Читать книгу Небесное пламя. Персидский мальчик. Погребальные игры (сборник) - Мэри Рено - Страница 4

Небесное пламя
Глава 3

Оглавление

Библиотека царя Архелая, дорогая его сердцу, была роскошнее зала Персея. Здесь царь принимал поэтов и философов, привлеченных в Пеллу его щедрым гостеприимством и богатыми подарками. На сфинксоголовых подлокотниках египетского кресла в свое время покоились руки Агафона и Еврипида.

На грандиозной фреске, занимавшей целиком одну из стен, пели, окружив Аполлона, музы, которым посвящался этот зал. Играющий на лире Аполлон с загадочной улыбкой смотрел на отполированные полки с драгоценными книгами и свитками. Тисненые переплеты, позолоченные и украшенные драгоценными камнями футляры; флероны из слоновой кости, агата и сардоникса; закладки из шелка и канители. От царствования к царствованию, даже во времена непрекращающихся войн, за этими сокровищами следили, стирая с них пыль, хорошо обученные рабы. Поколение сменилось с тех пор, как еще чьи-либо руки прикасались к ним. Они были слишком большой ценностью; обычные книги хранились в библиотеке.

Здесь же стояла прелестная афинская бронзовая статуэтка изобретающего лиру Гермеса, приобретенная у какого-то несостоятельного должника в последние годы величия города; две напольные лампы в форме колонн, оплетенных ветвями лавра, помещались рядом с огромным письменным столом, инкрустированным лазуритом и халцедоном, с ножками в виде львиных лап. Все это мало переменилось за прошедшие со дня смерти Архелая годы. Но украшенные живописью стены читальни, куда вела дверь в дальнем конце библиотеки, исчезли за рядами стеллажей и полок, доверху набитых свитками документов; ложе и столик уступили место заваленной бумагами конторке, за которой трудился над дневной почтой начальник писцов.

Был ясный мартовский день с пронзительным северо-восточным ветром. Украшенные резьбой ставни закрыли, чтобы бумаги не сдувало; лучи холодного, слепящего солнца, дробясь, пробивались внутрь вместе с бродящими по залу ледяными сквозняками. В плаще начальника писцов был спрятан горячий кирпич, о который тот грел руки; его помощник, полный зависти, дул себе на пальцы, но так, чтобы не услышал царь. Филипп сидел расслабившись. Он только что вернулся из похода во Фракию, и после проведенной там зимы его дворец представлялся ему новым Сибарисом[36].

Владычество Филиппа достигло древнего пути зерна через Геллеспонт, эту глотку всей Греции. Он окружил колонии, отторгнув от Афин зависимые родовые земли, и взял в осаду города их союзников. Его мощь неуклонно возрастала. Но южане по-прежнему считали горчайшей несправедливостью нарушение старого доброго обычая, понуждавшего прекращать войны зимой, когда даже медведи впадают в спячку.

Филипп сидел за массивным столом; его потемневшая, в шрамах, ладонь, растрескавшаяся от холода и огрубевшая от поводьев и древка копья, сжимала серебряный стиль, которым царь ковырял в зубах. Писец, поджав ноги и держа наготове дощечку на коленях, ждал, когда царь начнет диктовать письмо фессалийскому вождю, через которого Филипп намеревался укрепить свою власть на юге. Именно дела на юге и привели его домой.

Наконец-то Филипп нашел путь к успеху. В Дельфах нечестивые фокейцы, как бешеные псы, накинулись друг на друга, истощенные войной и погрязшие в грехах. Они отчаянно нуждались в деньгах и расплавляли храмовые сокровища, чеканя монету на плату солдатам; теперь они прогневали далекоразящего Аполлона. Бог умел выжидать; в день, когда святотатцы рылись уже под самим треножником, Аполлон послал землетрясение. Паника, безумные взаимные обвинения, изгнания, пытки. Терпящий поражение военачальник сейчас удерживал со своими отверженными сторонниками укрепления Фермопил – человек, доведенный до отчаяния, вскоре он пойдет на переговоры. Он уже прогнал присланный ему на помощь отряд из Афин, хотя афиняне и были союзниками фокейцев: он боялся, что его выдадут правящей партии. Скоро, скоро он созреет. Царь Леонид[37] под своим курганом, думал Филипп, должен ворочаться в смертном сне. «Путник, пойди возвести нашим гражданам в Лакедемоне…» Иди расскажи им, что вся Греция подчинится мне через десять лет, потому что город больше не доверяет другому городу, человек – человеку. Они забыли даже данные тобой уроки: как стоять насмерть и умирать. Зависть и жадность предадут их мне. Они последуют за мной и благодаря этому возродятся; под моей властью к ним вернется былая гордость. С благодарностью они пойдут за мной, указывающим дорогу, а их сыновья пойдут за моим сыном.

Это мышление напомнило ему, что он послал за Александром уже какое-то время назад. Без сомнения, он явится, как только его найдут; никто и не ждет, чтобы в десять лет мальчишки спокойно сидели на месте. Филипп вернулся к своему письму.

Прежде чем он закончил, за дверью послышался голос его сына, приветствовавшего стражника. Сколько десятков – или сотен – человек знал мальчик по имени? Этот воин всего лишь пятый день состоял в страже.

Высокие двери открылись. Между их створками Александр казался совсем маленьким. Сияющий и собранный, он стоял босиком на холодном узорчатом мраморном полу, скрестив под плащом руки – не для того, чтобы согреть их, но по всем правилам приличествующей скромным спартанским мальчикам благовоспитанности, внушенной ему Леонидом. В этой комнате, на фоне свитков и бледных, зарывшихся в бумаги людей, отец и сын выделялись своей наружностью, как дикие животные среди домашних. Смуглый солдат, загоревший почти дочерна, с руками, исполосованными розовыми шрамами, и светлой полосой на лбу, оставшейся от края шлема; незрячий глаз белел под полуопущенным веком. И мальчик – со следами ссадин и царапин, спутников детских приключений, на бархатистой смуглой коже; с густыми взъерошенными волосами, заставлявшими казаться тусклой позолоту Архелая. Домотканая одежда мальчика, ставшая мягче и белее после многих стирок на речных камнях, уже давно сидела на нем, будто намеренно сшитая по вкусу царевича, как если бы он из прихоти выбрал ее сам. Серые глаза Александра, в которых холодное солнце зажгло искорки, затаили какую-то мысль.

– Входи, Александр.

Мальчик уже вошел. Филипп, обиженный отстраненным взглядом, говорил только для того, чтобы что-то сказать. Александр приблизился, про себя отметив, что ему дается позволение войти, словно слуге. Кровь отхлынула от его лица, разгоревшегося под порывами ветра; нежная кожа потемнела, стала менее прозрачной.

Стоя в дверях, Александр думал, что у Павсания, нового телохранителя, как раз такая внешность, какая нравится отцу. Если из этого что-нибудь выйдет, некоторое время не будет новой женщины. Существовал особый взгляд, выдававший двоих, как только они встречались глазами; время таких взглядов еще не пришло.

Мальчик остановился у столика писца и ждал, держа руки под плащом. Леониду не удалось навязать ему одну важную спартанскую манеру: мальчику следовало держать глаза опущенными до тех пор, пока старшие сами не заговорят с ним.

Встретившись с твердым взглядом спокойных серых глаз, Филипп почувствовал резкий толчок знакомой боли. Даже ненависть была бы лучше этого. Подобный взгляд он видел у людей, приготовившихся умереть, прежде чем сдать ворота или ущелье: не вызов, но сосредоточенность души. «Чем я заслужил это? – думал царь. – Все проклятая ведьма, которая всякий раз, стоит только мне отвернуться, крадет у меня сына».

Александр намеревался расспросить отца о боевом порядке фракийцев: мнения расходились, и кто-кто, а Филипп должен был знать точно… Не сейчас, впрочем.

Царь отослал писца и указал сыну на пустую скамью. Мальчик, прямой как свеча, опустился на алую овчину. Во всей его позе легко угадывалось ожидание того момента, когда ему позволят уйти.

Ненависть еще более слепа, чем любовь; врагам Филиппа доставляла удовольствие мысль, что его приверженцы в греческих городах все до одного куплены. Но хотя никто из услуживших царю не оставался внакладе, было и немало таких, которые ничего бы от него не приняли, не будь они сперва покорены его обаянием.

– Ну, – протянул Филипп, беря со стола блестящий спутанный клубок мягкой кожи, – что ты об этом скажешь?

Мальчик развернул странный предмет; его длинные, с коротко обстриженными ногтями пальцы заработали, выпуская и убирая ремни, натягивая, пробуя на прочность. Когда из первоначального хаоса возникло что-то определенное, его лицо стало напряженно-сосредоточенным, полным сурового удовлетворения.

– Это праща и сумка для камней. Ее цепляют к поясу, вот за это. Где делают такие вещи?

Сумка была расшита золотыми дисками с рельефно вырезанными стилизованными фигурками скачущих оленей.

– Ее нашли на фракийском вожде, – сказал Филипп, – но привозят такие вещи с дальнего севера, из степей. Это скифское.

Александр задумчиво разглядывал трофей с окраин киммерийской пустыни, пытаясь представить бесконечные просторы за Истром, легендарные курганы царей, погребенных в кольце мертвых всадников, пронзенных стрелами; лошадей и воинов, иссохших в сухом холодном воздухе. Не в силах больше справляться со жгучим любопытством, он забросал отца накопившимися вопросами. Они немного поговорили.

– Ну, испытай пращу, я привез ее для тебя. Посмотрим, что тебе удастся сбить. Но не уходи слишком далеко – афинские послы уже в пути.

Праща осталась у мальчика на коленях; теперь о ней помнили только руки.

– Переговоры о мире?

– Да. Послы остановились в Гале и попросили о безопасном проезде через границы, не дожидаясь вестника. Кажется, они спешат.

– Дороги плохие.

– Да, придется послам слегка оттаять, прежде чем явиться ко мне. Когда я буду с ними разговаривать, можешь прийти послушать. Все это достаточно серьезно; пришло тебе время узнать, как делаются дела.

– Я живу рядом с Пеллой. Мне бы хотелось прийти.

– Наконец-то, возможно, мы услышим что-либо, кроме пустой болтовни. С тех пор как я взял Олинф, они гудят, как пчелы в перевернутом улье. Половину прошлого года они собирали голоса в южных городах, стараясь сколотить враждебную нам лигу. Ничего из этого не вышло – только ноги сбили в кровь.

– Они все боятся?

– Не все, но все они не доверяют друг другу. Некоторые верят преданным мне. И их доверие окупится.

Чудесные золотисто-коричневые брови мальчика сдвинулись, почти сойдясь на переносице, подчеркнув мощный лоб над глубоко посаженными глазами.

– Даже спартанцы не будут сражаться?

– Служить под афинянами? Во главе войска они не станут: накушались уже, но никогда не согласятся подчиняться другим. – Филипп улыбнулся своим мыслям. – И они неподходящая аудитория для оратора, со слезами бьющего себя в грудь или бранящегося, как рыночная торговка, обсчитанная на обол.

– Когда Аристодем вернулся сюда с выкупом за этого человека, Йотрокла, он сказал мне, что везде думают, будто афиняне проголосуют за мир.

Филипп уже давно перестал изумляться подобным замечаниям сына.

– Что ж, чтобы подбодрить их, я еще до его приезда отпустил Йотрокла без всякого выкупа. Пусть присылают послов – пожалуйста. Если они думают, что смогут вовлечь в свой союз Фокиду или даже Фракию, они просто глупцы; но так даже лучше, пусть голосуют, а я буду действовать. Никогда не мешай своим врагам впустую тратить время. Послами будут Йотрокл да Аристодем; это нам на руку.

– Аристодем декламировал из Гомера за ужином, когда был здесь. Ахилл и Гектор перед боем. Но он слишком стар.

– Нас всех ждет старость. Да, и Филократ явится, разумеется.

Филипп не стал терять время, объясняя, что Филократ был его главным ставленником в Афинах: Александр это наверняка знал.

– С ним будут обращаться так же, как и со всеми остальными. Если здесь его начнут как-то выделять, ему припомнят это дома. Всего послов десять.

– Десять? – поразился мальчик. – Для чего? Они все будут вести переговоры?

– О, они ведь вынуждены следить друг за другом. Да, все будут говорить, никто не согласится быть обойденным. Будем надеяться, что они заблаговременно распределят темы. Одно хорошее представление, по крайней мере, нам обеспечено. Демосфен приезжает.

Мальчик навострил уши, как собака, которую позвали на прогулку. Филипп посмотрел на его загоревшееся лицо. Не становится ли каждый его заклятый враг героем для сына?

Александр думал о красноречии гомеровских воинов. Он представлял Демосфена высоким и смуглым, как Гектор, с пылающими глазами и голосом, в котором звенели раскаты грома.

– Он храбр? Как те, при Марафоне?

Филипп, которого этот вопрос застал врасплох, запнулся, приходя в себя, и кисло улыбнулся в черную бороду.

– Посмотришь на него и решишь сам. Только не спрашивай его об этом напрямик.

Александр покраснел. Краска медленно поднялась от шеи к волосам. Губы плотно сомкнулись. Он ничего не сказал.

В гневе Александр был точной копией матери. Это всегда раздражало Филиппа.

– Ты что, – сказал царь нетерпеливо, – не можешь понять, когда люди шутят? Ты обидчив, как девчонка.

«Как он смеет, – думал мальчик, – упоминать при мне о девчонках?» Его руки так сжали пращу, что в пальцы впилось золото украшений.

И теперь, думал Филипп, все пошло насмарку. Он проклял в глубине души жену, сына, себя самого и, стараясь говорить спокойно, заключил:

– Ладно, нам обоим стоит на него посмотреть. Я знаю Демосфена не лучше, чем ты.

Филипп лукавил: благодаря донесениям шпионов царю казалось, что он уже годы прожил бок о бок с этим человеком. Однако, затаив обиду, он не отказал себе в легком коварстве. Пусть мальчик, если ему так хочется, держится в стороне – и прибережет свои надежды.

Несколькими днями позже Филипп снова послал за сыном. Для обоих время было насыщено до предела. Отец погрузился в дела, сын – в постоянные поиски новых, все более трудных испытаний: прыжки с утесов в горах, полуобъезженные лошади, упражнения в беге и метании копья. Кроме того, Александр разучивал пьесу на своей новой кифаре.

– Послы должны прибыть до наступления сумерек, – объявил Филипп. – Утром пусть отдохнут, после обеда я их выслушаю. Вечером ужин для всех; их красноречие будет ограничено во времени. Ты, разумеется, наденешь парадное платье.

Лучшие одежды Александра хранились у матери. Он нашел Олимпиаду в ее комнате. Мать писала брату в Эпир, жалуясь на мужа. У Олимпиады было немало дел, которых она не доверяла писцам, поэтому царица сама вела свою переписку. Когда Александр вошел, она сложила диптих и обняла сына.

– Мне нужно одеться для афинских послов, – сообщил он. – Я надену голубое.

– Я прекрасно знаю, дорогой, что тебе пойдет.

– Нет, это должно прийтись по вкусу афинянам, – возразил Александр. – Я буду в голубом.

– Ну что же, моему господину нужно повиноваться. Значит, голубое, брошь из лазурита…

– Нет, в Афинах драгоценности носят только женщины… кроме колец.

– Но, дорогой мой, тебе приличествует быть одетым лучше, чем афиняне. Они всего лишь послы.

– Нет, мама. Они считают драгоценности варварской забавой, я ничего такого не надену.

В последнее время Олимпиада все чаще слышала эти новые властные нотки в голосе сына. Они радовали царицу. Олимпиада не могла предположить, что рано или поздно это обернется против нее.

– Ты совсем мужчина, мой господин. – Сидя, она могла бы положить руки ему на плечи. Олимпиада подняла глаза, улыбнулась, потом пригладила взъерошенные волосы сына. – Приходи заранее. Ты дикий, как горный лев; мне придется самой приглядеть за сборами.

Когда наступил вечер, Александр сказал Фениксу:

– Я хочу остаться, чтобы посмотреть на въезд афинян.

Феникс с отвращением выглянул в сгущающийся сумрак.

– Что ты ожидаешь увидеть? – проворчал он. – Кучку людей в петасах[38], натянутых до самых плащей. Вечером от земли поднимется туман, в нем ты не отличишь хозяина от слуги.

– Все равно. Я хочу посмотреть.

Ночь спустилась, сырая и промозглая. Воды озера затопили прибрежные тростники. Лягушки безостановочно выводили трели, так что от их кваканья шумело в ушах. Ветра не было, туман повис над камышами, обволакивая лагуну до самого ее края, где пелену разгонял бриз с моря. На улицах Пеллы дождевая вода уносила по забитым грязью сточным канавам накопившиеся за десять дней отбросы и нечистоты. Александр стоял у окна в комнате Феникса. Он явился к учителю, чтобы поторопить старика. Сам Александр уже был одет в плащ с капюшоном и сапоги для верховой езды. Феникс сидел за своей книгой; лампа и жаровня горели, словно впереди ждала целая ночь.

– Взгляни! – воскликнул Александр. – Факелы верховых уже за поворотом.

– Хорошо, не теряй их из виду. Если уж мне суждено выйти за порог в такую погоду, я выйду, когда придет время, и ни минутою раньше.

– В такую погоду! Едва моросит. Что ты будешь делать, когда мы пойдем на войну? – возмутился Александр.

– Для этого я и берегу силы, Ахилл. Не забывай, что ложе Фениксу всегда устраивали поближе к огню.

– Я подожгу твою книгу, если ты не начнешь шевелиться. Ты еще даже не обулся.

Мальчик прилип к окну. Маленькие, расплывающиеся в тумане факелы, казалось, ползли, как светляки по камню.

– Феникс?..

– Да, да… Времени достаточно.

– Мой отец действительно собирается заключить мир? Или это просто уловка, чтобы успокоить афинян до тех пор, пока он не соберется с силами… как это было с олинфянами?

Феникс опустил книгу на колено.

– Ахилл, дорогое дитя. – Он искусно перешел на завораживающий гомеровский ритм. – Будь справедлив к благородному отцу своему, Пелею.

Не так давно Фениксу приснилось, что он стоит на сцене, одетый как предводитель хора в трагедии, из которой написана всего лишь одна страница. Остальное было готово на воске, но вчерне, и он умолял поэта изменить финал. А теперь, пытаясь вызвать этот финал в памяти, Феникс вспоминал только свои слезы.

– Ведь это олинфяне первыми нарушили слово. Они заключили союз с Афинами и дали приют врагам царя – и то и другое вопреки своей клятве. Все знают, что договор становится недействительным после клятвопреступления.

– Военачальники кавалерии бросили своих людей в бою. – Голос мальчика зазвенел. – Филипп заплатил им, чтобы они это сделали. Заплатил им!

– Это наверняка спасло многие жизни.

– Они рабы! – воскликнул Александр. – Я бы скорее умер.

– Если бы так поступали все, у нас не было бы рабов.

– Я никогда не прибегну к помощи предателей, если стану царем, никогда, – горячо проговорил Александр. – Пусть они придут ко мне – я велю их убить. И мне все равно, чью жизнь они мне предложат, даже если этот человек будет моим злейшим врагом. Я отошлю своему врагу их головы. Я ненавижу их больше, чем врата смерти. Этот Филократ, он предатель.

– И все же он может принести пользу. Твой отец желает афинянам добра.

– Да, если они будут плясать под его дудку.

– Ну уж. Можно подумать, что он собирается установить тиранию. Вот когда во времена моего отца Афины захватили спартанцы, они действительно так и поступили. Ты достаточно прилежен в истории, когда у тебя появляется на то желание. Уже при Агамемноне, бывшем верховным царем, у эллинов был предводитель воинства – город или человек. Как созвали рать под стены Трои? Как были изгнаны варвары во время войны с Ксерксом? И только теперь, в наши дни, они препираются и грызутся, как дворняжки, и ни один не может возглавить Элладу.

– Нельзя заставить быть благородным, чувство чести не вобьешь палкой. Они не изменятся за несколько лет, из-за нескольких побед отца.

– Два поколения подряд идет истребление всего лучшего. По моему мнению, и афиняне, и спартанцы навлекли на себя проклятие Аполлона, отдав свои войска внаем фокейцам. Они прекрасно знали, каким золотом им заплатили. И куда бы это золото ни пришло, оно приносит смерть и разрушение, и этому не видно конца. Но твой отец встал на сторону бога, и посмотри, как он преуспел. Так говорит Греция. Кто более достоин скипетра вождя? Скипетра, который когда-нибудь перейдет к тебе.

– Я бы предпочел… – медленно начал мальчик. – Ох, смотри, послы проехали Священную Рощу, они уже почти в городе. Скорее, идем же!

Когда Александр и старик, по колено в грязи, седлали лошадей во дворе конюшни, Феникс посоветовал:

– Хорошенько надвинь капюшон. Послы увидят тебя на аудиенции. Не нужно, чтобы они узнали тебя в рыскающем по улицам мальчике, который глазеет на них, как простой крестьянин. Чего ты вообще ожидаешь от этой затеи, не берусь даже гадать.

Они осадили лошадей на узкой тропе перед святилищем Геракла. Набухшие, полураспустившиеся почки каштанов казались бронзовыми на фоне бледных дождевых облаков, сквозь которые процеживался лунный свет. Факелы верховых, догоревшие почти до основания, медленно, словно всадники ехали на мулах, плыли в недвижном воздухе. В свете факелов был виден глава посольства, сопровождаемый Антипатром. Александр узнал бы ширококостного бородатого вояку, даже если бы тот закутался по примеру остальных. Антипатр же только что вернулся из Фракии, и промозглая ночь казалась ему теплой.

Следом, должно быть, трусил Филократ: бесформенное тело, обернутое в сто одежек; между плащом и петасом поблескивают злобные шныряющие глазки. Предатель, яд души которого должен сочиться из всех пор.

По изяществу следующего всадника мальчик узнал в нем Аристодема. Достаточно торжественно для такого посольства.

Александр пробежал взглядом по веренице всадников. Большинство из них вытягивали шеи, выглядывая из-под мягких полей петасов, чтобы вовремя увидеть, где копыто лошади может увязнуть в грязи. Ближе к хвосту кавалькады, прямо, как солдат, сидел в седле высокий, хорошо сложенный грек. Он казался не молодым и не старым; в свете факела были видны короткая борода и решительный профиль. Когда он проехал, мальчик посмотрел вслед, сравнивая увиденное лицо с тем, которое являлось ему в мечтах. Он видел великого Гектора, который еще не успеет состариться к тому времени, когда Ахилл возмужает и выйдет сразиться с ним.


Демосфен[39], сын Демосфена из дема Пеании, проснулся в царском гостевом доме с первыми лучами солнца. Он приподнял голову и огляделся. Комната поражала своим великолепием. Зеленый мраморный пол; позолоченные капители на пилястрах у дверей и окон; скамейка для одежды, инкрустированная слоновой костью; ночной горшок из италийского фаянса с рельефными гирляндами. Дождь перестал, но за окном гуляли бурные порывы ледяного ветра. Демосфен спал под тремя одеялами, и он не отказался бы еще от трех. Он проснулся по нужде, но горшок стоял у противоположной стены. Ковра на полу не было. Демосфен помедлил, обхватив себя за плечи скрещенными руками. Ему было неуютно. Сглотнув, он почувствовал, как першит в горле. Опасения, зародившиеся во время поездки верхом, сбылись: в этот великий день он вступал простуженным.

С тоской подумал Демосфен о своем уютном афинском доме, где Кикн, его раб-перс, сходил бы за одеялами, поднес горшок и сварил горячее питье из вина с медом и травами, смягчающее и настраивающее горло. Теперь же он лежал один, больной, посреди варварской роскоши, совсем как Еврипид, встретивший здесь свой конец. Не станет ли он сам еще одной жертвой, принесенной этой грубой земле, породившей разбойников и тиранов, этим скалам, в которых свил себе гнездо черный коршун, реющий над Элладой, готовый ее пожрать, камнем бросающийся на каждый город, который ослаб, совершил промах или изнемог в войне.

Даже теперь, когда черные крылья закрывали небо, города продолжали враждовать, выгадывая грошовые прибыли и насмехаясь над предостережениями мудрецов. Междоусобицы и раздоры, а на пороге общий смертельный враг. Сегодня Демосфен лицом к лицу встретится с великим хищником… а нос у него заложен.

На корабле, в дороге он снова и снова повторял свою речь. Демосфену предстояло говорить последним. Чтобы уладить недоразумения, возникшие сразу, как только стали определять порядок следования речей, послы согласились говорить по старшинству. В то время как остальные тщились найти свидетельства своего почтенного возраста, Демосфен поторопился объявить себя самым молодым. Он с трудом мог поверить, что эти люди окажутся настолько слепы, чтобы не понимать, от чего отказываются. Мудрец заметил свой просчет, только когда был составлен окончательный список.

С красующегося в отдалении горшка взгляд его скользнул на вторую кровать. Его товарищ по комнате, Эсхин, крепко спал, вытянувшись на спине. Широкая грудь сотрясалась от звучного храпа.

Проснувшись, Эсхин проворно подбежит к окну, проделает свои эффектные упражнения для голоса, оставшиеся ему в наследство от театрального прошлого, и, если кто-нибудь пожалуется на холод, бодро воскликнет, что на том-то или том-то армейском биваке бывало гораздо хуже. Эсхин должен был говорить девятым, Демосфен – десятым.

В жизни Демосфена не было не омраченного ничем счастья. Ему досталось заключительное слово – преимущество, не имеющее цены на судебных площадках, которое не купишь ни за какую цену. Но кое-какие из наилучших доводов будут приведены ораторами, получившими первое слово, а сам он будет говорить следом за этим человеком, Эсхином. Демосфен ненавидел его напыщенный вид, его глубокий голос и мастерское чувство времени, его актерскую память, которая, не прибегая к записи, позволит речи Эсхина струиться плавно, как вода в часах[40]. И самый завидный дар несправедливых богов – способность при необходимости импровизировать.

Сущее ничтожество, нищий выкормыш, зарабатывавший свои скудные гроши писца при помощи того подобия грамотности, которое сумел вдолбить в него отец, учителишка элементарной школы! А его мать – жрица какого-то пришлого малоизвестного культа, который бы следовало запретить законом! Кто он такой, чтобы с важным видом расхаживать в Народном собрании, среди людей, обучавшихся в школах риторики? Без сомнения, Эсхин преуспел на взятках, но нынче только и слышно о его предках, эвпатридах[41], конечно же, – о избитая сказочка! – погибших в Великую войну, о его успехах на Эвбее и утомительной службе в дипломатическом ведомстве.

Резко крикнул в сыром воздухе коршун. Вокруг кровати гуляли пронизывающие сквозняки. Демосфен тщательнее подоткнул одеяла; его тощее тело дрожало. Он с горечью вспомнил, как минувшей ночью, когда он пожаловался на холод мраморного пола, Эсхин бесцеремонно заметил: «Я думал, что ты, с твоей северной кровью, менее всего будешь недоволен этим».

Прошли уже годы с тех пор, как афиняне перестали вспоминать неравный брак его деда со скифкой; только богатство отца сохранило ему гражданство. А он-то думал, что все это давным-давно позабылось.

Уставившись на кончик своего простуженного носа, оттягивая хотя бы на мгновение неотвратимую прогулку в другой конец комнаты, Демосфен злобно пробормотал:

– Ты – учителишка, я – ученый, ты – прислужник, я – посвященный в таинства; ты переписывал бумаги, я вершил судьбу города; ты – третий актер, меня сажают на почетное место.

Демосфен никогда не видел игры Эсхина, но в мстительных мечтах добавил:

– Тебя освистывали, а мне приносили дары.

Мрамор под ногами казался застывшим зеленым льдом; от струи мочи в воздухе шел пар. Постель уже успела промерзнуть, так что Демосфен принужден был одеться и ходить, разогревая кровь. О, если бы только Кикн был здесь!

Но Совет заклинал их спешить; его спутникам пришла глупейшая мысль обходиться без слуг. Сколько яду выплеснули бы на его голову враждебно настроенные послы, если бы он один осмелился нарушить уговор!

Вставало бледное солнце; ветер стих; снаружи, должно быть, теплее, чем в этой мраморной гробнице. Мощеный двор перед садом был пуст, если не считать бездельничающего мальчика-раба. Демосфен мог бы взять с собой свиток и еще раз пройтись по своей речи. А здесь он разбудит Эсхина, который притворно удивится, зачем это Демосфену понадобился письменный текст, и станет хвастать легкостью, с какой сам все делает.

В доме никто, кроме рабов, еще не поднялся. Демосфен вглядывался в каждого, ища среди них греков. При осаде Олинфа много афинян попало в плен, и всем послам наказывалось предлагать за них выкуп, где только возможно. Демосфен решил выкупить любого, кто попадется ему на глаза, даже за свой собственный счет. В пронизывающий холод, в этом надменном и чванливом дворце, его сердце согревала одна мысль об Афинах.

В детстве Демосфена баловали. Отрочество же было несчастливым. Его отец, богатый торговец, умер, оставив его на попечение небрежных опекунов. Он рос тщедушным, легковозбудимым, хилым мальчиком, до которого никому не было дела. В гимнасии к нему на долгие годы прилипло грязное прозвище. Тогда же Демосфен понял, что опекуны грабят его, разворовывая наследство. Не нашлось никого, кто повел бы тяжбу, и он, маленький нервный заика, мог рассчитывать только на себя.

Демосфен начал втайне упражняться – упорно, до изнеможения, подражая актерам и риторам, и выиграл в суде, но к тому времени от денег осталась едва ли треть. Он стал зарабатывать на жизнь единственным, чему научился, сколачивая состояние такими способами, которыми иной бы побрезговал, пока наконец не пригубил крепкого вина власти. Толпа на Пниксе слушала и поддерживала только его.

Демосфен ненавидел многих людей; некоторых не без основания, остальных из зависти; но больше всех он ненавидел человека, по сей день остававшегося невидимым в сердце этого варварского пышного дворца, – македонского тирана, намеревающегося низвести Афины до положения зависимого города. В коридоре скреб пол раб-фракиец с синей татуировкой. Чувство принадлежности к афинскому полису, не уступающему ни единому городу на земле, как всегда, поддержало Демосфена. Родные Афины! Царю Филиппу придется узнать, что это такое. Как говорят на судебных площадях Аттики, он зашьет Филиппу рот. В этом, по крайней мере, Демосфен заверил своих собратьев.

Если бы царем и исходящей от него угрозой можно было пренебречь, не пришлось бы снаряжать этого посольства. Осторожно, искусно, напоминая о прежних союзах, можно вывести лицемера на чистую воду – достаточно намекнуть на все нарушенные обещания, все заверения, служившие только для того, чтобы потянуть время. Чего стоит обыкновение царя натравливать город на город, партию на партию; или его обходительность с врагами Афин, в то время как он уничтожал или привлекал на свою сторону их друзей. Выступление было составлено великолепно, но в запасе оставалась еще одна историйка, которую следовало отшлифовать и вставить в речь. Услышав ее, послы будут поражены не меньше Филиппа, а их реакция в конечном счете была куда важнее. В любом случае речь разойдется в списках.

Мощеный двор был усеян обломанными ветками. У невысокой стены стояли кадки с обрезанными розовыми кустами, без единого листочка; возможно ли, что они цвели вообще? На далеком горизонте вырисовывалась бело-голубая цепь гор, прорезанная черными ущельями и окаймленная густыми, как мех, лесами. Двое юношей без плащей пробежали мимо, переговариваясь на своем варварском наречии. Растирая грудь, топая ногами, сглатывая в тщетной надежде, что простуженное горло пройдет, Демосфен не смог отогнать неприятную мысль, что выросшие в Македонии мужчины должны быть стойкими. Даже мальчик, которого, без сомнения, прислали сгребать сучья и ветки, казалось, не чувствовал неудобства в своем убогом блеклом одеянии – он сидел на стене, совершенно не страдая от холода, и отлынивал от работы. Хозяин, по крайней мере, мог бы обуть ребенка.

Работать, работать. Демосфен развернул свой свиток на втором параграфе и, расхаживая по двору, чтобы не замерзнуть, заговорил, пробуя выстраивать фразу так и этак. Сцепление каденции с каденцией, падения голоса с подъемом, нажима и убеждения превращали каждую его законченную речь в гладкую ткань без единого шва. Если какое-нибудь восклицание требовало ответа, он делал его как можно более сжатым, не успокаиваясь до тех пор, пока фраза не начинала звучать репликой из трагедии. Его самые совершенные речи всегда наилучшим образом отрепетированы.

– Таковы, – обращался он к стене двора, – были услуги, великодушно оказанные нашим городом твоему отцу Аминте. Но раз уж я говорил о вещах, естественным образом лежащих за пределами твоей памяти – поскольку тогда ты еще не был рожден, – позволь мне назвать и те благодеяния, которые ты увидел и принял сам.

Демосфен сделал паузу; в этом месте Филипп будет озадачен.

– И старейшие из твоего народа подтвердят сказанное мною. Ибо после того, как твой отец Аминта и твой дядя Александр оба погибли, ты же сам и твой брат Пердикка были детьми, Эвридику, твою мать, предали люди, назвавшиеся ее друзьями, и изгнанный из страны Павсаний вернулся, чтобы предъявить свои права на трон, – ведомый благоприятным случаем и не лишенный поддержки.

Декламируя на ходу, Демосфен сбился с дыхания и был принужден остановиться. Внезапно он осознал, что мальчик-раб спрыгнул со стены и идет за ним по пятам. Мгновения хватило, чтобы Демосфен вспомнил былые годы насмешек и унижений. Он резко обернулся, ожидая увидеть ухмылку или непристойный жест. Но мальчик смотрел серьезно и прямо, в его открытом лице и чистых серых глазах не чувствовалось издевки. Его, должно быть, словно скотину, привлеченную флейтой пастуха, захватила единственно новизна жестов и модуляций… Дома привыкаешь к слугам, снующим во время репетиций взад-вперед.

– Поэтому, когда наш полководец Ификрат вошел в эти земли, Эвридика, твоя мать, послала за ним и – что подтвердят все бывшие при этом – подвела к нему твоего старшего брата Пердикку, а тебя самого, крошечного ребенка, посадила ему на колени. «Отец этих сирот, – сказала она, – когда был жив, принял тебя как родного сына…»

Демосфен остановился. Пристальный взгляд мальчика, казалось, пронзал ему спину. Внимание тупого невежды, глазевшего на него, как на какого-то фигляра, начинало раздражать Демосфена. Оратор сделал нетерпеливый жест, словно отгоняя собаку.

Мальчик отступил на несколько шагов и остановился, глядя снизу вверх; его голова слегка запрокинулась. На довольно напыщенном греческом, с сильным македонским акцентом, ребенок сказал:

– Прошу вас, продолжайте. Говорите об Ификрате.

Демосфен изумленно глянул на мальчика. Его, привыкшего обращаться к тысячам, самым нелепым образом смутил один-единственный, неведомо откуда взявшийся слушатель. Кроме того, что это могло означать? Одетый как раб паренек явно не мог быть мальчишкой-садовником. Кто послал его и зачем? При ближайшем рассмотрении оказалось, что ребенок чистый, даже волосы вымыты: легко догадаться почему, особенно при такой красоте. Юный любовник гостеприимного хозяина, без сомнения выполняющий секретные поручения царя! Для чего он подслушивал?

Демосфен не впустую прожил тридцать лет своей жизни среди интриг. Его ум за считаные мгновения перебрал десяток вариантов и возможностей. Кто-то из ставленников Филиппа пытается загодя узнать содержание его речи? Но мальчик слишком мал для шпиона. Что же тогда? Послание? Но для кого?

Демосфен и раньше был уверен, что один из десяти афинских послов куплен Филиппом. В дороге ему казалось, что он вычислил этого человека. Он начал подозревать Филократа. На какие деньги выстроил тот свой большой новый дом и купил сыну упряжку для ристаний? Манеры Филократа переменились, едва посольство приблизилось к Македонии.

– Что с тобой? – спросил мальчик.

Демосфен осознал, что за ним, поглощенным своими мыслями, наблюдали. Беспричинный гнев овладел им. Медленно и отчетливо, на том бытовом греческом, к которому прибегают в разговоре с рабами, он произнес:

– Чего ты хочешь? Кого ищешь? Где твой хозяин?

Мальчик покачал головой, начал было говорить, но внезапно передумал. На греческом более правильном и с меньшим акцентом, чем прежде, он сказал:

– Не скажете ли вы мне, Демосфен еще не вышел?

Даже самому себе Демосфен не признался, что чувствует себя оскорбленным. Прочно въевшаяся осторожность заставила сказать:

– Все мы, послы, одинаковы здесь. Можешь сказать мне, чего ты хочешь от Демосфена.

– Ничего, – ответил мальчик невозмутимо. – Я только хотел посмотреть на него.

Скрытничать дальше не имело смысла.

– Я Демосфен. Что тебе нужно?

Мальчик улыбнулся одной из тех улыбок, которыми вежливые дети встречают неуместные шутки взрослых.

– Я знаю, какой он из себя. А кто вы на самом деле?

О, какие глубины разверзались под ногами! Бесценная тайна могла быть заключена в их словах. Подобные секреты нужно узнавать во что бы то ни стало.

Демосфен инстинктивно оглянулся. Дом был полон глаз; как удержать мальчишку, если он сбежит или начнет кричать, потревожив это осиное гнездо? Часто в Афинах, во время дозволенных законом допросов рабов, Демосфен стоял рядом с дыбой. Пытки были разумной необходимостью: если бы рабы не боялись закона больше, чем своих хозяев, их свидетельство ничего бы не значило. Иногда допрашиваемые были не старше этого мальчика – при дознании нельзя проявлять мягкосердечие. Но здесь, посреди варваров, Демосфен не имел под рукой ни одного законного средства. Он должен был сделать многое, обойдясь малым.

В это мгновение из окна его комнаты донесся глубокий мелодичный голос, пробующий гамму. Эсхин стоял на свету, расправив широкую грудь. Был хорошо виден его мощный обнаженный торс. Мальчик, обернувшийся на звук голоса, воскликнул:

– Вот он!

Демосфена охватила слепая ярость. Накопившаяся за годы зависть, разбуженная и подстегнутая насмешкой, едва не спалила его. Но нужно быть спокойным, нужно размышлять, двигаться шаг за шагом. Предатель здесь, под боком, и этот предатель – Эсхин! Невозможно и желать лучшего. Ход за Демосфеном; он должен получить доказательства, уличив своего врага перед всеми.

– Это, – сказал он, – Эсхин, сын Атромета, до недавнего времени актер. Это актерская разминка – то, что он сейчас делает. Любой из гостей скажет тебе, кто он такой. Спроси, если хочешь.

Мальчик медленно переводил глаза с одного афинянина на другого. Так же медленно его чистую кожу заливала багровая краска, волной поднимающаяся от груди до самого лба. Он не произнес ни слова.

Как подступиться? Одно было бесспорно – и эта мысль прочно сидела в мозгу Демосфена, даже когда он обдумывал следующую фразу, – никогда прежде не видел он столь красивого мальчика. Кровь под тонкой кожей светилась, как вино в поднятом на свет алебастровом сосуде. Желание становилось непреодолимым, спутывая расчеты. После, после; все будущее зависит от его способности сохранить сейчас голову ясной. Когда он выяснит, кому принадлежит мальчишка, то попробует его купить. Кикн уже давно утратил свою миловидность и теперь был просто слугой. Нужно быть осторожным, прибегнуть к надежному посреднику… Глупость. Что действительно нужно, так это успеть прижать маленького негодяя, пока он не опомнился.

– Теперь, – бросил Демосфен резко, – говори правду. Не лги. Чего ты хочешь от Эсхина? Ну? Я уже знаю достаточно.

Он медлил слишком долго; мальчик успел собраться с духом и принял дерзкий вид.

– Полагаю, нет, – сказал он.

– Твое послание для Эсхина. Ну же, не надо лгать. Что в нем? – настаивал Демосфен.

– Зачем мне лгать? Я тебя не боюсь.

– Посмотрим. Чего ты от него хочешь?

– Ничего. Как, впрочем, и от тебя.

– Наглый мальчишка. Полагаю, твой хозяин тебя избаловал. Думаю, что это еще не поздно поправить.

Мальчик угадал намерения Демосфена, даже если не понял его греческого.

– Прощай, – сказал он вежливо.

Нельзя его отпускать!

– Стой! – крикнул Демосфен. – Не смей уходить, пока я не закончил. Кому ты служишь?

Холодно, с едва заметной улыбкой, мальчик взглянул на него снизу вверх.

– Александру.

Демосфен нахмурился. Александром звали каждого третьего знатного македонца. Мальчик задумчиво помолчал, потом добавил:

– И богам.

– Ты крадешь мое время, – сказал Демосфен. Он задыхался, теряя контроль над своими чувствами. – Подойди.

Оратор схватил мальчика за руку, пытаясь удержать. Мальчик отпрянул, но не стал вырываться. Он просто смотрел. Его глубоко посаженные глаза расширились. Потом зрачки сузились, и их словно подернуло дымкой. На хорошем греческом, с утонченной учтивостью и очень спокойно он сказал:

– Отпусти меня. Или, обещаю, ты умрешь.

Демосфен разжал пальцы. Внушающий ужас, порочный мальчишка; очевидно, любимец какого-то вельможи. Его угрозы, без сомнения, пусты… но ведь здесь Македония. Мальчик все еще стоял на месте, пристально вглядываясь в лицо Демосфена. У того внезапной судорогой свело живот. Афинянин подумал о засадах, яде, кинжалах во мраке спальни… Его желудок сжался, по коже прошел озноб.

Мальчик не двигался, его глаза блестели из-под спутанной шапки волос. Потом он отвернулся, перемахнул одним прыжком невысокую стену и исчез.

От окна донесся гулкий голос Эсхина, взявший сначала низкие ноты, потом эффектно подскочивший до тонкого фальцета. Подозрение, одно лишь подозрение! Не на чем выстроить обвинение; то, что очевидно для него самого, не сделать таким же очевидным для остальных. От саднящего горла простуда поднялась в нос; Демосфен громко чихнул. Он должен получить свой отвар, пусть даже приготовленный невежественным дикарем-недоумком. Как часто в своих речах говорил он о Македонии как о стране, не способной дать цивилизованному миру даже приличного раба!

* * *

Олимпиада сидела в своем золоченом кресле с резными пальметтами и розами. Солнце широким потоком вливалось в окно, прогревая высокую залу, пятная пол пляшущими тенями готовых зазеленеть ветвей. Под рукой у нее стоял небольшой столик кипарисового дерева; на скамеечке у ног сидел сын. Его зубы были стиснуты, но сдавленные вскрики то и дело прорывались сквозь них. Мать расчесывала Александру волосы.

– Последний колтун, дорогой.

– Нельзя ли его отрезать? – спросил Александр.

– И обезобразить тебя? Хочешь походить на раба? Если бы я не следила за тобой, ты бы давно завшивел. Все. Вот тебе поцелуй за терпение, и можешь есть свои финики. Не трогай мое платье, пока пальцы липкие. Дорида, щипцы.

– Они все еще очень горячие, госпожа. Прямо шипят.

– Мама, пора перестать завивать мне волосы. Никому из мальчиков не делают завивки.

– Ну и что же? Пускай следуют за тобой, а не ты за кем-то. Или ты не хочешь быть красивым ради меня?

– Вот, госпожа. Теперь, я думаю, они не подпалят волос, – сказала Дорида.

– Да уж надеюсь! Не дергайся. Я делаю это лучше цирюльников. Никто не догадается, что волосы не вьются от природы.

– Но все меня видят каждый день! Все, кроме…

– Тише, обожжешься, – перебила царица. – Что ты сказал?

– Ничего. Я думал о послах. В конце концов, я, наверное, надену украшения. Ты была права, зачем нам одеваться по афинской моде?

– Ну конечно. Мы сейчас же что-нибудь подыщем, и подходящее платье тоже.

– Кроме того, отец тоже наденет свои драгоценности.

– Ну да. Хотя тебе они больше к лицу.

– Я только что встретил Аристодема. Он сказал, что я сильно вырос и он едва узнал меня.

– Чудесный человек, – кивнула Олимпиада. – Мы можем обо всем расспросить его здесь.

– Он должен был идти, но представил мне другого посла, который когда-то выступал как актер. Он мне понравился; его имя Эсхин. Он рассмешил меня.

– Можно позвать и его. Он из благородного рода?

– Для актеров это не важно. Он рассказывал мне о театре, как они дают спектакли в разных городах, как сводят счеты с ленивцами и завистниками, – сказал Александр.

– Тебе нужно быть осторожнее с этими людьми. Надеюсь, ты не сказал ничего лишнего.

– Ох, нет. Я спросил о партиях войны и мира в Афинах. Он был, я думаю, среди тех, кто стоял за войну. Но мы оказались не такими, как он себе представлял. Мы поладили.

– Не давай никому из них повода похвастаться, что его выделяют, – посоветовала царица.

– Эсхин этого не сделает, у него нет повода для хвастовства.

– Что ты имеешь в виду? Он был развязен?

– Нет, конечно нет. Мы только поговорили.

Олимпиада запрокинула Александру голову, чтобы завить челку. Он мимоходом поцеловал руку матери.

В дверь поскреблись.

– Госпожа, царь прислал сказать, что он созвал послов и хотел бы, чтобы наследник был с ним.

– Передай, что он придет, – откликнулась царица.

Она перебрала волосы сына – прядь за прядью – и оглядела его с ног до головы. Мальчика только что вымыли, ногти были подстрижены, отливающие золотом сандалии стояли наготове. Олимпиада выбрала шафранового цвета хитон из шерсти, с каймой пяти или шести цветов, вытканной ею собственноручно, красную хламиду на плечи и большую золотую булавку. Когда хитон был надет, она застегнула пояс с золотой филигранью. Царица собирала сына не спеша: если он придет слишком рано, то оставшееся до церемонии время проведет с Филиппом.

– Все? – спросил мальчик. – Отец будет ждать.

– Он еще только послал за теми людьми.

– Думаю, они уже ждали этого.

– День покажется тебе нескончаемым, пока ты будешь слушать их высокопарные речи.

– Что же, нужно учиться… Я видел Демосфена.

– Великий Демосфен! Ну и как он тебе показался?

– Мне он не понравился.

Олимпиада подняла брови. Мальчик повернулся к ней, по его лицу пробежала тень, которая не осталась ею незамеченной.

– Отец рассказывал мне о нем, но я не верил. Хотя отец был прав.

– Надевай плащ. Или ты хочешь, чтобы за тобой ухаживали, как за ребенком?

Александр молча накинул плащ на плечо; не говоря ни слова, Олимпиада со всего размаху воткнула булавку в ткань, которая подалась слишком быстро. Александр не пошевелился.

– Я уколола тебя? – спросила Олимпиада резко.

– Нет.

Александр нагнулся завязать сандалии, плащ соскользнул, и Олимпиада увидела кровь на шее сына.

Она приложила к царапине полотенце, целуя его кудрявую голову, спеша примириться с сыном, прежде чем он отправится к ее врагу. Пока Александр шел к залу Персея, боль от укола забылась. А другая боль… ему казалось, что с ней он родился. Он не мог вспомнить дня, когда бы не чувствовал ее.


Послы стояли перед пустым троном, за которым на фреске Персей освобождал Андромеду. Для каждого приготовили украшенное резьбой деревянное кресло, и даже самому пылкому демократу было ясно, что он сможет сесть только тогда, когда царь предложит ему это. Глава посольства, Филократ, озирался вокруг с наигранной скромностью, сделав серьезное лицо и силясь казаться невозмутимым. Сразу же, как только порядок и темы речей определились, он сделал их краткое изложение и тайно отослал его царю. Филипп славился способностью говорить убежденно и остроумно даже без подготовки, но и он принял бы с благодарностью предоставившуюся возможность оказаться на шаг впереди послов. Филократ из кожи вон лез, отрабатывая свои деньги.

Афиняне выстроились по старшинству. Демосфен, крайний слева, болезненно сглатывал и утирал нос концом плаща. Поднимая глаза, он натыкался на взгляд нарисованных глаз прекрасного юноши, попирающего голубое небо крылатыми сандалиями. В правой руке герой сжимал меч, левой держал за волосы чудовищную голову Горгоны, смертоносный взор которой был устремлен вниз, где в пенящихся волнах моря извивался дракон. Сверкающее тело Андромеды, прикованной к скале, просвечивало сквозь тонкую рубашку; тот же ветер, который поднял героя в воздух, развевал ее волосы. Расширенными, умоляющими глазами она смотрела на своего спасителя.

Мастерски сделанное изображение не уступало фреске Зевксида в Акрополе и превосходило его. Демосфен испытывал такую же горечь, как если бы оно попало сюда в качестве военного трофея. Прекрасный юноша с загорелым обнаженным телом – для предварительных этюдов художнику позировал один из афинских атлетов времен могущества великого города – высокомерно смотрел сверху вниз на наследников былого величия Афин. Снова, как в далекие годы палестры, Демосфен ощутил ужас, охватывавший его всякий раз, когда ему следовало обнажить свои слабые члены. Публика восхищалась пробегавшими мимо мальчиками, нарочито безразличными к ее похвалам; ему же всегда доставались смешки и ненавистное прозвище в награду.

Ты мертв, Персей, прекрасен, храбр и мертв. Не стоит смотреть на меня. Ты умер от малярии на Сицилии, утонул в гавани Сиракуз, погиб от жажды при отступлении через пустыню. На Козьей реке спартанцы схватили тебя и перерезали глотку. Палач «Тридцати»[42] заклеймил тебя, перед тем как удавить. Ты уже ничего не сможешь сделать для Андромеды. Пусть ищет помощь где может, потому что в расступившихся волнах уже показалась голова чудовища.

Паря над морем на облаке, златошлемная Афина вдохновляла героя. Совоокая[43] богиня побед! Прими меня, каков есть, я принадлежу тебе. Я могу служить тебе одними только словами, но в твоей власти превратить их в разящий меч и смертоносный взгляд Горгоны. Дозволь мне защищать твою цитадель, пока она не взрастит новых героев.

Афина ответила ему спокойным, пристальным взглядом серых глаз. Демосфену показалось, что утренний озноб вернулся, и его внутренности судорожно сжались от страха.

За дверями послышался какой-то шум. Вошел царь, сопровождаемый двумя своими военачальниками: Антипатром и Парменионом. Это была внушающая ужас троица закаленных в сражениях воинов, каждый из которых и сам по себе приковывал взоры. Вместе с ними, скрываясь за взрослыми, держась сбоку от царя, вошел кудрявый, разряженный мальчик. Глаза он держал опущенными.

Пришедшие устроились на своих местах; Филипп учтиво приветствовал послов и предложил им сесть.

Филократ произнес свою речь, на первый взгляд суровую, но на самом деле полную намеков, которые могли бы оказаться полезными для царя. Подозрения Демосфена крепли. Все они предварительно обменялись краткими тезисами. Те ошибки, которые сейчас допускал Филократ, не могли быть простой неряшливостью. Если бы Демосфен мог хоть на минуту оторвать глаза от царя и сосредоточиться на этом!

Демосфен ожидал, что будет преисполнен ненависти к Филиппу, но не предполагал, что тот выбьет его из колеи. В приветственной речи царя, утонченно вежливой, не было ни одного лишнего слова, и ее краткость изящно намекала, что на этот раз туманная пелена искусно сплетенных слов будет бесполезна. Каждый раз, когда очередной оратор оборачивался к другим послам за поддержкой, Филипп изучающе пробегал взглядом по их лицам. Его слепой глаз, не уступающий в подвижности здоровому, казался Демосфену зловещим.

Время едва тянулось; лежавшие под окнами полосы солнечного света медленно ползли по полу. Оратор за оратором предъявлял требования Афин на Олинф и Амфиполь, вспоминал о былых сферах влияния во Фракии и Херсонесе, ссылался на Эвбейскую войну, на то или иное столкновение на море; извлекал старые договоры с Македонией, заключенные в течение долгой череды войн за ее трон; толковал о хлебных путях Геллеспонта, о намерениях Персии и интригах ее сатрапов, владеющих побережьем. И все это время Демосфену было видно, как блестящий черный глаз вместе со своим бесполезным товарищем то и дело задерживается на его фигуре.

Его, знаменитого тираноборца, ждали так же, как ждут протагониста, который должен выйти из расступившегося хора. Как часто, в судах и на Собрании, знание этого воодушевляло Демосфена, заставляло закипать кровь. Теперь ему пришло в голову, что никогда прежде ему не доводилось обращать свою речь к одному человеку.

Демосфен владел каждой струной своего инструмента, мог рассчитать малейшее изменение тона, мог превратить справедливые требования в слепую ненависть, сыграть на самолюбии людей так, чтобы уже им самим казалось, что они самоотверженно выполняют свой долг, мог замарать грязью честного человека и обелить негодяя. Даже среди судейских и политиков своего времени, предъявляющего высокие требования к искусству оратора, он считался профессионалом высочайшего класса. И он знал, что способен на большее; в иные дни Демосфен переживал чистейший восторг артиста, воспламеняя слушателей собственной мечтой о величии Афин. Он достиг вершины своего мастерства и сейчас должен был совершить невозможное. Но теперь ему внезапно стало понятно, что своим успехом он был обязан безликой толпе. Когда люди расходятся по домам, его ораторское искусство хвалят, но слова восхищения распыляются среди многих сотен людей, ни один из которых его в действительности не любит. Среди них нет никого, с кем бы он смыкал щиты в сражении. И если он нуждался в любви, то получал ее за две драхмы.

Заканчивал свою речь восьмой оратор, Ктесифон. Вскоре придет очередь Демосфена, и он будет говорить не для привычно внимающей ему толпы, а для цепкого взгляда одинокого черного глаза.

Нос опять заложило, пришлось высморкаться в плащ – пол был вызывающе роскошен. Что, если из носа потечет во время выступления? Стараясь не думать о царе, Демосфен посмотрел на краснолицего ширококостного Антипатра, на Пармениона с его широко развернутыми плечами, буйной бородой и кривыми ногами наездника. Напрасно Демосфен сделал это. В отличие от Филиппа они не были скованы приличиями, заставляющими выслушивать всех афинян одинаково бесстрастно, и оценивали послов и их речи вполне искренне. Свирепый взгляд голубых глаз Антипатра живо напомнил Демосфену филарха[44], под началом которого он, тщедушный восемнадцатилетний юнец, отбывал воинскую повинность.

Все это время разодетый как на праздник царский сынок неподвижно сидел в своем низеньком кресле, уставившись на собственные колени. Любой афинский мальчишка вертелся бы на месте, не сдерживая своего любопытства, и его дерзость (увы, хорошие манеры повсеместно забылись!) искупалась бы живым быстрым умом, все ловящей на лету сообразительностью. Спартанская муштра. Спарта, символ былой тирании и современной олигархии. Как раз этого следовало ожидать от сына Филиппа.

Ктесифон закончил. Он поклонился, и Филипп произнес слова благодарности. Царь ухитрялся заставить каждого из ораторов почувствовать, что его выделили, запомнили. Распорядитель произнес имя Эсхина.

Тот поднялся во весь свой рост. Эсхин был слишком высок, чтобы ему удавались роли женщин, – одна из причин, вынудивших актера покинуть сцену. Выдаст ли он себя? Ни одного слова, ни одной модуляции нельзя пропустить. И следить за царем.

Эсхин начал, и в очередной раз Демосфену пришлось убедиться, что значит выучка. Он сам большое значение придавал жесту и действительно умело пользовался им в публичных речах, называя старую скульптурно-неподвижную позу пережитком аристократии; но, воодушевляясь, иногда слишком усердствовал. Правая рука Эсхина свободно лежала поверх плаща. Он держался с большим достоинством, не разыгрывая перед тремя великими полководцами старого солдата, но все же давая им понять, что его почтительность – это уважение человека, знающего войну не понаслышке. Это была хорошая речь, построенная в соответствии со всеми канонами. Эсхин ничего не упустил, нигде не был чрезмерно многословен.

Не совладав с отвращением, Демосфен снова высморкался и переключился на собственную речь, еще раз мысленно пробегая ее пункты.

– И твои старшие соплеменники подтвердят мои слова. После того как твой отец Аминта и твой дядя Александр оба погибли, ты же и твой брат Пердикка были детьми…

Демосфен замер; его мысль замерла, остановленная невероятным совпадением. Слова были те же самые. Но произносил их Эсхин, а не он.

– …преданные ложными друзьями, и Павсаний вернулся из своего изгнания, чтобы предъявить права на трон…

Непринужденный, вкрадчивый, тщательно модулированный голос громом отдавался у него в ушах. Дикие мысли о совпадении роились и угасали, а Эсхин цеплял слово за слово, и каждое из этих слов теперь становилось подтверждением бесчестия.

– Ты сам был еще ребенком. Она усадила тебя к себе на колени, говоря так…

Первоначальные годы его трудов, прошедшие в отчаянной борьбе с заиканием и резким тембром несильного голоса, приучили Демосфена к постоянным подстраховкам. Снова и снова, со свитком в руке, на борту корабля и на постоялых дворах, он репетировал эту часть речи, отчетливо проговаривая каждую фразу. Этот фигляр, бездарный воришка чужих слов – конечно же, он мог заучить ее со слуха.

Историйка завершилась искусным выводом. На всех, казалось, она произвела глубокое впечатление: на царя, военачальников, остальных послов, – на всех, кроме мальчика, который, утомившись наконец от долгих часов бездействия, начал почесывать голову.

У Демосфена не только украли наиболее выигрышную часть выступления, его поставили перед необходимостью в считаные минуты изменить всю речь, основная тема которой была непосредственно увязана с уже прозвучавшей историей.

Демосфен никогда не был силен в импровизации, даже если слушатели поддерживали его. Царь снова выжидающе покосился в его сторону.

Отчаянным усилием собирал Демосфен в уме разрозненные фрагменты речи, прилаживал их друг к другу, пытаясь срастить, поменять местами, перекрыть лакуны. Но, прослушав большую часть речи Эсхина, он не имел ни малейшего представления о том, как долго еще тот будет говорить и скоро ли, соответственно, придет его очередь. Тревога мешала собраться с мыслями. В памяти вертелось лишь то, как он однажды срезал Эсхина, показав беспочвенность претензий самонадеянного выскочки, бросив в лицо Эсхину и его влиятельным покровителям факт его происхождения из опустившейся знати. Демосфен поведал, что Эсхин мальчиком разводил чернила в школе своего отца и переписывал списки гражданских повинностей, что на сцене он никогда не получал ведущих ролей. Кому на руку трюки его подлого ремесла, которые Эсхин привнесет в благородный театр политиков?

Эсхин после этого долго ходил посмешищем Афин. А такие вещи не забываются и не прощаются.

Голос Эсхина усилился; речь шла к концу. Демосфен почувствовал на лбу холодный пот. Он сосредоточился на вступительной тираде, которая должна была привлечь внимание слушателей и скрепить бедное рушащееся здание его речи. Но Персей поглядывал с фрески насмешливо. Царь сидел спокойно, поглаживая бороду. Антипатр что-то вполголоса сказал Пармениону. Мальчик глубоко запустил пальцы в волосы.

Ловко, незаметно Эсхин обыграл ключевой период заготовленного Демосфеном финала. Потом поклонился. Его поблагодарили.

– Демосфен, – возгласил распорядитель, – сын Демосфена из дема Пеании.

Демосфен поднялся и начал, словно бросаясь в пропасть. Чувство стиля оставило его совершенно, он был рад, что помнит хоть сами слова. Уже почти в самом конце к нему вернулась способность соображать; он увидел, как залатать дыру. В этот миг легкое движение отвлекло его. Впервые за все время мальчик поднял голову.

Завитые локоны, распустившиеся еще до того, как он запустил в них руку, превратились в спутанную копну, дыбом поднимающуюся надо лбом. Серые глаза были широко открыты. Мальчик едва заметно улыбался.

– Рассматривая вопрос широко… вопрос широко… рассма…

Голос Демосфена пресекся, рот открылся и закрылся, слышно было только дыхание. Все навострили уши. Эсхин, приподнявшись, похлопал его по спине. Мальчик смотрел прямо на Демосфена – понимающе, ничего не упуская, ожидая продолжения. От его лица исходило чистое холодное сияние.

– Рассматривая вопрос широко… Я… Я…

Царь Филипп, пораженный и сбитый с толку, уловил только то, что ему предоставляется случай проявить великодушие:

– Мой гость, не торопитесь. Не надо беспокоиться, через пару минут дыхание к вам вернется.

Мальчик чуть наклонил голову к левому плечу; Демосфен вспомнил его позу. Серые глаза, широко открытые, оценивали его позор и страх.

– Попробуйте обдумать все постепенно, – добродушно сказал Филипп. – Вернитесь к началу. Нет нужды смущаться, как делают это актеры в театре, забывшие свою роль. Уверяю вас, мы можем подождать.

Что за игра кошки с мышью? Немыслимо, чтобы мальчик не рассказал всего отцу. В ушах звучали слова: «Обещаю, ты умрешь».

Шепот пробежал среди послов; речь Демосфена содержала важные моменты, еще не затронутые. Ключевые места, если бы только он мог их припомнить…

Охваченный мрачной паникой, Демосфен последовал совету царя, пытаясь вернуться мыслями к вступлению. Губы мальчика слабо, беззвучно, насмешливо дрогнули. Голова Демосфена стала пустой, как высушенная тыква. Он выговорил: «Простите» – и сел.

– В таком случае, благородные афиняне… – заключил Филипп и подал знак распорядителю. – Когда вы отдохнете и подкрепитесь, я дам вам ответ.

За дверью Антипатр и Парменион принялись обсуждать, как выглядели бы послы в кавалерийском строю. Филипп, направляясь к библиотеке, где он оставил свою уже написанную речь (в ней были допущены пробелы на случай необходимых дополнений после речей послов), почувствовал на себе взгляд сына. Он кивнул; мальчик прошел за ним в сад, где, в умиротворяющей тишине, они остались одни среди деревьев.

– Можешь отлить, – сказал Филипп.

– Я ничего не пил. Как ты советовал мне когда-то.

– Да? Ну, как тебе Демосфен? – спросил Филипп.

– Ты был прав, отец, – ответил Александр. – Он трус.

Филипп опустил полу хитона и оглянулся; что-то в голосе сына заинтересовало его.

– Что с ним случилось? Ты знаешь?

– Этот актер, который выступал перед ним, – ответил Александр. – Он украл его речь.

– Как ты узнал?

– Я слышал, как Демосфен репетировал в саду. Он говорил со мной.

– Демосфен? О чем?

– Он подумал, что я раб, и хотел знать, не шпионю ли я. Потом, когда я ответил на греческом, он решил, что я чей-то жопка. – Он прибегнул к казарменному словечку, которое первым пришло на ум. – Я не сказал ему, кто я. Решил подождать.

– Чего?

– Когда он начал говорить, я поднял голову, и он узнал меня.

С явным удовольствием мальчик наблюдал, как улыбка медленно освещает лицо отца: щербатый рот, здоровый глаз и даже слепой.

– Но почему ты ничего мне не сказал? – поинтересовался Филипп.

– Демосфен этого и ожидал. Он не знал, что думать.

Филипп бросил на сына одобрительный взгляд.

– Этот человек делал тебе предложения? – спросил отец, помедлив.

– Он не стал бы просить раба. Он просто узнал бы, сколько я стою.

– Что ж, теперь, полагаю, он это знает.

Отец и сын переглянулись. Это было мгновение редкой гармонии между ними. Оба были подлинными наследниками тех вождей, что сотни и сотни лет назад приехали из-за Истра на своих колесницах. Вооруженные бронзовыми мечами, их предки вели за собой неисчислимые племена, одни из которых ушли дальше на юг, покоряя новые земли, другие осели в местных горных царствах, в которые привнесли свои древние обычаи. Они возводили для своих мертвых гробницы, где те лежали рядом с останками предков, черепа которых были покрыты шлемами, увенчанными кабаньими клыками, а кости рук сжимали обоюдоострые секиры. Из поколения в поколение, от отца к сыну, передавались достигшие совершенства ритуалы кровной мести и междоусобиц. Хотя на обидчика нельзя было поднять меч, за оскорбление воздавалось – изящно, тонко, мерой за меру. В своем роде это напоминало кровавую расправу в тронном зале Эгии.


В Афинах наконец обсудили условия мирного договора. Антипатра и Пармениона, посланных туда представлять Филиппа, поразили затейливые обычаи юга. Единственным вопросом, выносившимся в Македонии на голосование, был смертный приговор; все остальное единолично решал царь.

К тому времени, когда Афины согласились с условиями мирного договора (Эсхин особенно упорно настаивал на этом) и посольство отправилось в обратный путь, чтобы заключить договор, царь Филипп успел покорить фракийскую крепость царя Керсоблепта[45] и принял капитуляцию на том условии, что сын фракийца останется заложником в Пелле.

Между тем из укреплений над Фермопилами явился в поисках пропитания, золота и удачи изгнанный грабитель храмов – Фокион. Филипп тотчас же вошел с ним в секретные сношения. Новость о том, что Македония протянула руку к Великим воротам, подействовала бы на Афины подобно землетрясению – им куда легче было выносить грехи Фокиона (и даже пользоваться ими при случае), чем это. Поэтому переговоры следовало тщательно скрывать до тех пор, пока мир не будет подписан и скреплен священными нерушимыми клятвами.

Филипп был обаятелен и любезен со вторым посольством. Эсхина он ценил в особенности, как человека не купленного, но изменившего в своем сердце. Актер с радостью принял заверения царя – бывшие, впрочем, на тот момент искренними, – что тот не причинит вреда Афинам и не слишком жестоко обойдется с фокейцами. Афины нуждались в Фокиде: как для того, чтобы удерживать Фермопилы, так и для противостояния заклятому врагу – Фивам.

Послов приняли с редким гостеприимством и оделили богатыми подношениями. Дары приняли все, кроме Демосфена. На этот раз он говорил первым, но все его товарищи сошлись на том, что ему недоставало обычного воодушевления. Ссоры и интриги сопровождали посольство на протяжении всей дороги из Афин.

Подозрения Демосфена относительно Филократа переросли в уверенность; он горел нетерпением убедить в этом остальных, изобличив попутно и Эсхина: доказав предательство одного, бросить тень на другого.

Погруженный в мрачные размышления, Демосфен вошел в обеденный зал, где гостей развлекали игрой на лире юный Александр и еще один мальчик. Пара холодных серых глаз уставилась на него поверх лиры. Демосфен быстро отвернулся и поймал насмешливую улыбку Эсхина.

Клятвы были произнесены; послы отбыли домой. Филипп провожал послов на юг до самой Фессалии, не обмолвившись, однако, что ему это по пути. Расставшись с гостями, царь повернул к Фермопилам и получил от Фокиона укрепления в обмен на охранную грамоту. Изгнанники удалились, полные благодарности. Потом они рассеялись по стране, чтобы стать наемниками в нескончаемых войнах между греческими городами, и умирали там и тут, пораженные мстительным Аполлоном.

Афины охватила паника. Там ожидали, что Филипп обрушится на город, подобно Ксерксу. Гарнизон на стенах был усилен, беглецы со всей Аттики наводнили город. Но Филипп только прислал сказать, что он намерен уладить скандал с Дельфами, так долго позоривший Элладу, и пригласил афинян присоединиться к нему в качестве союзников.

Демосфен произнес яростную речь о вероломстве тиранов. Филипп, говорил он, хочет, чтобы цвет нашего юношества достался ему в заложники. Войско не послали. Филипп испытал чистосердечное недоумение; отказ задел и уязвил его. Он проявил милосердие, когда никто на это не надеялся, и не получил никакой благодарности. Предоставив Афины самим себе, царь с головой ушел в фокейскую войну. Священный Союз – города, которые вместе с фокейцами должны были охранять Треножник, святилище Аполлона в Дельфах, – дал Филиппу свое благословение.

Во Фракии заключили мир, все свои силы Филипп мог обрушить на Фокиду. Одна за другой фокейские крепости сдались или пали; вскоре все было кончено, и Священный Союз собрался, чтобы решить судьбу фокейцев – проклятого народа, своими богохульственными грабежами губившего страну. Большинство предлагало запытать пленных до смерти, сбросить их с вершин Фирид или, по крайней мере, распродать как рабов. Но Филипп, уже уставший от жестокостей войны и предвидевший к тому же новые нескончаемые войны за владение опустевшими землями, настаивал на том, чтобы к нечестивцам проявили милосердие. В конце концов было решено позволить фокейцам жить в собственной стране, но небольшими деревнями, которые им запретили укреплять. Запрещалось также отстраивать стены городов, а в храм Аполлона полагалось вносить ежегодные подати. Демосфен произнес яростную речь в осуждение этих зверств.

Священный Союз захотел выразить признательность Филиппу, избавившему от нечестивцев величайшую святыню Греции, и предложил Македонии два места в Совете, как раз отнятые у фокейцев. Царь уже вернулся в Пеллу, когда за ним выслали двух вестников с приглашением возглавить Совет на следующих Пифийских играх.

После аудиенции Филипп стоял в одиночестве у окна, смакуя триумф. Великий день был только началом, и впереди лежал долгий трудный путь. Наконец-то его признали эллином.

С тех пор как Филипп стал мужчиной, Эллада была его возлюбленной. Ее ненависть обжигала, словно удар хлыста. Эллада забыла былое величие, опустилась; но не хватало ей лишь одного – сильного вождя, и в глубине души Филипп знал свое предназначение.

Его любовь родилась в горечи, в те дни, когда из гор и лесов Македонии он был взят чужими людьми в ужасные низины Фив, взят как живой символ поражения. Хотя хозяева-тюремщики обходились вежливо со своим заложником, многие фиванцы вели себя по-другому; его оторвали от друзей и семьи, от желанных девушек и той женщины, которая первой обучала его науке любви. В Фивах свободные женщины были для него недоступны, за ним постоянно следили; если Филипп шел в публичный дом, ему не хватало денег на ту проститутку, которая не вызывала бы в нем отвращения.

Единственное утешение он находил в палестре. Здесь никто не мог смотреть на Филиппа свысока; он закрепил за собой репутацию атлета искусного и несокрушимого духом. Палестра приняла его, дав понять, что здесь по-прежнему ценятся истинные достоинства. С новыми друзьями явилась возможность посещать философов и учителей риторики, а вскоре и случай изучать искусство войны у сведущих наставников. Филипп скучал по дому и вернулся туда с радостью, но уже не варваром, а посвященным, узнавшим таинство Эллады.

Афины были алтарем Эллады, едва ли не ею самою. Все, чего Филипп хотел для города, – это возрождения былой славы; нынешние вожди Афин в глазах Филиппа уподобились фокейцам, богохульникам, завладевшим священным храмом Дельф. В глубине души он смутно осознавал, что для афинян слава неотделима от свободы, но сейчас напоминал любовника, который полагает, что любую, даже основную черту характера возлюбленной можно легко изменить, как только они поженятся.

Всеми доступными ему средствами, часто идя окольными путями, часто разжигая вражду, пытался Филипп открыть себе двери Эллады. Он разбил бы эту дверь вдребезги, прежде чем расстаться с надеждой обладать Грецией, но он страстно желал, чтобы ему открыли добровольно. Сейчас в руках у Филиппа был изящный свиток, присланный из Дельф; ключ если не от внутренних комнат, то, по крайней мере, от ворот.

В конце концов Эллада должна будет принять его. Когда Филипп освободил от многолетнего рабства родственные ей города Ионии, он вошел в ее сердце. Родились новые планы. Позднее, подобно знамению, пришло длинное письмо от Исократа – престарелого философа, который дружил с Сократом еще в те времена, когда Платон ходил в школу, и родился до того, как Афины объявили войну Спарте, пустив этим кровь всей Греции. Теперь, на своем десятом десятке, он все еще не спускал глаз с меняющегося мира и убеждал Филиппа объединить Грецию под своей властью.

Задремав у окна, царь видел вернувшуюся юность Эллады – не благодаря крикливому оратору, назвавшему его тираном, а благодаря Гераклиду, имеющему большее право называться так, чем выродившиеся и погрязшие в мелочных ссорах цари Спарты. Филипп уже видел, как его статую устанавливают на Акрополе; как великий царь персидский займет свое место в череде варваров, обязанных поставлять рабов и платить дань; как при его правлении Афины вновь станут школой Эллады.

Молодые голоса прервали грезы Филиппа. Внизу на террасе его сын играл в бабки с юным заложником, сыном Тера, царя агриан.

Филипп изумленно посмотрел вниз. Что могло понадобиться Александру от этого маленького дикаря? Сын даже брал его с собой в гимнасий, как донес один из знатных гетайров, мальчуган которого ходил туда же и был этим обстоятельством недоволен.

С ребенком обращались гуманно, он был хорошо одет и накормлен; его никогда не заставляли работать или делать что-либо унизительное для его высокого происхождения. Конечно, ни один из благородных домов, принявших бы мальчика из цивилизованного мира – Греции или прибрежной Фракии, – не пошел бы на это. Пленник был вынужден постоянно оставаться во дворце, и, поскольку агриане зарекомендовали себя воинственным народом, на чью покорность не приходилось рассчитывать, к мальчику был приставлен страж на случай попытки побега. Почему Александр всем благородно рожденным мальчикам Пеллы предпочел именно этого мальчишку, оставалось выше понимания Филиппа. Без сомнения, ребенок скоро забудет свой каприз; незачем вмешиваться.

Дети опустились на корточки на мраморных плитах; во время игры они объяснялись, усиленно жестикулируя, на смеси македонского с фракийским, с преобладанием фракийского, поскольку Александр учился чужому языку быстрее. Скучающий стражник сидел на спине мраморного льва.

Ламбар был ширококостным рыжим фракийцем той воинственной северной ветви, которая тысячелетие назад спустилась к югу, рассеивая свои горные кланы в племенах темноволосых пеласгов. На год старше Александра, он казался еще взрослее из-за своего сложения. Его волосы вздымались спутанной копной, на плече была вытатуирована архаическая фигура лошади с маленькой головой – знак его царской крови. Как всякий высокорожденный фракиец, он вел свой род от легендарного полубога, Реса-наездника. На ноге виднелся олень, тотем его племени. Когда мальчик достигнет совершеннолетия, так что дальнейший рост не испортит рисунка, все его тело покроют тщательно продуманным сплетением узоров и символических фигур, указывающих на его высокий ранг. На шее Ламбара висел засаленный кожаный шнурок с амулетом – грифоном из желтого скифского золота. Держа в руках мешок с костями, он произносил монотонное заклинание. Солдат, который охотнее предпочел бы общество своих друзей в караульной, нетерпеливо кашлянул. Ламбар загнанно оглянулся.

– Не обращай внимания, – сказал Александр. – Он охранник, этим все сказано. Он не может приказывать тебе и говорить, что ты должен делать.

Про себя Александр подумал, что величайший позор падет на весь дом, если с заложником царской крови в Пелле будут обращаться хуже, чем в Фивах. Эта мысль проскальзывала в его уме еще до того дня, когда он наткнулся на Ламбара, который рыдал, прижавшись к стволу дерева, под равнодушным взглядом своего тюремщика. При звуке нового голоса пленник отпрянул, как затравленное животное, но вид протянутой руки его успокоил. Увидев, что над его слезами глумятся, Ламбар бросился бы в драку, даже если бы это стоило ему жизни. Это без слов стало понятно обоим мальчикам, едва они обменялись взглядами.

В рыжих волосах заложника оказалось полно красных вшей, и Ланика ворчала, поручая собственной служанке привести голову пленника в порядок. Когда Александр послал за сластями, их принес раб-фракиец.

– Он всего лишь стражник, – сказал Александр. – Ты мой гость. Тебе бросать.

Ламбар повторил свою молитву фракийскому богу, назвал пять и выбросил два и три.

– Ты просишь бога о таких мелочах? Я думаю, он оскорбится. Боги любят, когда их просят о чем-то великом.

Ламбар, который теперь не так часто молился о возвращении домой, сказал:

– Твой бог подарил тебе победу.

– Нет, я просто пытаюсь чувствовать себя удачливым во всем, – возразил Александр. – Я берегу свои молитвы.

– Для чего?

– Ламбар, послушай. Когда мы будем мужчинами. Когда мы будем царями – ты понимаешь, о чем я?

– Когда наши отцы умрут.

– Когда я начну войну, ты будешь моим союзником?

– Да. Что такое союзник?

– Ты приведешь своих воинов сражаться с моими врагами. А я приведу своих биться с твоими.

Сверху, из окна, царь Филипп видел, как фракиец схватил Александра за руки и, опустившись на колени, сжал их в своих. Запрокинув голову, дикарь говорил долго и без запинки. Александр стоял на коленях, глядя в лицо Ламбара и держа его сплетенные руки, и слушал спокойно – во всей его позе ощущалось внимание. Вскоре Ламбар вскочил на ноги и испустил пронзительный вопль, словно завыла брошенная собака, – детская попытка воспроизвести боевой клич фракийцев. Филипп, ничего не понявший из этой сцены, нашел ее отвратительной. Он обрадовался, увидев, что скучающий страж направился к мальчикам.

Это вернуло Ламбара к реальности. Пеан прервался; угрюмо, потерянно пленник уставился в землю.

– Что тебе нужно? – спросил Александр. – Ничего плохого не случилось, он учит меня своим обычаям.

Стражник, явившийся разнимать повздоривших мальчишек, был вынужден оправдываться.

– Уходи. Я позову, если ты мне понадобишься. Это чудесная клятва, Ламбар. Повтори последние слова еще раз.

– Я буду хранить верность, – произнес Ламбар медленно и серьезно, – пока небо не упадет и не раздавит меня, или земля не разверзнется и не поглотит меня, или море не расступится и не возьмет меня. Мой отец целует вождей, когда они клянутся этой клятвой.

Не веря своим глазам, Филипп смотрел, как его сын взял в руки рыжую голову маленького варвара и запечатлел на его лбу ритуальный поцелуй. Все зашло слишком далеко. Это было не по-эллински. Филипп вспомнил, что он еще не рассказал Александру новости о Пифийских играх, на которые собирался взять сына с собой. Будет лучше, если Александр подумает об этом.

На мраморной плите лежал легкий слой пыли. Александр чертил по ней обструганной веткой.

– Покажи мне, как твой народ выстраивается на сражении.

Из окна библиотеки этажом выше Феникс с улыбкой наблюдал, как золотоволосая и рыжая головы, соприкасаясь, склонились над какой-то серьезной игрой. Педагога всегда умилял вид его питомца, когда тот, ослабив тетиву лука, ненадолго возвращался к прежним детским забавам. Присутствие стражника давало педагогу несколько минут отдыха. Он вернулся к своему развернутому свитку.

– Мы захватили тысячу голов! – ликующе вскричал Ламбар. – Чоп-чоп-чоп!

– Да, но где стоят пращники?

Снова подошел стражник, на этот раз с посланием:

– Александр, предоставь этого паренька мне. Царь, твой отец, зовет тебя.

Серые глаза Александра на мгновение задержались на лице посланного. Царский сын с неохотой поднялся:

– Хорошо. Не мешай ему делать все, что он захочет. Ты солдат, а не педагог. И не называй его «этот паренек». Если я признаю его ранг, то и ты вполне можешь.

Александр поднялся вверх по лестнице между мраморными львами, чтобы услышать великие вести из Дельф. Глаза Ламбара неотрывно следили за ним.

36

Сибарис – город-колония на берегу Тарентского залива. Вел широкую торговлю и славился своими богатствами. Жители колонии считались изнеженными любителями наслаждений – «сибаритами».

37

Леонид – легендарный спартанский царь, давший с тремястами воинами сражение многотысячной армии персов в Фермопильском ущелье.

38

Петас – дорожная шляпа.

39

Демосфен (ок. 384–322 до н. э.) – афинский оратор и политический деятель. В своих речах призывал греков к борьбе против захватнической политики македонского царя Филиппа II. Добился создания антимакедонской коалиции греческих полисов.

40

Со второго тысячелетия до н. э. в Древней Греции существовали водяные часы; отсчет времени велся в зависимости от протекания определенного количества воды из верхнего сосуда в нижний, единица измерения – клепсидра (греч. крадущая воду).

41

Эвпатриды – аттическая родовая знать.

42

Имеются в виду «Тридцать тиранов» – олигархи, захватившие власть и установившие режим террора в 404 г. до н. э. после поражения Афин в Пелопоннесской войне.

43

Символом богини Афины была сова, олицетворявшая мудрость.

44

Филарх – правитель области Аттики.

45

Керсоблепт – царь фракийского племени одрисов.

Небесное пламя. Персидский мальчик. Погребальные игры (сборник)

Подняться наверх