Читать книгу Скорлупы. Кубики - Михаил Елизаров - Страница 2

Скорлу́пы
Скорлу́пы

Оглавление

Первый аборт Никанорова сделала, ещё будучи выпускницей ПТУ, и с тех пор не останавливалась, потому что предохранялась весьма сомнительным способом, подслушанным когда-то в общаге на девичьих посиделках. Принцип заключался в высчитывании безопасных дней менструального цикла, но гормональная эта арифметика так или иначе не помогала, Никанорова ежегодно по несколько раз беременела. Время было советское, презервативы хоть и лежали в аптеках, но идеологически были настолько чуждыми, что стоили по две копейки штука, как символ бесполезности и абсурда.

Никанорова отличалась поистине редкой болеустойчивостью ко всему, что происходило с ней ниже пояса. Она никогда не испытывала дискомфорта от месячных, искренне удивляясь, почему некоторые чувствительные особи превращают жалкий ручеёк крови в трагедию. Даже аборт Никанорова переносила не морщась, без наркоза. Растопырив ноги, как для соития, она с интересом наблюдала за умелыми руками врача, споро вставляющими во влагалище хромированный расширитель с кровосточным жёлобом. Эта подготовительная картина умиротворяла, и Никанорова соглашалась с поговоркой: лучше один раз увидеть, чем семь раз выслушать, что аборт прошёл успешно.

Выдворение плода было целым техпроцессом. Ощутив, что к утробе что-то прилепилось, Никанорова предпринимала сначала домашние меры, которые всё равно не выручали, но она выполняла их больше как ритуал, предваряющий успешный аборт. Несколько вечеров подряд она распаривала брюхо в ванне, потом в течение недели глотала настои из трав, которые покупала у знакомой старухи на базаре – та гарантировала выкидыш, но у Никаноровой и с отваром не получалось. Напоследок она трижды поднимала за угол старый ореховый шкаф так, что в нём грохотали вешалки. Когда и это не помогало, Никанорова брала отгул и ехала на аборт. В приёмной она свысока поглядывала на перепуганных товарок по несчастью. Одной Никанорова как-то призналась: “А я люблю аборты делать, после них себя такой чистой чувствую, свободной, будто крылья вырастают. Специально не предохраняюсь, чтобы это чувство снова испытать”.


То, что у других заканчивалось тяжёлыми воспалениями или бесплодием, сходило Никаноровой с рук – она никогда не хворала по женской части. В больнице ходили слухи о легендарной нечувствительности Никаноровой, врачи уважали её, зная, что она всегда принесёт коробку конфет, скажет доброе слово и быстро освободит койку.

Когда-то Никанорова была замужем, но в браке прожила недолго. У неё имелась слабость – она никому не отказывала в близости. Число измен было б ещё больше, если бы в мужском обществе не преобладало заблуждение, что доступность выражается избыточным макияжем и вызывающей одеждой. Сложно было заподозрить Никанорову в каком-то особом распутстве, глядя на её простоватое лицо с коровьим разрезом глаз, полных ласковой тупости. Одевалась Никанорова скромно – в длинные юбки и вязаные свитера – и обувь предпочитала на плоской подошве. Впечатлительные городские мужчины гонялись за яркими бабочками, не замечая блёклую, как капустница, Никанорову.

Зато её вовсю пользовали выходцы из деревень, те, в ком ещё сохранился особый хозяйский взгляд на домашнюю скотину. Они сразу замечали безотказную суть Никаноровой. Сама же Никанорова мужчин не искала, но, если с ней знакомились, не ломаясь, отдавалась в первый же вечер.

При этом она была строгих правил и никогда не позволила бы себе чего-то в её представлении извращённого. Нормой для неё был мужчина, лежащий сверху со спущенными до колен штанами. И всё это при выключенном свете, ну, или как минимум плотно зашторенных окнах.

В будни Никанорова работала швеёй в ателье, по вечерам и в выходные разнообразила свой быт совокуплениями. Иногда мужчины приглашали её в кино, дарили полезные мелочи, помогали по хозяйству – чинили сантехнику, подвешивали отвалившуюся полку.

Никанорова была порядочна, никогда не предъявляла претензий за беременность, денег не просила, обходясь своими средствами. Случались в её жизни периоды одиночества, но и тогда она не унывала, а занималась вязанием или смотрела телевизор – всё подряд, хоть новости, хоть балеты.


К тридцати годам Никанорова со своими регулярными абортами так примелькалась в районной больнице, что кто-то из врачей даже пытался её усовестить – подсунул трогательный продукт агитационной литературы. Брошюра была оформлена в виде дневника зародыша, где тот описывает, как развивается, как у него на двадцатый день после зачатия начинает биться сердце, появляются ручки и ножки, определяется пол. Этот червяк объясняется в любви своей маме, думает, что она тоже счастлива, умилительно гадает, какое имя она выберет ему, а потом весь этот дневниковый лепет обрывается на двенадцатой неделе, когда зародыш сухо и трагично сообщает: “Сегодня моя мама убила меня”.

Надо заметить, агитка действовала. После прочтения многие пришедшие на аборт женщины уходили со своими сохранёнными животами домой – донашивать обузу. На Никанорову брошюрка произвела обратное впечатление. Она представила себе нечто творческое, рассевшееся за столом в её внутренностях, эдакого крошечного писателя-моралиста.

У Никаноровой было детское воображение. С тех пор после аборта она всегда высматривала в кровавых лоскутах обломки письменного столика, игрушечную лампу, микроскопическую печатную машинку. Сама Никанорова книги не жаловала, а после брошюры стала относиться к своим зародышам ещё агрессивней, с презрением называя их “писаками”.

Подтверждённое медициной наличие у эмбриона мозга, внутренних органов, волос, ногтей и даже отпечатков пальцев – всё это говорило о неоспоримой индивидуальности, за которой Никаноровой виделись чужеродный интеллект и связанные с ним хитрость, желание обмануть, отделаться наружу какой-нибудь кровавой тряпкой, а самому остаться в животе, выноситься, появиться на свет неважно кем, да хоть бы и инвалидом, и повиснуть на шее своей матери.

Никанорова решила быть начеку, нарочно запускала сроки, давая зародышевым костям и черепу кальцинироваться, обрасти мясом, чтобы при аборте их ни с чем уже нельзя было спутать.

Щипцами откусывались одна за другой конечности подросшего плода, ломался позвоночник, остриём протыкалась головка, и через дыру откачивалась мозговая жидкость, чтобы сплющить размягчённый опустевший череп, как пластиковую бутылочку, – для удобного изъятия.

Прилежная врачиха всегда выкладывала из оборванных кусков целое тельце, чтоб сразу было ясно: ничто не забыто. Ещё лет двести-триста назад почти таким же лютым манером казнили особо опасных государственных преступников. Четвертованный плод лежал на лотке, точно какой-нибудь умученный Степан Разин.


В очередной раз залетев, Никанорова пошла на аборт. Отделение гинекологии находилось в небольшом здании на окраине больничного комплекса. В тот раз вычищала Никанорову её старая знакомая – завотделением Марьянова. Она сунула в холодильник принесённый Никаноровой пакет зефира и пригласила Никанорову в операционную. Срок был поздний, больше четырёх месяцев.

Внешне аборт прошёл нормально. Никанорова с удовлетворением оглядела лоток с искорёженным рваным месивом, с приставленной головкой, похожей на раздавленную сливу. Но того не могла знать ни Никанорова, ни Марьянова, что выковырянный зародыш так боролся за свою рыбью жизнь, что буквально вывернулся весь наизнанку. Видимое человеческому взгляду кровавое мясо покинуло матку, а вот окружавшая зародыша оболочка, состоящая из телесного тепла и невидимого света, – она осталась, как энергетический объём плода, который был по-своему жив, хоть и смертельно напуган. Впрочем, у этого существа не было ещё чётких эмоций, оно хотело лишь одного – выжить.

Никанорова встала и оделась, они с Марьяновой попили чаю, приятельски потрепались о мужиках – мол, сволочи, одни проблемы от них. Потом Никанорова, ни о чём не подозревая, ушла. А бестелесный зародыш продолжил развиваться в её утробе.

Следующие пять месяцев Никанорова не ощущала своей беременности. Она, конечно, обратила внимание, что месячные у неё стали какие-то странные, водянистые, но особого беспокойства это не вызвало. Всё объяснялось просто: для организма Никанорова оставалась беременной и зачать ещё раз уже чисто физиологически не могла. Наступил, быть может, самый спокойный период в её жизни. Она работала, вязала свитера, вечерами совокуплялась и смотрела телевизор, втайне надеясь, что от неё наконец-то ушла ужасная способность производить маленьких строчащих дневники существ.


Энергетическая сущность внутри Никаноровой по форме повторяла обычный человеческий зародыш мужского пола, но с единственным отличием: размеры плода практически не изменились с четырёхмесячного срока, хотя развитие внутренних органов соответствовало биологической норме. Плод был как бы уменьшенной копией ребёнка, правда, довольно уродливой – сказывалось хирургическое вмешательство. Кюретка, изорвавшая в своё время натуральное тело, косвенно повредила и энергетическую плоть. Плод был весь исполосован жуткими шрамами.

Возможно, сторонник какой-нибудь метафизики объяснил бы данный феномен так, что аборт убил только тело, но осталась душа. Но то, что оставалось, не было душой. Скорее, это был ум, у которого появилось иное тело.

К последним месяцам беременности Никанорову чуть вспучило. Сама она решила, что просто располнела. О таких глупостях, как диеты, она не задумывалась. На неё всегда находились желающие, так что фигуру поддерживать было незачем.

Наконец пришло время родов. Вечером, в момент соития, у Никаноровой отошли какие-то газы – вонючая разновидность плодных вод, которые и мужчина, лежащий на Никаноровой, и сама Никанорова восприняли как обычный кишечный конфуз. Безболезненные схватки совпали с оргазмом. Потом Никанорова пошла подмываться – и в ванной разрешилась невидимым младенцем.

Роды прошли благополучно. Никанорова встала под душ. У неё несколько раз сжалась промежность, ей показалось, что из влагалища выпал прозрачный пузырь.

Появившись на свет, плод плюхнулся в натёкшую воду, закричав от боли и страха. Но голос его не был доступен человеческому слуху. Подмываясь, Никанорова видела, как по внутренней стороне бёдер, мешаясь со струями воды, стекают бледные кровяные змейки. Одного не могла видеть и слышать Никанорова, как между её неухоженных ступней барахтается и надрывается уродливый младенчик.

Трудно сказать, из чего он состоял. Он был практически невидим, но, как и все живые организмы, плотен относительно границ своего тела. Если бы он забрался Никаноровой под одежду, она бы ощутила его как объём сгущённого воздуха.

Именно эта воздушная природа и помогла плоду выжить. Все падения, удары были для него болезненны, но не опасны, как для младенца из реальной плоти. Оболочка плода была настолько эластична, что упади он сверху на торчащую иголку, то не проткнулся бы, а просто повис, растянувшись кожей в точке укола.

По развитию плод опережал своих натуральных сверстников. У него были отлично развиты обезьяньи хватательные рефлексы. По сравнению с обычным младенцем он был весьма крепок – за счёт ничтожного веса в соотношении с конкретной мышечной силой.

Никанорова вернулась в комнату, а оглушённый плод волочился за ней по полу, как дохлый щенок на поводке. Некому было перерезать пуповину – хотя бы потому, что её тоже никто не видел. Сотворённая из такой же потусторонней плоти, пуповина осталась прикреплённой к фантомной плаценте и плодному пузырю, которые не вышли из Никаноровой после родов. Почему не вышли – вопрос из области парапатологического акушерства.

Никанорова улеглась спать, а плод по пуповине вскарабкался на кровать. Он проголодался и, чуя животным инстинктом источник пищи, переполз к материнской груди. Когда Никанорова заснула, он принялся её раздаивать. Молока, разумеется, не было, но плоду вряд ли бы подошло настоящее молоко. Тем не менее в груди Никаноровой обнаружился некий прототип молока, невидимый жидкий субстрат, развившийся вместе с плодом. Это эрзац-молоко вполне удовлетворяло вкусам новорождённого.

Наевшись, плод перебрался на ночёвку в вагину – оттуда пахло домом, родной утробой, где он провёл первые девять месяцев жизни. Плод, хоть и смутно, помнил кровавый кошмар, творившийся в матке пять месяцев тому назад, но справедливо полагал, что внешний новый мир может оказаться более жестоким.

Утро доказало ему, что влагалище – место небезопасное. Плод натерпелся страху, когда проснувшийся самец влез на Никанорову для совокупления. Вначале исколотил членом, а потом чуть не утопил в тягучем, как мазут, семени.


Невидимый был, конечно, не так беззащитен, как обычные младенцы. Организм его быстро справлялся с ушибами, не был подвержен обычным человеческим инфекциям, хотя, вполне возможно, бытие предусмотрело для него свои особые недуги.

Плод быстро взрослел и обучался. Пережитая новая опасность сделала его осторожнее. Заслышав рокочущие похотливые обертоны самца, плод быстро выползал из укрытия и во время полового акта лежал рядом на простыне или же свешивался, как альпинист, на невидимой пуповине с края кровати и дремал.

Первые дни плод пытался привлечь к себе мать криком, но та не слышала. Он поглаживал, трогал Никанорову. Лёгкие его прикосновения оставались без ответа. В лучшем случае она воспринимала сына как зуд, чесалась и скидывала на пол. Плод ударялся, голосил, снова взбирался, но более активное его вмешательство – щипки или даже укусы – давало худший результат: Никанорова начинала шлёпать себя, ворчливо греша на кровососущих насекомых.

Нельзя сказать, что она совсем не ощутила сыновнего присутствия. С его рождением появились резкие и сложные запахи. Пахла постель, квартира, одежда и сама Никанорова. Всё объяснялось тем, что плод, как любой младенец, мочился и испражнялся где придётся. Кроме того, Никанорова испытывала постоянную вспученность в области гениталий. Плод, хоть и был относительно бесплотным, сохранил объём. Температура его соответствовала материнской, поэтому, когда он пристраивался у Никаноровой в паховой впадине, та ощущала сына жировой складкой своего тела.


Он появился на свет в апреле, а уже к середине лета настолько окреп, что перестал прятаться в трусах или во влагалище. Спал рядышком на подушке, а днём сидел на плече и, чтоб не слететь от тряски, держался ручонкой за волосы матери. Пуповину он пропускал по спине, чтобы Никанорова неловким движением не скинула его.

Однажды такая неприятность случилась на проезжей части, его даже задела проезжающая машина. Удар размозжил бы кости натуральному ребёнку. Энергетический плод испытал сильнейшую боль, и неслышного крику было на всю улицу. Но он выжил, потому что был лёгкий и прочный. Из последних сил он перебрался к матери под трусы и отлёживался неделю, пока сотрясение мозга, переломы и трещины не перестали давать о себе знать.

То, что сделало бы нормального малыша калекой или трупом, обходилось энергетическому лишь мукой и дополнительным телесным изъяном. От частых повреждений у него искривился позвоночник, пальцы на ногах срослись в подобия кожаных плавничков, череп стал бугристой башенной формы. Из-за падений нос и уши плода были сплющены, как у завзятого боксёра.

Он рос тихим ребёнком. Когда Никанорова на работе сидела за швейной машинкой, играл на полу обрезками тряпочек и нитками. Если мать собиралась в столовую или домой, взбирался по пуповине к ней на плечо. Когда плод освоил ходьбу – это произошло уже через полгода, – он просто следовал за матерью на своих кривеньких двоих.

Питался только по ночам, прикладывался к груди и высасывал молочный субстрат. Никанорова не понимала, от чего у неё к утру краснеют и воспаляются соски. Так длилось полгода, она обратилась к врачам, получила какие-то таблетки, которые не помогли. Тогда Никанорова пошла к знакомой базарной старухе, и та дала склянку с горькой жижей – мазать соски перед сном. Знахарка сразу заподозрила, что квартирная нечисть повадилась доить Никанорову, и справедливо решила, что горькая грудь – это невкусно.


Но не мазь отлучила плод от груди. Молока уже не хватало, и он сам перешёл на подножный корм, который находил на улицах или в ателье, в общественных уборных – везде, куда заглядывала Никанорова.

Это не было пищей в человеческом понимании. Он подбирал разные призрачные отбросы. Во множестве полусъедобные излучения валялись под электроприборами и уличными фонарями, как отходы их электрической деятельности. В рационе плода были и производные настоящих пищевых продуктов. Когда Никанорова приносила из магазина мороженные выпотрошенные тушки куриц, он подъедал с пола нематериальные огрызки куриных внутренностей.

От грубой пищи случались несварения, плод слабило энергетическими нечистотами, надо сказать, исключительно смрадными. В периоды этих кишечных расстройств в квартире пахло как в потусторонней уборной, если допустить возможность её существования, и любые, даже самые похотливые сожители избегали Никанорову.

Вскоре плод как-то разобрался со своей пищей, но сделал выводы о пользе зловония, наперед зная, как отвадить, если что, нежелательных гостей.

Никанорову безбрачие и вонь не удручали. Сама она была не особенно чистоплотна и, если запах невидимых фекалий начинал мешать ей самой, принимала душ, а вместе с ней заодно мылся её сын. Сложнее было, когда мать вместо душа принимала ванну. Сначала плод тонул и захлёбывался, но нет худа без добра – борясь за жизнь, он научился плавать и полюбил грязную воду.


За минувший год с детородной функцией Никаноровой ничего не произошло. Она неизменно каждый месяц производила яйцеклетку, и очередной самец наверняка оплодотворил бы её, если б не отходы жизнедеятельности плода. В первые месяцы, пока он во время сна непроизвольно испражнялся Никаноровой во влагалище, то, сам того не зная, предохранял мать от беременности – его нечистоты своей едкой средой губили все сперматозоиды. Позже, когда плод уже не ночевал в Никаноровой, после совокуплений матери он всё равно регулярно оправлялся в неё, уже чтобы отбить чужой половой запах. А Никанорова лишь сетовала на неприятные выделения.

Интеллектуально плод развивался быстрее ровесников. Он освоил речь с материнского голоса и телевизора. Его сбивали с толку музыкальные программы с песнями, мелодиями, заставками. Напевные тягучие ритмы вплелись в его лексикон, он нередко подменял слоги или слова каким-то завыванием и гудением. Никто не контролировал его, звуки развивались как придётся, и, даже если облечь плотью связки и горло плода, мало кто понял бы, что именно он сказал, – это был сплошной логопедический порок. Кроме того, голос его находился в частотах ультразвука, услышать его могли исключительно летучие мыши или же дельфины. Возможно, только записанная на специальный прибор, позволяющий уменьшать частоту, речь плода стала бы доступна для человеческого слуха.

От одиночества и мыслеформы его были не вполне человеческими. Он думал не только словом, но и цветом, тенью, запахом, звуком – всем, что его окружало. Плод подолгу вместе с матерью смотрел телевизор, но понимал всё по-своему. Мультфильмы его пугали и нервировали. Из художественных картин больше устраивали комедии, потому что Никанорова смеялась при их просмотре, и тряска, передающаяся через пуповину, приятно возбуждала.

Для себя же он предпочитал заставку с настроечной таблицей. В ней ему виделась мерцающая икона с вездесущим хроматическим божеством, говорящим с ним на одной мелодичной ноте. Плод в такие минуты цепенел, и его состояние с некоторой натяжкой можно было бы назвать молитвой. Так он молчаливо поклонялся этому круглому техническому лику, и в его уродливый физический мир, состоящий из боли, гнева, страха, голода, вони и спермы, вторгались пусть извращённая, но метафизика, дух и понятие высшего.


К четырём годам плод сделался подвижен, ловок и силён. Его непоседливость ограничивала лишь пуповина. Он легко переносил холод. Мороз чувствовал так же, как и остальные люди, но жизнь без дополнительных покровов закалила его, а если что, он прятался под меховой воротник материнского пальто.

Плод научился управлять своим весом – умел особым образом нагнетать его, концентрировать в себе, так что порыв ветра становился нестрашен. Когда же необходимость в тяжести пропадала, он избавлялся от веса, точно сдувался.

Как он выглядел? Около двадцати сантиметров ростом, узкоплечий, длиннорукий выродок. С возрастом прозрачные кожные покровы ороговели, и его, наверное, мог бы уже увидеть и человеческий глаз, но только при особом освещении. Ещё он чуть прихрамывал из-за многочисленных травм.

Плод осознавал свою невидимость, она, вкупе с изоляцией и частыми сотрясениями мозга, наложила отпечаток на его характер. Он был вспыльчив, жесток, мстителен. Когда мать, пересмотрев все программы, выключала телевизор до появления настроечной таблицы, плод от досады драл её за волосы, а простодушная Никанорова думала, что просто зацепилась за спинку кресла. Если Никанорова не угадывала сыновних пожеланий во время прогулки, к примеру, сворачивала не туда, плод, вынужденный следовать за матерью, с досады щипал её за ноги – до чернильных синяков. Никанорова, не подозревая их насильственную природу, мазала синяки мазью от варикоза.

Вместе с созреванием у плода проснулась и мужская ревность. Он не желал никого терпеть рядом с матерью и в короткое время отвадил от дома мужчин, а заодно и редких подруг. Он ронял чашки и ложки, двигал стулья, испускал мерзкие запахи. Будучи знатоком невидимых свечений, пачкал гостей, так что те уносили на себе смрад и потом долго не могли избавиться от необъяснимой вони.

Тогда же плод выбрал себе имя Степан – в честь одного из сожителей матери, который продержался дольше других. Назвав себя Степаном, плод решил не терпеть конкурента рядом с собой. Однажды он подобрал на улице энергетическую грязь едкого фиолетового свечения, которая явно не годилась в пищу. Пока мать совокупляли, сын Степан затолкал невидимый отброс в анус Степану-старшему. Тот сразу ощутил неприятное жжение в кишке и прервал акт. В течение месяца Степан подбирал на улице, а потом заталкивал сопернику пальцем всякую опасную дрянь. Страшный диагноз настиг Степана-старшего уже через полгода – рак прямой кишки, от которого он вскоре умер.

Окружив Никанорову одиночеством, Степан стал срывать на ней злобу. Он по любому поводу бил мать, выщипывал волосы на лобке или ногах, пакостил по мелочам: прятал нужные вещи, портил еду, швыряя в кастрюли лёгкую отраву, извращающую вкус продукта.

Выросший в безнравственной атмосфере, Степан, едва окрепла его половая функция, начал сожительствовать с матерью. Обычно он совокуплялся с Никаноровой в ухо или в ноздрю, пока та спала. Иногда, для разнообразия, прикладывался к удобной складке тела, повторяющей форму женских гениталий. При этом Степан старался побольнее укусить Никанорову, так что та с криком просыпалась и разглядывала странные кровоизлияния под кожей. Кончив, Степан нарочно гадил матери в рот или в ухо. От невидимых фекалий Никанорова страдала головными болями, хроническим отитом, кроме того, у неё плохо пахло изо рта, стали частыми горловые инфекции – и в этом был виноват её невидимый сын Степан.


Однажды на вечерней прогулке (Никанорова плелась с работы, а Степан шёл рядом и грыз мельчайшие невидимые свечения, похожие на семечки) он увидел скользко-стеклянную фигурку, вприпрыжку бегущую за какой-то бабой. Стеклистое существо оглянулось на Степана и вдруг прокричало шепеляво-картавым ультразвуком:

– Скорлу́пы! – прежде чем скрылось за поворотом.

Степан рванулся, но пуповина не пустила его, удержала, точно пса на привязи. Степан в ярости стал рвать на себя пуповину, как обезумевший звонарь верёвку колокола. Пуповина вдруг отделилась от плаценты, так что Степан по инерции даже полетел спиной на асфальт. А Никанорова вскрикнула от впервые посетившей её маточной боли – какой-то неправильной, потусторонней.

Никанорова остановилась, измождённо взялась рукой за фонарный столб. Пока она приходила в себя, из утробы её невидимой медузой вытек запоздалый энергетический послед – плодный пузырь, похожий на пробитую камеру футбольного мяча.

Степан в изумлении подтянул к себе пуповину. Та была аномальной длины – около двух метров, отличалась выдающейся прочностью и эластичностью. Свободный конец пуповины, который раньше соединялся с плацентой, напоминал кончик слоновьего хобота. Степан очистил его от сукровицы, песка и земляных крошек. А после даже вздрогнул от удивления, потому что кончик хоботка оказался живым! Этот привычный жгут, когда-то соединявший его с матерью, стал новой чувствительной частью тела – умным щупом. Пока Степан разглядывал подвижный хоботок, в голове попутно возник развёрнутый анализ: что за пыль осела на хоботке, вредна ли, полезна ли она для Степана. Он приложил щуп пуповины к стене ближайшего дома, прислушался новым ухом. В мозгу засновали мелкие инфракрасные силуэты – это за стеной копошились крысы, и Степан благодаря щупу уловил их. Так у него появился собственный измерительный прибор.

Степан подобрал и энергетический плодный пузырь. В нём когда-то вызревал сам Степан. Он поднёс пузырь ко рту и проверил на герметичность. Собранный в точке разрыва, пузырь сразу наполнился воздухом, образовав шар. Степан дул во всю силу лёгких, невидимая кожа тянулась как резиновая. Вскоре пузырь был уже величиной со Степана и он при желании мог бы снова поместиться внутри. Степан прикинул будущие возможности пузыря, затем выпустил из него воздух и набросил, точно пелерину, на плечи. Сразу стало тепло и уютно. Чтобы пуповина не болталась под ногами, Степан, как денди, намотал её на руку.

Никанорова чуть оправилась от боли. Подтекая чёрной кровью в трусы, она кое-как отлипла от столба и поплелась к дому. Степан равнодушно глянул на мать и со всех ног побежал за уродцем, прокричавшим ему странное слово – “Скорлу́пы”.


Он не догнал их, бабу со стеклистым малышом. Пока Степан увлечённо разбирался с неожиданным наследством, странная пара затерялась в переулках. Моросил слепой дождь, и в преломлении света и воды прозрачность Степана становилась почти видимой. С плодным пузырём на плечах он напоминал полиэтиленовый пакет, гонимый ветром.

Набегавшись по городу, Степан проголодался. В нескольких местах подобрал то, что могло стать пищей, – какие-то желеобразные свечения – и жадно съел их. От сытости Степан развеселился. Его забавляли и внезапно открывшаяся новая часть тела – щуп, и драгоценный артефакт утробного детства – плодный пузырь. Первую половину вечера он посвятил испытыванию вещей на профпригодность.

Возле помойки Степан повстречал бродячую кормящую суку – у её живота копошились щенки, лохматые и бестолковые. Степан потеснил одного и присосался концом пуповины к сучьему соску. Щуп, как присоска, сразу же врос в посторонний организм. Степан спустя мгновение многое узнал о суке – примерный возраст, на какую кличку отзывается, чем больна. Щуп сразу перечислил собачьи недуги и просигналил, что они не опасны. Кроме того, Степан понял, что сука его не ощутила. Собачья энергия потекла в него через пуповину. Уже спустя минуту он был полон сил.


Он какое-то время развлекался на детской площадке. Скатывался с горки, кружился на маленькой двухместной карусели, лазал вверх-вниз по железным лесенкам. Под жестяным грибом Степан обнаружил дремлющего, будто бы обросшего землёй бомжа. Степан из жестокого озорства накинул тому на горло пуповину. Бомж, задыхаясь, проснулся, выпучил глаза. Степан на миг ослабил удавку. Вскинувшийся бомж, кашляя, исторгнул из себя лужу пахнущей алкоголем блевотины. Он явно не понимал, что стало причиной внезапного удушья, потирал рукой след от невидимой петли. Тут Степан нахлобучил ему на голову плодный пузырь. Бедняга в панике заметался возле гриба, а у него на закорках, как наездник, восседал Степан. Не понимая, почему зрение и дыхание залепила плотная белёсая муть, бомж совал в закупоренный рот пальцы. Степан, чувствуя щупом, что бомж (тот отзывался на имя Серёга) вот-вот потеряет сознание, скинул с его головы плодный пузырь, снова опутал горло пуповиной, на манер вожжей. Бомж, судорожно вдохнув, в страхе побежал хромым галопом прочь с площадки. Периодически какая-то невидимая сила дёргала его то вправо, то влево, и он послушно менял направление, потому что, если он игнорировал сигналы, снова наваливалось слепое удушье. Так Степан несколько часов раскатывал по городу на укрощённом бомже, пока тот не свалился без сил и даже понукания не могли его поднять.


Наступил вечер, и Степан решил поискать место для ночлега. Он бросил своего загнанного скакуна и подошёл к одноэтажной постройке, в которой находился магазин садового инвентаря. Степан прильнул к отдушине, запустил туда щуп. Пуповина показала внутреннюю часть подвальной стены, пакеты с химическим веществом (удобрение суперфосфат) и мешки чернозёма. С полок тянуло животным жиром и дёгтем – там когда-то лежали упаковки с хозяйственным мылом, но теперь ничего не было. До потолка возвышались пирамиды из жестяных мятых в боках цилиндров с олифой и лаком. Кроме того, щуп сообщил о внушительном скоплении крыс.

Степан храбро полез в отдушину – узкую трубу, торчащую наружу. Ход был тесноват даже для Степана, но всё же он смог протиснулся в подвал благодаря эластичности костей собственного черепа, а позвоночник у него вообще гнулся во все стороны, как резиновый шланг.

В темноте Степан видел лучше обычного человека, но всё ж не так хорошо, как животные. Ночное зрение ему заменил щуп пуповины. Степан присел на край отдушины и изучил пространство. Первое, что заинтересовало Степана, были крысы. Они давно облюбовали этот подвал, питаясь органической подкормкой для растений и цветочными луковицами.

Это была очередная городская генерация, выросшая на суперфосфате, крысиде и прочей радиоактивной химии, – крупные сильные особи, способные в одиночку растерзать кота. Рассудительный кладовщик даже предпочитал лишний раз не соваться в подвал, а предварительно включал свет и стучал по трубам черенком метлы, чтобы дать крысам время убраться. Десятка два таких тварей как пираньи сожрали бы упавшего человека. Только процветающий внутривидовой каннибализм удерживал их число в приемлемом для людей количестве.

Вот и сейчас они суетились вокруг капкана. Его стальные челюсти перешибли хребет одной крысе, но она была ещё жива и как могла отбивалась от нападающих соплеменниц.

Степан спустился на пол, неслышный, подкрался к капкану. Крысы не учуяли его. Они копошились, стараясь успеть отхватить себе кусок живого мяса. Степан приложил щуп к парализованной части крысы. Тот показал агонию – по выделяемой энергии она была куда сильнее безмятежного кормления из сучьего соска. Предсмертные токи подзарядили Степана агрессивной воинской силой.

В этот момент какая-то крыса случайно прихватила зубом щуп-присоску. Конечно, она не могла по-настоящему повредить энергетическую плоть, но Степан заорал от резкой боли. Крик его был не услышан, а почуян другими крысами. На него бросилась ближняя – серый гигант. Она не видела Степана, но сразу ощутила его как плотный объём – и впилась.

Степан, накинув петлю пуповины на крысиную шею, душил опасного врага. Со стороны могло показаться, что крыса грызёт пустоту. Острые зубы наносили болезненные раны, ибо зыбкое тело Степана было подвержено любым страданиям, как и обычное человеческое. Возможно, попав в огонь, Степан, не умирая, горел бы очень долгое время, как грешник в христианском аду.

Степан сражался, мужественно стиснув зубы. Подхваченная энергия крысиной агонии утроила его силы. От укусов Степан только свирепел и потуже затягивал пуповину. Крыса сомлела, Степан оттолкнул её от себя и откатился в сторону, глядя, как стая бросилась рвать на части новую добычу.

Утомлённый схваткой, Степан вскарабкался на полку и уже оттуда недолго понаблюдал за кровавым пиршеством. Он был доволен своим боевым крещением и вскоре забылся сном воина, завернувшись в плодный пузырь.

Когда он проснулся, крысы ушли. Степан спустился вниз. На месте ночной битвы фактически не осталось мясных и костяных останков, но зато во множестве имелись энергетические клочки. Степан плотно перекусил, после чего выбрался из подвала.

Бомж Серёга лежал там же, где его бросил Степан. После недолгих понуканий бомж поднялся и побежал. Степан долго гонял его по незнакомым улицам, пока не разобрался, где находится. Тогда он пришпорил бомжа и быстро домчал к собственному дому. Отпустив вконец измождённого Серёгу на волю, он по пожарной лестнице взобрался на третий этаж и проник в квартиру через балкон. Мать была в плачевном состоянии.


Вечером, в отсутствие сына, Никанорова смотрела телевизор и каждые полчаса меняла подмокающую вату. Потом она переползла в кровать и заснула. Ночью Никаноровой показалось, что она обмочилась во сне, но то была хлынувшая кровь. Когда нагулявшийся Степан на заре вернулся домой после похождений, Никанорова уже звонила по телефону – вызывала скорую помощь. Она дождалась врачей, открыла дверь и только потом потеряла сознание. Степан сел в машину вместе с матерью.

Никанорова уже пять лет не появлялась в больнице, поскольку не беременела. Её направили к завотделением Марьяновой, у которой она обычно делала аборты. В операционной Никанорова на миг пришла в себя и прошептала давней своей приятельнице: “Что-то у меня разладилось по-женски”, – и снова лишилась чувств.

Степан из любопытства приложил щуп к Марьяновой, и в мозгу его вдруг вспыхнули чудовищные палаческие картины – секущее лезвие кюретки, кровь, раны, немыслимые муки. Он всё вспомнил и заорал от гнева и торжества.

Подскочив к Марьяновой, он сунул руку ей под юбку и так прихватил за промежность, что Марьянова охнула и даже присела от резкой боли. Степан огляделся. На кафельном полу кабинета во множестве валялись энергетические гниющие куски давно абортированных зародышей, сочащиеся эфирным трупным ядом. Степан скрутил какой-то огрызок, вскарабкался на Марьянову и запихнул ей в ухо смертельную турунду. Марьянова ощутила, как по щеке мазнуло что-то шершавое и тёплое. На миг она даже увидела прозрачное, жутко уродливое детское личико, точно рассечённое на несколько кусков, а потом заново сшитое, и похожие на битое стекло зубки.

В испуге Марьянова отшатнулась, решив, что кошмар померещился ей от усталости. А уже минут через пять у неё вдруг отнялся слух, разболелась голова и подскочила температура. Оперировать она не могла. К вечеру врачи констатировали у своей коллеги воспаление мозга. Марьянову увезли в инфекционное отделение, и некому было заняться Никаноровой. Ей кое-как приостановили кровотечение и перевезли в общую палату.

Степан, как опытный диагност, приложил к матери щуп и понял, что она не жилец. Причём умирать ей пришлось бы в мучениях – у Никаноровой давно зрела жестокая запущенная болезнь.

Вспомнив лик божества с настроечной таблицы, Степан вдруг испытал некое подобие сострадания. Он отправился на поиски и вскоре нашёл лучистую отраву – сложный извод крысида, которым давно испражнилась издохшая крыса. Он смешал его с каким-то снотворным отбросом. Щуп подсказал и дозировку, и пропорции, необходимые для безболезненной эвтаназии. Степан сунул во влагалище матери невидимую свечу. Средство подействовало молниеносно.

Лишённый понятия морали, Степан напоследок совокупился с Никаноровой через её бесчувственный рот, сложенный обиженной гузкой. Когда он кончил матери на губы, последний её вздох выдул из невидимой спермы Степана лёгкий прозрачный пузырёк. Незаслуженно тихая смерть пришла к Никаноровой во сне.


Домой Степан решил не возвращаться. Его влекла жажда странствий и приключений. Простившись с холодеющей матерью, он выбежал из больницы. Щуп подсказал, что где-то неподалёку под землёй пролегла огромная канализационная река, гнилая сантехническая Обь.

Степан внимательно обследовал окрестности больничного комплекса. Наконец он нашёл глубокую канаву. По широкому, покрытому ржавчиной жёлобу текла быстрая мелкая вода. Это был один из бесчисленных стоков подземной реки, уводящий в подземелье.

Прощальный минет с матерью, а точнее, пузырёк на её губах вдохновил Степана на оригинальную идею. Степан от восторга даже затянул ультразвуком народную песню про Стеньку Разина. Он понял, каким бесценным подарком оказался плодный пузырь. Да, у Степана не было “острогрудого челна”, но у него имелся собственный батискаф, в котором можно было преодолевать любые водные преграды.

Возле канавы Степан облачился в плодный пузырь и стал его надувать. Вскоре он оказался внутри прозрачного шара, наполненного воздухом. Степан качнул туловищем, сфера покатилась и слетела в жёлоб. Водяной поток увлёк Степана в трубу.


А Никанорову кремировали через два дня. На окраинном кладбище урну замуровали в одной из тех нищих ячеек посмертных бетонных сот – где-то в четвёртом ряду, таком высоком, что нужно было задирать голову, чтобы прочесть, чей, собственно, прах покоится. Спустя полгода в однокомнатной квартирке Никаноровой поселилась её разведённая сестра с двумя детьми.

Завотделением Марьянова чудом выжила, но от воспаления мозга полностью обезумела. Её отправили на пенсию по инвалидности. Ещё много лет Марьянова неопрятной юродивой приходила в родную больницу – просто по привычке. Подолгу стояла у входа в гинекологическое отделение. Бездетная, она баюкала собственные руки как призрачную двойню, пела им колыбельные, разговаривала. Глядя на свои сжатые кулаки, она видела детские головки. Иногда нейтрально грудничковые лица близнецов вдруг делались так же уродливы, как то последнее прозрачное видение, посетившее её в нормальном состоянии. Марьянова вскрикивала в ужасе и пыталась бросить руки на землю.

От мозгового воспаления Марьянова обрела особое потустороннее зрение. Дети мерещились Марьяновой повсюду – крошечные, размером с жуков. Они ползали по ней, верещали, покрывали её тело мелкими болезненными укусами. “Вот, вот, опять дети!” – кричала Марьянова, смущая идущих на приём беременных женщин.

Искажённым умом бывшая завотделением понимала, что все эти мстительные человечки – погубленные ею зародыши. Она пыталась их задобрить, покупала конфеты, помня, что у зародышей нет зубов, растирала сладости в кашицу – так что вокруг Марьяновой летом всегда кружились жалящие её слепни и осы.

Особенно бесили Марьянову женщины, идущие на аборт. Она нутром чувствовала, что именно из-за таких вот гадин лишилась разума и работы. Марьянова грозила им кулаками-младенцами и шипела вслед:

– Скорлу́пы, скорлу́пы же плодите, суки!..

Но чокнутую врачиху никто не слушал.

Скорлупы. Кубики

Подняться наверх