать перерыв в работе или отложить ее до завтра.

Она отрицательно покачала головой, открыла другую счетную книгу, взяла новую связку счетов и развязала ее.

– Вот, – сказала она, устремив взор на линии цифр, – я должна вам сказать, что при жизни отца помогала ему в управлении; иногда мне приходилось даже расплачиваться за него по счетам; но никогда, ни одного раза мне не пришлось иметь в руках всю сводку его отчетности. Когда он… умер, внезапно, как вы знаете, мне пришлось, как можно скорее разобраться с его бумагами… Я знала, что он пускался в спекуляции, на которых понес большие потери. С изумлением я констатировала, что он ничего не должен. Отец не записывал регулярно своих расходов, но хранил все письма и ответы. И я убедилась, что он платил достаточно крупные суммы самым разным промышленным агентам Парижа…

По мере того как Генриетта говорила, ее голос, сначала слабый и запинающийся, становился все тверже; но Герсель чувствовал, что его тембр меняется, что, так сказать, он превращается в другой голос, голос, которым говорят во сне, которым бредят в горячке. Ее маленькая, бледная, хорошо выхоленная рука с крошечными ноготками дрожала, лежа перед самыми глазами графа на красном бюваре.

– Когда я увидела, что у отца нет никаких долгов, – продолжала девушка, – мое беспокойство нисколько не улеглось, а даже, наоборот, усилилось! Он никогда не говорил нам о своих спекуляциях, ни матери, ни мне, но до меня дошли скверные слухи… я угадывала причину его озабоченности и в течение двух лет я жила под страхом катастрофы. Он умер – но ни один кредитор не явился, а я не находила дефицита! Откуда же взялись деньги, которыми была оплачена разница?

Она замолчала. Прошло в молчании несколько секунд, трагичность которых еще более подчеркивалась тишиной, простотой убранства комнаты, коммерческими выражениями произнесенных фраз. Герсель искал, но не находил способа не дать ей высказать то, что она собиралась. Однако Генриетта начала говорить это в уверенных выражениях, продуманность которых ясно чувствовалась:

– Я сейчас же подумала, что объяснение найдется в счетах по имению… Они были далеко не в порядке… Если бы они были в порядке, может быть, мне ничего и не удалось бы открыть: поэтому-то в счетах до мая позапрошлого года… я не нашла никакой неправильности. Я подозреваю ее, но не могу доказать. Ведь так легко при небольшой опытности заставить цифры лгать!.. Но только отец имел неосторожность в течение последних двух лет охранить и официальные счета, более или менее точные, и личные записки, и большинство писем, которыми он обменивался с поставщиками и клиентами имения. Он ждал до последней минуты, перед вашим приездом, чтобы состряпать балансы, предоставляемые вам, и кое-как подогнать их по своим личным заметкам и счетам… Потом он сейчас же запирал эти заметки и счета в свой сундук. А так как вы никогда не занимались проверкой…

Она не закончила. Герсель слегка пожал плечами и сделал движение губами, которое обозначало: «к чему».

– Вы не занимались проверкой, – начала снова Генриетта, – и, позвольте мне сказать вам это, господин граф, это было большим несчастьем… Вы слишком проницательны, да и у отца было слишком много врагов, чтобы вы не были уведомлены… Ну, и… было чем-то в роде… скверного поощрения давать этому человеку возможность представлять вам подогнанные балансы, которые даже не сходились, в которых с первого взгляда можно было видеть недочеты… – Она воодушевилась. Необходимость сидеть между столом и стулом стала для нее невыносимой. Она встала и, положив руку на спинку стула и глядя в землю, продолжала, отчеканивая слова: – Отец обкрадывал вас… и вы знали, что он обкрадывал, но вы давали ему возможность делать это… по некоторой инертности, или, вернее, презрению большого вельможи к маленьким людям, которые в счет не идут. Ах, господин граф!.. Конечно, этот несчастный был виноват… но вы были в значительной части ответственны за его несдержанность в злоупотреблениях. Если бы вы остановили его при первой же сделке, даже простив на первый раз, что было вашим правом, да и обязанностью, разве решился бы он в другой раз? Тридцать три тысячи франков!.. Вот та громадная сумма, которую мой отец украл у вас за два с половиной года, главным образом благодаря перестройке ферм, на что было потрачено более чем триста тысяч франков. Тридцать три тысячи франков!.. Где взять их, чтобы отдать вам? О, я хорошо понимаю, – ответила она на жест графа, – вы не требуете их у меня… вы дарите их мне… Но я не хочу, не хочу этих ворованных денег!.. Ну уж нет, извините!.. О, нет!..

Она должна была остановиться. Ее рот пересох, высохшие губы и язык нервно передернулись несколько раз.

Герсель сам чувствовал живейшее беспокойство и некоторое раздражение против противника, причинившего ему это беспокойство, но сказал очень спокойным тоном:

– Мне кажется, что вы немножко неосторожно волнуетесь и, простите за выражение, лишены хладнокровия.

О, как она вскинула голову, чтобы возразить! Но Герсель не дал ей сделать это и тотчас же продолжал свою речь:

– Да, у вас нет хладнокровия. То, что вы представили мне сверх отчета о вашем коротком управлении, об управлении вашего отца вплоть до последнего его подсчета со мной – не оставляет желать ничего лучшего. Но почему вы осмеливаетесь идти далее, возвращаться к тем счетам, правильность которых я уже скрепил своей подписью? Вы сравниваете заметки и счетные книги, находите между ними несогласованность и заключаете, что ваш отец обманывал меня. Что вы можете знать об этом? Вы присутствовали при наших подсчетах? Вы можете засвидетельствовать, что между нами не было никаких сделок? Во всяком случае, разве я не имею права просить вас оставить то, что уже прошло, и заниматься только настоящим? Я подписал свое имя под балансами, выведенными вашим отцом, и никому не позволю оспаривать мою подпись.

Лицо Генриетты передернулось словно в безмолвном смехе.

– Вот как раз то, чего я ждала, – начала она. – Щепетильность графа Герселя страдает, когда ему говорят: «Вы позволили обокрасть себя», когда ему говорят о возмещении отнятого у него. А я, в силу того, что бедна и не ношу титулов, должна весело жить около вас, на вашей службе, когда я знаю, и когда вы знаете, что мой отец украл у вас тридцать три тысячи франков?! Вы на моем месте могли бы вынести эту мысль? Нет? не правда ли? Но вы думаете, что я должна выносить ее, и думаете это потому, что считаете меня существом низшим, более скверным, менее чистым, чем вы сами. Не возражайте, это – сама очевидность… И все вы таковы… Все прошлое, все революции ничему не научили вас, и вы оскорбляете нас всегда, даже тогда, когда воображаете себя великодушными, а после этого еще удивляетесь, что в народе образуется группа ненавидящих…

Она снова села и лихорадочно вытерла платком глаза, ставшие влажными.

«Но она невыносима! – подумал граф. – Что за отчаянную якобиночку выростили Дерэмы! К счастью для нее, она очень красива»…

И действительно Генриетта была более чем когда-нибудь красива в своем «неглиже», как когда-то говорили. Ее волосы, слишком тяжелые, распустились; бюст волновался от рыданий; все тело содрогалось в резких, непроизвольных движениях. Но Герсель слишком наслаждался этим «неглиже», чтобы хоть сколько-нибудь сердиться на ее слова.

Наконец девушка сделала решительный жест, как бы желая пожурить самою себя, и снова начала:

– Я позволила себе наговорить вам много ненужных вещей… которые могут показаться вам грубыми… Это не входило в мои намерения. Уверяю вас, я чувствую доброту ваших отношений к отцу и ко мне… милосердие, если хотите, и очень обязана вам. Но справедливость я предпочитаю милосердию, которое всегда принижает того, на кого падает. Милосердие по отношению к низшему – это доказательство превосходства. Если бы в тот день, когда вы заметили первую проделку отца, вы поговорили с ним, как с человеком вашего круга, смошенничавшим в игре. Потому что есть ведь такие, которые мошенничают, не правда ли? Может быть, вы остановили бы его с первого шага…

– Не думаю! – не мог удержаться, чтобы не сказать, Герсель, рассерженный настойчивостью девушки.

– Почему?

– Потому что… вы право заставляете меня сказать это… У вашего отца не было этого чувства ответственности, чувства долга, настолько же чуткого, как у вас, а словами этого не вдолбишь.

Однако он сейчас же пожалел о своих словах: Генриетта разразилась рыданиями, неподвижно сидя на стуле и спрятав лицо в платок.

Тогда граф подошел к ней.

– Мадемуазель… Прошу вас… не ищите в моих словах ничего, кроме необходимого ответа на ваши сомнения, и не усмотрите в них чего-нибудь оскорбительного для памяти вашего отца!

Она открыла заплаканное лицо и промолвила:

– Вы сказали правду, а правда никогда не оскорбляет меня. Только… прошу вас быть добрым и справедливым до конца. Уверяю вас, я более, чем кто-нибудь, знаю слабости своего отца. Но не забывайте, что отец и мать были уже на службе у ваших родителей; что с отцовской стороны можно найти вплоть до семнадцатого столетия слуг господ ла Фуршеттери, де Герсель и де Бро… И вот я обращаюсь к вашей справедливости… Как вы думаете: были ли все эти господа, ваши предки, хорошими воспитателями совести моих предков, ваших слуг? Вы ответите мне, что ничего не знаете, что это не касается вас? А я скажу вам, что ваши предки держали моих более или менее сознательно в моральной нищете, худшей, чем нищета денежная, убедили их, что они происходят из более низшей расы, созданной жить милостями великих, которых терпят, как домашних животных, если хотите… Любимая собачка вашей тетки, графини Гортензии, время от времени крала чайное печенье; ее бранили ради проформы, но в сущности это находили очень смешным и забавлялись этим. Так вы в своем кругу относитесь к порокам низших. Сколько раз я скрепя сердцем слышала, как ваши родители, ваши гости, даже вы сами говорили про того, кого презирали: «У него лакейская душа». У прислуги душа такова, какой ее сделали господа. Правда, среди них царит особая кургузая мораль, по которой красть у хозяина не считается преступным. Не забудьте, что именно в такой среде воспитывался мой отец: в среде, в которой все надежды на благосостояние основываются на грабеже и разорении имения… Как только он становится управляющим, искушение растет: со всех сторон искушают управляющего. С тех пор как я наследовала от отца управление имением, мне пришлось оттолкнуть десяток предложений смошенничать… – Она остановилась, чтобы вытереть влажные глаза, а потом продолжала: – но в конце концов ведь мы здесь не для того, чтобы рассуждать о социальной ответственности: наверное мы думаем не одинаково и нам не убедить друг друга. Важно вот что: благодаря своему характеру и беззаботности хозяев, мой отец украл у вас тридцать три тысячи франков. У меня их нет, вы знаете, следовательно я не могу из отдать вам. Первой мыслью у меня, когда я открыла все это, было отказаться от службы у вас и идти с матерью на нужду и бедствия, но затем подумав я решила, что именно здесь, находясь у вас на службе, я могу расквитаться с вами. Во-первых, из трех тысяч франков, которые вы платите мне, я постараюсь отдавать вам от полутора до двух тысяч каждый год, а потом я уверена, что экономией в расходах и увеличением доходности имений я сумею возместить вам то, что мой отер, заставил вас потерять. Я прошу вас только, господин граф, чтобы вы оставили меня у себя на службе, несмотря на злоупотребления отца.

Генриетта выговорила эти последние слова стоя, стараясь быть спокойной. Ее глаза высохли, но горели лихорадочным огнем, и Герсель, в результате жизненного опыта приученный наблюдать и знать женские эмоции, видел, что ее нервы с трудом выдерживают напряжение, что она готова при малейшем толчке упасть в обморок. Поэтому он не стал противоречить ей, а просто ответил:

– Это решено, все будет так, как вы желаете. Теперь присядьте, пожалуйста, и отдохните немного… Вот в это кресло… здесь вам будет удобнее.

Он подвинул ей одно из зеленых репсовых кресел. Генриетта, застигнутая врасплох этим согласием, которого она не ожидала так скоро, повиновалась и села. Ее смущало снисходительное и вежливое обращение графа; но она была слишком умна и проницательна, чтобы не различать, где видна снисходительность к женщине, а где – к служащей. И эта двойная снисходительность, обезоруживая ее, сердила ее и как слабую женщину, и как мятежную слугу.

Герсель заметил, что ее лицо стало натянутым, черты становились все суровее, а темно-синие зрачки, ничего не видя, уставились куда-то в угол, словно у молодой, пугливой кобылицы, и подумал: «Ну, вот, она опять разводит пары, чтобы начать снова. Здорово, черт возьми! Моя «управляющая» не из удобных, и если бы только не было такого удовольствия смотреть на нее».

Женские слезы для женолюбцев полны волшебных чар. Они внушают им желание схватить, словно страдающего ребенка, в свои объятия это женское тело, которое сотрясается в рыданиях, и силой поцелуев высушить источник огорчения. Так и тогда, когда Генриетта плакала, Герсель должен был сдерживаться, чтобы не подойти к ней, не прижать ее к себе, не убаюкать нежными словами и ласками. Теперь, смущенный более чем он готов был признаться самому себе, он чувствовал непреодолимое желание принудить девушку совершенно раскрыть перед ним свое сердце, желание видеть ее в волнении от других страстей, чем от стыда, гордости или злобы. Он думал, как и большинство мужчин, выслушавших исповедь многих женщин, что ни одна страсть, кроме любви, не в состоянии бурно всколыхнуть женское существо и что когда женщина кажется взволнованной гордостью, то это – все-таки любовь, которая бродит под взрывами гордости. Что за любовь у этой? Он хотел это знать. Генриетта пришла к нему сегодня со слишком явным желанием поссориться с ним, крикнуть ему в лицо несколько истин, которые заставили бы его потерять терпение. И она крикнула ему кое-какие из них, но ловким маневром вежливости он позаботился предотвратить сцену. Теперь, собравшись с силами, девушка снова закусила удила; Герсель чувствовал, что если отпустить ее, то она уйдет, не говоря ни слова, домой, где неминуемо разразится нервным припадком. Он хотел, чтобы зрелище этого припадка произошло перед его глазами, сейчас. Скрепив подписью правильность последнего счета, он закрыл расчетные книги, сложил в порядок бумаги, чтобы дать понять, что коммерческие дела все покончены, и он не желает возобновлять их, а потом, заняв место в кресле маркиза де Бро, обратился к Генриетте Дерэм таким естественным голосом, как будто между ними никогда не происходило ни малейшего спора:

– Теперь, когда мы покончили с денежными делами, мадемуазель, я хочу поговорить с вами о другом… Может быть, я и не решился бы, если бы вы мне только что не напомнили обязанности руководства, которое, по-вашему, надо иметь над теми, чьим трудом пользуешься.

Генриетта почувствовала иронию под вежливостью фразы и выпрямилась, готовая к отпору. Но граф спокойно продолжал:

– Правда ли, мадемуазель, что вы отказались от всех брачных проектов?

– Но, месье…

– Не говорите мне, пожалуйста, что мой вопрос нескромен. Вы впадете в противоречие с самой собою. Или господа и слуги – люди совершенно различные, связанные только общими интересами, или они образуют тип семьи, где хозяева играют как бы отеческую роль. Вы стоите за последнюю систему, я тоже. Затем, – продолжал Герсель, как бы не замечая раздражения Генриетты, – инициатива этого разговора принадлежит не мне. Меня просили походатайствовать перед вами… Вы наверно догадываетесь, кто именно: это – мой молодой сосед из Тейльи, Мишель Бурген…

Генриетта передернула плечами.

– Я хорошо знаю, что вы дважды отвергли его предложение: в первый раз, как он сказал мне, под предлогом того; что вы еще слишком молоды, а во второй раз просто потому, что «вы не хотите выходить замуж». Я обещал похлопотать за него. Если я делаю это, то потому, что нахожу, что он – славный юноша, с хорошим сердцем, которым он действительно любит вас, и здравым рассудком, правильно смотрящим на вещи. Воспитанный родителями в наивных идеях мещанской мании величия, он сам избавился от этого недостатка. Все его честолюбие действительно заключается в желании стать вашим мужем, не мешая вам управлять Фуршеттери; он сказал, что поможет вам авторитетом мужчины и опытностью земледельца. По-моему, при ваших современных идеях, мадемуазель, вы должны найти, что это будет идеальный союз. Уверяю вас, он найдет мое полное одобрение. И, хотя месье Бурген объявил, что не потребует увеличения жалованья, я готов удвоить ваше, если этот проект осуществится. Генриетта, потупившись на этот раз, ответила:

– Я не хочу выходить замуж за господина Бурген, и то, чего он попросил у вас, отдаляет меня от него еще более. Я отказала ему два раза, пусть оставит меня в покое!

Сдерживаемое бешенство все еще бледнило лицо девушки. Герсель, который находил смутное удовольствие в этом бешенстве, пустил в ход последнюю шпильку:

– Но позвольте мне все-таки настаивать, мадемуазель, вследствие искреннего желания видеть вас счастливой…

Не сдерживаясь больше, она вскочила перед самым его креслом и воскликнула:

– Довольно, прошу вас, господин граф. Буду ли я счастлива, или нет, это вам совершенно безразлично… И как это естественно! О, я не дура, вы это знаете, я ясно вижу… Вы хотите проучить меня за то, что я только что говорила с вами таким тоном, который вам не нравится. Я имела дерзость критиковать ваш способ действий, чтобы уменьшить отцовскую вину! Вы мстите, унижая меня и третируя со сладенькими улыбочками, словно горничную…

– Сударыня!

– Я вам не горничная! С этого момента я отказываюсь от службы; но, я думаю, вы сами можете понять, что, когда я просила ее у вас, я не собиралась жертвовать своей свободой. Моя служба стоит более тех трех тысяч франков, которые вы мне платили: вы убедитесь в этом, когда меня не будет. Мой заместитель обойдется вам дороже отца… Ведь около отца, который крал, была я и защищала ваши интересы так, как и свои не могла бы лучше защищать… Поймите же теперь, что если я хотела оставаться на вашей службе, то прежде всего ради того, чтобы исправить прегрешения своего несчастного отца, виновность которого я подозревала даже раньше, чем имела доказательства… Это нужно было и затем, чтобы никто посторонний не мог обнаружить злоупотребления, которые я подозревала… Иначе… ах, я убежала бы на следующий же день после похорон из этой страны, из этого дома… особенно из этого дома, где в течение сотен лет, ваши родители эксплуатировали, притесняли, оскорбляли моих. Я проклинаю ваш дом, слышите ли, проклинаю его!.. Я убегу из него, как если бы он был объят пламенем. И пусть мне будет труднее заработать те деньги, которые я вам должна и которые я хочу вам отдать, но вы ничего не потеряете, уверяю вас!..

Она остановилась без дыхания и сил. Она была совсем близко от графа, спокойствие которого, слегка ироническое, выводило ее из себя.

Герсель понял, что она подыскивает что-нибудь оскорбительное, чтобы сказать ему этим охваченным судорогами ртом, который теперь едва выговаривал слова.

Прошло несколько секунд, и Генриетта продолжала:

– Вы получите свои деньги, господин граф, и для этого вам не придется выдавать меня замуж за человека, достаточно богатого, чтобы погасить долг. Вы получите их, получите, даже если бы мне пришлось ради этого умирать от голода. И если те деньги, которые я вам должна, я не сумею добыть головой и руками, то я заработаю их своим телом, слышите? Я уж подыщу людей вашего сорта из вашего круга, которые дорого заплатят мне, я уверена… По крайней мере, я буду выбирать среди них, и не вы продадите меня… за деньги… за деньги… вы… вы…

Она стала заикаться, ее глаза метались в орбитах; она судорожно схватилась руками за сердце, потом взмахнула ими в воздухе и, как пьяная, сделав несколько шагов, покачнулась и потеряла равновесие. Руки Герселя успели схватить ее в тот момент, когда, опрокидываясь, она готова была удариться об угол библиотеки. Он схватил ее; одно мгновенье она сопротивлялась, потом дала себя отнести к кожаному дивану… Когда, чтобы сложить свою живую ношу, он нежно склонился к ней, она подняла голову и открыла глаза. Ее взгляд упал на глаза Герселя и последний больше не видел в них ненависти!..

О, мистическое красноречие человеческих глаз! Как иногда они могут сказать то, и так ясно, что нельзя выразить словами! Герсель понял тайну этого сердца, которое с удвоенной скоростью билось около его сердца, и девушка тоже поняла, что ее тайна разгадана. Прилив крови окрасил ее лоб и щеки, Герсель прижал ее к себе; но это она искала дрожащими губами врага, которого пришла оскорбить, это она дала ему поцелуй, поцелуй ненависти, сосредоточивший в себе весь трепет существа, поцелуй, который говорил, в котором губы, казалось, страстно просили прощенья за только что выговоренные слова, поцелуй пылкий и неумелый, но полный сладострастия.

Не выпуская Генриетты из рук, граф опустился вместе с заключенным в его объятия трепещущим ребенком на кожаный диван. Но тогда в ней заговорил девственный инстинкт, и она пробормотала: «Нет… умоляю… не теперь!» И этой слабой защиты оказалось достаточно. Герсель выпустил ее из своих объятий и стал на колени около нее. Он думал: «Раз я послушался ее, значит, я все-таки люблю ее?» – и он испугался этого неожиданно обнаруженного им несчастья.

– Сядьте там, около меня! – сказала Генриетта. Он опять повиновался. Ему казалось, будто он только что получил откровение любви, не только в том изумительном волнении, которое охватило его, но и в виде этой действительно влюбленной женщины, в котором проявилась перед ним маленькая мятежница, безоружная в этом мятеже. Он взял в руки одну из бледных, как бы бескровных рук Генриетты; смотрел на ее странное лицо, которое теперь сила чувства украсила действительной красотой, и подумал: «Без сомнения все это волнует меня так потому, что я угадываю здесь свою последнюю удачу!.. Однако что же тут удивительного? И чем это приключение отличается от всех остальных? В конце концов все женщины одинаковы!»

Но эта скептическая реакция не смогла побороть в нем искреннее волнение, волнение невольное, непреодолимое, дававшее ему радость возврата юности. Генриетта подавленно сказала:

Куколка (сборник)

Подняться наверх