Читать книгу Чёс (сборник) - Михаил Идов - Страница 3
Чёс
повесть
2.
ОглавлениеЭдди Ю появился на свет 15 июля 1983 года в Ист-Норвич, сонном католическом городке – он так и написал в одном вступительном сочинении: “сонном католическом городке” – на севере Лонг-Айленда. Эдди был островитянином в третьем колене. От Азии ему в наследство достались только черные волосы щеткой, фамилия, в которой смешно отражался каждый собеседник, и тончайшие, почти женские черты лица, благодаря которым Эдди было страшно бить даже самым отпетым школьным хулиганам. Его отец, Вильям Ю, родился в двадцати милях к западу от Ист-Норвича, во Флашинге, а дед, Лайонел Ю, в пятнадцати милях к югу от Флашинга, в Бруклине. Из этой летописи скромного успеха можно было бы сделать изящный график, наподобие знаменитой минаровской схемы похода французов на Москву: представьте себе карту Лонг-Айленда, но с датами на оси X и долларами на оси Y. Северовосточный вектор семейных передвижений, таким образом, обозначал бы и переезды, и постепенный рост дохода. Именно такую карту Эдди в двенадцать лет и нарисовал, не будучи знакомым с хрестоматийным творением Шарля Жозефа Минара. На следующий день после короткого и очень тихого скандала с женой Вильям Ю вышел из спальни и объявил, что уроки пианино сокращаются с шести раз в неделю до двух. Родители посовещались и решили, что их сын будет великим экономистом.
На десять лет Эдди утонул в учебниках, вынырнув в двадцать два с внезапным и экстатическим осознанием собственной заурядности. Почти все простые удовольствия – секс, алкоголь, траву, поп-музыку и бессмысленные просторы социальных сетей – он открыл для себя с опозданием лет на пять: на первом курсе, как полагается, но уже аспирантуры. До оставшихся пунктов списка – однополых экспериментов и эзотерических духовных практик – руки так и не дошли. Кроме того, бытие опять предопределяла география. Эдди жил в безликом северном кампусе среди инженеров и программистов, в то время как настоящая университетская жизнь разворачивалась под холмом, в центральном. Там бесновались в захламленных викторианских особняках студенческие “братства”; сновали по аллеям в вечном сборе подписей под той или иной петицией радикальные феминистки, чьи проймы усыпанных значками маек оптимально обрамляли подмышечные эспаньолки; стоически воняли на своем пятачке газона троцкисты в черных водолазках, с лицевой растительностью, что часто уступала феминистской телесной; пытали поодаль гитару и наказывали барабан слегка осовремененные хиппи; в двух кинотеатрах, глядящих друг на друга через улицу, шли чудесные фильмы с субтитрами и без, о которых в северном кампусе не слышал никто. Хотя расстояние между городками преодолевалось минут за десять на бесплатном автобусе, герметичности разделяющей их психологической границы позавидовала бы корейская ДМЗ.
Сам Эдди проводил в центре почти каждый вечер, как правило, в одиночку. Пил кофе в “Кафе Амира”, смотрел кино в “Стейт” или “Мичиган”, часто прошмыгивая на два-три сеанса по одному студенческому билету, боязливо захаживал на гастролирующих панков в “Слепую свинью”. Друзей у него было мало, с личной жизнью не складывалось: в то время как азиатские девушки, коих в Мичигане училось удивительное множество, как новоприбывших из Китая и Кореи, так и отбеленных Лонг-Айлендом, наподобие Эдди, шли нарасхват у юношей всех рас, азиатские юноши могли на что-то рассчитывать лишь с азиатскими девушками. Которые – см. предыдущий пункт. Одевался он тоже (по студенческим меркам, требующим от незнакомца четких визуальных сигналов “свой / чужой”) не вполне внятно: длинное графитовое пальто поверх белой рубашки и галстука, черные армейские боты с отвернутым верхом, посаженные на толстую белую резину. В представлении самого Эдди фалды пальто хищно раздувались за ним при ходьбе, а боты мощно пружинили, придавая ему силуэт и аллюр этакого корпоративного супергероя; в реальности же пальто ворсистым мешком свисало с его покатых плеч, а обувь вызывала невольные мысли об убийцах из “Колумбайна”. Среди однокурсников расхаживала шутка, что Эдди Ю идеально подпадает под типаж, о котором зареванная соседка в теленовостях говорит: “Тихий он был, себе на уме”. Впрочем, всерьез никто так не думал. Эдди был слишком доброжелателен и слишком очевидно лишен главного ингредиента в закваске будущего социопата: он никому не завидовал. Кроме музыкантов.
Эдди боготворил музыкантов. Всех. Речь не шла о рок– или рэп-звездах, завидовать которым претило хотя бы потому, что они требовали от слушателя зависти едва ли не прямым (в рэпе – прямым) текстом. Нет, Эдди просто очень хотел играть музыку перед людьми; желание это по силе равнялось только уверенности, что он никогда этого не сделает. Его детских уроков пианино до сих пор хватало на вполне приличный уровень игры, но любой музыкант, выходящий на сцену перед аудиторией, все равно казался Эдди представителем иного, высшего вида. Хотя бы потому, что решился. Хотя бы потому, что знает, что именно будет играть, потому что нашел в этом бесконечном зеркальном зале себя. Как можно вообще что-то выбрать? Эдди, дорвавшийся до поп-музыки как раз в тот момент, когда физические носители перестали иметь значение, был настолько всеяден, что его коллекция, как его одежда, ни одному сверстнику ничего конкретного о нем бы не сообщила. Он слушал The Smiths, Долли Партон, лоу-фай на расстроенных гитарах, Savatage, Сюзанну Вега, софт-рок семидесятых, шанхайский шансон, Стива Райха, французский “йе-йе”, второразрядных рэперов из Атланты и Мемфиса, мексиканский ноу-вейв и, наконец, радио. Единственным его требованием к музыке было наличие хоть какой-то песенной формы – например, ему не очень нравился би-боп, точнее, нравились первая и последняя минуты каждой композиции. Эдди свято верил, что хорошую мелодию невозможно испортить ни дрянным исполнением, ни пошлой аранжировкой: когда чуткие к переменам ветра студенты спорили о том, “продались” ли Modest Mouse, записав альбом более чисто, чем обычно, или вздыхали о том, как омерзительно слышать Smells Like Teen Spirit в переложении на техно или лаунж-поп, Эдди вообще не понимал, о чем идет речь. Аранжировки, как одежда, как почти любой другой эстетический выбор, не содержали для него закодированной информации “свой / чужой”. Одним осенним вечером в столовой северного кампуса, пока инженеры и программисты вокруг мерно перерабатывали буррито, на крохотном полукруглом возвышении между дверьми в мужской и женский туалеты, именуемом сценой, в рамках какой-то особенно жалкой культурной программы выступал безымянный бард. Он играл на полуакустической гитаре, включенной прямо в столовскую систему громкой связи. Звук был отвратительный. Бард спел три песни Тома Петти, две – Боба Марли и штук пять своих, о качестве которых все уже сказано его выбором каверов. После каждой песни Эдди прилежно, как младенец, хлопал, вызывая недоуменные взгляды, в том числе и со сцены; а когда гость закончил свой сет семиминутной версией No Woman No Cry, в благоговении помог ему свернуть шнур и зачехлить гитару. Бард, не ожидавший подобного приема, жутко стеснялся и наконец подарил Эдди свой диск с автографом, над которым пыхтел и грыз ручку минуты три. Автограф гласил: “Самому крутому чуваку в студенческой зоне отдыха северного кампуса Мичиганского университета, Энн-Арбор, 22 сентября 2005 года”.
* * *
Анжела Линг хотела устроить настоящее взрослое новоселье с льняными салфетками и без уличной обуви, но получилось все, разумеется, как всегда. Гости толпились на кухне вокруг раскладного столика с “Попофф”, “Ализе” и трехдолларовым ширазом и жрали макаронный салат пластмассовыми вилками прямо из миски. Хозяйка с прозрачными от бешенства глазами нарезала круги между тесной гостиной, где за вдумчиво убранным столом сидели в тишине самые покладистые, и прихожей, куда продолжали прибывать друзья. Когда на пороге появлялась очередная жертва, Анжела всем своим хрупким телом экс-фигуристки перекрывала коридор, ведущий направо, на кухню, где гремел хохот, под предлогом поцелуя в щеку крепко брала новоприбывшего за рукав и отбуксовывала налево, в гостиную. Потом в дверь звонили снова, Анжела бежала наперехват, а предыдущий гость мягкой босоногой поступью перемещался за ее спиной из гостиной на кухню и исчезал там навсегда.
– А, это ты, – выпалила Анжела едва ли не с раздражением, экономным жестом впуская Эдди в квартиру, избавляя его от бутылки джина в бумажном пакете и подталкивая в сторону гостиной. – Говнодавы только сними.
Эдди послушно расшнуровал и слягнул ботинки, потеряв сантиметров семь роста. В одном ряду с чужой обувью его шузы смотрелись как два черных гелендвагена, запаркованные среди малолитражек.
– Отличное место, – сказал он. – Поздравляю.
– А толку-то, – мрачно ответила Анжела. – Все равно все на кухне бухают. Короче, можно было не переезжать.
Покорно скользя несвежими носками по паркету, Эдди прошел в гостиную, протиснувшись между этажеркой с медицинскими атласами и пианино, клавиатура которого выдавалась сантиметров на двадцать в дверной проем; пах Эдди несколько комично проехался вдоль, слава богу, закрытой крышки.
Во главе полупустого стола кучно, словно принимающая комиссия, сидели четверо незнакомых ему друзей Анжелы: трое азиатских юношей и курносая блондинка скандинавского типа. Эдди уселся на максимально вежливом расстоянии от группы – поодаль, но не далеко – и принялся, как всегда, слушать чужую беседу. Разговор шел об Ираке, но не в обычном энн-арборском ключе “ни капли крови за бочку нефти”: все присутствующие, за возможным исключением молчащей блондинки, были республиканцами. Спорили о том, стоит ли прямо сейчас перекинуть пару подразделений через границу в Иран и разобраться с аятоллой, пока войска еще в регионе, или, наоборот, сперва вывести “наших ребят” и тогда уже жахнуть по Тегерану более капитально. Что ж, Анжела должна быть довольна, подумал Эдди. Все по-взрослому.
На кухне раздался мокрый звон разлетающегося стекла и два его неизбежных эха: аплодисменты и смех. Эдди невольно стрельнул глазами в направлении звуков. К его изумлению, курносая перехватила его взгляд и быстро закатила глаза по иронической дуге вверх и в сторону консервативного трио, мол, господи, какие же придурки. Эдди смутился: интересно, как она поняла, что я демократ? В поступке девушки чудилось что-то скандальное, будто та украдкой, отвернувшись от друзей, подняла свитер и показала ему грудь. В результате между ними двумя, еще не сказавшими друг другу ни слова, установился секретный заговор. Их молчание наполнилось смыслом. Из нейтрального фона оно превратилось в саркастический контекст, в который непосвященные продолжали ронять всякие умные слова: “патриот”, “Бенгази”, “Вульфовиц”. На “Вульфовице” Эдди не выдержал. Он хрюкнул в ладонь, давясь нездоровым смехом, вскочил и, так и не представившись никому за столом, сбежал на кухню, ударившись на выходе о пианино.
В эпицентре веселья теснилось человек двадцать. Под окном в огромном цинковом тазу на поверхности талого ледяного супа плавала целлофановая медуза и две-три нетронутых банки пива. А на подоконнике, свесив ноги так, что они едва не касались воды, сидел сосредоточенный брюнет со ступенчатой челкой вполлица и, опустив очи долу, настраивал гитару.
То, что это Настоящий Музыкант, Эдди понял сразу, и не только из-за челки. Ненастоящие не умели так легко и полностью уходить в себя посреди толпы; кроме того, в кухонном гвалте он точно не мог слышать извлекаемых им из гитары звуков и, видимо, настраивал инструмент по каким-то внутренним вибрациям. Тем сильнее было замешательство Эдди, когда, нагнувшись за скользкой банкой, он узнал в гитаристе своего соседа по паре отчаянно скучных лекций – а тот в нем, кажется, своего.
– Привет, – кивнул музыкант.
– Эдди Ю, – представился Эдди, отпуская банку в свободное плавание и протягивая снизу вверх мокрую руку. – Ты тоже на экономическом?
– Алан Уидон, – ответил Алан и с извиняющейся улыбкой пожал ему вместо ладони запястье. – Нет, физик, представь себе. Нам засчитывают статистику за обществоведение.
В этот момент в дверях кухни появилась Анжела. При ее виде уровень шума в помещении резко упал и принял виноватый тембр. На сей раз у хозяйки был четкий план: она рассекла толпу аспирантов, не желающих взрослеть по ее команде, отодвинула Эдди и обратилась непосредственно к Алану.
– Слезь с подоконника, – прошипела Анжела, мило улыбаясь. – А вот вы знаете, что у Алана есть своя рок-группа? – объявила она громче, охватывая риторическим вопросом всю кухню. – Правда здорово? Алан, как она называется?
– Пока никак, – пробормотал Алан, и лицо Эдди защекотало от чужого стыда.
– Как интересно! Алан, будь добр, сыграй нам всем что-нибудь в гостиной.
– О’кей. – Алан обнял гитару одной рукой, оттолкнулся от подоконника другой и неуклюже перепрыгнул через таз.
Гамбит Анжелы удался: в гостиную волей-неволей передвинулись все. Республиканцы, привыкшие уже было к своему однопартийному одиночеству, испуганно замолкли. Половина гостей расселись вокруг стола, остальные встали в пару рядов вдоль стен. Эдди прибыл одним из последних и застрял на самом входе, напротив пианино, прижатый чьим-то атлетическим плечом к торцу этажерки. В паре метров от него Алан приладил гитару поудобнее и взял пробный аккорд. “Строй не идеальный, но сойдет”, без труда расшифровал Эдди его мимолетную гримасу.
– Это песня Дэвида Боуи, – сухо объявил Алан и заиграл пружинистую босса-нову в ля мажоре. Хотя его мастерства не хватало на то, чтобы играть рифф и ритм одновременно, и он сделал выбор в пользу ритма, с первой же строчки все узнали The Man Who Sold the World.
– О, Nirvana, – обрадовался кто-то в поле слуха.
– Не Nirvana, а Боуи, – раздраженно поправил Алан, не переставая играть, и Эдди вновь залился краской. Теперь ему было стыдно сразу за всех – обидчивого Алана, невежественного гостя, деспотическую Анжелу, наглую блондинку (где она, кстати?), надутых республиканцев и, наконец, стыдливого себя.
Алан дошел до припева – “О нет, не я, я никогда не терял контроля”. У него был приятный, чуть надтреснутый баритон. The Man Who Sold the World продолжал звучать без риффа – одного из самых простых риффов в роке: три ноты, ля-ля-ля-СОЛЬ-ля-ля-диез-ЛЯ-соль. Песня от этого ощутимо хромала. И сам Алан, и песня были Эдди настолько симпатичны, что с каждой проходящей секундой он чувствовал себя все хуже.
А затем произошло нечто беспрецедентное. Эдди, волевым усилием отрубив мозг, просто протянул руку в просвет между двумя телами, поддел двумя пальцами крышку пианино и ими же, не глядя на клавиши, начал наигрывать искомый рифф.
По толпе электроразрядом прошло коллективное облегчение, как будто рядом перестала выть сирена – хотя дело обстояло скорее наоборот. Гости слева и справа расступились, пропуская Эдди поближе к инструменту. Алан с благодарностью сверкнул глазами из-под челки.
Ближе к коде Эдди надоело выколачивать одну и ту же мелодию, и он осторожно начал брать джазовые аккорды левой рукой: тут подправил ля мажор фа-диезом, там добавил рельефа в ре минор. Втянулся. Начал играть по краям ритма, предлагая тут и там легкие синкопы. Обнаглев, деконструировал сам рифф, ради которого во все ввязался, оставив от него одну ритмическую фигуру, и принялся валять остатки взад-вперед по хроматической гамме. На лице Алана блуждала широченная ухмылка; глаза его были полузакрыты. Кода затянулась тактов на сорок. Наконец в момент, таинственным образом очевидный обоим, музыканты – да, музыканты! – переглянулись, синхронно придушили импровизацию, пустившую к тому времени совсем уже дикие корни, цветы и усы, и не сговариваясь закончили песню, благо ритм босса-новы того позволял, хулиганским ча-ча-ча.
Аплодисменты.
Настоящие, не из вежливости, аплодисменты. От незнакомых людей.
Аплодировали республиканцы, отвлекшись от расписания бомбежки Тегерана. Аплодировала Анжела – себе и своей прекрасной новой квартире. Аплодировал неизвестный гость, путающий Боуи с Кобейном, потому что никто не не аплодировал.
Аплодировал Алан.
Эдди кончил часом позже, с коротким деликатным стоном, глядя в глаза своей первой белой женщине. Курносая блондинка еще несколько секунд продолжала двигаться под ним, пока он не испугался, что благодаря ощутимо пропадающему энтузиазму лишится сейчас презерватива, и, удерживая закругленный ободок резинки пальцами, не отстранился.
– Ну во-о-от, – сказала она озорно, садясь и прикрываясь (теперь-то зачем?) подушкой. – Ты куда? Не уходи.
– Я здесь, – прошептал Эдди.
Она подошла к нему сразу после песни, назвалась Сандрой, похвалила за что-то конкретное в исполнении. Они сходили парой на опустошенную кухню – Анжеле удалось наконец удержать вечеринку в гостиной – и выпили что нашли за знакомство. Эдди попытался пошутить про давешних зануд-республиканцев и тут же пожалел об этом, потому что вся прелесть темы была в неозвученности; от произнесения вслух секрет рассыпался и исчез. Нестрашно, минуту спустя у Сандры и Эдди возник новый. По пути из кухни, в прихожей, она притянула его к себе и, не переставая улыбаться, поцеловала.
– Может, сбежим отсюда? “Аллея” на Либерти – хороший бар, – предложил Эдди. Для него это был верх донжуанства.
– У меня дома есть виски, – сказала Сандра. Так это было или нет, шанса узнать ему не представилось.
Часы у чужой кровати показали два двадцать три. Эдди полулежал, приподнявшись на левом локте, и рассматривал дремлющую рядом девушку. Девушку, имя и точный цвет сосков которой стали известны ему с интервалом в сорок минут, а фамилия оставалась загадкой и сейчас. Он знал, что так бывает, разумеется, и часто мечтал, чтобы так и было, но к реальности все равно оказался не готов. Сандра ровно посапывала веснушчатым носом; грязно-белые в лунном свете волосы разбежались по подушке. Как сонный золотой буран, вспомнил Эдди строчку из Леонарда Коэна. Локоть затек.
Два двадцать три. Сонный золотой буран. Что-то между этими разрозненными понятиями, числом и цитатой, блеснуло. Сцепка, синапс, сигнал.
– Извини, – пробормотал Эдди, вылезая из постели. Сандра с судорожным вдохом раскрыла глаза и глядела на него, не меняя позы. – Я сейчас. В смысле, мне надо… Я… я завтра позвоню. Извини, ради Бога.
– Ну-ну, – сказала Сандра.
– Я серьезно. – Эдди в третий раз за сутки зашнуровывал боты. – Понимаю, это звучит дико, но мне срочно нужно кое-что записать.
– Приступ вдохновения? – Сандра невесело усмехнулась. – Поздравляю, такой отмазки я еще не слыхала.
– Я найду тебя на Thefacebook.
– Уверена.
Еще минута, и Эдди бежал через подернутый изморозью, сверкающий под фонарями газон, и пар валил из его рта, и фалды незастегнутого пальто действительно развевались за ним.
В ту ночь он донес до дома, не сломав, бледный стебель будущей песни – привязчивую минорную фразу на четырнадцать долей в слегка сводящем с ума ритме 7 / 8. Он не знал, что с ней делать и делать ли, кто ее будет исполнять и будет ли. Знал только, что не должен ее забыть. Стихи Эдди писать не умел и не пытался даже в детстве, поэтому вместо будущего текста в голове крутились ошметки других: сон, два, золотой буран, Сандра, я не терял контроль.
Инструментов в комнате не было. Эдди включил на лэптопе бесплатную программу GarageBand, нашел режим, позволяющий играть на двух средних рядах компьютерной клавиатуры как на маленьком неудобном синтезаторе, и записал мелодию. Если бы вместо GarageBand был открыт Word, результатом его ночного вдохновения стала бы фраза j; g k j e d t g. Проснувшись утром, Эдди не помнил ни ноты.
Перед следующей статистикой к нему подошел Алан. В своем дневном обличии он ничем не отличался от сотен других обитателей северного кампуса: челка была зализана наверх и назад а-ля юный Криспин Гловер, на носу сидели очки без оправы.
– У меня, кстати, действительно есть группа, – сказал он, не здороваясь, как будто продолжая прерванную беседу. – Хочешь заглянуть на репетицию? У нас на точке стоит пианино, раздолбанное, правда.
– Как называется? – спросил Эдди, чтобы не заорать “хочу” на весь лекторий.
– Пианино? Хрен его знает, “Ямаха”, наверное.
– Да нет, группа.
– Все еще обсуждаем.
– А что играете?
Алан сделал ладонью в воздухе лодочку, качающуюся на волнах неопределенности.
– Мой любимый жанр, – сказал Эдди.