Читать книгу Эсав - Меир Шалев - Страница 16
Глава 15
ОглавлениеС раннего утра в комнате отца смятение. Правильно ли он сделал, что спал всю ночь с открытым окном? Что надеть раньше – штаны или рубашку? И как ее положено застегивать? С нижней пуговицы вверх или наоборот?
Из кухни слышится звон посуды. Тия Дудуч уже ставит кастрюли на огонь. Из пекарни раздается шум – это мой брат Яков и наш кузен Шимон перетаскивают ящики с хлебом, готовя заказы к отправке. Лея, жена моего брата, спитвсвоей комнате. Трое их детей – каждый на своем месте. Младший сын, Михаэль, – в детской. Старший, Биньямин, – в своей могиле. Роми уже улизнула в город.
Как громко и стройно звучит пение просыпающихся птиц. Как и в дни моего детства, начинают бульбули, темными шариками нанизанные на ветки лимонных деревьев и электрические провода. Их оперенье всхохлено и ощетинено от предрассветной прохлады, желтые подгузники под хвостами – как насмешка над ритуальной строгостью черных ермолок на хохолках. Из поселка уже не доносятся, как бывало, крики петухов и утреннее мычанье голодных телят, но бульбули, как и в дни нашего прихода сюда, по-прежнему болтают каждое утро, рассказывая все одни и те же сны. Потом к разговору присоединяются воробьи и начинают петь, и их голоса выкатываются из горла, как хрустальные шарики. За ними просыпаются самцы черных дроздов и разевают свои оранжевые клювы в песнях, посвистываниях и подражаниях молитвам, ожидая, пока поднимется солнце, а с ним – хриплый галдеж соек, этих миловидных и драчливых садовых сорванцов.
Отец, в своей комнате на другом конце дома, снова оповещает громким голосом:
– Сейчас я спущу ноги с кровати и надену комнатные туфли. Потом я пойду в уборную, потом выпью кофе, а потом побреюсь. – Затем, после короткого молчания: – Нет! Раньше я побреюсь, а потом выпью кофе, потом немножко похожу, и тогда у меня будет хороший стул.
«Либо ты приедешь за ним ухаживать, либо я выброшу его из дома, – написал мне Яков. – Ты знаешь, что мы с ним никогда особенно не ладили, но сейчас я уже дошел до ручки. Он все время кричит, что у него боли. Ни один врач ничего у него не находит. Я не могу его больше выносить. Я никогда не выносил его, у меня и без него достаточно неприятностей. В конце концов, он твой отец тоже, так что будь добр, пожалуйста!»
И я, который не приехал на похороны матери и отсутствовал на обрезаниях сыновей моего брата, в тот же день собрал три чемодана, оставил на двери записку – этакую глупую, никому конкретно не адресованную остроту: «Пекарь уехал на месяц. Если припечет, обратитесь, пожалуйста, к лекарю – м-р Норстром, бульвар Хаусман, 66», – отправился поездом в Нью-Йорк и вылетел домой. У въезда в поселок я велел водителю такси ехать дальше и выгрузить мои чемоданы у входа в наш двор, а сам пошел пешком вдоль улицы.
Ощупывая, узнавая, мои воспоминания шли передо мной, повизгивая от волнения. Стоял ранний утренний час, и из крон казуарин и фикусов поднималось воркование горлиц, такое застоявшееся, будто оно завелось там годы назад и только теперь сумело вырваться из листвы на волю.
Маленькие крестьянские домики сменили хозяев, прибавили в летах, этажах и богатстве и превратились в шикарные виллы, покрытые холодной броней мрамора и коврами ползучих растений. Из-за пахучих живых изгородей неслись запахи кофе и первые посвистывания кофеварок, а из еще большего далека ко мне обращались позывные свежего хлеба моего брата Якова, подтверждая, что я вернулся, напоминая о себе и искушая своим обольстительным сладким пением.
Войдя в фотографию знакомого пейзажа, я поднялся в свой дом. Все ближе к объятиям брата, слезам отца и к своим собственным слезам. Возвращение домой? – вероятно, усмехаешься ты. А как же страдания? А волны? А гигантские скалы, которые швырял тебе вдогонку великан? И кто же твои Сцилла и Цирцея? И кто эта ждущая тебя женщина? Что вообще может быть банальней, чем возвращение домой? «Только книга о возвращении домой утомляет больше, чем само возвращение».
Ворота двора уже стояли настежь, и потрепанный грузовичок с открытой дверью маневрировал возле них, пытаясь заехать задним ходом, чтобы погрузить ящики с хлебом. Только сейчас я вспомнил, что на входе в деревню прошел мимо кладбища и не заглянул на могилы матери и Биньямина.
Во дворе был припаркован старенький пикап, выкрашенный в устрашающий желтый цвет и принадлежавший Роми, дочери моего брата, и мое сердце на мгновение остановилось, потому что в эту минуту сама Роми появилась на веранде при входе в дом. Светловолоса она и высока ростом, красива и широкоплеча. Какая жестокая причуда тоски. Одним махом она перепрыгивает через все четыре ступеньки и обвивает мою шею своими сильными руками. Целует меня в губы, слегка отстраняется и с удовольствием разглядывает с головы до ног. У нее лицо юноши, мягкие выразительные губы и широко расставленные, золотисто-голубые глаза, точно пестрые анютины глазки, «венчик золотой – венчик голубой», смеющиеся из-под светлых и дремуче-густых бровей.
– Что ты привез мне в подарок, дядя? – выдыхает она в мою шею.
Я вошел в пекарню, и вот уже мучная пыль снова раздражает мое горло, и гладкий запах бойи вместе с мощным кислым вкусом левадуры[49] охватывают меня, и руки брата Якова сковывают мои плечи. Ибо что может быть сентиментальней, чем возвращение домой? Даже не книга, которая будет написана об этом.
Обнявшись и плача, мы пересекли двор, поднялись на четыре ступеньки веранды, вошли в дом и двинулись по длинному коридору к отцовской двери.
Он лежал в постели, в белой рубашке на голое тело, с зачесанными назад редкими волосами, с отеческой улыбкой, которая сразу же стала растворяться в слабом трепете губ, пока в их уголках снова не осталось ничего, кроме настоящего плача. Две исхудалые безволосые руки тянутся ко мне из постели, в то время как я стою перед ним на коленях, жалея и обнимая его.
Шакикира де раки, платок, пропитанный араком, уже повязан на его лбу, как белый флаг страданий, а из-под анисовой пелены ко мне крадется запах клея на конвертах его писем, запах коричневых старческих пятен, которые расцвели на его руках, запах морщин, выгравированных на его шее, докрасна выжженной раскаленной печью и пламенем любви нашей матери Сары.
– Ну вот, отец, он приехал, – нетерпеливо сказал Яков. – Он приехал, можешь уже снять эту тряпку с головы. Все и так видят, что у тебя боли, не плачь, я же тебе сказал, что он приедет.
Тонкий, нежный мальчик прятался за ногами брата, подсматривая за нами и перебирая пальцами старинное жемчужное ожерелье на шее. До сих пор я его ни разу не видел, кроме как на фотографиях, которые посылала мне Роми.
– А вот и Михаэль, – позвал я, наклонился к нему и поднял на руки.
Яков, увидел я краем глаза, весь напрягся, едва не бросился, чтобы забрать у меня сына, но тотчас взял себя в руки, натянуто улыбнулся и сказал:
– Пошли, я приготовил тебе комнату. Ты, наверно, хочешь поесть, помыться и отдохнуть.
Он приготовил салат и яичницу, нарезал свой хлеб, сварил сладкий кофе с молоком.
– Я наслаждаюсь, как тридцать хрюшек, – провозгласил я, и Яков дружелюбно спросил, из какой книги я цитирую сейчас.
– Быстро, все наружу, снимаемся в честь дяди! – Роми выгоняет нас на веранду. – Автоматический семейный портрет, – объясняет она, вся – буря и натиск. Она уже притащила кресла и лампы для подсветки, натянула простыни на стену. – Стань возле брата! – укоризненно сказала она мне. Шимон с Михаэлем на руках стоял по другую сторону Якова, и Роми, взяв большие фотографии матери и Биньямина, поставила их на колени сидевших в креслах отца и Дудуч, а сама стала возле меня. Все замолчали. – Смотреть в камеру! – Послышалось жужжанье механизма. Его крохотные песочные часы отсчитывали последние песчинки. Лезвия диафрагмы затаили дыхание. – Несмеяться! Недвигаться! Не дышать! – приказала Роми. – Кто шевельнется, мигом состарится.
Сфотографировались.
Потомя раздавал подарки. Отцу я привез четыре вида жидкости для бритья, две белых хлопчатобумажных рубашки и пару домашних туфель из тюленьей кожи. Брату Якову – чемоданчик с набором рабочих инструментов «Стенли» и усовершенствованный радиоприемник, чтобы он мог слушать далекие станции во время своей предрассветной «третьей стражи». Михаэлю я, поего просьбе, привез костюмы Ангела Смерти и «обыкновенного ангела», а также всевозможные приспособления для показа фокусов. Для Роми, кроме маленького «Олимпуса», который она просила, я купил новую треногу, альбомы фотографий Уильяма Клайна, Анселя Адамса и Хелен Левитт, а также нумерованный экземпляр из эмерсоновской серии «Жизнь и ландшафт Норфолка», что обошлось мне, как ты можешь себе представить, в изрядную сумму. Тии Дудуч – «безобразной карлице», как Роми ее называет, – я привез новое черное платье и черные туфли, чтобы скрасить ее старость, ее сыну Шимону – палку для ходьбы и три килограмма разных сладостей.
Яков приготовил для меня ту комнату, которая раньше была нашей общей спальней. Роми притащила туда мои чемоданы и изучила все мои костюмы и рубашки, перед тем как развесить их в шкафу.
– Мне нравится, как ты одеваешься, – сказала она.
И потом, увидев, как я неуверенно ощупываю все кругом, прыснула: «Они висят у тебя на шее, глупый!» Подошла ко мне и водрузила очки на мою переносицу. Она того же роста, что я, волосы такие же рыжие, и, когда она стоит передо мной, сладкое дыхание ее рта веет мне прямо в лицо. Она называет меня «дядя», а когда у нее хорошее настроение и она хочет мне понравиться, то «дяд-ненагляд».
– Давай сыграем, будто ты вкусная мышь, ая голодная кошка, – предлагает она.
– Давай сыграем, будто я персидский ковер, а ты чайная ложка, – отвечает дяд-ненагляд.
– Когда уже ты привезешь мне платье вместо линз?
– Когда ты научишься себя вести.
– Я ни на минуту не переставала соскучиваться за тобой, – сказала она. Хотя бабка умерла еще до ее рождения, она знает все рассказы о ней и так точно копирует ее неправильную речь, что при их внешнем сходстве это просто пугает. – А ты на меня не накладываешься, – объявила она и, повернувшись ко мне спиной, продолжала раскладывать мои вещи в шкафу.
49
Левадура – дрожжи (ладино).