Читать книгу Записки понаехавшего - Михаил Бару - Страница 2
Глава первая
Похвальное слово Москве
ОглавлениеЧас утренних пик в московском метро – это час не только пик, но и мечей, кинжалов и даже вилок с иголками. Ещё и на станцию не вошёл, а уже застрял в пробке. Впереди, в дверях, столкнулись и сцепились две тетки с огромными клетчатыми сумками на колёсиках. Кто из них кого обогнал, кто кого подрезал – неизвестно. И уж совсем непонятно – кто из них «шестисотый», а кто – «запорожец», потому как сирены у обеих такой громкости, что предсмертный вопль «Титаника», напоровшегося на айсберг, по сравнению с ними – писк новорождённого котёнка. Внезапно откуда-то сбоку раздаётся женский крик: «Всем дам потрогать! Всем!» Мужчины мгновенно поворачиваются на голос кто чем может. Увы… Это всего лишь торговка скатертями с тефлоновой пропиткой предлагает всем потрогать свой товар. Хоть бы обернулась им. Так нет же – разложила на прилавке…
Эскалатор медленно проплывает мимо косо наклеенной на стену афиши группы «Швы». Они, оказывается, решили осчастливить нас новым альбомом под названием «Моль сожрала мои мозги». Судя по виду трёх пареньков на афише, так оно и есть. У всего коллектива. Ступенькой выше кожаная куртка говорит красному пальто: «…Ну ты Таньку знаешь – у неё не один эс, а эсэс-бухгалтерия. Момент удобный выждала и как начислит всем белую зарплату! Их директор неделю ходил чернее нала…» Ступенькой ниже старик читает толстенную книгу «Сопромат». Взглянул через плечо на все эти стрелочки, оси, формулы… не приведи господь на старости лет такое читать. Мимо меня, там, где «проходите слева», проносится вниз, сломя высоченные каблуки, девушка с огромным букетом красных роз. От кого К кому она бежит с цветами в такую рань? К родителям, всю ночь не сомкнувшим глаз и обзвонившим все постели морги? А может, кто-то внезапно вернулся из командировки…
В вагоне молодёжь, с ног до головы увешанная наушниками и плеерами, уткнулась в свои мобильные телефоны. Что-то очень важное им там пишут. То, чего не напишут ни в какой книге. Даже в книге «Сопромат». Ярко желтеют московские комсомольцы и комсомолки в руках пассажиров постарше. И только те, у кого нет ни телефонов, ни газет, ни даже книги «Сопромат», немедленно захлопывают глаза и начинают досматривать последний сон. До первой пересадки на кольцевой ещё добрых минут двадцать. Из доброго, пожалуй, и всё…
* * *
Москва, как оказалось, пустынный город – ни тебе леса настоящего, ни реки, ни птиц, кроме ворон с воробьями. Только людей много. Из них-то всё в Москве и состоит. И вместо деревьев люди, много людей. Ходят, точно Бирнамский лес. А люди-капли сливаются в ручьи и реки. Ещё и люди-птицы сбиваются в стаи. Летают и чирикают мелодиями из мобильных телефонов. Или текут, журча ими же. А вот неба здесь нет. И воздуха нет. Потому что из людей можно что хочешь сделать, а неба нельзя. Поэтому вместо неба тут крыши домов. А в богатых домах и крыш нет – сплошь пентхаусы. И листья опавшие здесь не шуршат – вместо них шуршат бумажки, которые роняют люди-деревья или шины людей-автомобилей. Даже мусор в Москве делается из специального сорта людей. Их так и называют – люди-мусора. У них и форма есть, потому что в столице всё должно быть красиво и единообразно. А ещё здесь нет ни закатов, ни восходов. Это понятно – раз нет неба и воздуха, то и восходам с закатами неоткуда взяться. Но москвичи и тут нашли выход. В нужные часы жители занавешивают все окна, даже полуподвальные, картинками с солнечными бликами и розовеющими облаками. И наступает закат. Или восход. Москвичи вообще найдут выход откуда угодно. Даже из самой Москвы. Не то – провинциалы. Как попадут в Москву, хоть бы и ненадолго, так и пропадают в ней. Не могут найти выхода. Сколько их, безвыходных, слоняется по московским улицам – никто и не считал. Некоторые потом, спустя многие деньги, превращаются в москвичей. А некоторые так и не превращаются. Откуда же всем скопить многие деньги? Их и моль истребляет, и ржа, и украсть их могут, не говоря о пропить. Ну да мы не будем о пропить. Это отдельный разговор, который сначала наливают, а уж потом только разговаривают.
* * *
Осень давным-давно уже кончилась, а весна еще и не думает начинаться. На улице снег с дождем. Все лобовое стекло в слезах. Дворники смаргивают, смаргивают… За окнами автобуса темно, расплывчато. Под глазами у фонарей круги сине-желтого, больного света. Улицы кривые. Старые дома торчат из них, точно последние зубы из стариковских десен.
Человек пробежал с коробкой. Юркнул куда-то в черную подворотню. Точно мышь. Придет домой, поднимется по грязной лестнице к своей мышеловке, отдаст ей коробку, выпьет водки, супу поест, покурит перед сном в форточку, свернется калачиком под ватным одеялом, почешет себе бок или пятку, да и заснет.
Проехали. Вон другой человек… Нет, не человек – милиционер. Идет – не торопится. Щеками переливается. Придет домой, поднимется по грязной лестнице, выпьет водки, выпьет водки, выпьет водки, уставится животом в потолок, жена ему почешет бок или пятку, да и заснет.
Проехали. Кот крадется. Рыжий, тощий. Придет домой, поднимется по грязной лестнице, вылакает водку, поест сырой мойвы, вылижет, вылижет, вылижет себе что-нибудь и снова уйдет.
Проехали. Бомж плетется. В каждой руке – по мешку мусорному с вещами. Придет домой… а его и нет.
Проехали. Автобус едет. В нем я сижу. Уже и водки выпил, и бок почесал, почесал, почесал, и калачиком свернулся, а заснуть не могу.
* * *
На Третьяковской всегда полно народу – пересадочная станция. В часы пик, когда двери открываются, диктор говорит бодрым голосом: «Уважаемые пассажиры! Побыстрее выходите из вагонов! Побыстрее проходите в вагоны!» Так и хочется побыстрее выйти и тут же войти.
Но что-то мне не нравилось в интонации диктора. Даже и понять не мог – что. А сегодня, докопавшись до самых глубин своей памяти, наконец, понял – напоминало мне это поторапливание и подбадривание разные лозунги и призывы на советских демонстрациях. Вот с такой интонацией нам велели крепить ряды и ударным трудом. Вот так нас призывали бороться за дело коммунистической партии и ее передового отряда. Вот так это теперь зашито во мне где-то на самом нижнем уровне БИОСа, или как там оно называется у компьютеров, этих многочисленных детей кибернетики, продажной девки империализма.
К счастью, у наших детей уже нет этих ассоциаций. Нет ни рядов, ни передовых отрядов. И дело теперь у каждого свое. А уж у внуков… не стану я загадывать про внуков. Черт его знает, как там будет. Говорят, что загад не бывает богат. Наш загад – самый нищий из всех загадов. Еще и самый загадостный.
* * *
Шагаю я по Шайсе Энтузиастов и слышу, как рядом идущий мужчина по телефону говорит:
– Не, Санек, я виноват по всем этим блядским правилам. Нарушил я, а не он. Сейчас пешком иду. Но он-то, он каков мудила! Неужели увернуться не мог?! Понакупили себе прав! Только бибикать и умеют. Козлы…
* * *
День Святого Патрика
Вчера на Новом Арбате дул сильный ветер и было холодно. Из тёплого было только оранжевое надувное солнце, которое несли впереди парада в честь дня Святого Патрика. За солнцем шли синеногие барабанщицы, у которых от холода палочка на палочку не попадала, штук семь ирландских волкодавов и один ирландский же терьер. Волкодавы мёрзли и жались к ногам своих хозяев. Случись им нужда задавить кролика – и тот бы отделался лёгким ирландским испугом. За ними ехал грузовик с бутафорской пивной, грузовик с адептами Святого Толкиена, которые размахивали мечами и издавали боевые кричалки и даже сморкалки, грузовик с волынщиком, грузовик… не помню с кем, а уже за этим грузовиком шли разные оркестры. Милицейский оркестр исполнял «Катюшу», военный оркестр наяривал «Нам разум дал стальные руки-крюкикрылья», а ещё один оркестр – «Прощание ирландки славянки», окончательно превращая, как сказал классик, «похороны в ирландские поминки». Было весело.
А будь я московским мэром или даже президентом, я бы каждый год в их ирландский праздник отсылал бы в Дублин подарки. Мы за «Вечерний звон» перед Ирландией в неоплатном долгу. А вовсе не за «Гиннес», за который мы, что ни выходной, то и расплачиваемся, расплачиваемся…
* * *
На шоссе Пессимистов Экклезиастов Энтузиастов, рядом с моей конторой, разрыли тротуар и вдруг нашли теплотрассу. Теплотрасса шла себе мимо и шла, никого не трогала. И никому от неё не было ни холодно, ни жарко. И вдруг её нашли. Трубы там оказались такой ветхости, будто в последний раз им делали ремонт при Иване Васильевиче. Сослуживец мне говорил, что сам не видел, как из лужи на дне котлована вытащили два пустых штофа мутно-зелёного стекла из-под горькой настойки «Опричная», три истлевших бухарских халата, оставшихся от тогдашних дворников-таджиков, и стрелецкий кафтан, из дырявого кармана которого сыпались полушки да пятаки. Вообще я заметил, что по весне работники теплосетей лихорадочно зарываются в землю. Наверное, они там, в лужах на дне этих ям, откладывают яйца или личинки… а зимой, когда прорвётся горячая вода, лезут откапывать вылупившихся сантехников, слесарей и сварщиков.
* * *
Холодно. С одной стороны весна, а с трех других еще зима зимой. У стенки подземного перехода на корточках сидят два бомжа – мужчина и женщина с лицами цвета как закалялась сталь. Мужчина курит и внимательно рассматривает заплеванный бетонный пол.
Женщина тянет к прохожим красную, гусиную от холода руку с горсткой мелочи и громко причитает на весь переход: «Господи, мне для полного счастья только твоих блядок не хватало! Господи…»
* * *
Поздней весной, когда зацветают акации и яблони возле объединения «Агат», когда нежно зеленеют липы и тополя рядом с огромным зданием таможенного комитета, когда газоны усеивают неистребимые одуванчики, когда небо голубеет так по-детски и так наивно – кажется, что и само Шоссе Энтузиастов на какое-то время приобретает человеческий облик. И мечтается, что в таможне работают не хапуги и взяточники, а Верещагины, которым за державу обидно, что объединение «Агат» занимается не… и все в лунную пыль от Урала до Гибралтара, а изготовлением женских украшений из агатов и других поделочных камней. Но… все это ненадолго. Акации и яблони быстро отцветают, одуванчики безжалостно скашивают газонокосилками, листва на липах и тополях покрывается черной пылью и копотью, и в таможенном комитете все возвращается на свои порочные круги…
* * *
Еще всё только просыпается, еще продирает глаза, еще поле покрыто нечесаными лохмами прошлогодней травы, еще в лужах валяются оттаявшие серые лоскутья прошлогодних облаков, еще в темном овраге полумертвый сугроб высунул почерневший язык и дышит из последних сил, еще божьи коровки, улетевшие в конце осени на небо, только собираются вернуться, только пекут черный и белый хлеб, который нам обещали, внимательно следя, чтобы он не подгорел, еще лягушка пинает лапкой своего дрыхнущего без задних ног супруга и говорит ему: «Я хочу, чтобы этой весной у нас родились восемьсот мальчиков и семьсот девочек», а это бесчувственное бревно поворачивается на другой бок и храпит пуще прежнего, еще дождевой червяк кряхтит и вылезает из земли навстречу голодному как зверь грачу, шепча про себя: «Уже ползу, ползу! И незачем так громко каркать!», еще… но уже лихорадочно машут в разные стороны сверкающими крыльями пьяные от апрельского ветра бабочки, уже безотрывно смотрят на них, пуская радужные слюни… А вот команды смотреть не было. Была команда купить батон белого и полбуханки черного, три кило картошки, кило лука и быстро домой. Еще суп варить на неделю, еще пылесосить, еще пыль вытирать и мыть полы, еще с сыном физику учить – последний раз у ребенка в школе ты был, когда забирал его из детского сада… С балкона посмотришь. Через решетку все видно. Да глаза-то не таращи так! У нас восьмой этаж: выпадут – не поймаешь!
* * *
Утром рано на работу иду, а вокруг весна, тепло, воробьи чирикают взахлеб, ноги у девушек такие длинные, что редкая птица не раскроет клюв от восхищения. Короче говоря – ничего не радует. Только бы домой вернуться, броситься на неубранную постель, уснуть и видеть сны о весне, воробьях и длинных девичьих ногах…
Рядом со мной идет молодая пара. Она – высокая, красивая, статная, даже могучая, с толстой косой до пояса. Такая не то что коня, а и ферзя на полном скаку остановит. Как в сказке говорится – бежит – земля дрожит. Мужик Конь под ней пал – полдня лежит. Конь Мужик, кстати, у нее маленький – на голову ниже. Само собой, тщедушный и в очках. Ну это как раз понятно. Теперь такое время – мужик или вовсе не родится, или бабой родится, или уж родится мужиком, но больно мелким и завалящим. У кого ноги кривоваты, у кого шея былинкой, а у кого, смотришь – энурез диатез еще и к сорока годам не прошел. А тех, которые уродились – жены по домам прячут. Сами за них работают, сами пиво пьют с друзьями, сами по мужикам шляются. Так только – чтоб совсем не закис, разрешат ему сбегать мусор выбросить. Да и то – в темное время суток.
Но этот хоть и ростом не вышел, зато жизнерадостный. То чуть обгонит даму свою, то вернется к ней, то сзади обойдет – просто юла. И улыбается, точно ребенок. Подходим мы к метро. Тут я замешкался, докуривая сигарету, а пара прощаться стала. Притягивает она его к себе, курточку на нем одергивает, потом немного от себя отстраняет, оглядывает по-хозяйски и говорит с нежностью в голосе:
– Ну… заебись.
Нагнулась, поцеловала и легонько ко входу в метро подтолкнула. Он и пошел своими ножками.
Я докуривал и думал – правда ведь… того. Как он с работы придет – так его ужином накормят и… того.
* * *
В Москве настоящая весна. На остановках в метро на каждую выходящую из вагона красивую девушку приходится по две входящих, не менее красивых. Ещё две недели назад это соотношение было один к одному. Не говоря уже о каком-нибудь феврале, когда входили и выходили только закутанные в шубы и платки существа черт знает какого пола или милиционеры. И ведь речь идёт о скромной Серпуховско-Тимирязевской линии, которая и на карте-то обозначена серым цветом. А если взять Кольцевую? А станции внутри Кольцевой? И все эти крылышки, и разноцветные пёрышки, и даже перламутровый педикюр, до сей поры скрытый, и бретельки на честном слове, на одном только суффиксе этого слова, и сверкающая пыльца вокруг глаз, и сами глаза, и губы, на которые смотришь, не в силах оторваться, и кусаешь, кусаешь свои…
* * *
На «Войковской» в вагон ввалился рыбак. Во всей своей рыбацкой сбруе. В многодневной щетине, в резиновых сапогах, доходивших ему до подбородка, с огромным штопором коловоротом на плече, ящиком для пустых бутылок снастей. На измождённом рыбалкой лице у него можно было прочитать буквально по складам все события этой удивительной ночи с седьмого марта на четырнадцатое. Одним словом – рыбак, каких много. Других я и не видал никогда. Стоило ли о нём рассказывать? Не стоило, конечно, если бы он в свободной руке не держал огромный букет мучительно белых роз. Что же такое надо было не поймать, чтобы возвращаться домой с букетом? А может, он и поймал, но оказалось…
* * *
Мужчина и женщина. Не идут, но продвигаются, с трудом расталкивая растопыренными пальцами сырой осенний воздух. Мужчина еще и пытается за него держаться. Женщине хорошо – она поет. Что-то вроде «Лай-лай, ла-лай, ла-лай…». Наверное, это припев. Мужчина прислушивается к пению своей спутницы, останавливается и, сильно накренившись в ее сторону, хрипит:
– Ты, Оль, херню-то не неси. Додумалась, блин…
* * *
Наш человек, если он умный, живет в прошлом. Это-то и понятно – гораздо комфортнее жить не в настоящем с его геморроем, овсяной кашей и минеральной водой, а в то время, когда и вода была водкой мокрее, и девушки моложе, и здоровья на этих девушек было столько… и еще полстолька. Если наш человек не только умен, а еще и образован – он живет в далеком прошлом. Кто-то устраивается жить в хрущевской оттепели, споря до хрипоты на прокуренных кухнях панельных пятиэтажек, кто-то в серебряном веке нюхает кокаин на поэтических вечерах, а люди образованные не поверхностно, но энциклопедически и вовсе обретаются где-то в середине царствования Николая Первого, в самый разгар горя от ума. Ходят по модным салонам, обедают в Английском клубе, играют в карты, танцуют до упаду полонез на балах, а то и вовсе сидят бирюками в своих деревнях и задумчиво курят трубки, глядя, как краснощекие дворовые девки вышивают крестиком или купаются нагишом в пруду ноликом.
Но ведь умных людей и вообще мало, а наших умных людей и того… Где же живут все остальные? Где-где – в будущем, конечно. Чем наш человек глупее, тем в более светлом будущем он и живет. Кто-то, прицепив на спину реактивный ранец, летает в домашнем халате и шлепанцах на босу ногу пить пиво из Костромы в Прагу или Мюнхен, а кто-то при ярком свете энергосберегающей лампочки заседает в Думе и в третьем, окончательном, чтении принимает закон об индексации взяток. И уж совсем безмозглые живут не просто в светлом, но даже ослепительном будущем, при котором придется жить в темных подвалах и землянках, чтобы не испортить зрение сиянием.
Кто же остается в настоящем? Да, считай, и нет никого. Безлюдно и безвидно наше настоящее. Лишь изредка промелькнет какой-нибудь шустрый делец к трубопроводному крану с большим разводным ключом, крадучись пробежит олигарх по направлению к швейцарскому банку с чемоданом денег, женой, детьми и тещей, чтобы положить их всех скопом на секретный депозит от греха подальше, захохочут сатанинским смехом размалеванные девки из окна проехавшего мимо и забрызгавшего тебя грязью сверкающего лимузина, да пьяный мужик на заплеванной автобусной остановке вдруг очнется ото сна об обеде в Английском клубе, почешется, допьет очаковское пиво из помятой алюминиевой банки и снова заснет.
* * *
Вечером, в метро, стоял напротив красивой одетой красивой дамы бальзаковского возраста с красивым жемчужным ожерельем на красивой груди. Нет, не заглядывал. Просто ей было жарко, она сняла норковый полушубок и сидела в красивом вечернем облегающем платье. Дама читала глянцевый журнал. Левой рукой. Правой она пила пиво. Выражаясь невысоким, даже низким штилем, пивом, по-видимому, она решила заполировать все то, что… Ну что я вам буду объяснять азбучные праздничные истины. Кроме того, рукой с пивом она пыталась перевернуть журнальную страницу. Страница попалась упрямая, и переворачиваться не хотела. Ее (страницу) тоже можно понять. Так, бывает, налистают за день, что к вечеру просто никакая. Дама, признаться, тоже была как страница – никакая. Но упорная. Сначала она отпила из бутылки треть, а потом, полегчавшей рукой, повторила попытку. Страница не поддавалась. Дама решила послюнить переворачивательный палец и плюнула на него изо всех сил. Но не попала. Попала в лицо Галкину, который жил на этой странице в своем загородном доме. Галкин захлебнулся от возмущения. Страница, однако, по-прежнему не желала переворачиваться. И тогда женщина поднесла угол журнала к ярко накрашенному рту… В этот момент объявили мою станцию, я вышел и увидел на перроне, на скамейке, другую женщину. Лицо ее наполовину было закрыто платком. Рядом стояли грязные пластиковые пакеты с тряпьем. В темных, почти черных пальцах, женщина держала конфету в блестящей обертке. Должно быть, где-то подобрала. Она подержала ее несколько секунд и стала разворачивать ее медленно, осторожно, точно вытаскивала чеку из гранаты. Внутри конфета была раздавлена, и на темном шоколаде светлели кусочки ореха. Женщина смотрела на конфету и не ела ее. Будто хотела насмотреться перед тем, как съесть. Я уж и на эскалаторе проехал, и на улицу вышел, и закурил, а она все смотрела…
* * *
Ночью поднялся ветер, разбудил меня, и мы оба никак не могли улечься обратно. Я пил на кухне чай, курил, поминутно зевал и смотрел в окно. Ветер гонял облака, гремел крышей, толсто выл трубой и тонко свистел щелями. Деревья во дворе, точно глухонемые, сразу стали объяснять что-то друг другу на ветках. Между ними даже разгорелся спор. Одно небольшое, тонкое и рябиновое деревце так сильно размахивало ветвями, так выгнулось, что запуталось в другом – высоком и узловатом. А может, они и не спорили. Просто ждали случая запутаться друг в друге. Потом ветер угомонился, облака разбрелись по домам, приоткрыла заплывший глаз луна, а эти двое так и замерли, боясь пошевелиться. Наконец я заснул, а когда утром проснулся, то увидел, что стою, оплетенный тонкими рябиновыми ветвями и… какой-то нахальный терьер…
– Давай, вали отсюда! Нашел место. Иди, поливай колесо хозяйского ниссана! Вот я тебя веткой-то….
* * *
В почти пустом вагоне наискосок от меня, метрах в десяти, сидел пожилой, полный мужчина с портфелем и бумагами, разложенными на коленях. С кем-то он все время разговаривал. Одной рукой жестикулировал, водил пальцем по бумагам, а вторую к уху прижимал. Ну, – думаю, – это он по телефону дела свои обсуждает. Никак остановиться не может. Таких в столице много. Везде на связи, всегда с ворохом каких-нибудь накладных и счетов. Из тех, что вот-вот разбогатеют. Они и в сортир без этих накладных не ходят. Путают, поди, свои бумаги с туалетными почем зря.
Долго мы ехали с этим мужчиной – считай, по всей калужско-рижской линии. Он все разговаривал и рукой свободной махал. А потом вдруг убрал вторую руку от уха, и оказалось, что телефона в ней нет. Сообразил тут я – блютузная гарнитура у него в ухе. В метро с ней слышнее собеседника. Продвинутый, стало быть, мужчина, хоть и пожилой.
Пока я смотрел и соображал – стал он собираться к выходу, не переставая говорить. И тут я увидел, что никакой гарнитуры в ухе у него нет. Не бизнесмен он, а самый обычный, нормальный сумасшедший. Почему-то я даже обрадовался. Сам не знаю почему. Наверное, потому, что с живым человеком ехал.
* * *
Шел по Шоссе Энтузиастов и увидел огромный щит с рекламой каких-то особенных банок с пивом. Под банками было написано: «Бар там, где ты». Так оно у нас и есть. В метро, на улицах, в подъездах, в кинотеатрах… Библиотеки, правда, еще держатся. Но долго ли они смогут удерживать оборону… А еще я подумал, что с таким слоганом хорошо памперсы продавать. Впрочем, у нас многие обходятся и без них.
* * *
Решил остановиться у палатки под названием «Теремок» и съесть блин «Илья Муромец». Тот, который с толстым ломтём буженины и хреном. Рядом со мной за столиком ела свой блин щуплая девушка, открывавшая, однако, свой рот, переполненный торчащими во все стороны зубами, так широко, что я на всякий случай немного отодвинулся. Девушка, кроме того, что ела, ещё и разговаривала по телефону с подругой:
– Юль, на кой нам приглашать Орлова? Ну куда он нам упал-то? Серость же. Серость страшная. Двух запятых связать… Да лучше бы пил! Позовем Посухина. Погоди… Посухин яркий. Да погоди ты! Да у него… Да знаю я, что говорю! Ну чего ты упёрлась-то? Чем тебе Посухин… То есть как женат? Почему?! Лёша женат… Посу… ка какая….
Тут мой «Илья Муромец» кончился, и я отошёл к прилавку купить квасу. А когда вернулся – девушки уж и след простыл.
* * *
На «Тульской» перед самым закрытием дверей заскочил молодой человек – косая сажень в плечах и льняные кудри. Он приставил к плечу скрипку, заиграл «Семь сорок» и, приплясывая, пошел по вагону. Денег он не просил и даже не брал, хотя ему протягивали. Два или три раза юноша останавливался против девушек и играл им отдельно, не забывая при этом приплясывать. Они смущались и алели, а одна девушка со скрипичной талией даже сняла запотевшие очки и хотела их протереть, но не смогла – так у нее ослабели пальцы. Подъехали к «Серпуховской», и молодой человек, все так же играя и приплясывая, вышел из вагона. Грузный мужчина с большим портфелем, сидевший напротив меня, с изумлением подумал своей жене: «Что это было, Ватсон?!». Его жена ничего не подумала в ответ, а только улыбнулась, заложила ногу за ногу и, глядя вслед уходящему юноше, пропела про себя: «Он выйдет из вагона и двинет вдоль перрона…»
* * *
Ближе к ночи, на станции Рижская, на скамеечке, сидел человек лет тридцати, не то чтобы нетрезвый, а с выражением лица «бывает все на свете хорошо, в чем дело – сразу не поймешь». Мужчина говорил по телефону: «Татьяна Федоровна? Это вас Алексей Евгеньевич беспокоит… Ну почему сразу – дурак?… Я только спросить хотел – ты меня сегодня ночевать возьмешь? Танечка… И хлеб куплю, и сыру твоего… Только я с дру… Зря ты так. Да ни капли! Ты же его не знаешь. Ну что он тебе плохого сделал-то?! Вот я ему сейчас трубку дам. Погоди, не бросай!» – друг Алексея Евгеньевича высунул лохматую морду из-за отворота его кожаной куртки, посмотрел черносмородиновым глазом на хозяина, зевнул в протянутый телефон, лизнул его и смущенно тявкнул. Человек снова поднес телефон к своему уху: «Два месяца всего. Нельзя ему еще косточку. Творог можно. Куплю-куплю. Нет, ему не холодно. У меня теплая куртка. Ну я не знаю – тебя-то грела… Кто сидит? Я иду, иду… – тут мужчина поднялся и уже на ходу крикнул в телефон: – Таня! Я не спринтер!»
* * *
По какому-то каналу передавали рекламу но-шпы. Ну сначала, как водится, рассказывали, что нет таблеток желтее и круглее, чем таблетки но-шпы. Потом сказали, что ей пользовались все наши руководители, начиная то ли от Дмитрия Донского, то ли от Ивана Калиты. Или Павел Первый мог бы еще жить и жить, если бы ему граф Пален сотоварищи не табакеркой в висок и шарфом за шею, а две таблетки но-шпы и запить водичкой. Впрочем, точно не помню. Но последняя фраза была такой: «Смотри любимый сериал у нас на канале с но-шпой!»… Да, конечно. Смотри последние известия с валидолом!.. Тут, наверное, должна быть мораль. Хоть с горошину величиной, но должна. Но ее нет.
* * *
Женщина лет тридцати-пятидесяти, на костылях, в светлых черных джинсах и черной бандане, привалилась к стене подземного перехода. Из тех попрошаек, что просят на все сразу – на проезд, лечение, учебу, хлеб, водку, закурить, далее везде. У ее ног сидит маленькая черная собака с белой звездочкой на лбу. Тоже на работе. Под носом у собаки стоит небольшая пластмассовая красная миска с мелочью. Время от времени собака наклоняет голову к миске, нюхает мелочь и отворачивается. Деньги не пахнут.
* * *
Белый от бешенства проливной дождь. В перерывах между вспышками молний на черно-белых моментальных фотографиях видно, как придорожный тополь протягивает дождю изрезанные глубокими трещинами культи своих отпиленных ветвей.
* * *
А здорово было бы, если бы все те, кого мы напридумывали, начиная от кентавров и кончая зелеными инопланетными человечками, существовали в действительности. Кентавров брали бы в конную милицию. В ОМОН с руками и копытами отрывали бы. В сельской местности им вообще цены не было бы. И всегда такой милиционер, даже и пьяный, помнит дорогу к дому – потому как конь. Хоть и в милицейском пальто. Или взять русалок… Или лучше их не брать. Как этих детишек регистрировать от смешанных браков? Они же ни рыба, ни мясо. Другое дело гномы – они могли бы работать официантами в детских и японских ресторанах. А сирены? Только представьте – «Выступает ордена дружбы народов хор сирен Балтийского краснознаменного флота!» И они выплывают на сцену… Такие полногрудые, что у мужчин в партере и ложах бельэтажа начинаются апоплексические удары от полноты чувств. А как запоют…
* * *
Жарко. Возле входа в Исторический музей бородатый мужчина, наряженный стрельцом, обмахивается бердышом.
* * *
Если пройти мимо многочисленных аттракционов, мимо павильона «Космос», мимо тележек со сладким миндалем и сахарной ватой, мимо детей, липких от нее, мимо их родителей с пивом, сосисками и набором вторых, третьих и даже четвертых подбородков, мимо павильона «Ветеринария» с облупленной каменной чашей и змеей, давно издохшей от жажды, то можно увидеть две огромные гипсовые свиньи на стене павильона «Свиноводство». Левая – свинья как свинья. Стоит и ухом не моргнет, а правая… Только спросите ее – отчего она такая потресканная на шесть частей? Спросите-спросите, и она дрожащим голосом вам ответит, что повар из близлежащего кафе «Лагуна» пытается расколоть ее на шашлык. Чуть ли не каждую ночь садист приходит с топором. Счастье еще, что изверг всегда пьян, и у него почти ничего не получается. Конечно, она визжит так, что даже статуя коня возле павильона «Коневодство» оборачивается, но кто придет на помощь в этом заброшенном медвежьем углу выставки? Милиция? Бросьте. Кому нужна престарелая гипсовая свинья семидесяти лет отроду… А ведь могла бы родиться копилкой. Ходила бы в ярких, глазурованных цветах…
* * *
У станции метро «Бабушкинская» открылся ларек с леденцовыми петушками на палочке. Красными и желтыми. И белочками, и круглыми сосательными конфетами с разноцветными узорами, и какими-то жевательными светящимися червяками такого ядовитого цвета, что они, кажется, состоят не из одной химии, но даже из двух – неорганической и радиационной.
В моем детстве были только петушки да белочки. Ими торговали у нас в Серпухове цыгане на вокзале. Мы жили рядом с вокзалом, и это было мучительно, потому, что мама мне не покупала петушков. Она подозревала, что цыгане не моют рук при изготовлении петушков. И не при изготовлении тоже не моют. И не только рук. Мало того, цыгане болеют заразными болезнями. И эти болезни переносятся петушками. «Ну, хорошо, – умолял я, – купи мне не петушка, а белочку. Ведь белочки же…» Оказалось, что и белочки тоже. Видимо, они довольно близко общались с петушками и заразились. Теперь, спустя сорок с лишним лет, я, кажется, догадался, каким путем…
Очереди к ларьку нет. Печальная девушка-продавец восточной наружности, у которой вся верхняя половина лица обклеена синтетическими ресницами, сидит на стуле и разгадывает кроссворд с цифрами, а не то, закрыв глаза, мечтает в пространство. Быть может, о принце на белом мерседесе, который подкатит к ларьку, скупит всех петушков и белочек… или о новых накладных ресницах на какую-нибудь иную часть тела, или… Впрочем, это все равно о чем она мечтает, потому, что петушков не хочется. Не хочется и все. И белочек тоже. Хоть бы даром мне их давали. Кабы только петушков с белочками не хотелось…
* * *
По телевизору концерт ко дню милиции. Поет Кобзон Бессмертный. Между прочим, еще тридцать или сорок лет назад выяснилось, что косметическим ремонтом Кобзона уже не обойдешься. А тут как раз съезд на носу или очередной концерт ко дню милиции, и Кобзону петь про молодого Ленина и юный октябрь впереди. На настоящую реставрацию времени уже не хватало. И поступили с ним, как с крейсером «Аврора». Быстро посрезали все омертвевшее, пришили все новенькое, неношеное, и стал он петь еще пронзительнее, еще партийнее. А то, что отрезали, живет теперь в какой-то глухой деревне то ли Луховицкого, то ли Серпуховского района Московской или Воронежской области. Ну как живет… – петь, конечно, прекратило, но начало пить. Зато у одной старушки из этой деревни, которой в суп попал волос со старого парика Кобзона, выросли новенькие, черные как смоль кудри, и усы, и… Короче говоря, замучалась она все это брить. А тот, что поет в Кремле, на милицейском концерте – это, считай, новодел. У него внутри ничего уже и не осталось настоящего – ни отделки, ни лепнины, ни мозаики. Сплошное стекло и бетон. И подземная парковка. Трехуровневая.
* * *
Видел в метро семью профессиональных нищих. Папашка восточного вида с большими усами шёл первым, за ним чумазая мамашка (со славянским лицом) и очень чумазое и сопливое дитё лет трёх-четырёх (лица под грязью и соплями практически было не разобрать). По-видимому, они были из разных наборов – их комплектовали перед выходом на работу. Папашка нёс перед собой какую-то справку с двумя печатями (треугольной и прямоугольной). На справке было что-то написано мелкими буквами. А что – не разобрать. Справка была ламинирована. Что ж, это практично. Вся процессия шла по вагону в сосредоточенном молчании, как будто жрецы какого-то неизвестного культа. Только вместо икон и хоругвей – справка с печатями. Окружающие расступились, также молча, и пропустили их. Никто и копейки не подал. Они прошли весь вагон и вышли на остановке, чтобы войти в следующий. И всё. Как-то стала мельчать эта профессия. Люди работают без выдумки, чаще вообще молчат и только протягивают таблички с надписями. Да и сами надписи стали короче, суше. Какие-то отписки – «на хлеб», «на операцию». Все устали. И просящие, и подающие. А вот лет пять тому назад в том же московском метро я видел семью, начавшую со стандартного «Сами мы не местные, отстали от поезда…» Концовка была неожиданней: «…в пути отравились сметаной. Нужны деньги на операцию». Вот это был высокий класс. Подавали практически все – и те, кто давился от смеха, и те, кто просто остолбенел, пытаясь понять смысл сказанного. Куда всё подевалось-то?
* * *
Чего только нет у москвичей. У них, к примеру, нет родины. Нет, та родина, которая у всех нас, которая одна шестая часть суши, которая земля, а вовсе не то, что думают завсегдатаи московских ресторанов и баров с японской кухней, у них есть. А вот та родина, которая липовая аллея, которая облупившийся домик со скрипучей скамеечкой у крыльца и палисадником… этого у них днём с огнём, не говоря о том, чтоб вечером или ночью в темноте. Всё меняется в этом городе, да так быстро, что уже и малые дети могут показать пальцем на новенькое, неприлично сверкающее здание какого-нибудь банка и сказать друг дружке – помнишь, ещё неделю назад мы на этом месте играли в казаков-разбойников. Ещё позавчера на месте этого казино росло три тополя, а этот пункт обмена валюты ещё утром был кустиком бузины, под которым подписывались окрестные собаки. Ещё вчера ты провожал её до метро и покупал мимозу в подземном переходе, а уже сегодня она проехала мимо тебя на сверкающей мазде и обдала презрением из лужи и грязью изо рта… То ли дело в провинции. Впрочем, какие теперь дела в провинции? В провинции сейчас сиреневый левитановский снег и пустые чёрные гнёзда, ждущие первых чартеров с саврасовскими грачами. В провинции дети лижут сосульки, а ближе к полудню, если сжать в кулаке немного воздуха, то из него можно выдавить две или даже три капли солнца и напиться ими допьяна. В провинции пускают по талой воде кораблики и переходят с зимних духов на весенние. В провинции новорождённые кучевые облака так носятся по небу, что и в штаны ненароком могут попасть. Сам-то я не видал, но мне рассказывали.
* * *
К обеду дым над Курской-Товарной почти рассеялся, и только кое-где над путями, цепляясь за электрические столбы, висели серые и грязные его клочки. За дальними заброшенными пакгаузами, мрачными и обветшалыми, раздался хриплый и надсадный рёв маневрового тепловоза. Володька вздрогнул.
– Чего это он, Петрович? С ночи орёт и орёт. На минуту затихнет и опять как резаный.
– Гон у него. У маневровых в марте всегда гон. Как начинают сдуру траву на откосах палить – так у тепловозов эта ерунда и начинается. Может, от дыма, может, от перегрева, а может, и ещё от чего.
– И сколько ж он орать-то будет? Никакой мочи терпеть нет.
– Дык… пока вагонов пять, а то и семь не покроет – не успокоится. И то – не цистерн каких-нибудь с керосином, а самых что ни на есть спальных, пассажирских.
– Да кто ж ему даст-то, ироду?
– То-то и оно. Он ведь их не просто так – сцепочным буфером ткнул, дёрнул раз-другой и успокоился. Норовит, подлец, с рельсов сбить, опрокинуть. А уж потом и… Садюга. Совсем озверел. Ночная смена его в тупик еле загнала. Так пока загоняли – успел дрезину поиметь и паровоз, «кукушку» маневровую, которой сто лет в обед, до белого свистка довести. Во как ему неймётся… Ну да ничего. К вечеру, глядишь, ветер ещё сильнее наддаст. Ливень, вон, обещают, если не врут, конечно. Даже и следа от этой гари не останется. К утру всё тихо будет. Ты давай, уши-то не развешивай – проверяй сцепки. Не ровён час…
И они пошли дальше по горелому, дымящемуся откосу вдоль бесконечного товарняка.
* * *
Март. На воде лёд тонкий-тонкий – только воробьи и рыбаки не боятся по нему ходить. В озёрах и прудах просыпаются от зимнего сна русалки. Зевают, расчёсывают свои зелёные волосы и горстями едят молодых пескарей, чтобы потускневшая за зиму чешуя на хвосте вновь заблестела. Ближе к лету начнут хороводы водить, песни срамные петь и у рыбаков водку из садков воровать.
Я к чему это всё? А к тому, что и у нас, во дворе нашей конторы, на очистных сооружениях растаял лёд, и сегодня днём в чёрно-зелёной воде было шевеление. Сначала образовалась небольшая воронка, потом со дна поднялся десяток-полтора больших пузырей, и всплыла двухлитровая пластиковая бутылка из-под пива. Кажется даже, над водой прошелестели какие-то слова или междометия… повторить которые, впрочем, я не решаюсь. Но это почудилось, конечно. Весенний ветер, не иначе.
* * *
От «Третьяковской» до «Медведково» в углу вагона, свернувшись калачиком, спал бомж. Калачик, надо сказать, был преизрядных размеров. Одна голова – как каравай, которым встречают почётных гостей у трапа самолёта. Бомж храпел так, что перекрывал шум поезда. Но я бы и не стал об этом рассказывать, если бы он не сосал во сне большой палец. Как ребенок, с причмокиванием. И пузыри пускал. Я так и не понял – он просто заснул на пару часов с алкогольного устатку или так и не вышел из зимней спячки? Пора бы уж. На дворе конец марта. Не в том смысле, что пора гнёзда вить и яйца откладывать, а… хотя бы вспомнить, на какой станции их отложил. Или милиция отобрала…
* * *
Старуха толстая, пальто на ней не сходится. Из-за пазухи выглядывает любопытный, как все дети, белый котенок, которого она отдает даром в хорошие руки. Возле старухи стоит девочка лет семи-девяти. Ей на руки брать нельзя, за этим следит строгая мама, но можно погладить, почесать за ухом. Она и чешет. Котенок играет, вертится юлой, и девочка чешет там, где получается. Старуха мелко трясется от смеха – ей тоже перепадает щекотка. Хорошие руки, в которые можно отдать, на неутомимых ногах бегут и бегут мимо. Хорошие руки заняты новогодними подарками. Мертвыми новогодними подарками в красивых коробочках, завернутых в блестящую разноцветную бумагу. Их можно почесать, эти коробочки, но вряд ли они станут урчать. А уж играть с собой их точно не уговоришь.
* * *
Апрель – это когда почки на каштанах напоминают быстрорастущие лампочки. Вчера они были еще по сорок ватт, а сегодня уже по сто.
* * *
С одной стороны, взять, к примеру, американцев. Работают как лошади, зато живут как люди. Или взять немцев. Эти и работают как лошади, и говорят на таком же языке, но живут тоже как люди. С другой стороны, взять нас: с какой стороны ни бери – работать мы не хотим, а потому живем не как хотим, не с теми, с кем хотим, и всё у нас не как у людей, а как всегда, вместо того, чтобы как лучше. Тут все понятно. Ты всё пела? Это дело – иди теперь, выплясывай. Хотя и с танцами у нас тоже не очень получается. Не знаю почему. Что-то мешает, что – не разберешь. С третьей стороны, взять таджиков или еще лучше – вьетнамцев. Их даже и брать не надо – сами приедут. Трудятся как муравьи и могут питаться от одной пальчиковой батарейки месяц. Это, если семья из трех человек, а один может годами. Спрашивается – вот они почему в своих вьетнамах из нищеты не вылезают? Им-то за что? С четвертой стороны – приезжают они к нам и работают, работают… С пятой стороны – когда мы приезжаем к американцам, тоже пашем как лошади. Без дураков, которых оставили дома. И живем там как люди. Что же получается с шестой стороны? Чтобы жить как люди, вьетнамцам надо ехать к нам, а нам, в свою очередь, к американцам. Ну мы с вьетнамцами понаедем – это нам раз плюнуть. Но куда девать американцев? Как уговорить их поехать в освободившийся Вьетнам?..
* * *
Ранним утром бомжи у мусорных баков напоминают космонавтов, когда те уже на подлете к своей Альфа Центавре выходят из анабиоза. Очумевшие от долгого сна, с опухшими синими рожами бродят они, почесываясь, по отсекам космического корабля в поисках тюбиков с яичницей, хлебом и водкой: мужчина с белой, черной от грязи, холщовой сумкой от Армани и женщина в детской шерстяной шапке с двумя желтыми помпонами. На ногах у женщины туфли со сломанными, подвернутыми внутрь, высокими каблуками. Женщина переступает ногами осторожно, чтобы они совсем не отвалились. Мужчина какое-то время недоуменно смотрит на эти ухищрения и говорит:
– Ленк, а каблуки-то у тебя совсем спустили.
* * *
Поутру вошёл в свой вагон, чтобы на работу ехать, – а там темно от лиц. Не в том смысле, что их много, а в том, что на лицах этих ещё не рассвело. Автопилот, конечно, включён почти у всех. Умылись, оделись, кому положено – накрасились, и пошли на работу, механически шелестя негнущимися ногами и руками. Но лица ещё неподвижны, окаменелы. У кого ночной кошмар в глазах, у кого вчерашний скандал с тёщей. Дёргается что-то в дальнем углу рта, а что – не разобрать. Может, даже и разобрать, но прилюдно такое не выговоришь. Женщинам ещё сложнее. Они в утренней спешке макияж накладывают поверх вчерашнего выражения лица. От этого, случается, и рот к уху сползёт, и глаза ненароком на лоб повылезают. Военным хорошо – им как командир выдал уставное выражение лица, к примеру, лейтенантское, – так они его и носят круглые сутки, не снимая, пока не придёт пора менять его на капитанское. А уж начиная со старших офицеров и выше дозволяется самим рожи корчить шить на заказ себе разные выражения. Бывают, конечно, и нарушения. Вот в Курске где-то или в Перми один прапорщик ходил с неположенной по чину генеральской мордой. И так ловко, подлец, её приладил, что никто и догадаться не мог. Красная и красная. Издали – одно лицо. Даже и два, потому как толстое очень. Ежели б не жена, которая вовремя заявила куда следует… Ну да бог с ним, с прапорщиком. Не о нем речь, а о девушке, которая стояла в углу и освещала вагон своей улыбкой. Каждой веснушкой улыбалась. Всеми разноцветными клеточками своего пальто. И даже цветком на легкомысленной шляпке небесного цвета. Что же тут удивительного, скажете вы мне, – такую девушку теперь можно встретить где угодно. На то и весна, чтобы их встречать, не говоря о целовать. Я бы, конечно, для порядку поспорил и сказал, что не во всяком вагоне и не на всякой линии… но – не буду. Правда ваша – весна. Встречайте и целуйте.
* * *
Скоро праздник. Георгиевские ленточки развеваются по всей столице. Элегантно они смотрятся на мерседесах, ауди, фольксвагенах и прочих опелях. На КамАЗах… убедительнее. Молодёжь и себя украшает. Одна девица привязала ленточку к джинсам. Хорошо не сзади. Хотя… сзади у нее так убедительно – КамАЗ отдыхает.
* * *
На Лубянке митингуют коммунисты. Старушки с портретами Сталина и Жукова, карикатурный Горбачёв на плакате с американским флагом на лысине и Ельцин, грызущий кривыми кариесными зубами красные буквы «с», «с» и «р». Да, букв «с» было только две. Видимо, одну он уже загрыз и проглотил. В то время как с трибуны скандируют: «Фашизм не пройдёт!», между рядами деловито снуёт молодой человек, предлагая участникам митинга фашистский листок «Русский марш».
* * *
Низенькая полная дама придирчиво осматривает на лотке уличного торговца посудой блестящий чайник похожих пропорций, но еще и со свистком.
– Молодой человек, а как он свистит? – спрашивает дама тощего, точно свисток без чайника, продавца.
– Не волнуйтесь, женщина. Он конкретно свистит. Оглохнете за милую душу.
– Я его серьезно спрашиваю, а он мне здесь тут аншлаг! Трудно ответить на простой вопрос?! – начинает закипать дама.
Не говоря ни слова, продавец закладывает два пальца в рот и пронзительно свистит.
– Ну вот как-то так, – переведя дух, произносит он. – Брать будете?
* * *
На Ломоносовском проспекте, напротив химфака МГУ, возле остановки сто тридцатого автобуса стоит урна. Сегодня, в седьмом часу вечера, я видел, как с этой урной разговаривал мужчина. Прямо в нее и говорил. Какие-то давние обиды ей припоминал. Но не то чтобы со злобой, нет. Больше с грустью. Ничего не отвечала урна. Лишь оберткой от мороженого помахивала. Мужчина не останавливался и говорил в нее еще. Обидное говорил, и даже нецензурное. Молчала урна. Мужчина утомился и сел возле урны. Привалился к ней. Закурил. Стал говорить тише, задушевнее. Но все равно нецензурное. Наверное, она бы ему ответила. Потом, не сегодня. Сегодня у нее был тяжелый день. Но у мужчины, как видно, тоже день был не из легких. И он настаивал. Стукнул ее полупустой пивной бутылкой в бок. Плюнул в нее и заплакал. Наконец он с трудом поднялся и пошел, шатаясь и всхлипывая. А она осталась. Не бросилась догонять. Завтра, должно быть, придет мириться. В крайнем случае, послезавтра. Никуда не денется.
* * *
Две продавщицы. Одна, измученная синими тенями для век, возмущается:
– И тогда Серега ему и говорит: «Думаешь, я лох? Лох?! Да сам ты лох последний, сука такая».
Вторая, с тонкой ментоловой сигаретой в щели между передними зубами и вулканически красными губами, переспрашивает:
– То есть Сергей дал понять, что считает его лохом?
Они еще покурили, и та, что с тенями, сказала:
– А мой-то, собственник херов, недоволен, что я читаю за прилавком. Да не могу я без чтения! Мозги у меня засыхают от этой гребаной работы.
И потрясла перед подругой засаленным номером журнала «Отдохни» с кроссвордами.
* * *
Возле станции метро «Аннино» видел, как приличного вида мужчина распахнул дверцу автомобиля, метнул внутрь букет белых роз и стал целовать водителя, приличного вида женщину. Целовать – это мягко говоря. То есть, может, мягко, и даже очень, но нам, окаменевшим тут же рядом, хотя мы все и шли за минуту до этого по своим делам, размечталось возбудилось показалось… мало не показалось. Засмотрелись даже юноша и девушка, которые обнимались по служебной надобности в какой-то рекламе, нарисованной на боку проезжавшего мимо автобуса. Если бы приличного вида женщина-водитель открыла глаза, то увидела бы, как ей помахала из своего киоска продавщица газет и как гаишник пытается закрыть широко распахнутый рот, полный нечестно заработанных денег. Но глаз она не открывала (да и кто бы стал открывать на её месте?) и поэтому не увидела даже того, что белые розы стали понемногу розоветь… пунцоветь… Не так сильно, как мы, невольные зрители, но. Вот какие розы нынче продают в столичных магазинах. Должно быть, это голландские. Наши, небось, и лепестком бы не повели.
* * *
Бывают такие люди, которым в очередь лучше не становиться. Нет, встать-то они, конечно, могут, но как только подойдут к прилавку, так на них все и кончится. Или останется не тот размер и цвет. Еще и вкус окажется отвратительным. Да хоть к обычному крану водопроводному подойдут, откроют – а в нем воды уже и нет. А тех, кто ее выпил, уж и след простыл. Ну да не о них речь. Теперь, слава богу, всего на прилавках полно – и нужного размера, и цвета, и свежее – только что с грядки. Но и тогда этих несчастных либо продавец обвесит, либо кассир обсчитает. Теперь кассиры в супермаркетах такое могут в чек впечатать, что только диву даешься. Покупаешь ты, к примеру, буханку черного, кефир и чай в пакетиках, а насчитают тебе и осетрины с коньяком, и устриц, и алименты за три года, и черта в антикварной ступе красного дерева с перламутровыми инкрустациями за сумасшедшие деньги. И как ни проверяй – все у них сходится. Отдашь все деньги, что были с собой, заплачешь и уйдешь, чтоб очередь не нервировать. Которые умные – те чек не отходя от кассы проверяют. Все в своем уме перемножат, вычтут, поделят и сразу к кассиру с кассационной жалобой. Ну тот тоже не дурак. Охота ему была с ходячим калькулятором связываться. Без лишнего слова деньги тихонечко отдаст и сейчас же следующего примется обсчитывать.
Я обычно чеки не проверяю. Что толку расстраиваться? Считаю я в своем уме плохо, а чужим и подавно не умею пользоваться. Пока достанешь калькулятор, да нацепишь очки на нос, да сличишь все продукты со списком в чеке… Себе дороже. Вот и сегодня я все в пакет сложил, и чек уж собрался скомкать и выбросить, как вдруг вижу – сосиски мне пробили, которых я не брал. На целых пятьдесят рублей и восемнадцать копеек. Ну, думаю, хоть раз в жизни повезло. Сейчас, сейчас я им все докажу! Поквитаюсь за годы бессовестного обвеса и обсчета.
Подхожу к кассирше и протягиваю ей длинную ленту чека со словами: «На, удавись ей! Сосиски в студию или деньги на бочку!» Очередь одобрительно зашумела. Я заложил руку за отворот куртки, отставил ногу и сделался как Бонапарт, ожидающий ключей от московской недвижимости. Кассирша же, вместо того, чтобы немедля отдать нажитое незаконными махинациями, покаяться и обещать, что это на сегодня в последний раз, стала рыться в пакете с купленными мною продуктами и проверять разные наклейки. Сличайте, говорю, сколько угодно – даже слепой увидит, что сосисок у меня нет! И действительно – сосисок не было видно даже сквозь запотевшие очки кассирши. Очередь зашумела еще одобрительнее. Раздались крики «Браво!» Тут кассирша вытащила какой-то сверток из моего пакета и, бросив: «Ждите, я сейчас вернусь», – удалилась в сторону мясных прилавков. Ну, думаю, пусть только вернется, пусть. Я ей еще хрен покажу. Польский, в маленькой баночке. Я внезапно вспомнил, что на прилавке он был по пятнадцати рублей, а в чеке стояло двадцать.
Прошло пять минут приятного ожидания. Потом десять томительного. Очередь… Народ у нас нетерпеливый. Любит шуметь по всякому поводу. Еще через пять минут невыносимого ожидания кассирша пришла, села за кассу, открыла ящик с деньгами, вытащила оттуда ровно пятьдесят рублей и восемнадцать копеек, отдала мне, и я уже… но не тут-то было. «Мужчина, – сказала она, – вам неправильно наклеили сосисочный код на вашу буженину. Давайте рассчитываться – с вас еще сто двадцать рублей».
Мальчик лет десяти с тремя чупачупсами, стоявший за мной в очереди, дотронулся до моего рукава и тихо произнес: «Дядь, а дядь! Лучше бы вы сразу ушли»…
Уже потом, дома, выбрасывая этот чертов чек в мусорное ведро, я увидел, что вместо одной бутылки пива были пробиты две. А мог бы и не увидеть, если бы выбросил его сразу, еще в магазине. Да я всегда так и делал. И правильно делал!
* * *
Обычно после работы возле входа на станцию Шоссе Энтузиастов мужики пьют пиво, если им не хватает на водку. И женщины пьют. И дети. А между ними шныряют трезвые собаки и старушки, собирающие стеклянную и алюминиевую тару. Теперь редко на троих соображают. Чаще стоят по двое или вовсе поодиночке. Уставится человек в себя и пьет свое пиво туда же. Да и живет точно также. Правда, однажды зимой я видел двоих, которые пили на троих. Третьим был ими же вылепленный маленький снеговичок с окурком вместо носа и пластиковым стаканчиком на кудрявой от пивной пены голове. Один из этой компании, большой лохматый мужчина лет сорока, с детским выражением лица и с детской обидой на этом лице говорил другому:
– Два часа ей талдычил – ни в зуб ногой. Ну азы же, азы линейной алгебры! – Он глотнул пива из банки так, что у нее втянулось дно, и продолжал – Ведь простые, блядь, действия с матрицами! Еще и рыба…
– В смысле Карасева? – заинтересованно спросил его собеседник.
– В смысле холодная…
Они молча докурили, и большой человек достал из-за кармана куртки четвертинку.
* * *
Три бомжа сидят на низеньком зеленом заборчике у газона. Вернее, два бомжа-мужчины и один бомж-женщина. Один мужчина курит, другой внимательно читает алюминиевую банку из-под коктейля «Отвертка», а женщина смотрится в лужу. Там, в луже, валяются осколки домов и обрывки засаленных городских облаков. Через какое-то время женщина, ни к кому не обращаясь, произносит:
– Морда, блин, опухла.
– Есть надо меньше, – откликается тот, который курит, и своим смехом до полусмерти пугает двух воробьев, клюющих серый кусок батона у его ног.
– Не морда, а лицо, – поправляет другой.
– Чье? – спросила женщина.
Мужчина не отвечает, но аккуратно ставит банку на заборчик, целует женщину в щеку, снова берет банку в руки и продолжает прерванное чтение.
Женщина закрывает глаза, облако уплывает из лужи, воробьи возвращаются к батону. Тот, который читал банку, прочел на ней эпилог и смял ее, я спустился в метро, на станцию Новые Черемушки, и уехал. Открыла она глаза или нет – не знаю.
* * *
Солнце слепит так, что казах, или калмык, или киргиз в красных сатиновых шароварах, разноцветной вышиванке и соломенной шляпе, представляющий запорожского казака у входа в ресторан «Корчма» на Садовом, сощурил глаза практически до отрицательных значений.
* * *
Посетил с дружественным визитом Орехово-Кокосово Борисово. В ходе визита проголодался и бесстрашно подошел к ларьку с шаурмой и чебуреками.
Посмотрел на чебурек с черными, немытыми никогда руками… вдохнул… закашлялся… и подумал: «Пора оставлять эти пролетарские привычки. В конце концов – средний класс я или где?» И так подумавши, подошел к ларьку с вывеской «Стардогз», чтобы купить то ли датский хотдог с кетчупом, то ли медистер с майонезом, то ли хрен с горчицей. Топ-менеджер ларька, взглянув на меня, вытерла большие красные руки о засаленный фартук и так громко прочистила нос в вафельное полотенце, что на перекрестке неподалеку зеленый свет внезапно сменился красным. После чего деловито спросила: «Нашей скидочной карточки у вас нет?» Вот как, оказывается, далеко зашла цивилизация в столице! Бог знает почему, но вдруг представились мне эти самые скидочные карточки в платных туалетах… каждый, справивший у нас семь раз малую нужду – одну большую справляет бесплатно!.. десять процентов бесплатно!.. Постоял я, постоял… и тут мне позвонили и позвали в гости, где накормили на старинный московский манер – до отвала и без всяких карточек.
* * *
Во втором часу дня у выхода из станции «Бауманская» сидела нищенка. Возле нее, точно нитки, наперсток и ножницы возле портного, лежали костыль, картонка с обращением ко всем людям доброй воли и шапка с мелочью. В тот момент, когда она, мелко крестясь, благодарила за мятую десятку какого-то мужчину, к ней со спины подкралась ее товарка и ножом по стеклу запела: «Гоп-стоп, мы подошли из-за угла…» Нищенка вздрогнула, обернулась и уже собиралась ответить что-то вроде: «Ты… твою… такую…», но подруга протянула ей полную бутылку водки, обняла, поцеловала и сказала: «Поздравляю с днем рождения!»
Я уж отошел от них довольно далеко, а мне в спину все неслось дуэтом: «Ты шубки беличьи носила… Все полковникам стелила…» Рабочий день, судя по всему, был окончен. И вовремя – к ним уже летел волшебник в голубом вертолете, чтобы бесплатно показать.
* * *
«…Вам, женщина, через две выходить. Я скажу когда. Сейчас новый дом проедем, потом под мост, и выйдете у забора. А дом этот Кобзон строит. Развлекать тут всех собрался. Вон стёкла какие серебряные. Всё купил и всё продаст. Я вам скажу – он ещё в сорок восьмом по четырнадцать тысяч партийных взносов платил. Ежемесячно. Что значит… Да точно вам… Сам Караулов по телевизору…. Слух у меня хороший. У меня панкреатит, а слышу я всё правильно. По четырнадцать тысяч, женщина! И никаких не рублей. Да откуда ж у него рубли? Вон рабочих сколько на доме-то. Понаехали… у кого ни спроси откуда – все жидомасоны. И день и ночь своими мигалками гудят, суки, гудят! Всю душу русскому человеку замигали этими плевалками. А всё с чёрта беспалого началось. Теннисист херов. Всех нас на запад при ватизировал. С потрохами. А теперь разъезжает по всему свету со своей Наиной. Как же! Он им везде синий свет давал – и они ему. Алкоголик. Ему рентген головы делали перед пенсией – так там у него булькает! Женщина, вот какая вы, ей-богу, неверующая! Да сам Караулов… И с нынешним они родственники. Просто так, что ли, он нам его подсунул. Ещё какие родственники. Две дочери на выданье у этого. Пообещал ему по-родственному. Ну и что, что Танька у него! Это от Наины Танька. По ведомости. А без ведомости Пашка. Или Серёжка. Я сама бухгалтером работала, я знаю. Будете мне рассказывать. Ну вас! Что ни скажи… Даже изжога поднялась. Выходите уже. Ваша остановка».
* * *
Девочка писала в блокнот. Вернее, училась писать. У нее еще не было любимых букв, как у Акакия Акакиевича, да она их, наверное, и не все знала, чтобы любить или нет, но от большого усердия высовывала им навстречу язык, точно хотела слизать каждую. Слово было «гладиолус», и было оно невообразимо длинным. Такое слово написать – это вам не пузырь из жвачки надуть. Вроде и начнешь правильно, но потом, к середине, черт знает откуда повылезут сами собой какие-то посторонние палочки, крючочки и даже буквы ненужные, а нужные, наоборот, подеваются неизвестно куда, и получится какой-нибудь «гладилус» или «гладиус». Сами по себе эти «гладилусы», может, и хорошие и даже состоят в близком родстве с гладиолусами, только у них лепестки другой формы, и… они не гладиолусы, хоть плачь. Девочка уже и надула губы, намереваясь уронить в блокнот слезу, но вдруг передумала, почесала круглую, румяную щеку авторучкой, оставив при этом на ней несколько нарисованных зигзагов, и принялась энергично зачеркивать криво выросший «гладилус». Закалякав его до неузнаваемости, она облегченно вздохнула, быстро написала слово «торт» и стала им любоваться изо всех сил. Тут поезд подошел к станции «Кропоткинская», и девочка с мамой вышли. Девочка еще и успела пару раз скакнуть на одной ноге, пока выходила из вагона, а вот ее мама этого делать не стала. Ну и зря. Иногда так здорово скакнуть разок. Или даже два.
* * *
Солнце садится. Нарезанные чайками круги золотистого воздуха падают в воду, и мелкая рябь разбивает их на множество осколков. Привалившись спиной к ажурным перилам мостика через пруд, томный молодой человек с еле заметной трехнедельной щетиной на бледных щеках говорит в телефон:
– Леш, ты не кипишись. Завтра найдем партнеров и нарубим с них бабла…
Он плюет вниз, в проплывающую утку, промахивается и долго, с отвращением, отирается рукавом куртки.
* * *
У выхода из станции метро «Преображенская площадь» стоит сумасшедшая старуха с длинным, шевелящимся от нездорового возбуждения, носом. На голове у нее ядовито-синий, точно синильная кислота, берет. Время от времени старуха простирает вперед правую руку с растопыренной пятерней и громко кричит в окружающее ее броуновское движение:
– Прекратите бегать! Идите работать!
Не идут. Продолжают бегать.
* * *
На Садовом сидит нищенка-таджичка (а может, и узбечка – кто их разберёт) с двумя замечательно замурзанными детишками. Они сидят на цветастом коврике. Дети сосредоточенно надувают шарики, пускают слюни и размазывают их по щекам. Их мать (косички, красные шальвары, серьги до плеч и всё такое – симпатичная такая, чернобровая и кареокая среднеазиатская молодуха) сидит, поджав под себя ноги, выставив вперед руку (как Ильич на памятниках, только ладонью вверх), и монотонно напевает: «Падаттехристуради, падаттехристуради…»
* * *
Всё же в столице много удивительного. В вагоне метро встретил двух девиц. Одна большая, а вторая маленькая. Обе в чёрных штанах и футболках, в татуировках и устрашающем макияже. Ну макияжем и татуировками меня не удивишь, но вот на маленькой девице был ошейник с металлическими кружками, а к ошейнику была прикреплена довольно внушительная длинная цепь. А уж конец этой цепи был намотан на руку девицы, которая побольше. Я, конечно, на всякий случай отошел подальше – кто ж знает, что у этой цепной девицы на уме. Меня лет восемь назад укусила собака, тоже маленькая, – так мне этих противостолбнячных уколов вкатили по самое нимагу. Больно мне надо наступать на те же грабли. Потом-то уже, когда я протискивался к выходу, перед своей станцией, слышал, как они между собой говорили про Мураками и про то, что Толик – козёл. Его пригласили, как человека, а он не пришёл. Водка, конечно, не пропала, но вечер был испорчен… Так сразу Толик и козёл. Я бы тоже не пришел. Я бы даже пошел в противоположную сторону. Может, и побежал бы.
* * *
Под утро проснулся от грома и молний. Дождь хлестал с таким остервенением, что дома, деревья в чахлых сквериках, редкие троллейбусы и прохожие – всё стало похожим на промокших до нитки бездомных кошек. И вдруг стало жалко весь этот Содом на Москве-реке. Не то чтобы очень, но всё же. И ещё подумалось, что если придёт в этот город ураган, тайфун или бог весть откуда взявшееся цунами и разрушит всё до основания, то я, наверное, даже смогу полюбить оставшиеся обломки. Ну да… «они любить умеют только мертвых». Но надо быть реалистом. На цунами в наших краях надеяться не приходится.
* * *
Возле метро стоит старушка с тележкой на колёсиках. На тележке у нее картонный ящичек, заполненный чулками и капроновыми носками таких фасонов, в которых, кажется, ещё фрейлины последней императрицы смущали лейб-гвардейцев. Другая старушка, в полосатой панамке и очках с толстыми стёклами, роется среди этого добра. Роется, роется – и снова роется. Наконец выбирает и протягивает старушке-продавцу носки и деньги. Та берёт их, отсчитывает сдачу и говорит:
– Носите на здоровье.
Потом заворачивает в пакетик носки и добавляет:
– По вашему выбору видно интеллигентную женщину.
У старушки-покупателя морщины на лице собираются в улыбку:
– Да, конечно, тепло. Только пух этот тополиный замучил. Просто Пухов день какой-то.
И, попрощавшись, медленно уходит.
* * *
Что ни говори, а жизнь в столице повышает культурный уровень. Я даже не про кабаки театры и музеи, а про метро. За то время, что на работу и с неё – прочитал множество книг. Теперь вот читаю про конец истории и последнего человека Фрэнсиса Фукуямы. На свободе такую книжку ни за что не прочесть. То чай, то кофе, то потанцуем. А тут как прикрикнут: «Осторожно, двери закрываются!» – так изо всех сил и зашелестишь страницами.
А ещё, пока едешь по эскалатору наверх, в ад (нынешним летом пекло наверху), тебе диктор читает стихи Окуджавы про давайте восклицать и плакать с полуслова. Как закончит – так сразу другой диктор зовёт на распродажу в торговый центр. Кто купит больше, чем на три тысячи, тому новый диск Наташи Королёвой с её автографом. Диктор торопит, велит скорее идти на распродажу. И добавляет – тем более, что жизнь короткая такая… Нет, не добавляет – это я приврал для красного словца.
Ничего он не добавляет. Да и что тут добавишь, когда девушки одеты в такое открытое, лёгкое и прозрачное, что ни в сказке сказать, ни потрогать, ни… Глаза вылезшие кое-как вставишь обратно и уткнёшься в конец истории, как дурак.
* * *
Пожилой мужчина в начинающей полнеть к старости куртке, широко размахнувшись, подносит банку «Невского» к усам и, подмигивая всем телом, говорит миниатюрной продавщице меховыми тапками, блестящими кастрюльками, носовыми платками и китайскими чертиками в китайских же ступах:
– С новым… марта тебя! Чиз, бля!
Он выдувает толстыми, червячными губами тяжелый и неповоротливый воздушный поцелуй. Тот взлетает и тут же падает на заплеванный тротуар. Мужчина выпивает пиво, отирает рукавом усы и молодецки разбивает банку об асфальт. Раз, другой, третий…
* * *
Под Шоссе Энтузиастов, как выйдешь из метро – длинный подземный переход. Одну стенку этого перехода подпирают пьющие круглый год пиво мужики, а возле другой теснятся ларьки с разным мелким товаром. В одном из этих скворечников я покупал сигареты, а в соседнем две женщины приценивались к сумкам. Женщины были крупные, из тех, которые дышат всем животом, как лягушки. Одна из них была постарше, а вторая помоложе. Выбирала та, которая постарше. Сумку она присмотрела лакированную, гангренозного цвета – такого, когда уже лечение не помогает, а только ампутация. На ее теле сумка смотрелась бы как кошелек. Смотрелась бы. Приложить сумку к телу не позволял продавец. Видимо, были уже случаи, когда покупательницы с этими сумками… А продавцу вылезти из своего скворечника сразу трудно. Да и товар бросать боязно. Вот он и решил показать товар на себе. Прижал сумку к животу и стал перед женщинами поворачиваться, как на подиуме. Еще и руку кренделем изогнул. А вид у продавца был как раз для показа мод – небритый, стриженый под машинку, с большим сизым носом, в толстом засаленном свитере в тюремную полоску. Подруги смотрели, смотрели и та, что помоложе, спросила: «Ольк, ну?» Олька, прищурилась, пошевелила сумчатыми щеками и задумчиво произнесла: «Светк… ну нах. Не нравится он мне». И обе гордо удалились. А невозмутимый продавец повесил сумку на крючок и стал есть квелый, почти белый от недостатка солнца и начинки зимний чебурек, запивая чаем из пластикового стаканчика.
* * *
Вошел на Шаболовской в вагон и увидел скульптурную группу. Ее составляли три мужских человека и один женский. Вообще говоря, не всякие люди, даже связанные между собой, могут составить скульптурную группу. Бывает, что идет человек с женой, с двумя детьми, тещей, собакой или даже двумя собаками тещами, а только взглянешь на всю эту процессию, и сразу понимаешь, что группового и скульптурного в них не больше, чем в пригорелых кусочках шашлыка на палочке, из тех, что у нас продают подвыпившим отдыхающим на пляжах. Ну хорошо. Пусть не шашлык. Пусть роденовские «Граждане Кале». Так легче? А те, что в вагоне…
С правого краю композиции стояла совершенно черная девушка с медовыми глазами. Одевалась она, по-видимому, у лучших кутюрье Черкизовского и Коньковского рынков. Пронзительно-розовый коротенький китайский пуховичок с опушкой из шанхайского барса дополняли джинсы, так щедро усыпанные стразами, что оборотная сторона луны девушки напоминала карту звездного неба. Обеих его полушарий. В руке девушка держала леопардовую сумку с множеством золотых пряжек и пряжечек.
Левее негритянки стоял молодой человек, весь в перстнях, цепочках и брелоках. Подозреваю, что и под одеждой у него были надетые на что-нибудь перстни. В ухе у него красовалась серьга, сделанная из октябрятского значка. В мое время их носили на груди. Куда-то их нацепят еще лет через десять или двадцать…
Завершали группу два не очень трезвых мужика с клетчатыми баулами челноков. Настолько не очень, что время от времени прислонялись к спинам девушки и молодого человека, поскольку стояли сзади. Когда диктор на остановке попросил не забывать в вагоне своих вещей, один сказал другому: «Жора! Слышь, что говорят-то? Ты меня не забудешь? Не забудешь?!» Не оборачиваясь, негритянка брезгливо процедила вполголоса: «Забудешь тебя, козла, как же». И все четверо двинулись к выходу. Какая-то старушка, на секунду высунув голову из поднятого воротника своей монументальной каракулевой шубы, выдохнула им вслед: «Москвичи…» И снова спряталась.
* * *
Иду по улице и по сторонам смотрю. На то и столица, чтоб по сторонам смотреть. Слушаю всё, что слушается, читаю всё, что читается и трогаю все, что трогается. В витрине одного из мясных ларьков, что приезжают от разных мясокомбинатов, читаю ценники: «Сердечки телячьи», «Ножки свиные» и «Плечики и грудки куриные». Вот ведь, воображаю, какая романтическая девушка писала эти ценники. Небось, приехала в столицу поступать на какой-нибудь филфак и ну по кабакам с мужиками срезалась на математике. А теперь вот стоит за прилавком и обвешивает таких ротозеев, как я, почем зря. А всё равно, хоть бы и обвешивала, должны же быть у ней стройные ножки, круглые плечики… не говоря о грудках. А сердечко… Поднимаю я глаза… а там… а там… Ну, думаю, давай, как говорится, бог ноги. Дома отдышался и теперь чай с коньяком пью. Да ничего такого ужасного. Лишь бы он не приснился.
* * *
По дороге на работу видел я в каком-то бананово-лимонном глянце аршинный заголовок «На глазах у Максима Галкина Алла целовала Филиппа!». Эка невидаль. Вот если бы на носу или… Да мало ли где.
* * *
Вечером, возле входа в метро, в цитрусовом свете фонаря, толстая баба в сером мохеровом картузе предлагала купить малосольные огурцы «последние в сезоне этого года». Огурцы, и правда, выглядели как последние. Синие, в перхоти поваренной соли. Баба теребила их багровыми пальцами, пытаясь хоть как-то взбодрить. Тщетно. Мертвые огурцы не захотел купить измятый мужчина с измятой от долгого выдавливания пива банкой в руке. Он только взглянул на них, и ему стало нехорошо. Его даже затошнило, и… Он успел культурно отвернуться. И непременно сам бы ушел. Не надо было его так сильно толкать! Потому, что лежа можно только отползти. Медленно и скорбно. К чему я это все рассказал? А к тому, что осенние вечера бывают такими длинными, что ими можно не один раз обмотаться, точно веревкой. И удавиться.
* * *
Ночью проснулся и стал кашлять на разные лады. Но всё как-то не так… несолидно. Какой-то сумбур вместо музыки. В детстве я любил кашлять. Это тебе не насморк до пояса или там свинка позорная. Участковому врачу, которого мама на дом вызовет, покашлял и всё – свободен на неделю, а если повезет, то и на две. И потом, когда уже прогонят в школу, можно закашляться перед вызовом к доске так мучительно, de profundis даже, что вызовут соседа по парте. А на большой перемене случайно оказаться рядом с Ленкой из параллельного четвёртого класса и так зайтись кашлем, чтоб она сразу поняла – жребий мой измерен. Но чтоб продлилась… и ваще… Иначе – на Кавказ, в декабристы, а то и к Герцену в «Колокол». И Ленка поймёт. И мы с ней пойдём в буфет за коржиками или пончиками с повидлом. И где теперь все эти преимущества… Только кашель и остался. Но я не о том. Я проснулся, когда на часах была половина третьего, а точнее, два часа и двадцать две минуты. Часы у меня электронные, с красными цифрами, которые проецируются на стену. Глянешь невзначай поверх шкафа, а там, среди немыслимых цветов на обоях, всё давно уже мене, текел и фарес. И пульсирует красное двоеточие. Ну вот. Смотрю я на эти три двойки в ряд и никак вспомнить не могу, что они мне напоминают. Уж и кашлять перестал, а заснуть не могу – вспоминаю. И так вспоминал, и этак. И тут меня осенило. В детстве к стене соседнего дома был прилеплен гипсовый барельеф с головами вождей мирового пролетариата. Голов было как раз три. И держались они ухо за ухо и ус за ус. Ночью под ними зажигался фонарь. Наверное, они что-то высматривали на земле под стеной. А может, местные власти им просто спать не давали. Вожди были серые, уставшие и местами облупленные. Как мне хотелось их раскрасить! Но тогда у меня была только коробка цветных карандашей «Спартак» фабрики «Сакко и Ванцетти». Карандаши мне было жалко. Завтра пойду и куплю самых ярких тиккурил. Обрадую стариков… На этом месте я открыл глаза. За окном никак не мог упасть тополиный пух и бомж Митрич, который прижился в подвале нашего дома. Вообще-то он, конечно, давно упал и лежал в кустах цветущего жасмина. Упасть – это я так написал, для красоты. Зато жасмин пахнет сильнее, чем Митрич. И я ему за это благодарен. В смысле, жасмину. И не только я. Ещё многие жильцы.
* * *
В переходе на «Третьяковской» стоит необъятная баба с картонкой «подайте на билет». Недели три, а то и четыре стоит. Ей подают, наверное. Иначе бы не стояла. Я так думаю, что она собирает на билет Москва – Сатурн. Отстала от зонда Кассини-Гюйгенс. Злые люди украли в буфете космодрома скафандр и полную сумку продуктов в тюбиках. Вот она и побирается. Не возвращаться же в Кострому. Впрочем, может, я и загнул насчёт Сатурна. Уж так прямо и Сатурн. Обычный круиз по Средиземному морю недели на две. Я когда с ней поравнялся – она глаза отвернула и в сторону стала смотреть. Я-то подумал бог весть что и ошибся. А оказывается, у неё чуть пониже спины, на стульчике, лежит журнал глянцевый с белой яхтой на картинке. Посмотрит она на нее, посмотрит… и снова побирается с неистовой силою.
* * *
На перроне шумно – подходит поезд. Апоплексического вида мужчина кричит в телефон: «Не придуривайся! Не делай голубые глаза!..»
* * *
Показали в рекламе какую-то золотушную деваху, которую фея превратила в принцессу. Ну прикид у нее сразу стал от кутюр, твою мать, а вот кожаные сапожки подкачали. Хоть и модные, но не блестят. И тут фея достает баночку с сапожным кремом «Киви» и предлагает принцессе. А за кадром голос сообщает, что крем этот не простой, а золотой сделан на основе НАНОТЕХНОЛОГИЙ.
* * *
Вот говорят, что нам привычней жить в патерналистском государстве. Правильно говорят. Признаться, мы готовы не только в патерналистском жить, но и в матерналистском тоже. И вовсе не в том смысле, в котором все подумали.
Утром переходил я с радиального «Проспекта Мира» на кольцевой. Там у эскалатора сидит в стеклянной будке бабушка с нарумяненными до чахоточного блеску щеками. И нами в микрофон командует.
– Ну так же просто стоять справа, а проходить слева. Даже с утра! Что ж тут непонятного-то, товарищи? Так, те, кто стал справа – те кладут правую руку на поручень. На поручень, я сказала! Правой ногой вступаем и правую руку кладем… Мужчина! Зеленый, замшевый мужчина! Положите руку на поручень.
Мужчина, уже проехавший вверх по эскалатору, растерянно оборачивается и делает какой-то нерешительный взмах рукой в направлении будки. Едущие выше и ниже молча держатся за поручень правыми руками.
– Да вы положите ее, положите! – не отстает строгая бабушка, – она ж у вас не лежит, а болтается, как…
Как она болтается, я услышать не успел, поскольку течением меня вынесло на берег кольцевой станции.
* * *
Сто тридцатый автобус, от станции метро «Университет» до станции «Профсоюзная» тащится от пробки к пробке. Я дремлю, но время от времени просыпаюсь от скрипа тормозов и сильнейшего запаха перегара за моей спиной. Из этого перегарного облака ко мне, заплетаясь друг за друга, ползут из последних сил слова:
– Ты запей, Вов, байкальчиком. И я тебе скажу. Мы с тобой огонь и медную воду прошли. Галька – сука, конечно, толстозадая. Если б я был старик Хоттабыч, я ее на хуй послал бы по щучьему велению. Завела моду записывать в блокнот свой. Да, от нас запах был. Запах – не перегар! Мы с производства вышли. Ну нормально вышли – все у нас шевелилось по порядку. Руки, ноги и всякая хуйня – все как у людей. Мы почему с запахом? Потому мы с производства идем. А как еще-то? Как?! Молчишь? Не знаешь… Кемарь, хер с тобой… Не слюнявь мне, блядь, рукав от новой куртки. Спи человечески. А от кого сейчас не запах? По нынешним временам, Вовка, даже от ангелов… От этого байкала у меня такая… мутотень… Отрыгаться не могу. А завтра мы с тобой к начальнику цеха пойдем. Мы эту Гальку… Допьем, а завтра нам сейчас выходить на Профсоюзной. Вставай, давай. Быстрее – двери открываются уже. Голову не волочи, мудила…
* * *
В конце августа или начале сентября, стоит только захныкать дождику, хоть бы и самому мелкому, все сразу начинают ворчать:
– Ну вот, пожалуйста! Так мы и знали! Еще и лета толком не было, а осень тут как тут. Мы только-только… а она уже. И так каждый год. И никто даже и мизинцем не пошевелит, чтобы как-то исправить или улучшить. Никому нет решительно никакого до этого, между прочим, не последней важности, дела.
А возьмем март или апрель. Уж и солнышко покажется, и прилетят первые веснушки, и грачи на картине Саврасова загалдят так оглушительно, что проснется задремавшая рядом с ними музейная старушка в Третьяковке… Все равно – кого ни спроси – всякий станет уверять тебя, что до настоящей весны еще как до Китая… а то и до Японии. Еще и снег пойдет, и насморк будет, и вообще – настоящая весна – это непременно девушка в чем-нибудь тонком, прозрачном и разлетающемся от теплого ветра. Да вы глаза-то разуйте! Снимите с них зимние ботинки на меху. Какие же теперь девушки при северном ветре и заморозках на почве?
Но отчего же непременно девушка? Отчего не кошка или воробей? Да что воробей… Видел я вчера на скамейке дюжего молодого человека в поношенной брезентовой ветровке и туристических высоких ботинках на толстой-претолстой подошве. Он сидел и блаженно жмурился на выглянувшее из-за туч солнце. Черная как смоль огромная борода его была заплетена в несколько косичек, каждая из которых была перетянута разноцветной резинкой. Справа и слева от этого утеса-великана сидели две золотые тучки девушки и весело щебетали меж собой. Время от времени проказницы легонько подергивали за косички своего кавалера и тут же прятали руки за спины. Молодой человек приоткрывал один глаз и строго им взглядывал на подружек. Те делали вид, что они здесь ни при чем, но тут же их румяные щеки лопались от смеха и тысячи больших и маленьких разноцветных смешинок разлетались вокруг… Нет, как хотите, а нарисовать весну без девушек нет никакой возможности. Кабы только весну…
* * *
Весь день валил мокрый снег, а к вечеру еще и подморозило. Из маленькой обледеневшей чебуречной у Северного рынка смотрят на улицу скучающие чебуреки, широколицые лепешки, бесстыжие куры-гриль и копченые свиные ребра неизвестных животных. Холодный мартовский ветер раскачивает тонкую веревочку песни «Постой паровоз, не стучите колеса…», свисающую из маленького динамика под козырьком палатки. Смуглый молодой человек в колпаке и фартуке не третьей свежести сидит внутри заведения, обняв электрообогреватель, и тихонько подпевает Вицыну на своем жарком и влажном субтропическом языке. Покупателей не видно. Бродячая собака, идущая по делам, которых у нее нет, останавливается напротив чебуреков и ребер, минуту или две задумчиво чешет левой задней лапой то место, где у нее никогда не было кармана с деньгами, и снова идет по тем же делам.
* * *
Что я хочу сказать москвичам и гостям столицы. Граждане! Курей птицефабрики «Куриное царство» продают плохо выбритыми. Только что мне пришлось эпилировать такую курицу пассатижами. С особым цинизмом и жестокостью. Она, конечно, во всем призналась, но от супа ее это не спасло.
* * *
Красная Стрела
…Уже и вокзала след простыл, уже и проводник принёс чай с лимоном, уже и пришлось тебе выйти из купе, пока переодевается ко сну твоя попутчица, – а Москва всё не кончается. Тянутся, тянутся за окном бесчисленные пригороды, города-спутники, элитные поселки и одинокие дачные домики в три этажа с антеннами космической связи. И так почти до самой Твери.
А ведь лет двадцать пять назад, даже двадцать, столица до МКАДа дотягивалась не во всех местах. Ещё из какого-нибудь Митино или Куркино забредали внутрь города совершенно дикие селяне и селянки в поисках мяса, детских колготок, венгерского зелёного горошка и поглазеть на жигули-«пятерки». Ещё лось, а не хаммер мог запросто перегородить одну из двух тонких полос кольцевой автодороги.
Теперь Москве дорогу лучше не перегораживать. А если не перегораживать, то она рано или поздно и до второй столицы доберётся. Сейчас-то ещё там, в колыбели трёх революций, все спят спокойно и на ус не наматывают. А как появятся на окраинах дикие дивизии московских дворников-таджиков и молдаван-строителей, как пойдут они в атаку с криками «шаурма» и «бордюр», как за случайно оброненное в разговоре «булка» или «поребрик» будут хватать всех без разбору, когда на каждом парадном будет прибита табличка «подъезд»… вот тогда «крайние» станут «последними», вот тогда опомнятся, да поздно будет.
А пока… пока скорый поезд идёт и идёт на север, чуть притормаживая на тёмных полустанках, хлопают дверями тамбуров полночные курильщики, идёт по коридору молодой проводник в трусах до колена и форменной фуражке, спит на приставном сиденье какая-то тётка, обнимая ногами большую клетчатую сумку, и видит во сне.
* * *
На станции «Алексеевская» подсел ко мне человек с желтым лицом. Какой-то друг степей калмык. Даже очень калмык, потому, что один глаз у него был просто узкий, а второй – уже не бывает. Видать, ударился он лицом обо что-то. И не один раз. Фингалище такой, что хоть по автомобильной трассе ночью спокойно иди. Будет считаться, что с зажженной фарой. Голова у моего попутчика была обмотана бинтом. Он ее, наверное, сам обматывал. Сначала шапку-петушок на голову нахлобучил, а потом вспомнил, что не худо бы и голову обмотать. Получилось… как получилось. Видно было, что человек давно не брился. И эти три волоска, что он не брил, наводили грустную думу, как та несжатая полоска из стихов великого русского поэта. И стал человек рыться у себя за пазухой. То папиросы достанет, то зажигалку, а то искусанный до полусмерти чебурек. Но не стал ни есть, ни курить, а все обратно спрятал. Наконец достал он засаленную и затрепанную книжку. И раскрыл ее. А на первой странице той самой книжки было написано «В каждой нации есть свои евреи». И стал человек внимательно ее читать, водя заскорузлым пальцем по строчкам.
* * *
Сегодня на работе за чаем беседовали о выборах. Ну не то чтобы беседовали, а так… матом ругались.
Я задумался о своем и оговорился по Фрейду. Спросил: «Интересно, кого же у нас выберут на третий срок?»
* * *
Над проспектом Мира висит растяжка «Сезон кавказской кухни в ресторане Штирлиц».
* * *
Стою в центре зала на «Третьяковской». Жду. Усы и бороду, по которым меня узнают друзья и знакомые, вытаращил вперед. Рядом со мной стоит девушка лет двадцати. Воздушная и прекрасная, как зефир «Шармэль». Тоже кого-то ждёт. И подходит к ней молодой человек с огромным баулом на колёсиках. Сам он (не баул, а молодой человек) высокий, тонкий и хрупкий, как палочка твикса. И, смущаясь и робея, спрашивает девушку: «Извините, скажите, пожалуйста, – вас случайно не Лена зовут?» Совершенно случайно оказалось, что Лена. Молодой человек подкатывает свою сумку к девушке и тут же, не говоря худого слова, начинает так её лихорадочно целовать (не сумку, а девушку), а она с такой страстью начинает ему отвечать, что я до сих пор вспомнить не могу – кого же я ждал-то? Я, кстати, успел и домой доехать, и поужинать грибным супом, жареной картошкой и ломтем холодной буженины с хреном, и рюмку зубровки выпить, и стакан чая с лимоном, и творожным колечком закусить, и трубку выкурить, а они всё там целуются и целуются…
* * *
Женщина в пластмассовой куртке цвета «геенна огненная» курит и кричит на весь переулок:
– Послезавтра все кончится! Предупреждаю! И не надейтесь!
Она замолкает на секунду, делает несколько торопливых, глубоких затяжек, страшные глаза и продолжает кричать, изрыгая клочья сизого дыма:
– Только у нас до послезавтра цыплята по семьдесят два, крылья по сто тринадцать, голени… бедра…
Её рука указывает в направлении маленькой лупоглазой палатки под названием «Мир кур», у двери которой сидит полосатый кот… то есть, он сидел бы, если бы не объелся как свинья. Толстый кот вяло шевелит толстым хвостом, и время от времени оттягивает лапой полоски с толстого живота, чтобы не сильно давили. Сегодня жизнь у него удалась.
* * *
По дороге домой, из Москвы в Пущино, как к мосту через Оку подъезжаешь, так и начинаешь здороваться – с самой Окой, с церковью в деревне Липицы, с озимым полем, с холмами, между которыми петляет дорога, с маленькими дачными домиками из тех, что выросли и состарились на шести сотках, с дачниками и их преогромными кабачками, с кривой сосной, с клёнами, с трубой от городской котельной. Потому что с каждым… короче говоря – потому что потому. А как из дому в Москву возвращаешься, так молчком, под землёй, доберёшься до своей ячейки в паутине, упадёшь в койку и отвернёшься к стене – цветами на ободранных обоях любоваться. Потому что всё это… да по той же самой причине.
* * *
На станции «Парк культуры» уселся между двух дам. У той, что справа, были накачанные, как у культуриста, нестерпимо блестящие губы. Время от времени дама с видимым усилием закрывала рот, но он снова упрямо приоткрывался. Что-то было в устройстве ее рта напоминающее насекомоядное растение росянку. Этот приманчивый блеск, эта ласковая приоткрытость капкана. Так и видишь, как прилетает на этот блеск какой-нибудь стрекозел мотылек и только просунет свой язык между губами вытащит хоботок из брюк, чтобы напиться… Потом его найдут, конечно. Полумертвого, изжеванного, с обручальным кольцом в носу.
У дамы слева, напротив, были нервные сухие пальцы, унизанные серебряными перстнями. Встречал я такие пальцы. Обычно между ними зажата длинная и тонкая сигарета с ментолом. И говорят эти пальцы хриплым, прокуренным и до изнеможения сексуальным голосом: «Ах, Сережа, я так измучена… целый день среди этих плебеев… к вечеру просто никакая… а тут вы со своей херней… Да наливайте же, наливайте – краев, что ли, не видите?»
Но я отвлекся. У обеих дам в руках были какие-то глянцевые журналы. И оба были открыты на одной и той же странице. А на странице была беременная фигуристка Ирина Слуцкая. И я подумал: «А не загадать ли мне желание?» Но побоялся.
* * *
Мужчина средних лет, на лице которого столько морщин и морщинок, что оно напоминает вид дельты Волги с воздуха, внимательно рассматривает стойку со сладостями возле кассы в универсаме «Квартал». Видно, что он колеблется. Мучительно. Наконец протягивает руку к крошечной шоколадке «Аленка» за восемь рублей, берет ее и кладет в проволочную корзинку, где уже лежат бутылка водки «Праздничная» и банка кошачьих консервов. Женщина, стоящая позади меня в очереди, сама себе думает вполголоса: «Разбежался. Может, она еще и не придет, а ты уже шоколадку…»
* * *
Маленькая девочка едет на пластмассовом розовом трехколесном велосипеде и разговаривает с мамой, розовой и пластмассовой от макияжа:
– …а потом? – спрашивает девочка.
– А потом она их вырастит, – отвечает мамаша и картинно выпускает в пространство клуб сигаретного дыма.
– А потом-потом? – не унимается девочка.
– Выйдет замуж за другую собачку.
– А что будет с той собачкой, которая была раньше?
– Да ничего ему, мудаку, не будет. Пошел он на хер! Какое тебе вообще до него дело, до этого кобеля! Ты педали давай крути, а то нас бабушка уже заждалась с обедом.
И девочка начинает сосредоточенно крутить педали.
* * *
Молодой человек, с торчащими вверх и в стороны косичками так, что он напоминает растрепанного Чипполино или Карлсона с пропеллером на голове, размахивая головой, говорит в телефон:
– И тут, Саня, я вдруг почувствовал, что как дипломат – я в полной жопе….
* * *
Падение нравов теперь повсеместное. Еду в метро с работы. Сижу на крайнем месте, рядом с дверями. Сидим тесно, и от этого левое плечо немного вылезает за поручень. Культурно еду – читаю Достоевского. Вдруг на одной из остановок чувствую тяжесть на плече. Поднимаю глаза вверх, а там… преогромная. Джинсами обтянута так, что лопнут глаза, если засмотришься. Я, конечно, их усилием воли отвёл, а сам думаю – вот что себе позволяет, бесстыжая. Ведь чувствует, поди, что не на поручень оперлась. И хоть бы хны. Так, понимаешь, притискивает, что у меня плечо покраснело от натуги. Ну нет, не на того напала! Не дам тебе спокойной жизни. Стал я плечом поводить то вправо, то влево. Раз, другой. Аж плечо вспотело. Ноль внимания – фунт… даже десять фунтов, а то и больше. А я ещё, да с вывертом. И взглядом так упёрся, что чуть ей джинсы не прожёг. И не думает отодвинуться – только ухмыляется всеми складками. Три перегона подряд плечом шевелил – устал, как собака на сене, а с мёртвой точки не сдвинул. И то сказать – такая точка просто плечо оближешь. Хорошо, к конечной станции подъехал – пришлось освободить вагон. А была бы не радиальная, а кольцевая…
* * *
В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой…
Восьмой час вечера. Тьма накрывает ненавидимый прокуратором город столицу. Передо мной по улице идет ярко одетая, немного грузная, но еще статная женщина и яростно говорит в телефонную трубку:
– Нет! Они мне и даром не нужны. Никаких открытых задников! В таких босоножках мне можно парад, как Жукову, принимать. Знаешь, какие у меня выросли шпоры на пятках?!
* * *
– Снесли его давно – лет сорок назад. Никто теперь и не упомнит, что он здесь когда-то стоял. На его месте построили дом быта с парикмахерской на три инвалидных кресла и часовой мастерской, в витрине которой стояли древние часы даже не с кукушками, а с птеродактилями. Часы эти так хрипели перед боем, что им хотелось налить какого-нибудь грудного сбора. Потом и дом быта снесли и устроили на его месте автостоянку. Обнесли пустырь забором и маленькую будку дощатую поставили. У нее изо всех щелей вылезала задница охранника. Обычно вообще ничего незаметно – ни утром, ни днем. Да и на закате не каждый день, а только когда ясно. Тогда и видны отражения этих окон на глухой стене, напротив которой раньше стоял снесенный дом. Вроде как семья солнечных зайцев или старинное японское хайку, написанное ихними лохматыми буквами. А если повезет, то можно заметить, как в окнах тени мечутся. Вот на прошлой неделе, к примеру, видал я тонкую женщину в пышных юбках и мужика в цилиндре. Она руками перед ним размахивала. И видно, что по-французски размахивала. Как будто говорила ему «экий ты, друг мой, мудила». Но культурно все – без этого нашего трамвайного хамства. А другой раз… Да ты, я смотрю, размечтался. Клювом-то не щелкай – давай шустрее. Скоро машина приедет, и увезут наши баки вместе с бизнес-ланчем. Смотри-смотри! Вон йогурт почти целый…
* * *
Рыбак был поддатый, но на своих двоих держался вполне. Они пока ему были свои, а не чужие. Еще на платформе он стал теребить милицейского капитана за рукав и что-то жарко шептать ему в ухо. Капитан выглядел уставшим – по всему видно было, что ехал он домой со службы. Чувствовать себя на работе ему уже не хотелось. Рыбака он оттолкнул, сказал ему что-то вроде … и вошел в вагон подошедшего поезда. Рыбак, однако, не отставал и забежал в вагон за капитаном. Усевшись рядом, он достал из рюкзака двухлитровую пластиковую бутыль с пивом, посмотрел на нее, как папаша на непутевую, но любимую дочь, и протянул капитану – отхлебнуть. Милиционер, успевший к тому времени раскрыть книгу и даже в нее углубиться, энергично отвел рукой бутыль в сторону и отвечал в том смысле, что… из-за шума поезда было не разобрать. Рыбак не огорчился, и сам сделал из бутыли такой глоток, которого хватило бы утолить жажду половине вагона, включая детей, стариков и беременных женщин. Минуты через три, когда пиво впиталось в рыбака, он тщательно обтер горлышко бутылки негнущимися пальцами, снова протянул ее капитану и открыл было рот, чтобы сказать самые убедительные слова… Тут поезд подъехал к остановке, и все завертелось – капитан быстро спрятал книжку, быстро сделал зверское служебное лицо, ткнул рыбака под ребра кулаком, схватил за шиворот, выволок на платформу, двери закрылись, и театр абсурда вместе с ними.
* * *
Ночью выглянул в окно, а там дождь идет медленно во сне, точно лунатик. На стоянке у дома машина стоит и нет-нет, да и шевельнет колесами. Должно быть, снится ей дорога гладкая и пустая, без единой, даже и пивной пробки. Мчится она по ней изо всех своих лошадиных сил, мчится… и вдруг выползает из придорожных кустов толстый, багровый гаишник с такой же толстой палкой, до того полосатой, что… Машина в ужасе вскрикивает сигнализацией, мигает спросонок фарами, но мало-помалу успокаивается и снова мчится по гладкой и пустой дороге. Дождь все идет и идет. В городе дождь идет всегда, потому как негде ему остановится – нет ни леса, ни рощицы, ни речки, ни поля, которые его приютили бы. Никто его здесь не ждет, и всяк норовит отгородиться крышей или зонтиком. Вот он и не останавливается, пока не уйдет отсюда совсем, до последней капли.
* * *
Подходя к станции метро «Марксистская», наблюдал, как два милиционера вели под микитки всклокоченного и нетрезвого человека в пуховике на голое тело. Тот упирался и шумел. Что он шумел – я не разобрал. Но когда проходил мимо, то услышал, как один милиционер сказал ему: «Ну и что? Да я тоже с другой планеты, мудила». А второй милиционер ничего не сказал – только огрел своей милицейской палкой мужика по спине. И оба блюстителя порядка стали заталкивать пьяного в космолет уазик.
* * *
Девушки, конечно, очень удивительные существа. На станции «Спортивная» один молодой человек поцеловал девушку и вышел из вагона. А она осталась и всю дорогу до «Кропоткинской» сидела и безостановочно губы облизывала. Почему, спрашивается? Поцеловал-то он её в щёку, ближе к уху. Вот и облизывала бы щёку или ухо. А она – губы. Загадочная.
* * *
Второго мая, в субботу, в половине десятого утра по Хлебному переулку медленно шла необъятных размеров женщина с двумя парами щек, тремя подбородками, множеством грудей, животов и маленькой собачкой на поводке. Они прошли мимо бельгийского посольства, и собачка звонко облаяла спящих львов у входа. Старые и больные львы внимания не обратили. Только зевнули так, что у женщины на лице со страху треснул макияж и у охраняющего посольство милиционера пистолет в кобуре пытался встать дыбом, но не смог. Минут двадцать потом еще дрожал в кобуре мелкой дрожью.
* * *
Бодрая старуха в джинсовом сарафане, расшитом мелкими, точно горох, розами, и джинсовой панамке, командным голосом говорит в телефон:
– Можно подумать, что бабушка вам всем нужна. Да вы меня живую готовы в гроб положить! Как Гоголя! Чтоб я там царапалась в крышку.
И для большей убедительности она шевелит в воздухе пальцами с наманикюренными ногтями.
* * *
Я обычно прохожу к самому началу состава и вхожу в те двери, которые сразу за кабиной машиниста. Там посвободнее. А сегодня вечером и там негде было яблоку упасть. Мало того, на одной из станций в дверь попытался втиснуться мужчина в форме прапорщика метро. У него было на погонах две звезды. Ну с одними звёздами его бы пустили. Но у него в комплекте с ними был преогромный живот. А к лишнему животу сплочённый коллектив нашего вагона был не готов. Тут одна женщина как закричит: «Гоните его! Он машинист!» Мы его вытолкнули и поехали дальше. И дальше мне один мужик рассказал, что в прошлую пятницу на замоскворецкой линии была такая давка, что люди доезжали до самого «Речного вокзала», потом шли колоннами повагонно до МКАДа и только километров через пять после него толпа начала рассасываться до такой степени, что инвалиды и пассажиры с детьми смогли присесть на свободные пеньки. Когда меня вынесли из вагона, ко мне подошел неприятного вида и запаха мужчина в клетчатой кепке с ушками и спросил: «Что вы ищете? Скажите. Я вам найду». Если бы я знал, что…
* * *
Подхожу к дому. Возле него, под фонарём, стоят три мусорных контейнера. А в контейнерах бомж и бомжиха роются. Пустые бутылки ищут. Мирно роются, о чем-то болтают между собой, смеются. И вдруг бомжиха как закричит на своего бомжа:
– Дима, ну хули ты толкаешься?! Вежливее, блядь, с женщиной надо!
– А чего я, – отвечает Дима. – Ты, Верка, сама жопу-то отодвинь. Контейнер погнешь.
– Щас… погнешь…. Хамло ты, Дима. Самое настоящее воронежское хамло. Деревенщина херова.
И Вера с остервенением стала запихивать найденные бутылки в свой огромный баул.
* * *
От станции Черкизовской до Преображенской площади стоял рядом с прекрасной женщиной нашего бывшего Востока. Волосы цвета неверморова крыла, глаза темного янтаря подведены до самых ушей. И в этих огромных глазах окаменевшие, скрюченные отражения мужиков, пропавших навсегда. Одета она была в сверкающее кожаное пальто до пят с серебряными пуговицами, а на плечи был накинут зеленый платок, расшитый настоящим червонным люрексом. Вдруг в кармане у нее зазвонил телефон цветастой восточной мелодией. Она стала говорить в него что-то такое же разноцветное, как мелодия, на своем языке. Сквозь шум поезда я уловил только одну фразу на русском: «Ну тебя на хер, Вова».
* * *
На станции «Бабушкинская», у самого выхода на улицу, сидит старушка и играет на баяне. Баян большой, а старушка маленькая. Баян даже ещё больше, а старушка ещё меньше. Её почти и не видно за баяном. У старушки куртка с капюшоном, и между краем капюшона и баяном можно разглядеть только её глаза. Довольно часто она скашивает их в сторону своей сумки. В эту сумку прохожие бросают деньги. Но она не на деньги смотрит, нет. Она их даже отодвигает в сторону, чтобы открылась тетрадка. Такая древняя, пожелтелая тетрадка за две копейки из тех, у которых на обложках гимн пионеров печатали или октябрятскую клятву. А в тетрадке у старушки ноты. Нарисованы кривоватые нотные станы, а на них самые настоящие ноты – диезы, бемоли и всё, что там полагается для песни или вальса. Как это всё можно разглядеть в полутьме перехода, да ещё и без очков – я не знаю. Но она разглядывает. Листает страницы. Я долго за ней смотрел. У неё несколько тетрадок. Она их открывает по очереди. Сметает набросанные червонцы с нот. Водит негнущимся пальцем по линейкам нотного стана. А вот играет она почему-то только «Подмосковные вечера». И больше ничего.
* * *
И навстречу мне идет афророссиянин. Самый обычный. В затейливо порванных джинсах и выцветшей бейсболке. Идет, жует тульский пряник и улыбается всей сотней своих белых зубов. Радуется жизни. А чего не радоваться – температура на улице плюс тридцать два. Вот как у него на родине, когда ударят первые африканские заморозки и какой-нибудь гамбийский или сенегальский крестьянин начнет готовить свои дровни, чтобы обновить саванный путь… как вдруг подбегает к нему – не тому, который на дровнях, а тому, который с пряником, молодая москвичка в шортах на босу ногу размера XXL и педикюром по щиколотку. И начинает просить денег. Немного – рублей семь или сколько не жалко. Само собой, заимообразно. А потом она отдаст, как только получит дивиденды с нефтяных акций – так сразу и отдаст. Услышав такую просьбу, афророссиянин так растерялся и засмущался, что стал в одно мгновенье красно-коричневым, точно коммунист, связавшийся с национал-патриотами, однако же достал свой потертый кошелечек и протянул девушке в ладони горсть мелочи. Девушка мгновенно склевала эту мелочь и побежала дальше, искать следующую доверчивую ладонь. Молодой человек тоже пошел дальше вместе со своим пряником, а я остановился и задумался. И одно думал, и другое, и даже третье. Впрочем, ни к какому выводу так и не пришел, разве только к тому, что у нас с американцами, конечно, много общего, но есть вещи, которых им не понять никогда. Кто бы ни был у них после Буша – Маккейн, или даже Обама – все равно не понять. И еще я подумал, что москвички ан масс очень хороши, и исключения лишь подтверждают правило.
* * *
Шел мимо уличной этажерки с компакт-дисками. Кино продают по сто рублей. Имел неосторожность посмотреть в сторону продавца. Тут же мне предложили помочь с выбором. Я ускорил шаг, а продавец крикнул мне вдогонку: «Брат, возьми! Вот отличное, историческое. Там про мамонтов. Они девушку украли…»
* * *
Две древних старухи. Та, что в яркой кофте цвета «билайн», говорит, делая при этом глаза больше очков, другой, каменной, с губами в суровую нитку: – Люся, я в шоке…
* * *
На «Белорусской» в полутемном переходе стоит похожий на пирата небритый мужик на костылях и кроет проходящих матом. Ему подают.
* * *
Подземный переход у метро «Китай-город» длинный. Его переходить долго, особенно если выпил и тебе нехорошо. Напротив палатки с горячей выпечкой я увидел двух мужиков с пивом, которые, как редкие птицы, не долетевшие до середины перехода, сидели, прислонившись к стене. Один с видимым усилием оторвал от себя пивную бутылку и освободившимися руками стал яростно чесаться. Почесав себе все, что можно, включая пивную бутылку, он поднялся и некоторое время качался на неверных ногах, восстанавливая равновесие. Второй сам встать не мог и тянул к товарищу руки в мольбе и с пивом, которое уже слилось с ним воедино, и потому никак не могло быть отделено. Они втроем – два мужика и пиво – долго возились, падали, вставали на колени, потом поднимались с них и снова падали… Наконец они приняли вертикальное положение. Амплитуда их колебаний стала затухать и затихла. Тот, что поднимал, заботливо отряхнул собутыльника от налипших окурков, пивных крышек и купона на скидку в какой-то кофейне, аккуратно расправил пальцами черные полоски на его черной футболке, критически осмотрел и произнес:
– Вить, ты только не обижайся. Я тебе правду скажу. Ты это… не очень выглядишь. Какой-то ты, Витя, блядь, нечистый.
Нечистый Витя не ответил товарищу ничего – только втянул с трагическим всхлипом в себя воздух и неопределенно пошевелил пустой бутылкой.
* * *
Проходя по Новокузнецкой улице, наблюдал, как милиционер притиснул животом своим недетским продуктовую палатку к стене девятиэтажного дома так, что у ней внутри пакеты с чипсами стали лопаться. А на продавщице так и вовсе лица не было. Милиционер губищи в окошко просунул и говорит, говорит повелительное. Деньги сует. А она, бедная, и ответить ничего не может – так ее плющит. Только рот раскрывает, как пойманная рыба на песке. Если бы у милиционера на поясе рация вдруг не заговорила, и он не отодвинулся… Но палатка все равно на выброс. Ребра гнутые, чипсы в труху…
* * *
Возле дома перекладывают бордюрные камни. Не знаю, почему. Может, потому, что неделю назад их красили, и теперь настала пора их выбросить.
Пришли рабочие. Один с отбойным молотком, а остальные два… тоже пришли. Сидят, курят. Смотрят, как народ обходит того, который молотком асфальт ломает. Идет мимо них дама с очень строгим лицом. Проплывает даже. И вот она уже почти проплыла и показалась корма – огромная, как у круизного лайнера, состоящего из множества палуб, на которых и бассейн, и духовой оркестр, и бар с коктейлями, и загорелые блондинки в полосатых шезлонгах. И эта корма так туго обтянута белыми брюками, что…
– Ты смотри, Леша, как она жопу-то насупила, – тихонько замечает один из рабочих другому. И выталкивает губами в сторону этой кормы колечко дыма.
* * *
Одну букву в названии поменял – и нет ни кожаной тужурки, ни нагана, ни холодной головы с бородкой клинышком, а вместо нее чайный клуб под названием «Железный Феникс». Правда, он все же на Лубянке, в Большом Черкасском переулке. Тихо там, покойно. Как в музее, выдают войлочные тапки при входе. Вернее, в каморке, уставленной книжными полками. На полках макулатура всякая, а раньше была китайская поэзия, мадам Блаватская и прочий дзен-буддизм. Но как-то они не прижились. Прижился фэншуй, цигун, разная эзотерика и китайский чай самых разнообразных сортов. От белого до сине-зеленого. Названия у сортов самые экзотические – к примеру, «Два мудреца в китайском тазу» или «Персики моей подружки» и другие, в таком же роде. В самом чайном зале косматый ковер, низенькие столики и подушки. Скрещивай ноги – и сиди, пей чай хоть три часа. Только перед уходом попроси кого-нибудь тебе их разнять. На стенах большие китайские панно. Из тех панно, на которых изображено все – от муравья-крестьянина до большого корабля, которому и карты в руки. Поначалу показались мне эти панно корейскими, и я даже спросил прехорошенькую официантку:
– Не корейские ли?
– Нет, – говорит, – не корейские. На них же иероглифы нарисованы.
Впрочем, антураж не весь китайский – есть и картины местных пуантилистов, судя по их виду, приобретенные по случаю и недорого, есть фарфоровая статуэтка девушки в тюбетейке, есть даже веревочные качели, прикрепленные к потолку в центре зала. Почти каждый вечер здесь живая музыка – такая медитативная и такая тихая, что кажется полуживой, а местами и полумертвой. Пить чай здесь можно просто, а можно за отдельные деньги, церемонно. Само собой, что церемонно не означает вынос самовара цыганами с песнями и плясками. Все по-китайски тихо, почтительно, с персоналом в китайских косоворотках и кокошниках. Да если и без всякой церемонии, то официантка все равно перед вами на колени встанет, махнет рукавом, и из него на столик посыплются чайные принадлежности.
А чашки, а чайничек, а ситечко так малы, так малы… Кабы груднички или гномы пили чай, то, конечно, только этой посудой и пользовались бы. Чайничек обольют кипятком из китайского термоса изнутри и снаружи многократно, и обмахнут его специальной кисточкой, прежде чем насыплют туда горсточку чайных листьев и заварят. А еще дадут вам понюхать сухой чай. И после того, как заварят и выльют, как говаривала одна моя знакомая еще в советское время, чай первого созыва, дадут вам понюхать из-под него пустую чашечку с наперсток величиной, и спросят: – Чувствуете, как запах чая на ваших глазах становится все слаще и слаще? И действительно – если раньше пахло просто распаренным веником, то стало пахнуть сладким распаренным веником чувствуешь. После того дадут попробовать и сам чай, но уже второго созыва. Буквально полглотка – больше в чайный наперсток не помещается. Потом официантка прекратит дозволенные речи, поднимется с колен, оставив тебе китайский термос с московским кипятком и уйдет. А уж ты доливай каждый раз по тридцать капель в этот чайничек и пей. Справедливости ради, надо сказать, что вода в московском кипятке не московская, а из Пушкина. Не того, который выпьем с горя, где же кружка, а из подмосковного города. Есть там ключ почти Кастальский с прозрачной и вкусной водой. Вот ее-то и употребляют для заварки. Да, чуть не забыл. Кроме чаев в меню и нет ничего. Хоть чашки грызи. Курить тоже нельзя. Звонить по мобильному телефону и жаловаться на совершенно пустой чай не рекомендуется, да и сам не захочешь. Люди вокруг сидят. Наслаждаются чаем, думают что-то китайское, возвышенное, а некоторые от полноты чувств и щурятся.
Сидишь, значит, ты, подливаешь, наслаждаешься ароматом, пьешь и неотступно думаешь, что за эти деньги мог бы в каких-нибудь Кимрах или Луховицах и самовар, и пряников, и колбасы чайной, и водки рюмку, и даже ущипнуть монументальную официантку за живое… И был бы, дурак, при полном своем удовольствии… Но – нет. На то и столица, чтоб проникнуться тонким, изысканным и философским.
* * *
Рифма «рюмочная – сумеречно» мне нравится. Пусть кто-нибудь скажет, что она не свежа и не оригинальна. В рюмочной «Второе дыхание», что в Пятницком переулке, сумеречно. То ли от табачного дыма, то ли от кухонного чада, то ли от второго дыхания. Ступенек вниз немного – четыре или пять. Столики покрыты нержавейкой – сигаретой не прожжешь, да и нет нужды. На столах стоят пепельницы, в девичестве – жестяные пивные банки. Края у пепельниц надрезаны и красиво загнуты в виде лепестков. Так и представляется, что сидит долгими зимними вечерами в подсобке грузчик, поет заунывные грузчицкие песни и фигурно вырезает из банок пепельницы, вкладывая в них всю нерастраченную тягу к прекрасному. Бутерброды с колбасой и сыром тонкие-тонкие. Если дохнуть на них посильнее – улетят с картонной тарелки. Потому все дышат аккуратно, прикрывая рот ладонью после того как выпьют. Вот стоит мужик – он взял двести посольской и столько же томатного сока. Стоит – в каждой руке по стакану – и смотрит на них с выраженьем надежды и муки. Решает, с которого стакана начать. Рядом трое. Уже все разлито по стаканам, уже рот пересох предвкушением, уже кадык дернулся вверх, точно передергиваемый затвор, уже… и тут кто-то вспоминает про закуску. Не алкаши же, в конце концов, чтобы без закуски. Из кармана достается палочка твикса, вылущивается из надорванной обертки, тщательно обдувается от табачных крошек и разламывается на три части… Нет, не так. Не разламывается. Хозяин твикса протягивает палочку товарищам, и каждый культурно и вежливо отламывает от нее по кусочку, маленькому, как конфетка, родившаяся семимесячной. Вот теперь – можно. Чокнутся, выпьют, вздохнут глубоко, посмотрят каждый на свой твикс и снова разольют. За столиком у стены пьют пиво с газетой. Говорят о политике. Судя по выражениям – реально оценивают обстановку, не питают иллюзий. Посетителей мало. Девушка за стойкой смотрит на часы – до закрытия еще битый, точно мужик у входа, час.
* * *
Возле станции метро «Ленинский проспект» женщина, одетая красиво, даже стильно, кричала в мобильный телефон:
– Да как ты мог подумать? Как у тебя язык повернулся такое сказать?! И кому ты поверил – этой… Идиот, это не я выпила твое пиво! Не я! Можешь ты это понять?
* * *
Вот раньше были дураки. И дуры были. В том смысле, что шуты. К примеру, на Пречистенке, у графини Орловой жила известная всей Москве дура Матрешка. Летом сидела она у ограды барской усадьбы, наряженная в старое графское бальное платье, на голове чудовищной красоты пук страусиных перьев, нарумяненная с головы до ног, с бровями, подведенными до ушей, и заговаривала с проходящими и проезжающими. Резала им правду-матку в глаза. Случилось как-то раз проезжать по Пречистенке Александру Первому. Увидала его Матрешка и закричала на чистом французском языке: «Бонжур, мон шер!» Император заинтересовался и послал адьютанта узнать – кто это его так запросто приветствует. Матрешка и отрапортовала на всю Пречистенку: «Я – орловская дура Матрешка». И что же? Александр Павлович пожаловал дуре сто рублей на румяна. Прокатись нынче по Пречистенке… И не то чтобы дураков или дур у нас стало меньше – совсем наоборот. Но не сидят они у оград особняков, банков и иных контор. Не режут правду-матку. А зря. Отчего бы иному нынешнему вельможе не завести себе такого? Нанять, скажем, какого-нибудь отставного депутата, обрядить его в ненужный пиджак от Гуччи, насурьмить брови, и с Богом – пусть правду-матку… Проезжает мимо Государь – и ему крикнуть: «Превед, Медвед!» И тотчас же выложить все про коррупцию, социальную несправедливость и прочую дедовщину. А на вопрос охраны: «Кто таков и почему до сих не в Матросской Тишине?» храбро отвечать: «Я – олигархов дурак Депуташка». Или министров. Или прокуроров. Тут ему наш отец и подарит сто долларов на румяна. И все в выигрыше. И общество, устами дурака выкрикнувшее правду, и Государь, который эту правду в гробу видал, и сам дурак. Депутата, хоть и отставного, хлебом не корми – дай нарумяниться да приукраситься. Не то чтоб они были… а все-таки. Такая работа любого мужика превратит… да в кого угодно, только не в мужика.
* * *
Позавчерашний день смотрел юбилей Михалкова в Большом. Сергей Владимирович, который еще чеховскую Каштанку помнит маленьким, лохматым щенком, сидел в ложе и без всякой посторонней помощи поднимал веки, шевелил руками, вращал глазами, сам открывал рот из которого высыпались не только современные буквы, но даже яти с ерами. Старики часто сокращают свой лексикон до минимума. Сначала укорачивают предложения, потом употребляют только слова, потом только короткие, а в возрасте Михалкова пользуют только буквы. Я, однако, не о буквах – (да и грех над этим смеяться: сначала доживи до этих мафусаиловых веков, напиши дядю Степу, гимн, а потом и смейся) о детях, которые читали стихи юбиляра со сцены Большого театра. Смотрел, смотрел на них и вдруг понял, что просто хороших детей в матросках и разноцветных бантиках (не заложников, не беспризорников, не жертв педофилов), читающих просто хорошие стихи, в последний раз на телеэкране я видел еще при советской власти. Их, конечно, еще раз покажут на его столетний юбилей, но до него еще нам всем надо дожить.
* * *
В вагоне напротив меня сидел молодой человек – широкоплечий, обритый наголо, в черной футболке с красными готическими письменами, с серьгами в ушах, в модных кроссовках с белыми шнурками толщиною в палец, зашнурованными таким хитрым образом, что ноги кажутся опухшими, и сосредоточенно читал книгу «Блаженные Санкт-Петербурга».
* * *
Сломался лифт. Поднимаюсь к себе, на восьмой этаж, пешком, попутно читая надписи на стенах. Неизвестный Саша пишет неизвестной Анне: «Анечка, я с ума по тебе схожу. Сука ты голожопая». И под этой надписью с превеликим тщанием нарисовано все то, что не дает покоя Саше. Вспомнились мне по этому случаю известные стихи Катулла: «И ненавижу ее, и люблю. Это чувство двойное. Боги, зачем я люблю? И ненавижу зачем?» И я задумался – а каков был первоначальный вариант этого стихотворения? Не было ли в рукописи иллюстрации, сделанной Катуллом…
* * *
Вчера утром захожу на станцию метро Шоссе Энтузиастов. Там в самом конце зала есть большой барельеф. Из стены выступают гранитные обрывки цепей, кандалы, обломки корон и куски рук, какие-то циклопические коленно-локтевые суставы, скрюченные пальцы и огромный торчащий кулак. И все это с трупно-люминесцентной подсветкой, но без траурного марша.
Про этот Кулак Энтузиаста ходили в свое время разные слухи. Году эдак в восемьдесят девятом, когда только стали расцветать у нас махровым цветом самые различные кооперативы, присели под кулаком на минуточку двое сотрудников одного из райкомов комсомола обменяться накладными на партию переходящих красных знамен… Скорая приехала – а они уж и не дышат. Еле потом накладные вытащили из окоченевших пальцев. Через года два или три был случай, когда под Кулаком Энтузиаста нашли пустую картонную коробку из-под ксерокса, полную уж не помню чего, и рядом с ней мокрое место. Или два. И больше – ничего. Потом к кулаку приезжала следственная бригада, фотографировали все вокруг вплоть до швабры станционной уборщицы, но, судя по всему, так ничего и не нашли. Приходил и шустрый репортер с портативным диктофоном. Он тоже ушел несолоно хлебавши – свидетелей происшествий не нашлось даже за вознаграждение, а сам кулак молчал, точно каменный, хотя и подносили к нему диктофон не раз и не два. Впрочем, по результатам журналистского вынюхивания тиснул-таки щелкопер статейку то ли в газете «Завтра», то ли в «Московском Эзотерическом Еженедельнике». Но и в статье ничего толком разобрать нельзя было – происки ли это призрака коммунизма или действия высших, тайных сил. Публикация, однако, была уснащена фотографией полуголой девицы, из чего можно заключить… да ничего нельзя из этого заключить. Фотографиями полуголых девиц у нас могут оживлять даже прогноз погоды.
С тех самых пор и не сидит никто под этим кулаком. Да и вообще на этой станции никогда не встретишь ни юношей, ни девушек, поджидающих свою половину. Никто никому не назначает встреч – все, как приедут, норовят побыстрее выбежать из вагонов и покинуть станцию. Даже и скамеечек нет ни одной.
Я обычно даже не оборачиваюсь на этот барельеф. Кому сейчас легко-то… А тут вдруг оглянулся. Смотрю – сидит на мраморной ступенечке у барельефа миниатюрное существо вроде русалки-подростка, только не с рыбьим хвостом, а с длинными, стройными ногами. А во всем остальном – русалка. И волосы длинные, и смотрит натурально русалкой, и правой рукой, точно русалка, какие-то волны в воздухе изображает, а левой, как русалка, по мобильному телефону разговаривает. В синем облегающем платьице и маленькой шляпке из синей соломки, на которой приколот большой белый цветок. Аккурат под этим дамокловым кулаком и сидит. Вот, думаю, бесстрашная молодежь. Хоть кулак им на голове теши. И уж было рванулся к девушке, чтобы предупредить и познакомиться уберечь… Только вижу – в кулаке зажат большой букет белых роз… И пошел я куда и собирался – на работу.
Ну насчет белых роз я, может, и приврал. Не розы были, а красные гвоздики – кулак-то пролетарский. Но ведь и не обрывки цепей с кандалами.
* * *
Вот раньше были театры. В начале позапрошлого века в Москве имела большой успех крепостная труппа помещика Столыпина. Дисциплина там была… Нынешним режиссерам такая только снится. И то не всякий день, а по праздникам. Провинившихся актеров секли прямо на сцене. Впрочем, не одни режиссеры об том сны видят. Но мы о другом – о театрах. В столыпинском театре, по отзывам современников, «комедь ломали превосходно». Особенно удавалась труппе пьеса «Нина, или Сумасшествие от любви». А. М. Тургенев, ротмистр лейб-гвардии и завзятый театрал, и через много лет не мог забыть о том, что главная героиня «была ростом немного поменьше флангового гвардейского гренадера и умела вскрикивать так, что зрительниц охватывала нервная дрожь от испуга». А нынешние… Где гренадерские стати? Где вскрик?.. Ну, положим, вскрикнуть еще смогут. Но где найти такую публику, еще и прекрасного полу, чтоб нервно задрожала от испуга? Задрожишь их – как же! Раньше молодой человек, собираясь с девушкой в театр, сомнений не имел – задрожит. Потому и вел. И в полутьме ложи какого-нибудь бельэтажа можно было обмахивать, обмахивать ее веером, подносить к прелестному носику флакончик с нюхательной солью, а то и расшнуровать что-нибудь ненароком. Теперь везде кондиционеры, шнуровки у барышень только на кроссовках, а нюхают они сами и такое… И главное – кто теперь сходит с ума от любви? От банковских счетов, от мерседесов, от нефтяных месторождений, от налоговых инспекторов, от черта в ступе – сходят, но от любви… Спрашивается, при такой-то обстановке в зрительном зале, – что можно сделать на сцене?..
* * *
Еду на работу, а рядом старушка сидит и читает большую, глянцевую, аж глаза слепит, книжку с названием «Леди Диана и Камилла Паркер Боулз».
– Вот, – думаю, – как же там все было у них затейливо… Приходит Чарльз под утро домой – понятное дело, задержался на совещании в министерстве или, там, адмиралтействе. Ну, и пробирается тихо, как мышь, к себе в спальню горничной. Скрипнул нечаянно дверцей холодильника – у них во дворце все холодильники-то антикварные – лет по триста им, ну и скрипят ужасно. И тут – раз: «Где был, подлец? У Милки своей был?!» Диана, когда они ругались, Милкой ее называла. Еще и фамилию ее никогда не произносила как Боулз – только Боллз. И давай в стену коллекционным веджвудским фарфором кидаться… На следующее утро бежит свекрови жаловаться: «Знаете, мама, с кем вашего сына вчера видели? Знаете?!» А свекровь ничего ей не ответит. Промолчит и все. Только подумает – ведь не зятя же видели, а сына…
* * *
– У вас медведи с чем?
– Ни с чем. Это коровы.
– А коровы…
– Ни с чем. Это…
– Не коровы?
– Женщина, вы меня не путайте! Я здесь на солнце стою! Это коровы ни с чем. Пустых брать будете?
– Да хоть на луне стойте. Нечего мне здесь хамить! Я ребенку беру. Взвесьте мне одну корову… Две взвесьте!
– Митенька! Митенька! Ты хотел медведя – на! Попробуй мне только не сожрать эту корову целиком! Я запихну ее тебе не знаю куда. После обеда получишь вторую, и ее…
* * *
Вот раньше были зрелища. Зайдешь в какой-нибудь балаган, а там тебе задешево покажут бородатую женщину, или заграничную сирену, или нашу, отечественную русалку, пойманную возле Калязина и знающую слова рыбаков – те, заветные, которые они говорят, когда сеть зацепится за корягу. Хочешь – женщину за бороду дергай, а хочешь – русалку покорми с руки пескариками, которые тут же по копеечке продаются. А не то – пой с сиреной дуэтом. Где теперь эти балаганы… Раньше ходили на аэропланы смотреть. Они тогда летали не для прибыли, а для красоты. Теперь тоже смотрят, но с мечтой улететь отсюда к чертовой матери. Конечно, теперь все покажут по телевизору – только смотри. А охота потрогать. Еще господа в экипажах выезжали на прогулки. Лошади с позолоченными бляхами и разноцветными кистями, толстые кучера и форейторы в немецких кафтанах, в напудренных париках с косами, в которые были вплетены разноцветные ленты. На запятках егерь в шляпе с большим зеленым пером стоял и араб в чалме. А теперь господа на своих мерседесах в пробках стоят. И у кучеров не то что парики с косами, а даже и вовсе затылки бритые. Да из украшений только очки черные и телефон мобильный. Что уж про запятки говорить – едет джип с охраной и в нем стекла затемненные. И на ком там чалма, а кто в шляпе с пером – сам прокурор не разберет. А звериные травли? Когда медведя или волка собаками травили. Вот была потеха… Нынче какие уж травли… Окружат милиционеры карманами какого-нибудь бедолагу из Таджикистана или Молдавии и давай… Ну какой же из него волк?! Тем более медведь… Но это мы все о простонародных зрелищах говорили, а возьмем культурные. К примеру, балет. Лет двести назад у каждого уважающего себя князя или графа был свой балет. Такие пастухи и пастушки были – просто персики со взбитыми сливками. Смотришь и так облизываешься, что язык на плече. Вот у князя Юсупова был кордебалет. Феерия, а не кордебалет. Особливо когда его сиятельство знак им особый подаст – так сейчас же пастушки его крепостные одежды свои балетные скинут и давай выплясывать а-ля натюрель. Мужские зрители от восторга просто вне себя были. Понимали в прекрасном – что и говорить. Вот у кого теперь балет свой есть? То-то и оно. Купят какую-нибудь футбольную команду… А толку от нее? Ну скинут они на поле по свистку из ложи свои майки с трусами, и что? Это феерия? Это восторг?! Тьфу на них. И только цыгане как тогда нам гадали, так и сейчас гадают. И гадать будут, пока мы им ручку золотим. Мы золотим им, золотим – уж до ушей и зубов дозолотили. А им все мало. Или ручек у них больше становится, или мы как были…
* * *
На Введенском кладбище увидел могилу человека по фамилии Здоровяк. Сначала подумал – вот, даже с такой фамилией люди умирают, а уж нам-то…
Потом еще подумал… Как он жил с такой фамилией? В детстве шел в какую-нибудь музыкальную школу – маленький, худой, в очках с толстыми стеклами, со скрипкой в тяжелом футляре, а во дворе мальчишки в футбол играют и кричат ему обидное. Но он все равно идет. И потом, когда уже совсем больной и старый ходил по врачам… Какой же врач удержится от того, чтобы не скаламбурить? А он терпел, только горько улыбался. И фамилию не изменил. Мог бы взять фамилию жены, к примеру. Она лежит рядом с ним, и тоже – Здоровяк.
* * *
Читал книгу о допотопной, допожарной Москве. И была она тогда всероссийской ярмаркой невест. Из всех ближних, а то и дальних губерний свозили их в столицу в надежде удачно выдать замуж. Женихи так и роились вокруг них. Поручики разные, секунд-майоры, титулярные советники… Кто имение промотал, кто в карты проигрался – каждый хотел поправить свое материальное положение удачной женитьбой… Поднял я глаза от книги – а в вагоне метро от невест рябит в глазах. А на улицу выйди, а зайди в модный магазин… И не то чтобы товар какой лежалый и дебелый – совсем наоборот. Отменного качества товар. Как говорится – с одной знакомься, на другую глаз положи, а третьей только… тотчас и откусит по локоть. И откуда их столько? Неужто с тех пор так и не составили себе удачных партий? И то сказать – кто теперь думает отдавать карточные долги? Титулярные советники теперь не проматывают имений, а пристраиваются в какой-нибудь неприметной канцелярии и сами через год-два такое имение отхватят, что прокуратура только диву дается от зависти. Потом поедут в какой-нибудь провинциальный Ярославль или Петербург и купят себе невест – хочешь с жилплощадью, а хочешь без нее, на вывод, как Павел Иванович мертвых душ, хочешь простых ярославских ядреных хохотушек в обтягивающих штанах со стразами, а хочешь непростых петербургских тонких и культурных в серебряных кольцах штучной работы и с тремя шкафами книг по истории и архитектуре. Там, в провинции, их хоть в розницу, хоть оптом бери – цены куда как ниже столичных. На поручиков и секунд-майоров тоже никакой надежды нет. Секунд-майоры – мужчины уж не первой молодости. Им невеста нужна из коренных москвичек, с квартирой в элитном доме, чтобы потом немедля выйти в отставку и зажить в свое удовольствие, не работая сутки через трое в каком-нибудь частном охранном предприятии или пожарной инспекции. Что же до поручиков, корнетов и прочих прапорщиков… Этим, пока хватает жалованья на водку с пивом, мысль о женитьбе, детишках и прочих радостях семейной жизни, если и приходит в голову, то только в похмельную. И усугубляет ее (головы) боль. Вот так и бродят с тех самых пор невесты по столице неприкаянные – то по улицам пройдутся, то в магазин зайдут, а то в метро спустятся… Женюсь, где ты?
* * *
Москва стала городом настолько богатым, что даже собаки-попрошайки, живущие возле станций метро, не берут подаяние куском колбасы или чебурека – только деньгами, причем ассигнациями. Железную мелочь, им, видите ли, неудобно брать на лапу. Да и зубами ее толком не прижмешь. Еще проглотишь ненароком. Хотя… может, собаки просто чувствуют, из чего сделан этот самый чебурек или колбаса…
* * *
У входа в метро сидели две торговки. Одна, совсем старушка, продавала зеленый лук, паленые с виду соленые огурцы и молоко в двухлитровых пивных бутылках. Вторая – молодая и упитанная женщина лет тридцати, предлагала уставшим и нахмуренным к концу рабочего дня прохожим игрушки. Вернее, одну – ярко-красную лягушку, умеющую пускать мыльные пузыри. Окунешь лягушку в мыльный раствор, потом достанешь, нажмешь на какую-то кнопочку, и ее тошнит мыльными пузырями во все стороны. При этом лягушка еще и сверкает глазами-лампочками. Вот игрушечная торговка и пускала эти пузыри, но с таким унылым выражением лица, точно она уже утонула, и эти пузыри – прощальные. И вдруг ей понадобилось отойти. Она попросила луково-молочную старушку присматривать за своим товаром и вручила ей генератор мыльных пузырей. И старушка стала нажимать на кнопочку. Пузыри старушки оказались веселыми и разноцветными. Она направляла лягушку на прохожих, на бутылки с молоком, на все, что видело ее око за толстым и мутным стеклом очков и что не доставал давно выпавший зуб. Даже пластмассовая лягушка рас тянула рот до ушей в улыбке, и… тут вернулась игрушечная торговка. Прохожие снова нахмурились, лягушку затошнило, и я вошел в вестибюль метро.
* * *
Часа в три или в половине четвертого сидел я за компьютером в своем кабинете и работал в поте лица чай с шоколадными пряниками. Ничто не предвещало. Вдруг чувствую – что-то упало. Легкое. Буквально из меня. Нагибаюсь под стол и точно – маленькая черная пластмассовая деталька у ног лежит. Вот, – думаю, – дожился. Еще и пенсию не выработал, а уже. По частям. Это сегодня она маленькая, черная и пластмассовая – а завтра? Большая, белая и… Страшно подумать. Кинулся я искать – откуда она могла выпасть. Ощупался с ног до головы. Ничего не нашел, кроме щекотки. В монитор себя всего осмотрел. Там все на месте. Даже корзину осмотрел. Восстановил все файлы… ничего. А деталька лежит. Маленькая и пластмассовая. Может она нужная в организме. Понятное дело, это не гайка. Тем более не болт. Ничего на ней не висит и ничего ей не прикручено и, даст бог, ничего не отвалится. Но если механизм более тонкий? Если последствия скажутся не сей минут? Мало ли что… Уж какая там работа, когда пряник в горло не лезет. Два часа искал, а потом оказалось, что это заглушка от ножки стула отвалилась. Конечно, стул – это не конь. Да и я не полководец. А мог бы… Впрочем, сейчас не время полководцев. Приличной шашки или там бурки с папахой днем с огнем не сыщешь. Не говоря о коне. Одни стулья в продаже. Да и от тех части отваливаются.
* * *
Рассматривал репродукции разных великих итальянцев, голландцев и думал – совсем у нас утрачено искусство парадных портретов. Взять хотя бы меня – буквально не в чем позировать. Ни шпаги, ни коня. Не говоря об орденах и лентах. Элементарных шпор – и тех нет. Ну, кроме пяточных. Из отложения солей. А если бы и были… Как их привязать к кроссовкам… И потом на коня еще нужно влезть. Но даже если и не на коне – если в кресле? С древними фолиантами, свитками и чертежами. С циркулем каким-нибудь. С глобусом Москвы на письменном столе. Где взять нужное выражение лица… Даже занять на время не у кого. Можно, конечно, и не в кресле. К примеру, на борту собственного судна. Играют волны, ветер свищет, и доктор на заднем плане медсестры такое себе позволяет…
* * *
В сувенирном ларьке, в Новых Черемушках, углядел часы электронные. На циферблате – Тайная Вечеря. С подсветкой. Переливается все. И стрелки из Иисуса растут. То на Петра покажут, то на Иоанна, а то на Иуду. До Иуды только минутная достает. Но быстро проходит. И на всем этом ценничек, а нем написано «Религия с часами». Там и еще было разное, религиозное типа. Был «Ангел мини с крест.» и «Ангел мини на обл. с птич.». Голубок, и правда, был. Сидел на невыносимо розовом ангеле. И две матрешки были. У одной на животе был нарисован Храм Христа Спасителя, а у другой собор Василия Блаженного. И обе эти матрешки были не просто так, а шкатулки.
* * *
Программа нашего просвещения, затеянная начальниками столичной подземки, приносит порой удивительные плоды. Поднимаюсь я сегодня на эскалаторе, а бодрый женский голос рассказывает о том, как легко и приятно брать кредиты в каком-то банке. Проценты по этим кредитам не просто подлы низки, а так низки, что в книге рекордов Гиннесса занимают почётное место в разделе безвозмездной помощи. Да и эти проценты банк норовит сам вам вернуть – лишь бы вы взяли кредит на покупку автомобиля или коттеджа. И каждому взявшему такой кредит выдаётся бесплатная тарелочка с голубой каёмочкой, и тостер, и скалка тефаль, и… я вам скажу, что многие даже не стали стоять справа, а ринулись вверх слева, чтобы успеть к раздаче. В тот самый момент, когда некоторые побежали, реклама закончилась, и началось просвещение. Строгий мужской голос произнёс: «Единожды солгавши, кто тебе поверит?» И добавил: «Козьма Прутков».
* * *
Вчера смотрел пасхальную службу. Путин и Медведев стояли рядом, точно голубки. Умильные и просветленные. Почему-то захотелось им сказать: «Молодые – обменяйтесь кольцами».
А еще развеселил журналист, освещавший ход службы. Угораздило его ляпнуть – «коллектив монастыря». Вспомнился мне по этому поводу анекдот о том, что можно вывезти девушку из деревни, но… нельзя вывести советский союз из журналиста.
* * *
Сам-то я не видал, но мне товарищ рассказывал, а ему доверять можно – у него дальнозоркость. Ехал он как-то из Санкт-Петербурга в Москву. Вечером они с попутчиками по купе так напились чаю, что проснулся он ночью от страшной жажды. Выглянул в окно – а там какой-то Нижний Волочек или Верхний. Темно – ни зги не видать. Только фонарь всем телом раскачивается под порывами вьюги. Под фонарем палатка или ларек. А на палатке или ларьке написано – «Шауверма». И тут мой товарищ понял – граница! По бордюру или поребрику брела полусонная ворона или галка, держа в клюве то ли кусок батона, то ли булки хлеба. Из темноты справа вдруг показался пограничник – худой, в потертом пальто, очках и с огромным томом Достоевского под мышкой. Кто показался из темноты слева, товарищ заметить не успел, поскольку был разбужен стуком в дверь купе и толстым голосом проводника: – Просыпаемся, просыпаемся! Подъезжаем к Маскве! Ма-сква… Масква… Меняем питерские деньги на московские по курсу три к одному…
* * *
Зашел на Северный рынок в рассуждении купить мяса и водки овощей для приготовления борща. В одном из ларьков, на верхней полке, были красиво, амфитеатром, расставлены бутылки с уксусом и постным маслом. Слева – уксус, а справа – масло. В центре, между бутылками, стоял белый фарфоровый бюстик Иисуса Христа. Его терновый венец был синим, с золотой каемкой. Под бюстом на табуретке сидела усталая продавщица с постным, даже уксусным выражением лица и меланхолически жевала огромный бутерброд со свиной грудинкой.
* * *
– Такие дела… – со свистящим вздохом сказал сухой и сучковатый старик, пожевал тонкими, синеватыми губами и поставил точку, стукнув палкой по утоптанной земле перед скамейкой.
– Да уж, – отвечала ему древняя, морщинистая, похожая на шарпея старуха с трясущейся головою и розовым телефоном на груди. – Можно бы и хуже, но не во что. С другой стороны – доживи мы до его лет – еще неизвестно, как бы сами запели.
Она докурила, покашляла раза два или три колокольным басом, и они со стариком стали точно альпинисты в связке подниматься со скамейки – сначала старуха, а потом, держась за ее руку, старик.
* * *
Утром часа два шел снег. Конечно, еще не май месяц, но до него осталось-то всего полторы недели! И это в столице, где хоть как-то присматривают за порядком. Какую-нибудь Вологду и вовсе снегом занесло. Как прикажете такое понимать? А предсказателям этим, в телевизоре, хоть бы хны. Кто-то же должен ответить за такую погоду. Не можете тепло и солнце – компенсируйте чем-нибудь другим. Ну деньгами или продуктами от них не дождешься, конечно. Сейчас раскинут на пальцах общак бюджет свой, и выйдет, что мы им еще должны. Но можно же подойти к этому делу творчески, с выдумкой. Вот взять за девок ихних, которые погоду объявляют. Понабрали, конечно, красивых, что и говорить, – только смотреть. Ведь чего проще – чем хуже погода, тем интереснее она раздета. Ежели на улице солнце и тепло – так и разговору нет. Пусть хоть в ватнике выйдет. И без нее согреемся. Но если дождь или снег – уж вынь да положь. Ну не то, чтобы все сразу и вынь – меру знать надо, но чтоб хоть на градус, а теплее. Затянулись, к примеру, дожди, и пасмурно так, что хочется не хочется совсем – декольте глубже. Морозы не ослабевают – юбка короче. А уж если поморозило рассаду, высаженную в грунт… И ни копейки на это из бюджета не нужно. И людям приятно, что о них заботятся. Пенсионеры ободрятся. Хоть и маленькая, но существенная прибавка к пенсии. И вообще у многих потребительская корзина станет разноцветнее. Не хлебом, как говорится, и не яйцами. Но кто ж там, наверху, о нас думает…
Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу