Читать книгу Город на воде, хлебе и облаках - Михаил Липскеров - Страница 4

История прозвища Шломо Грамотного

Оглавление

Сразу должен вам сказать: папа Шломо Грамотного еще до того, как Шломо стал Грамотным, и до того, как он стал Шломо, внешне был так себе еврей. Не из тех, которые из знания делают фетиш, чтобы потом из фетиша делать деньги. Звали его, как я уже говорил, Пинхус Гогенцоллерн, но не потому, что он действительно был Гогенцоллерн, а потому, что он так считал. Кто может запретить еврею носить фамилию Гогенцоллерн, если другие Гогенцоллерны ничего не имеют против? А чего им иметь против, если они о существовании Пини Гогенцоллерна не имели ни малейшего представления.

И в суд за нарушение авторских прав на фамилию Гогенцоллерн не подавали. Так и жили сами по себе Гогенцоллерны австрийские, Гогенцоллерны прусские, Гогенцоллерны испанские, прочие Гогенцоллерны и Пиня Гогенцоллерн из нашего Города.

И почему бы среди такого обилия разнонациональных Гогенцоллернов не быть Гогенцоллерну еврейскому. Вон он с палкой, чуть правее центра второго плана картинки девицы Ирки Бунжурны, идет к площади Обрезания. Идет с улицы Убитых еврейских поэтов. Хотя возрастом тянул на пару, и то и на тройку Пинхусов.

Пиня (а его все звали «Пиня», а не «Пинхус», потому что на Пинхуса он ну никак не тянул) появился в нашем Городе сразу же после первого года Хиджры, когда араб Мохаммед из Мекки пришел в Медину, как будто его в Медине просто заждались ждать. И был этот Мохаммед арабом поэтического сложения ума и даже выпустил ограниченным тиражом неплохую книгу стихов по мотивам нашей Книги, где достаточно вольно трактовал Закон и Пророков. Но никто из наших особо не протестовал, потому что поэт – он и есть поэт и недостойно одному поэту клеймить другого поэта, потому что – корпоративная этика. И каждому поэту Господь наш Всемогущий дал частицу себя, и каждый поэт и есть эта самая частица Господа, одно из слов Его, одно из Его дыханий. Но Мохаммед возревновал еврейских поэтов к Господу и вырезал их в Медине всех до единого 16 июля 622 года. И этим единым был Пиня Гогенцоллерн, который в это время мотался по всему миру с чтением своей поэмы «Песня песней» В истории народов такой процесс по случаю ревности был зафиксирован в Книге вскорости после Сотворения мира, и Мохаммед просто повторил историю с Каином и Авелем. А потом, много позже, 12 августа 1952 года были казнены другим поэтом 13 еврейских поэтов. С сыном одного из них, Додиком Маркишем, я был однажды рукопожатным. Сейчас он живет на своей родине (Шма Исроэл!) и тоже поэт. Но по прозаической части.

И когда Пиня Гогенцоллерн узнал об этом событии, то посчитал своим долгом обратиться в городской Магистрат с прошением о переименовании улицы Спящих красавиц в улицу Убитых еврейских поэтов. Зафиксировав таким образом традицию убийства поэтами разных национальностей поэтов еврейской национальности. Что касается улицы Спящих красавиц – это отдельная история, и я ее доведу до вашего сведения, если дойдут руки и если я вспомню об этом. Ох! (Это девица Ирка Бунжурна ткнула меня острым пальцем в ребро, но промахнулась. Попав в то ребро, из которого она и была изготовлена, со словами «Вспомните! Обязательно вспомните! Я вам напомню!».)

Так что со временем, господа, со временем…

И Пиня отправился в Магистрат с прошением о переименовании улицы Спящих красавиц в улицу Убитых еврейских поэтов. И тут возник казус. Пиня написал прошение на арамейском языке! Языке, в нашем Городе малоизвестном – в смысле того, что его знало мало обитателей, а точнее, один горожанин – Пиня Гогенцоллерн. Более того, оно было написано стихами! В стилистике первого года хиджры. Которые, даже если бы кто в Городе и знал арамейский язык, никто не признал бы стихами.

А уж за прошение в казенное учреждение – тем более. Волосы дыбом! И только один человек в Городе по внешнему виду прошения определил, что это стихи. И был этот человек поэтом. И жил в арабском квартале Города, и звали его Муслим Фаттах. Именно ему в прежних строках своей книги я отвел роль будущего автора поэмы о возможной любви Осла.

К кому-нибудь. А то как же без любви, Михаил Федорович? (Это не я задал вопрос. А сами понимаете кто… Горе мое…). Так вот этот Муслим Фаттах пошел пешком к Пине Гогенцоллерну, чтобы засвидетельствовать свое почтение. И удивление от того, что после Мохаммеда и его последователей кто-то из поэтов остался жив. А заодно и попытаться узнать, чего Пиня хотел от Магистрата, потому что там уже начали гневаться, и по достижении гневом критической точки Пиня вполне смог бы пополнить список убитых поэтов. Потому что им было обидно, что они не знают арамейского языка. И более того, не знают, что этот язык – арамейский. А Пиня был в расстроенных чувствах из-за того, что его сын Шломо начал погуливать еще до бармицве (совершеннолетия, 13 лет), в папаньку пошел, что уж ни в какие ворота, и в городе поговаривали, что дочка мадам Пеперштейн имеет к нему какое-то отношение. Раз самого Пеперштейна никто в глаза не видел. Хотя другая партия исследователей происхождения пеперштейновской дочки считала, что к ней большее отношение имеет Аарон Шпигель, то ли ювелир, то ли фальшивомонетчик, во время прогулок к старому замку. Хотя все было не совсем так, точнее совсем не так.

Так вот, Пиня печалился по поводу Шломо, хотя кто как не Пиня не мог не знать, в кого мог пойти сын автора «Песни песней». Не могший даже сосчитать своих наложниц. Да потому что к Пине толпами ходили городские папаши и мамаши на предмет выяснения! А как выяснить, кто кто, когда у Шломо всегда было алиби. Когда зубной врач Мордехай Вайнштейн хотел переломать ему ноги и еще кое-что по поводу своей дочки Руфи на Никитском бульваре, что уже чересчур, приходил околоточный надзиратель Василий Швайко с тем же желанием, ибо в то же самое время он видел Шломо со своей сестрой Ксенией Ивановной на сеновале (и где они, Шломо и Ксения Ивановна, нашли в нашем Городе сеновал?.. Город – он на то и город, что в нем нет сеновалов, где по стариной русской традиции совершалось большинство добрачных соитий, – но вот нашли же!). И уже после них являлся какой-нибудь Ровшан Али Рахмон из арабского квартала насчет его четвертой жены, к которой он только собирался взойти на брачное ложе – и видел молодого еврея, который с этого ложа только-только сошел. И каждый раз у Шломо, когда ему кто-нибудь из горожан собирался переломать ноги и еще кое-что, что уже чересчур, находилось алиби. Так что кое-что оставалось непереломанным и было причиной тайных воздыханий многих городских девиц и тайных завистей молодых городских еврейцев.

И вот Пиня сидел и печалился. Он подозревал, что рано или поздно Шломо таки застукают и таки переломают кое-что, и прервется род Гогенцоллернов. Хотя печалился он напрасно, так как в своей поэме «Песня песней» сам признавался, что жен у него было пятьсот и наложниц без числа и считать, что все они были бесплодны, было бы нарушением теории вероятностей, которая наука и против которой не попрешь. Да и бесчисленные Гогенцоллерны в рассеянии по королевским домам Европы являлись доказательством, что стенания Пини о прерывании рода были некоторым образом беспочвенными.

И тут как раз и появился поэт Муслим Фаттах из арабского квартала, брат садовника Абубакара Фаттаха, с проблемой прошения в Магистрат, суть которого состояла о переименовании улицы Спящих красавиц в улицу Убитых еврейских поэтов, но сути этой никто не понимал, потому что, во-первых, стих, а во-вторых – на арамейском языке. Но, как я уже говорил, стихотворность процесса просек Муслим Фаттах, и дело оставалось лишь за переводом с арамейского на какой-нибудь приличный язык. Вплоть до русского. Что для Магистрата предпочтительней. Странный народец этот Магистрат… И вот оба поэта думали. И тут в дом ворвался Шломо и, ворвавшись, захлопнул дверь перед носом портного Гурвица, пана Кобечинского и околоточного надзирателя Василия Швайко. Они были готовы разнести дом Пини, когда Муслим высунулся из окна и поставил перед ними вопрос, как мог Шломо в одно и то же время… Сару Гурвиц, Ванду Кобечинскую и Ксению Ивановну. Этот вопрос поставил Гурвица-отца, Кобечинского-отца и Швайко – околоточного надзирателя в тупик, выход из коего они направились искать в винную лавку, которую держал зубной врач Мордехай Вайнштейн.

И тогда оба поэта для перевода прошения с арамейского языка на приличный (русский, что для Магистрата предпочтительней: странный народец этот Магистрат) решили отправить Шломо на учебу. Сначала в Кордову, где практиковал Моше бен Маймон, он же Маймонид, он же Рамбам, великий врач, философ, что нас мало интересует, что у нас в Городе не хватает врачей и философов, но есть знаток арамейского, а потом с рекомендациями Моше бен Маймона – в Москву, в только что открывшийся Московский университет, к Михайло Васильевичу Ломоносову, знатоку всех наук. Не было о ту пору в Европе открыто закона, который бы незадолго до этого не был бы открыт Михайло Васильевичем Ломоносовым (так меня, во всяком случае, учили в 186-й школе, где я кантовался с 1946 по 1956 год). Но самое главное, и уж этого ни один русофоб отрицать не сможет, был он и великим русским поэтом. И именно поэтому Пиня и Муслим наладили Шломо учиться русскому языку у поэта, а не к педагогу по русскому и литературе. Знаете ли… «Аз» пиши через «з», образ Кончака в «Слове о полку Игореве», хорей в «Повести временных лет»… Увольте…

И вот через пару сотен лет или три года четыре месяца шестнадцать дней, точно не упомню, Шломо вернулся в Город, отягощенный знанием арамейского, русского, вопросами стихосложения, структуралистскими заморочками тамошнего еврея Шкловского и какой-то странной целомудренностью. Очевидно, смесь изощренных кордовских половых церемониалов и упрощенных подходов к этому вопросу в кругах Москвы, посещаемых Шломо, шваркнули по нему когнитивным диссонансом, и местные отцы и матери могли без опаски отпускать своих дочерей, а мужья – жен в прогулки по улице Спящих красавиц. Шломо сидел в отцовском доме и вдумчиво сублимировал свое либидо в перевод прошения с арамейского на русский. Кстати, термин «либидо» вышел из нашего Города, где один еврейский человек жил одно время на улице под этим названием и у него возникали желания, которым он и дал название улицы пребывания. А откуда у улицы появилось название «Либидо», не помнят даже самые старые старожилы. Говорят, оно появилось после каких-то делишек некоего Давида с некоей Вирсавией, женщиной мужней. Надо сказать, что либидо этого малого возникало как-то странно. Сначала он должен был кого-нибудь прибить из пращи, и только так это самое либидо к Вирсавии у него и возникало. А когда ее поблизости не было, потому что и муж своего требовал, то Давид сублимировал себя, начав строительство Храма.

Вот и Шломо тоже, вместо того чтобы оказывать девицам и дамам нашего Города внимание, выходящее за пределы одной из Моисеевых заповедей, прилежно переводил с арамейского на русский прошение о переименовании улицы Спящих красавиц в улицу Убитых еврейских поэтов. И по истечении некоего срока в два года три месяца и восемь дней Пинхус Гогенцоллерн (Пиня) понес прошение в Магистрат в трех экземплярах: на пергаменте, папирусе и бумаге «Снежинка» формата А-4. Сам он перевод прочесть не мог, так как говорил только на идиш, а писал и читал – на арамейском, а перевод был на русском.

И вот он принес эти три экземпляра в Магистрат к начальнику Магистрата экс-адмиралу князю Аверкию Гундосовичу Желтову-Иорданскому. Тот прочитал сначала пергаментный вариант, потом – папирусный, под конец – бумажный, удостоверил аутентичность текста на всех трех носителях и мгновенно подписал прошение о переименовании улицы Спящих красавиц в улицу Убитых еврейских поэтов. И что это был за русский перевод и соответствовал ли он арамейскому исходнику, так и осталось неизвестным. Ибо никто в нашем Городе не знал одновременно обоих языков. Но через некоторое время русский текст стихотворного прошения просочился в массы нашего Города и жители его сочли прошение достаточно убедительным для переименования улицы Спящих красавиц в улицу Убитых еврейских поэтов. И оно гласило:

Когда громокипящий Зевс, глаза свои продрав,

На Город глянет огненным взглядом,

И откушав амброзии с нектаром, Геей сотворенных,

По ступеням, сотканным из облаков, спустится в Город

И прелюбы сотворит с розовоперстой Нинель

Желтовой-Иорданской,

Ежели Отец ея, благословленный Посейдоном, не почтит

                                                                     память…


И все. Остальную суть прошения Шломо передал на словах. На русском языке. И был этот язык в громокипящих устах Шломо настолько велик и могуч, что экс-адмирал князь Желтов-Иорданский счел доводы убедительными. И хотя в Зевса верил не очень, будучи православным, но слава Шломо и взгляд его огненный подвигнули начальника Магистрата мгновенно подписать прошение. И с той поры в Городе вместо улицы Спящих красавиц появилась улица Убитых еврейских поэтов.

А Шломо получил прозвище Грамотный.


И вот этот Шломо Грамотный уже который день стоял на площади Обрезания в позе Аничкова моста с заросшим густым волосом лицом и сильно напоминал выпускников Дагестанского университета. Что как-то неправильно. Потому что Шломо Грамотный окончил всего-навсего хедер в нашем Городе, Кордовский и Московский университеты и на ученую лицевую поросль не имел никакого права.

И вот уже цирюльник реб Шмилович, не успев вернуться из синагоги, вынужден был собрать свой инструментарий и отправиться на площадь Обрезания, чтобы вернуть Шломо Грамотному лицо еврейской национальности. То есть если уж небритый, то уж будь любезен как положено. А если по недоразумению – то опять же будь любезен.

Город на воде, хлебе и облаках

Подняться наверх