Читать книгу Записки богемского отшельника - Михаил Москвин-Тарханов - Страница 3
Рассказ Карла Шмидта
ОглавлениеУважаемые господа! Сегодня, 25 октября 1944 года, я, профессор Карл Шмидт, приступаю к данной работе. Поскольку я хочу, чтобы она рассматривалась не только как беллетристическое произведение, но была бы также воспринята как литературная версия моих размышлений и изысканий, то считаю возможным предварить ее рассказом о себе и своей деятельности.
* * *
Я родился 25 января 1890 года в старинном городе Эгере, расположенном в излучине одноименной реки в Судетском крае на территории Богемии, входившей до 1918 года в состав Австро-Венгрии. Мои предки не были австрийцами, дед и бабушка перебрались сюда из Пруссии в 1870 году и основали в городе часовую и оптическую мастерскую. Мой отец изменил профессии часовых дел мастера и открыл кондитерскую недалеко от костела Святых Николая и Елизаветы. В курортных местах иногда происходят судьбоносные встречи, так, моя мама, учительница народной школы в Берлине, случайно познакомилась с отцом в Мариенбаде, где она была на лечении. Когда же она вышла замуж за моего отца и переехала в Эгер, то не смогла устроиться на работу учительницей, поскольку в те времена замужним женщинам запрещалось в Богемии преподавать в школах. В нашей семье было трое детей – старшая сестра Труди, брат Вилли и последний я, Карл.
Эгер, называемый чехами также «Хеб», был в XII веке императорской резиденцией или пфальцем, в нашем маленьком древнем городе и сегодня можно посмотреть на развалины замка императора Фридриха Барбароссы. Город пострадал от религиозных войн: в XVII веке тут был штаб католической лиги, именно здесь был убит генералиссимус католиков Валленштейн, потом город захватывали шведы, было еще много событий, о которых мне рассказывала в детстве мама, водя меня по узким старинным улицам. В Эгере в то время проживали около 20 тысяч человек, в основном судетские немцы, чехов и евреев было немного. Благодаря нашему прекрасному городу и моей маме во мне рано проснулась любовь к истории. Мама дома учила меня французскому и английскому языкам, а я потом самостоятельно освоил чешский и, для сравнения, совсем немного – язык галицийцев, на котором говорят крестьяне окрестностей Лемберга и Станислава. Тут моими «преподавателями» стала домашняя прислуга – чешка Милка и рутенка Ганна.
До лета 1905 года я учился в местной школе, в моем классе не было ни одного чеха, только дети из семей австрийских немцев-католиков. Мой отец ни за что не хотел оставлять лютеранско-евангелическое вероисповедание, в котором родился и вырос, и мы все были прихожанами храма святых Петра и Павла неподалеку во Францбаде, а иногда ездили в Мариенбад в еще одну маленькую лютеранскую кирху, построенную под покровительством короля Пруссии для посетителей модного курорта. Отец снабжал сладостями Францбад, Мариенбад и Карлсбад, там у него были надежные торговые партнеры и друзья. Летом даже вместительный храм Петра и Павла во Францбаде бывал заполнен приезжими, но зимой в будние дни мы оказывались в храме иногда совсем одни, только с пастором и служкой. Помню, как мне нравилось путешествовать с отцом в Мариенбад и оттуда в Карлсбад по железной дороге на маленьком поезде, который вез нас между величественными ущельями, отрогами скал и горами, покрытыми зелеными буковыми лесами, прекрасного Судетского края.
Да, в то время у нашей семьи было то, что отдаляло нас от остальных жителей города: мы оставались прусскими поданными и были лютеранами. Но самое «страшное» – мы с отцом любили кофе, а не пиво. Все могут простить жители Судет, кроме уклонения от распития в доброй компании главного пенного напитка богемских немцев и чехов. Выручал нас мой брат Вилли, большой любитель хмельной влаги и неуемный поглотитель жареных колбасок.
В моей школе были хорошие педагоги: замечательно преподавал историю старый учитель Лемке, весьма неплохой латинист Мражичек, человек строгий и педантичный, но ко мне относившийся по-доброму. Он был из семьи протестантов-чашников, ездил на службы в Прагу, и наши протестантские корни нас сближали.
Приятелей в школе у меня было много, а друзей не было, похоже, вообще. Знание истории и географии, владение несколькими языками, успехи в математике или в естественных науках в нашем классе в глазах мальчишек не стоили ничего. Они иногда с удовольствием слушали мои рассказы просто как исторические приключенческие новеллы, детективы или сказки о далеких странах, что бывало приятно вечерком на плетеных стульях где-нибудь в саду. Меня никто не обижал, ведь у меня был старший брат – «могучий Вилли», «несокрушимый Вилли», который весил около ста килограммов и был под два метра ростом, Вилли – капитан футбольной команды, руководитель местных скаутов и душа любой застольной компании. С таким братом нигде не пропадешь! Лежит Вилли под Луцком, зарубленный саблей русского драгуна. Как мне его не хватало все эти годы, моего доброго дорогого Вилли!
Мне уже исполнилось 15 лет, я закачивал общеобразовательную школу, и мои оценки позволяли мне поступить в гимназию, о чем мечтала мать. Вилли закончил школу на три года раньше меня, уже помогал отцу. В хозяйственных вопросах он был не силен, но привлекал в наши кофейные заведения молодежь и множество различной публики. Все шли «в гости к Вилли», там были шутки, смех, разные состязания и маленькие праздники. Как-то незаметно в нашем пирожном хозяйстве появились две пивных, одна так и называлась «У Вилли».
Старшая сестра была на выданье, она закончила школу для девочек еще в 14 лет, а в это время ей было уже 20. Она была высокая, дородная, белокурая, древняя германская красавица на вид, но отец не признавал ни гражданских браков, ни венчания в католической церкви, отпугивал всех ее женихов. Помог случай: в Эгер приехал американец Джереми Дэвис, историк и археолог-любитель, а также дальний родственник другого любителя археологии – миллионера Теодора Дэвиса, того самого, который исследовал гробницы в Долине Царей в Египте и отыскал в 1908 году мумию фараона Хоремхеба. Джереми хотел найти в замке Барбароссы что-то важное для науки, но ничего не нашел и уехал из Эгера без находок, но с молодой женой: узнав, что мистер Дэвис принадлежит к пресвитерианской церкви, отец бесплатно поселил его во флигеле нашего дома. Результат не заставил себя ждать: миссис Гертруда Дэвис, в девичестве Шмидт, проживает с 1905 года в городе Чикаго, штат Иллинойс, Соединенные Штаты Америки.
Пока Джереми жил с нами, он много рассказывал мне о Древнем Египте, о работе археологов в Долине Царей, подарил интересные книги и журналы. Мистер и миссис Дэвис уехали, а я «заболел» историей Египта. Так иная встреча меняет жизнь человека.
Продолжать учебу в Праге я не хотел, отношения с чехами у немцев в это время там часто становились неприязненными, оставалось ехать в Вену или в Грац. Отец был категорически против Вены, этого «гнезда пороков», а мать считала Грац «историческим захолустьем», что было тоже абсолютно несправедливо. Решено было послать меня учиться в гимназию в Берлин, чтобы я жил при этом у двоюродной сестры матери. Почитав в библиотеке про музеи, галереи и театры Берлина, я немедленно согласился. Так в мои пятнадцать лет все изменилось – из богемской глубинки я попал прямо в имперскую столицу Германии.
* * *
Наверное, если бы я рос в богемской деревушке, то дома и улицы Берлина меня бы потрясли до глубины души, но я с детства жил в старинному городе Эгере, часто бывал в модных курортных городках – Карлсбаде, Мариенбаде, Францбаде с их приятно-аляповатой и немного помпезной архитектурой, много раз посещал с отцом прекрасную Прагу. Ни новый кафедральный собор, ни здание Рейхстага с памятником Победы и Бранденбургскими воротами, ни роскошный бульвар Унтер-ден-Линден с его гостиницами, ресторанами и кофейнями не произвели на меня особого впечатления. В Австро-Венгрии с хорошим архитектурным вкусом дело обстоит много лучше, чем в Пруссии.
Берлин поразил меня иным – своей насыщенной общественной жизнью, активностью людей, суетой, событиями, праздниками, парадами, театрами, синематографом, выставками, музеями, кофейнями, ресторанами и модами.
Теперь все по порядку. В начале августа 1905 года я приехал в Берлин, где меня должна была встретить моя двоюродная тетка Грета, которую я поджидал на перроне вокзала, наполненного спешащими людьми, голосами носильщиков, пассажиров и провожающих, лязгом и шипением локомотивов, дымом и паром. Я искал глазами тетушку средних лет, а ко мне подошла молодая дама в светлом бежевом платье, в модной шляпке с перышком, это и оказалась моя тетя – учительница французского языка из престижной и очень современной частной гимназии для девочек, ведущая в ней же для желающих спортивный занятия. Кроме того, она была призером городских и земельных чемпионатов по лаун-теннису, стрельбе из лука и пистолета.
И вот фрау Грета Дитц поцеловала меня в щеку, одной рукой обняла, а другой подхватила как пустую картонку один из моих чемоданов, самый тяжелый, и стремительно повлекла меня за собой. Я попытался забрать чемодан у нее, но она только смеялась и не отдавала. Оказалось, что Грета, а она потребовала, чтобы я не смел произносить «тетя» или «фрау», живет на улице Альт-Моабит, недалеко от известной тюрьмы, рядом со знаменитым парком Тиргартен в получасе неспешной ходьбы от достопримечательностей самого центра Берлина. Мне очень сильно повезло.
Грета Дитц на самом деле не была такой молодой, как казалось, ей было уже 37 лет. С мужем Генрихом они расстались пять лет назад, но официально состояли в браке, так было для них обоих полезно, для нее, как преподавателя, и для Генриха, как адвоката. Они поддерживали спокойные дружеские отношения, ибо расстались по обоюдному согласию, по-немецки, на почве «полного взаимного охлаждения чувств», как определила сама Грета. Были ли у нее еще романы, я не знаю, может быть, мимолетные на курортах Италии и Франции, куда она выезжала на два месяца летом каждый год и где обязательно участвовала в соревнованиях по лаун-теннису. На почве тенниса Грета когда-то в Ницце познакомилась с семьей короля Швеции Густава V, обыграла его на корте несколько раз, а когда он узнал, что Грета по матери шведка, то пригласил ее к себе в гости. Там она играла в лаун-теннис не только с ним, но и с русской великой княгиней Марией Павловной и разными людьми из высшего общества. Такие знакомства и связи простой по своему происхождению женщины высоко поднимали ее статус в престижной школе для девочек, где каждая вторая стремилась быть на нее похожей. Король писал ей письма, называл в письмах Маргарита, она не возражала. Терпеть не могла, когда ее называют «Гретхен», говорила, что «сразу перед глазами встает образ средневековой глупой курицы».
Давала она частные уроки тенниса и стрельбы из спортивного лука также в клубе при американском посольстве в Берлине. Ее уроки стоили больших денег, заработки в школе были сравнимы с профессорскими в университете, а еще она вела свои колонки в трех спортивных журналах и одном вестнике феминизма. При этом суфражисткой она не была, и проблемы женского равноправия ее интересовали только в части доступности для женщин различных видов спорта.
Я не сразу понял, в какие железные руки попал. Она меня устроила в лучшую гимназию для мальчиков, где было мало бюргерских неразвитых сынков и детей высокомерного прусского дворянства, а в основном учились дети из семей адвокатов, инженеров, врачей, ученых и статусных деятелей культуры. Преподаватели были самые лучшие, дисциплина была разумной, знания давались качественные и современные. «Пруссачество» и муштра отрицались, свободная мысль приветствовалась в разумных пределах, любовь к мировой культуре одобрялась, национализм и милитаризм в грубых формах считался дурным тоном, но при этом германский патриотизм был лейтмотивом всего учебного процесса, религиозные же убеждения считались личным делом каждого с подтекстом, что это все-таки «пережиток прошлого» и скоро они рассеются как дым в свете современных научных данных.
Грета требовала, чтобы я учился только на «отлично», не меньше двойки, а лучше единицы по всем предметам, помогала мне организовывать занятия, прививала дисциплину, делала внушения. При этом она была настоящим другом, старшим товарищем, а не тетушкой-воспитательницей. Больше всего ее радовало, что я тянулся к науке, культуре и искусству, но огорчало мое полное равнодушие ко всем видам спорта, включая ее любимый лаун-теннис.
* * *
У меня слишком мало времени, чтобы описывать мою жизнь в Берлине в 1907–1914 годах, ведь неумолимо приближаются конец Германии и мой конец.
Перехожу сразу к важному для понимания моей судьбы обстоятельству – я стал завсегдатаем Музейного острова на Шпрее и фанатиком замечательного собрания королевского Египетского музея, где обнаружил прекрасную коллекцию произведений искусства. То, что посеял во мне когда-то Джереми Дэвис, начало давать всходы. Часами я рассматривал египетские находки, как и многих, меня поразили бюст Нефертити, царицы Египта, скульптурный портрет царицы Тийи, изображения Эхнатона с семьей и многие артефакты, найденные в Тель-Амарне.
Видя мой интерес к истории, Грета, по совету директора гимназии, стала готовить меня к поступлению на философский факультет прославленного Берлинского университета, расположенного совсем недалеко от нашей пятикомнатной квартиры, где я один занимал целых две комнаты. Родители не жалели денег на мое обучение, по-моему, в этом не меньше их участвовала своими средствами и сама Грета. Как можно заметить, у нее своих детей не было, не было братьев и сестер, и она меня считала даже не племянником, а, скорее, младшим братом. Могла, рассердившись, дать легкий подзатыльник, могла слегка тиранить, потом немного баловать, иногда долго разговаривать за чашкой чая, делиться своими проблемами, выслушивать мои признания. Я приобрел в ней своего если не единственного, то самого лучшего друга. Еще она считала, что у меня всегда должны быть карманные деньги: «Мужчина без денег – социальный инвалид». Все у нее получалось легко и непринужденно, и на работе, и дома, и где угодно еще, но под всем этим лежал ее систематический, организованный неброский труд. Она, подобно примам-балеринам, скрывала те реальные усилия, что тратила на организацию работы и создание своего образа жизни, которые иные дамы, наоборот, демонстрируют окружающим, чтобы их оценили или пожалели.
Были ли у меня в то время друзья? Конечно, были, и довольно много: мой класс, родственники и приятели одноклассников, еще откуда-то появившиеся знакомые юноши и девушки, ведь столичная прусская молодежь, в отличие от обывателей Судетского края, ценит культуру и знания, мои же успехи в математике, латыни и французском, истории и географии были бесспорными. По всем этим дисциплинам я был всегда первым, физика, астрономия, химия, биология и логика также давались легко. Немного я отставал вначале от сверстников в части знания литературы и искусства, все-таки сказывалось провинциальное воспитание, но под чутким руководством Греты за год преодолел полностью этот разрыв. Огорчения доставляли только уроки гимнастики, фехтования и верховой езды, причиной того были моя неловкость и слабосильность. Где-нибудь в кадетском корпусе или дворянском институте это стало бы для меня проблемой, но не в нашей гимназии, где эти предметы шли по остаточному принципу вместе с музыкой и рисованием. Грета немного переживала, пыталась учить меня лаун-теннису и танцам, потом махнула рукой. Неожиданно выяснилось, что я неплохо стреляю из пистолета, только это ее хоть немного утешило, и на мое совершеннолетие, когда мне в январе 1911 года исполнился 21 год, она не нашла ничего лучшего, чем подарить мне особо тщательной сборки, высшего качества офицерский пистолет фирмы Маузер образца 1905 года, который потом три года лежал в шкафу, где он, как выяснилось, просто ждал своего часа.
Грета водила меня в театр, в цирк, в оперу, на балет, в синематограф. Она была везде «своя», так, в Драматический театр на площади Жандарменмаркт мы с ней входили обычно через боковой служебный вход и смотрели спектакли по контрамаркам. Но у нас с Гретой вкусы были разные: она жаловалась, что ей «медведь на ухо наступил», и старалась реже бывать в опере и на концертах, мне же были не интересны балет и цирк, куда она иногда любила ходить. Синематограф, «великого немого», мы с ней оба не жаловали, но любили драматический театр, особенно постановки Макса Рейнгардта.
В феврале 1906 года в Берлин на гастроли приехала труппа Московского Художественного театра из России, про нее говорили, что это новое слово в искусстве, но публика в Берлине не верила: «Откуда у этих русских может быть какое-то новое слово в театральном искусстве?» Россию тогда особенно не любили, там шла революция, одни бунтовали, другие их подавляли, и то и другое немцам не нравилось. «Красные» не нравились консерваторам, «жандармы» не нравились либералам, и всем вместе не нравилась сама Россия с ее самомнением, ее славянофильством и франкофильством, с ее «отсталыми допотопными порядками» и «невежественным вечно пьяным народом». Так считали многие немцы.
Но пропустить это событие завсегдатаи театров Берлина просто не могли, и Грета, нарядив меня в смокинг и слегка припудрив, чтобы хоть немного «состарить» и скрыть мои 16 лет, привезла меня в Немецкий театр искусств, где должен был быть представлен первый спектакль «Царь Федор Иоаннович» – историческая драма о событиях конца XVI века.
Грета не знала ни слова по-русски, я владел запасом в 400–500 чешских и рутенских, или, иначе, украинских слов, но мы понимали происходящее на сцене так, как будто оба знали русский язык. Я понял тогда, что такое настоящий театр и настоящие актеры. На следующий спектакль меня не хотели пустить, но Грета повлияла на капельдинеров упоминанием великого Макса Рейнгардта, который в этот раз нам помог достать билеты и должен был быть сам на спектакле из жизни бродяг «На дне» по пьесе, ранее уже известной в Германии как «Ночлежка». Это было блестящее представление, особенно запомнился Станиславский в роли шулера и человек в роли странника с подчеркнуто русским именем Иван и фамилией Москвин, похожей на театральный псевдоним. Он же играл царя Федора в первом спектакле: слабый и добрый русский царь среди змеиного клубка придворных негодяев – это была исключительная работа Москвина, выше всяких похвал.
Видел я спектакль и по пьесе Антона Чехова «Вишневый сад», очень хорошо играли артисты, но смысла самой пьесы я не уловил. Грета говорила, что это в силу возраста. Когда театр покидал Берлин, отношение к русским и России резко поменялось, говорили о еще не раскрытом пока ее культурном потенциале, о тайне и загадке славянской души, о ее великой и трагической истории, снимали с полок книги Федора Достоевского и графа Льва Толстого, раскупали переводы произведений писателей Чехова и Горького. Такова сила искусства, которое способно почти мгновенно разрушать предубеждения, предвзятость и предрассудки широкой публики.
Я не пишу о других культурных событиях предвоенного Берлина, это не входит в мои задачи и не имеет для этого рассказа значения, да и о гастролях московского театра я написал только потому, что потом оказался в России, точнее, на Украине, в городе Киеве в 1918 году, где невольно вспомнил о том, что видел в Берлине более десяти лет тому назад.
* * *
Среди занятий и развлечений была мною забыта религиозная жизнь: полностью окруженный светскими людьми, к которым принадлежала и сама Грета, я перестал посещать богослужения в церкви и отчасти заменил религиозную практику неким общефилософским гуманистическим видением мира, близким к агностицизму и релятивизму, так свойственным большинству моих школьных приятелей и самих учителей.
Возникла проблема, как мне себя вести во время каникул у моих родных в Эгере. Там приходилось бывать в кирхе если не каждую неделю, то раза два или три в месяц, для чего выезжать в воскресенье утром во Францбад или Мариенбад. Конечно, я не стал от этого уклоняться, но превратил походы на службы в прологи к развлечениям: проводил время во Францбаде в кофейнях с приятелями или шел в заведение к Вилли, но чаще уходил гулять пешком на большие расстояния, иногда брал с собой книгу, даже пробовал писать стихи, но быстро остановился. Никому их не показывал, хранил два года, потом перечитал, порвал и выбросил. Родителей я не расстраивал и от них свои нигилистические мысли скрывал, мой отход от религии не должен был причинить горе матери и отцу.
Когда я приехал во второй раз, в 1907 году, то узнал, что Вилли женится на чешке. Отец был против: славянка и католичка. Но пани Магда совершенно спокойно перешла в лютеранское вероисповедание, пожав плечами: «Раз так надо, так почему не перейти». Мама была в ужасе от такого легкомыслия, но находчивая Магдалена заявила, что «поступает как истинно христианская жена, следуя в вопросах веры за мужем». Магда мне понравилась: веселая, неунывающая, работящая, рослая и крупная, под стать великану Вилли.
Так беззаботно пролетели целых три года. Я усвоил свободные манеры культурного берлинца, отпускал легкие шутки и даже изящные колкости в адрес общих знакомых, чем не только приобрел себе репутацию столичного интеллектуала, но и нажил «на ровном месте» нескольких недоброжелателей.
В 1909 году встал вопрос о моем поступлении в университет. Конечно, это должен был быть Берлинский университет, в котором работали Георг-Фридрих Гегель, Теодор Моммзен, Рудольф Вирхов и Макс Планк. Кроме того, университет был расположен недалеко от нашего дома, что тоже было немаловажно. Но тут вмешался случай: именно Рудольф Вирхов временно отклонил избранный ранее вектор моего жизненного пути.
Этот знаменитый ученый-биолог и антрополог в свое время увлекся археологией и этнографией, вместе с прославленным Шлиманом работал на раскопках в Нубии и Египте, изучал египетские мумии в Каирском музее.
Эти исследования Вирхова повлияли на меня – я начал интересоваться этнологией, антропологией и биологией, у меня на столе появились сочинения Дарвина и Ратцеля. Я стал думать о карьере антрополога и биолога. Грета этим обеспокоилась и предложила мне еще год подумать, почитать книги, посетить музеи нескольких европейских стран и сама была готова взять отпуск в школе до ноября, чтобы вместе со мной четыре месяца колесить по Европе.
Первой в нашем путешествии 1909 года оказалась Великобритания. В Лондоне мы встретились с мистером и миссис Дэвис, моей сестрой и ее мужем. Джереми чуть-чуть поседел, Труди располнела, но они остались прежними. Показывали фотографии детей, рассказывали о своей жизни в Нью-Йорке, куда временно перебрались из Чикаго. Джереми работал с Метрополитен-музеем Нью-Йорка и музеями Смитсоновского института в Вашингтоне, он привез мне множество книг, проспектов, журналов и фотографий, связанных с Древним Египтом. Я лежал в номере гостинцы Рассел и рассматривал египетские коллекции американских музеев, а в соседнем квартале Лондона меня ждал Британский музей с его египетскими артефактами. Антропологические призраки профессора Вирхова развеивались в моей голове как утренний туман под пылающим солнцем Древнего Египта. Образы великих фараонов, великолепные папирусы, знаменитый Розетский камень – эти чудеса древнего мира из «Бритиш мьюзиум» спрямили мою немного отклонившуюся линию жизни. Поглядел в глаза бронзовой кошке с золотым кольцом в носу – богине Баст, поклонился похожему на сову каменному соколу-Гору и вернулся к своему первоначальному выбору. Выбор подтвердил мне ручной ворон, когда я сидел в задумчивости на скамейке в Тауэре, он посмотрел на меня красным как рубин глазом, расправил отливающие синевой антрацитовые перья и громко каркнул: «Nevermore – не сомневайся, твое призвание Древний мир Египта». А впереди был еще Париж с египетскими коллекциями Лувра.
В Лувре древняя статуя египетского писца с умным и благородным лицом словно обратилась ко мне с просьбой о том, чтобы не пропали труды древних, чтобы кто-то нашел и прочитал их или хотя бы просто вообразил себе тот мир, в котором молодой писец жил три с половиной тысячи лет тому назад. Я впервые остро осознал, что Древний Египет существовал как великое государство уже две тысячи лет к тому времени, как был основан Древний Рим. Пирамидам в Гизе было больше полутора тысяч лет, когда библейский царь Соломон только задумал строить свой храм, эти постройки друг с другом разделяет почти такое же время, как Колизей и Эйфелеву башню. Больше ста поколений людей сменилось, а Египет все существовал, сохраняя культуру, традиции и язык. Я должен был быть с этими давно ушедшими людьми, чтобы они через меня смогли говорить с моими современниками. Так думал я, объятый романтическими чувствами в свои девятнадцать лет, глядя в окно вагона первого класса поезда из Ниццы в Вену.
Тогда в Ницце мы расстались с Гретой, она осталась на бархатный сезон играть в теннис и купаться в теплом море, я же, родившийся рядом с курортами Богемии, жизнью этого привлекательного места не интересовался, меня манили родные судетские скалы и прекрасные буковые леса.
Мои родные одобрили мой выбор в учебе, так же, наверное, как одобрили бы и любой другой. Мама хотела, чтобы ее сын был доктором и профессором, папа с ней соглашался: они нас давно «поделили», я был мамин сын, а великий Вилли – папин. Вилли стал самым молодым советником в ратуше, говорили, что он будущий бургомистр, но братец с этим не спешил, он открывал кофейню в Карлсбаде и еще две пивных в туристических местах нашего края. Всего у нас было уже девять заведений, и Вилли даже «замахнулся» на отель с рестораном во Францбаде или Мариенбаде.
Мы ходили с Вилли гулять, я слушал его рассказы про организацию курортного питания, лечения и снабжения, а он – мои истории про Египет и театры Берлина, очень оживлялся, когда я рассказывал про рестораны на Унтер-ден-Линден. Ему нравилось, что наше с Гретой любимое кафе было названо «Пикадилли». Однажды он сказал, что ему также нравится имя «Рамзес»: «Что если новый ресторан назвать так и отделать под египетские храмы?» Меня сначала это кольнуло, но потом я развеселился, и мы вместе придумывали, что будем подавать в нем гостям. Особенно заинтриговало Вилли финиковое пиво, он даже решил проконсультироваться с пивоварами: «Давай назовем этот напиток “Аменхотеп”, как тебе?» Теплая сердечная интуитивная связь соединяла нас прочнее любой цепи, потому мы всегда находили темы для бесед, не понимая друга друга, но любя с детства. «Жалко, Труди с нами нет», – вздыхал Вилли, и мы шли к нему домой обедать, где нас ждали приветливая Магда и уже двое моих маленьких племянников.
* * *
С Эльзой мы познакомились случайно. Приехав вместе с Вилли в Карлсбад на веселом маленьком поезде, пыхтящем среди величественных скал и огромных деревьев, я решил пару дней пожить в гостинице «У трех мавров», прогуляться по лесам, сходить на горы Аберг и Диана, пройтись по тропам Шопена и принца Рохана. Отдыхающих было уже немного, это был конец сентября, когда цены снижались и скромная публика из Германии приезжала сюда для лечения.
Не понимаю, как можно заблудиться в Карлсбадских горах, но двум берлинкам – маме с дочкой – это удалось прямо в районе Совиной тропы. Я вызвался помочь растерянным дамам. Услышав мой берлинский выговор и сразу определив во мне представителя интеллигентного класса, они радостно защебетали, спускаясь со мною вместе по тропе к отелю «Пупп».
Я представился выпускником гимназии, готовящимся к поступлению в университет, и тут выяснилось, что младшая из дам, фрейлейн Эльза Рейнбах, окончила школу в Цюрихе и тоже будет поступать в Берлинский университет. Родные отправили ее учиться в Швейцарию, полагая, что ей будет трудно поступить в прусский университет, но решением нашего кайзера в Пруссии с 1908 года было введено свободное высшее образование для женщин. Теперь она готовилась к экзаменам, чтобы получить «Абитур» – право на поступление в Берлинский университет. В Карлсбаде дамы были втроем: мама и бабушка – на лечении, а Эльза – им в помощь. При бабушке я обращался к Эльзе исключительно «фрейлейн фон Рейнбах» и при этом делал такое лицо, что она тотчас из-за спины матери показывала мне кулак. Из этого видно, что мы с ней стали большими друзьями почти сразу. Я даже стал думать, нет ли тут чего-то большего, но Эльза была настолько по-сестрински мила и проста, что явно не предполагало чего-то еще. Более того, она сообщила, что всегда хотела, чтобы у нее был брат, похожий на меня. Шансов не было, акценты были расставлены, и различные мысли покинули меня. Эльза – просто мой друг.
Семья Рейнбах покинула Карлсбад, наступало время и мне ехать домой в Берлин, но сначала я хотел побывать в Нюрнберге, Веймаре и даже немного пожить в Дрездене, где мечтал посмотреть картины старых мастеров из собрания курфюрста Саксонского, новые поступления в галерею и сам дворец Цвингер.
В Берлине я оказался ближе к Рождеству. Грета уже соскучилась, я тоже был рад ее увидеть спустя почти три месяца разлуки. Понеслась галопом активная берлинская жизнь – театры, опера, балет, галереи, концерты, выставки, друзья, кофейни, прогулки в садах и бесконечные разговоры.
Еще гимназистом я полюбил гулять в Тиргартене, особенно в том уголке, где у маленького пруда стоит памятник Фридриху-Вильгельму III. Там деревья таинственно склоняют свои ветви к глади вод, в которой отражается небо, что-то истинно немецкое, мечтательное, лирическое таит вода этого пруда, как сказал Гете: «Ты, тихий пруд, ты дуб, любимый мой, дарите мне утраченный покой». Покой мне был совершенно не нужен в то время, но немецкая романтика требует не только определенных слов, но и проверенных временем чувств, иначе можно остаться не понятым нежными сердцами милых дам.
Что касается дам, то я поздравил Эльзу с Рождеством и получил в ответ премиленькую открытку, потом она меня поздравила с днем рождения в январе, затем я ее в апреле. Встретились мы снова только в мае в оперном театре на Унтер-ден-Линден на репетиции, которой руководил Рихард Штраус. Мы оба проникли туда по контрамарке. Оперный спектакль нам показался неинтересным, и мы тихо вышли и пошли гулять, сначала по бульвару к Бранденбургским воротам, потом обратно, в результате оказались в том самом кафе «Пикадилли», название которого так понравилось брату Вилли. С этого момента весь май мы почти каждый день встречались и гуляли.
Я рассказал Грете об Эльзе, и она поинтересовалась, могу ли я их познакомить. Знакомство состоялось в начале июня на выставке художников «Сецессиона». Грета и Эльза очень мило разговаривали в галерее и после в кафе, но с этого момента наступило какое-то отчуждение между мной и Эльзой, которое продолжалось почти полтора года. Я был удивлен, что у нее часто «нет времени», или «масса дел», или «не здорова мама». Грета вообще ничего не сказала про Эльзу, плохого или хорошего, только с линейной прямотой стрелка из лука спросила, испытываем ли мы друг к другу нежные чувства. Я сказал, что свои чувства до конца пока не могу определить, а что она ко мне иных, кроме дружеских, не испытывает, это определенно так. «Ты для нее слишком молод, недостаточно богат или знаменит, – сказал Грета, держа в руке маленькую чашечку с кофе. – Но это может измениться, если твоя карьера будет успешной». Что она хотела этим сказать, я тогда не понял.
* * *
Поступление в университет прошло незаметно – я же был вторым в своем выпуске по успеваемости и первым по успехам в гуманитарных науках, в самом же университете в то время учились и работали не менее сотни наших выпускников. Мне даже показалось, что я просто перешел в следующий класс гимназии, так легко мне было вписаться в университетскую среду.
Я был «свой среди своих», просто новые друзья, новые кофейни, новые гости и праздники. Мешало одно – я совершенно не умел танцевать, потому избегал вечеринок с танцами и разного рода балов. Поэтому прослыл серьезным юношей, но все-таки не «педантом» или «сухарем».
Учиться мне было просто и легко, жалел я только о том, что на первых двух курсах доминируют общеобразовательные предметы, а хотелось бы уже вплотную заняться Древним Египтом. На втором семестре обучения первого курса я решил попросить о встрече со мной профессора Георга Штайндорфа, который приехал в Берлин из Лейпцига для консультации с учеными из нашего университета. Меня очень взволновало то, что он является учеником и преемником на кафедре знаменитого египтолога профессора Георга Эберса, который известен как автор многих художественных книг, в том числе «Дочь египетского царя», «Уарда», «Иисус Навин», «Сестры» и «Серапис». Эти книги я прочитал во время путешествия, и они произвели на меня огромное впечатление, особенно «Уарда». Больше всего меня поразило то, что общественность не осудила великого ученого за его беллетристику, а поддержала в своей массе его популяризаторскую активность.
Профессор Штайндорф был очень мил, он уделил мне полчаса времени, сказал, что я должен в совершенстве овладеть чтением папирусов на языке древних египтян, что именно в нашем университете работают лучшие специалисты в области древнеегипетского языка, и назвал несколько имен.
Теперь об именах и фамилиях в дальнейшем. У меня нет возможности спросить у каждого из моих коллег разрешения на рассказы о наших беседах, и здесь проблема не только частная и этическая, но и политическая. Сейчас мы живем в Рейхе, а после, если останемся живы, будем жить в оккупационном режиме, это уже предрешено самим ходом войны. Никто и ничто не способны спасти Германию от возмездия за все, что мы сделали и еще успеем сделать. Я не хочу, чтобы мои записки стали частью материалов каких-то следственных дел, ни до краха Рейха, ни после его краха. Поэтому, начиная с 1932 года и даже иногда значительно раньше этого, я буду либо не упоминать часть имен, либо несколько изменять их при необходимости.
Возвращаюсь к теме: по совету профессора Штайндорфа я встретился с одним молодым приват-доцентом по имени Рудольф, которому начал излагать свои мысли. А мысли у меня были связаны с библейскими рассказами о пребывании патриарха Иосифа в Египте, о фараоне Рамзесе Великом, о Моисее и Исходе евреев, все то, что навеяли мне роман Эберса «Уарда» и поверхностное и небрежное прочтение отрывков текста Ветхого Завета.
Рудольф терпеливо выслушал мой сбивчивый рассказ, но не сказал сразу ничего и предложил обсудить эту тему не в душном кабинете, а гуляя по парку в Тиргартене. Прогуливаясь по аллее, Рудольф неспешно развивал тему нашей с ним беседы. Выходило так, что Георг Эберс сделал великое дело, привлекая талантливых молодых людей, таких как я, к изучению истории Древнего Египта. Для широкой публики это очень важно, это раздвигает границы культурно-исторического пространства. Но если я хочу стать египтологом, то должен понять, что нахожусь в самом начале пути и мне не удастся сделать открытие там, где уже основательно поработали великие умы, иначе, как достигнув высочайшего уровня знания важнейших явлений времени, деталей языка и культуры. Это было по-немецки, это было понятно. Правда, я вспомнил и замечательное изречение одного англичанина: «Не надо делать то, что за нас доделают немцы». Сказал это Рудольфу, ожидал резкой реакции, но тот неожиданно весело рассмеялся: «Вы правы, действительно, мы в своей мелочности порой доходим до идиотизма».
И тут же Рудольф развил мне охватываемые философией познания принципы единства науки и свободы научного мышления, что были сформулированы Вильгельмом фон Гумбольдтом при основании Берлинского университета. Наука находится на грани познанного и непознанного, принадлежит одновременно и прошлому, и будущему, она не определяется настоящим и утилитарным, отстранена от него. Без понимания философской глубины единства и противоречий самой природы, общества и человека не может быть становления ученого в истинно творческом и свободном духе. Именно в свободе своей научной мысли каждый из профессоров нашего университета читает лекции на любые темы, которые считает интересными и важными, студенты же не ограничены в посещении лекций и семинаров, так как не профессор принадлежит студенту, не студент – профессору, а оба они принадлежат науке. Вывод его был прост – в первую очередь общеобразовательные дисциплины, становление меня как ученого, и ни в коем случае не торопиться с завершением образования, учиться в университете столько лет, сколько будет нужно для моего саморазвития.
Что же касается самой истории Иосифа и его братьев, то Рудольф считает, что, скорее всего, это легенда, относящаяся ко времени Иисуса Навина, принесенная отдельными беглецами из Египта и ставшая потом популярной в среде только еще формирующегося этноса древних евреев. Библейские рассказы примерно до времени Давида и Соломона представляют собой во многом не исторический источник, а памятник культуры, нельзя к этой части Библии подходить, как к летописи. Некоторые ученые сегодня сомневаются даже в существовании самого пророка Моисея, полагая, что это, возможно, просто некий легендарный культурно-религиозный герой, даже героический символ, образ, вокруг которого военный вождь Иисус Навин объединил разрозненные отряды беглецов из Египта и Палестины. Истории про Авраама и Иакова, про Иосифа и Моисея образуют некую синкретическую египетско-семитскую легенду, которая затем превращается в обработанное поздними переписчиками предание. Мне надо оставить пока все это и обратиться к серьезной науке, так сказал Рудольф.
Я полностью согласился с ним и принялся за изучение древнеегипетского языка, что всегда, особенно в части фонетики, представляло и представляет значительные трудности, о которых знают специалисты. Кроме того, я стал посещать большое количество лекций на философском факультете, относящихся не только к гуманитарным, но и естественным наукам, выбирая общие лекции профессоров, пользующихся заслуженной репутацией светил научного мира. Это несколько продлило мое обучение по сравнению с большинством моих друзей. Лишь где-то в начале третьего курса передо мной встал вопрос о выборе научного руководителя и направления работы.
* * *
Хотя самая сильная египтология в Германии была сосредоточена тогда в Лейпциге, но и Берлин вышел на мировой уровень к 1913 году. Традиционно в Германии в египтологии преобладают строительные науки и филология. Пирамиды, храмы, дамбы и крепости меня мало занимали, потому я выбрал папирусы и петроглифы. Ведь именно у нас в Берлине продолжал свою работу знаменитый Адольф Эрман, инициатор создания и автор Тезауруса и Берлинского словаря египетского языка, собиратель коллекции памятников письменной культуры Древнего Египта. Учеником одного из учеников Эрмана был также и Рудольф, специалист по памятникам письменной культуры Нового Царства, иначе периода XVI–XI веков до н. э.
Привычка иногда читать на отдыхе что попало, чтобы развеяться, сыграла в моей научной карьере совершенно исключительную роль. Случайно мне попалась во французском журнале, который я взял на почте в Карлсбаде, чтобы попрактиковаться в языке и развлечься, статья о некоем криминалисте из Лиона Эдмоне Локаре и его графометрическом методе почерковедческой экспертизы. Я подумал, что если применить графометрию к иератическому, демотическому или даже иероглифическом письму Древнего Египта в целях определения места и времени создания того или иного документа, то это будет не просто палеография, известная со времен аббата Монфокона, а нечто совершенно новое: графометрия, палеокриминалистика и палеопсихология культуры в их методологическом единстве и историческом измерении. Со временем меняется написание некоторых знаков, в разных городах есть разные традиции обучения писцов, и с помощью нового метода можно будет, собрав большую коллекцию образцов, буквально по нескольким строкам легко отличить, например, документ из Мемфиса XV века до н. э. от документа из Абидоса XIII века до н. э. И для этого нам даже не надо будет проводить работу с самими папирусами или стелами, нужны только их качественные фотографии. Можно собрать фототеку со всего мира – из Лондона, Каира, Парижа, Нью-Йорка, Санкт-Петербурга и Лейпцига – и создать на ее основе справочник, который могли бы использовать египтологи всего мира при изучении документов. Какая интересная и актуальная задача!
Принес в сентябре эту идею Рудольфу. Он неожиданно полностью ее одобрил и поддержал: «Этому стоит посвятить свою научную деятельность». Мы начали работу с коллекции папирусов университета осенью 1913 года. О самом методе писать больше ничего не буду, отсылаю к своим публикациям.
* * *
В это время в общественной атмосфере иногда проявлялись милитаристские настроения или, наоборот, страхи грядущей войны. Но культурная общественность и даже политики не верили в возможность большого европейского конфликта. В 1911 году, когда депутат-социалист Август Бебель выступил в Рейхстаге с речью-предупреждением, его подняли на смех: «Какая может быть война в эпоху динамита и аэропланов? Мы же не сумасшедшие, чтобы разрушать блага цивилизации, созданные трудом многих поколений. Это просто обычное мелкое политиканство социалистов, желающих привлечь внимание к своим серым и унылым фигурам». В Австро-Венгрии, Великобритании, Италии и России также относились к возможности большой войны скептически, и только французы воспринимали такую перспективу достаточно реально. «Пуанкаре – это война», – говорили в Париже. Французы продолжали жаждать реванша за 1871 год и втягивали в свою политическую орбиту Россию. В Германии тоже были сторонники «натиска на Восток», но это была лишь теория, а не политическая практика, равно как и Россия иногда начинала разговоры про Константинополь и проливы или про единство славян перед лицом тевтонской угрозы. Балканы были узлом противоречий и локальных войн, но у них это продолжалось уже столетие, и великие державы не собирались вступать в борьбу за интересы «Великой Болгарии», «Великой Сербии» или «Великой Албании».
Бывает так, что человек, переболев в детстве корью, надолго приобретает невосприимчивость к болезни, но проходят десятки лет, организм забывает о ранее полученном уроке, теряет иммунитет, и он заболевает в старости вновь. Европа получила могучую прививку в эпоху Наполеоновских войн, но начала терять иммунитет во второй половине XIX века. Восточная, или Крымская, и франко-прусская войны были грозными предвестниками болезни, на которые не обратили должного внимания, антивоенный иммунитет иссяк, и вся Европа пала жертвой всеобщего преступного легкомыслия. Это я понимаю сейчас, а тогда я был далек от политики и строил планы работы и отдыха на 1914 год.
* * *
С Эльзой встречи были редкими, но всегда радостными. Учиться ей было нелегко, ее направлением было эллинистическое искусство, которое она собиралась исследовать в Малой Азии, хотела поехать в Эдессу и в Антиохию. Я же уговорил ее заняться эллинистическим Египтом эпохи Птолемеев, предложил прочитать «Клеопатру» Эберса. Она была очарована книгой и согласилась взять эту тему при условии, что я ей буду помогать.
В июне занятия были окончены, и я неожиданно почувствовал, что устал, меня ждал родной Эгер, а Грету, как всегда, теннис в любимой Ницце. Эльза обещала приехать ко мне в августе в Богемию, и там, я полагал, мы сможем обсудить ее работу, а может быть, и что-то еще личное, важное для нас обоих. Эльза стала серьезнее относиться ко мне, ее радовали мои успехи и хорошее отношение ко мне на факультете. Место ассистента по окончании мне было обеспечено, а дальше – приват-доцент и профессор. Достойная карьера.
Когда я раньше рассказывал Грете про Рудольфа, то она слушала мои рассказы с интересом, как обычно про незнакомых, но приятных мне людей. Когда же весной 1914 года после двух лет общения я рассказал Рудольфу про Грету, он вдруг вспомнил, что они знакомы: встречались несколько раз на выставках «Сецессиона» и в других местах. Грета тоже его вспомнила, и мы встретились втроем в кафе «Пикадилли», потом вместе гуляли по бульвару и в Тиргартене. Рудольф через два дня выехал в Париж по своим научным делам, оттуда он собирался переехать в Лондон. Все мы разъехались 26 июня. Ничто не предвещало беды.
* * *
Я уже был в Эгере, пил кофе на веранде под платаном, когда прибежал соседский мальчик с криком: «В Сараево убили эрцгерцога Франца-Фердинанда». Это было 29 июня, до нас весть дошла только через сутки.
Городок наш гудел, все возмущались сербами, даже славянами вообще, что огорчало Магду: «Какое отношение могут иметь чехи к балканским делам? Жена эрцгерцога София, чешка из рода графов Хотеков, ведь погибла вместе с ним». Убитый боснийским сербом Франц-Фердинанд слыл славянофилом, хотел сделать некую славянскую федерацию в составе империи в противовес слишком строптивым венграм. И его убил славянин! Парадоксы нашей жизни.
От Эльзы пришла телеграмма, ее дядя, офицер Генерального штаба, отсоветовал бабушке и маме в августе покидать Германию, и они едут в Баден.
Курорты жили обычной жизнью, разве что прибавилось шумных споров на верандах и начались обильные застолья и увеселения в окрестных заведениях, так что даже некоторые особы кривили губы: «Пир во время чумы!» Но если это и был пир, то по-немецки умеренный и организованный: в десять вечера городок Карлсбад почти весь спал как обычно.
В Карлсбад я ездил несколько раз к врачу с отцом, у него стали болеть ноги, появились язвы, доктор поставил диагноз – диабет, назначил диету. Это профессиональная болезнь многих кондитеров, так говорят, по крайней мере. Отец настоял, чтобы врач из Праги, приезжая знаменитость, осмотрел и меня. Доктор нашел некоторые шумы в сердце, незначительную сердечную недостаточность и посоветовал умерить нагрузки. Не получилось.
Через три недели после убийства эрцгерцога Австро-Венгрия предъявила ультиматум Сербии. Англичане как-то странно посредничали в конфликте, Россия угрожала, но все-таки все ждали, что скоро напряженность будет преодолена и в мир вернется прежний порядок. И тут, как гром среди ясного неба: 28 июля Австро-Венгрия объявляет войну Сербии. Не успели мы осознать эту новость, как последовала следующая – первого августа Германия объявила войну России в ответ на мобилизацию ее войск.
В этот день я собирался выехать в Берлин, но задержался до второго числа – не было билетов, курортники ринулись обратно в Рейх, на второе число был только один билет, который чудом сумел достать мне Вилли.
И вот третьего августа уже в Берлине я узнал, что мы объявили войну Франции. Грета еще не вернулась, и тут я в ужасе осознал, что она оказалась на территории врага. Начал было паниковать, но успокоил себя – галантные и цивилизованные французы с дамами не воюют.
* * *
Утром пошел в университет, там творилось что-то немыслимое: толпы студентов, все в патриотическом настроении, все охвачены общим порывом любви к Отечеству и готовности встать на его защиту. Никого не удивило, что не противники нам объявили войну, а мы сами объявили ее России и Франции: считалось, что это была вынужденная мера самозащиты, что подлинные агрессоры – страны Антанты.
Конечно, меня захватило всеобщее настроение, «дух августа 1914 года», я был сердцем вместе со всеми немцами и остро как никогда чувствовал свою принадлежность к нашей великой нации и ее единство. С нами были не только немцы – выступала еврейская молодежь, именно от юных евреев я услышал о возможности записаться добровольцем в армию и уйти на фронт. У одного моего товарища был дядя-генерал в гарнизоне Берлина, он обещал нам помочь встать в ряды армии. Мы, семеро студентов и трое наших друзей, немедленно согласились пойти добровольцами, мой товарищ записал наши фамилии и сказал, что устроит нам встречу с дядей в ближайшие дни. О нашем решении стало известно студентам на площади, нам пожимали руки, нас обнимали и поздравляли, пробовали качать.
Уже поздно вечером мы узнали, что в войну с нами вступила Великобритания. Там был Рудольф, ему еще не было 40 лет, англичане его точно задержат и, может быть, арестуют. Телеграфное сообщение с Лондоном и Парижем было прервано, но можно было послать пока еще телеграмму в Нью-Йорк Дэвисам с просьбой помочь Грете и Рудольфу, оказавшимся в одночасье на территории вражеских государств. Ответа я не получил, потом выяснилось, что Джерри и Труди были в это время на отдыхе на Кубе и вернулись в Нью-Йорк только в сентябре.
Не буду рассказывать подробности, но 18 августа я и мои товарищи получили предписание явиться 21 числа с вещами в казармы резервного батальона. В Берлин вернулась Эльза, и мне предстояло объяснить ей мой поступок, особенно то, что я временно не смогу ей помогать в работе по культуре Древнего Египта. Эльза полностью поддержала мой патриотический порыв, сказала, что я не должен беспокоиться, что она пока будет работать по Ближнему Востоку с превосходным специалистом приват-доцентом Гансом Функе и она меня с ним обязательно познакомит. Нежно поцеловала у своего дома на прощание, сказала, чтоб я себя берег, что она будет мне писать. Не на это я надеялся, но уже не в первый раз я обольщался на тему чувств ко мне Эльзы.
Двадцать первого мы явились на сборный пункт с чемоданами, половину вещей из которых мне не разрешили взять с собой. Пришлось оставить пришедшей меня провожать Эльзе бинокль, фотоаппарат с пластинками и замечательный пистолет с патронами, подаренный мне три года назад Гретой, – эти вещи можно иметь с собой только офицерам, но не рядовым. Эльза обещала все передать Грете по ее приезде. Вместе с Эльзой пришел нас проводить среднего роста, хорошо одетый господин с полноватым, баварского типа лицом и небольшими усиками – Ганс Функе. Мне он сразу не понравился, что-то меня кольнуло, когда я увидел, как он смотрит на Эльзу.
* * *
Грета оказалась в Ницце действительно в трудном положении, но две телеграммы, от нее – кронпринцессе Швеции и с той стороны – княгине Монако, пусть не сразу, но уладили проблему, и она на яхте египетского негоцианта отплыла в Геную 12 августа. Уже 16-го она была в швейцарском Берне, оттуда прислала на мое имя в два адреса телеграммы, что с ней все в порядке. Не дожидаясь ответа, переехала в Вену, а 19-го оказалась в Эгере, где рассчитывала застать меня. Узнав, что я уже уехал, она не стала мне писать, а решила провести один день с родными и только поздно вечером 21-го вернулась в Берлин, когда наш эшелон уже ушел на Запад. Ее ждало мое письмо, прочитав которое, как потом говорила, она испытала смешанное чувство страха за мою судьбу и гордости за мой поступок. Эльза ее посетила, рассказала про мой отъезд и передала вещи. Телеграмма от Греты догнала меня в Брауншвейге, я тоже сумел отправить ей ответ из Ганновера.
С Рудольфом получилось хуже, его задержали в Лондоне в первый же день, сразу почему-то решили, что он немецкий шпион. Хорошо, что Дэвис подключил членов Британского королевского общества, они поручились за него. Чтобы закончить рассказ о судьбе этого замечательного человека: в 1915 году он сумел выехать в США. Это случилось еще до торпедирования немецкой подводной лодкой парохода «Лузитания» и первого взрыва антигерманских настроений, так что затруднений с получением вида на жительство в США у него не было. В дальнейшем он не вернулся на родину, жил и работал в Чикаго, и до 1942 года мы состояли с ним в переписке.
* * *
Война – это то, что я ненавижу всей душой, и писать о своей службе в армии я буду очень кратко в стиле автобиографической справки.
После кратких сборов и обучения самым простым солдатским навыкам батальон, состоящий из добровольцев, где были студенты из саксонских, прусских и иных университетов, то есть образованная, в том числе, еврейская молодежь, выдвинулся на передовые позиции. К 10 ноября на завершающем этапе знаменитого «бега к морю», когда мы пытались обойти французов с запада, а они нам не давали это сделать, мы подошли к селению Лангемарк, недалеко от Ипра. Здесь 11-го числа произошло известное сражение Великой войны, такое же знаменитое, как некогда атака легкой кавалерии англичан под Балаклавой во время Восточной войны. У англичан под Балаклавой погибал цвет молодой британской аристократии, под Лангемарком же сражался и погибал цвет молодой германской интеллигенции.
Сражение для меня продолжалось всего минут пять. Мы рассыпались густой цепью и с примкнутыми штыками шагом двинулись к позициям противников, которыми были британцы, в значительной части такие же, как мы, добровольцы. Разница была в том, что они оборонялись в укрытиях, а мы наступали. Говорят, что мои товарищи, взявшись за руки, пели гимн, но я этого не слышал, так как ускорил свой шаг и выдвинулся на десяток метров вперед из цепи, чтобы, когда мы перейдем на бег, не отстать от других, ведь бегал я плохо. И тут винтовочная пуля попала мне в правую часть груди и пробила навылет верхнюю долю легкого. Вот так я с ранением средней тяжести оказался в госпитале в Кельне. Несколько дней был сильный жар, я бредил, а когда наступило облегчение, первой, кого я увидел, была, конечно же, Грета – мой добрый ангел-хранитель.
К нам в госпиталь приехал принц Альбрехт и лично прикрепил к моей груди Железный крест второго класса. Грета была счастлива, никогда не думал, что это для нее может так много значить. Когда кто-то говорил потом о безразличии к наградам и орденам, я никогда такой разговор не поддерживал, вспоминая лицо Греты в тот день. Такое впечатление, что в ее глазах я прошел главную проверку и получил высокую оценку, ее труды не пропали даром.
Но Грета твердо решила, что, проявив себя на поле боя, я должен теперь поставить перед собой задачу остаться в живых: она знает, как это сделать.
И через три месяца я был фендрихом при штабе армии генерала фон Гальвица, а в середине 1915 года уже стал лейтенантом. И вот наступил самый страшный для меня 1916 год. Мы находились под Верденом впятером в штабной машине недалеко от французских позиций, когда нас обстреляла вражеская батарея. На расстоянии предельной досягаемости противник не мог рассчитывать в нас попасть, и он поступил по-другому. В полусотне метров от нас упал снаряд, который не разорвался, а раскололся, из него вырвалось облако какого-то газа. Мы впрыгнули в машину и начали отъезжать задним ходом, товарищи искали маски, а я задержал дыхание и зажал нос, терпел до того, что пошли круги перед глазами, а потом вдохнул воздух через толстый слой марли респиратора. И все равно уловил легкий запах прелой скошенной травы.
«Кажется, пронесло». Но не тут-то было. Через три часа у всех пятерых развился отек легких, отравляющим газом оказался не хлор, а новое вещество – фосген, который гораздо опаснее хлора, но действует не сразу. Все четверо моих спутников скончались в больнице, а я с трудом выкарабкивался два месяца в госпитале и еще два месяца долечивался в нашей университетской клинике Шарите в Берлине.
Там мне и пришло первое страшное известие – о смерти моего отца, он не перенес гангрену и ампутацию ноги. Следующей страшной вестью была гибель нашего Вилли, который был призван в 1915 году и зачислен в гренадерский полк. Его часть был развернута под Луцком, где русские в июне предприняли мощнейшую атаку, в результате которой погибло множество австрийцев из Богемии, среди них и ефрейтор Вильгельм Шмидт. Эту новость я получил, уже находясь в Шарите. В июле я выписался из клиники, мы вместе с Гретой поехали в Эгер и как раз успели на похороны мамы, она умерла за два дня до нашего приезда, не пережив смерть мужа и сына. Я еле держался на ногах первые дни, Грета с Магдой меня возили на лечение сначала в Францбад, а потом устроили в санаторий для военных в Карлсбаде. Мои легкие после отека медленно восстанавливались, но с тех пор одышка меня сопровождает всю оставшуюся жизнь.
В Карлсбаде мне пришло письмо от Эльзы, где она сообщала, что вышла замуж за своего научного руководителя Функе, который стал профессором в университете. Сам поразился своему равнодушию к этому известию и вежливо поздравил молодых супругов Функе с началом семейной жизни. Что это все по сравнению с потерей обоих родителей и брата? Пожелал им счастья.
В сентябре 1916 года комиссия признала меня условно годным к военной службе после прохождения курса лечения, и я снова оказался в нашей берлинской квартире. Грета работала в школе, а я решил завершить свое обучение экстерном, сдать экзамен и для начала получить право преподавания в школе, что мне удалось сделать в феврале 1917 года. Сам диплом мне выдали, когда я уже полгода был на службе в качестве офицера по приему мобилизованных на призывном пункте в Берлине.
Нам с Гретой казалось, что я смогу до конца войны, каким бы он ни был, проработать в Берлине, меня на работе ценили и повышали в звании – к марту я был капитаном. Университетский диплом произвел впечатление на моих начальников, мое умение беседовать с родителями призывников и самими молодыми людьми, мой орден, нашивки за ранения и слава участника сражения за Лангемарк давали мне возможность авторитетно общаться даже с людьми, отмеченными высокими наградами, или в высоких чинах. Впрочем, Лангемарк ассоциировался теперь не только с подвигом патриотической немецкой молодежи в самом начале войны, но и с ядовитыми газами, которые мы впервые применили там же, в районе Ипра, в 1915 году. Иногда я думаю, что это больше, чем совпадение, это некий символ того, что высокие чувства патриотов приводят не только к их личным подвигам, но и к таким ужасным последствиям, которые юные добровольцы не могут даже представить себе.
Конец войны виделся нам печальным, когда вдруг в России в марте началась революция, а в июне провалилась попытка наступления русских войск: один из противников мог выйти из игры. Правда, весной 1917 года вступили в войну Соединенные Штаты, но развертывание их войск во Франции шло медленно, и само их качество было невысоким. У нас появилась возможность сломить французов и англичан, мы были на грани победы, но она не случилась. Осенью наши прогнозы вновь стали грустными, даже несмотря на то, что русская армия полностью развалилась и у них в стране пришли к власти крайние социалисты-марксисты, которые были готовы заключить мир на выгодных для нас условиях. Но на западном фронте наши дела шли весьма и весьма неважно.
* * *
Но тут я допустил неосторожность – проходя очередную медицинскую комиссию и заполняя анкеты, указал, что не только владею французским, английским и чешским, но немного знаю литературный русский и даже его австро-венгерский рутенский диалект, которые некоторые образованные жители Галиции определяют, как западно-украинский или просто украинский язык. Это изменило мою судьбу: ведь весной 1918 года наша армия заняла юг России. Меня, повысив в звании и наградив за работу на призывном пункте медалью, отправили в Киев в штаб оккупационных войск под общим руководством фельдмаршала Германа фон Эйхгорна.
Киев показался мне весьма приятным, зеленым и красивым городом, днем в его центре было совершенно спокойно, вечерами же германским офицерам не рекомендовали ходить без оружия и в одиночку. Тут мне пригодился, наконец, давний подарок Греты: пистолет Маузера выглядел внушительно и красиво на бедре, хотя был несколько тяжеловат и не очень удобен в ношении.
Фельдмаршал фон Эйхгорн оказался премилым стариком, с нами, молодыми офицерами штаба, он держался дружески-покровительственно, интересовался моими рассказами про жизнь в Берлине до войны, ведь и некоторые его родные учились в нашем университете в разные годы. Сам он тоже был готов на досуге рассказать нам о франко-прусской войне и своем пребывании в Париже в 1871 году. Меня он, как «знатока» русского и украинского языков, прикомандировал к штабу правителя Украины – гетмана Скоропадского. Описывать то, что я видел в штабе у гетмана и в городе Киеве, я не буду, у меня для этого нет нужного кругозора и таланта.
За меня это сделал молодой литератор Михаил Булгаков, роман которого «Белая гвардия» в двух томах на русском языке, изданный фирмой Конкорд и издательством Бреннера, Грета привезла из Парижа в 1930 году. Я получил возможность вспомнить свое пребывание в Киеве в мае – августе 1918 года и заодно попрактиковаться в русском языке, который стал уже забывать. Мне говорили, что в Москве, в том самом знаменитом Художественном театре, спектакли которого я видел в 1906 году в Берлине, по этому роману в 1926 году была поставлена пьеса, имевшая шумный успех и вызвавшая общественную дискуссию. Думаю, что этот талантливый автор будет еще много раз издаваться и его роман непременно переведут со временем на немецкий язык, если сама Германия сохранится хотя бы отчасти после неизбежного краха Третьего рейха.
Но я все-таки скажу пару слов про гетмана Павла Скоропадского и его штаб: это была весьма мало дееспособная компания, состоящая из разного рода украинских националистов, мечтавших о великой Украине, русских офицеров, надеявшихся восстановить Российскую империю в каком-либо приемлемом виде, и разного рода космополитических личностей, желавших поживиться в условиях беспорядка в государственном управлении. Между собой мы разговаривали сразу на четырех языках: русском классическом, украинском фантазийном, немецком и, заходя иногда в языковый тупик, на французском, который в России традиционно знали многие, по крайней мере, в объеме гимназического курса. Сами разговоры по существу сводились к тому, как укрепить власть гетмана в условиях наступления большевиков с северо-востока и отрядов националистов Петлюры и Винниченко с юго-запада. Пока в Киеве находились наши части, Скоропадскому было бояться нечего, но, тем не менее, он старался сформировать отряды из одетых в некие национальные костюмы украинских воинов и параллельно с ними – части из русских патриотов, офицеров и юнкеров под руководством подполковника князя Святополк-Мирского. Как он собирался контролировать одновременно обе эти разнородные силы, не знаю.
У одного из адъютантов гетмана по имени Евгений на столе я увидел бронзовую статуэтку изящной египетской кошки, сначала подумал, что подделка, но после определил, что это подлинная египетская работа времен Птолемеев. Евгений как-то уклончиво рассказывал, откуда у него эта вещь, стало только ясно, что это подарок и талисман и он с ней не расстается.
Мне было неудобно перед Гретой, что я ни разу не попробовал ее маузер, и вместе с упомянутым Евгением мы отправились в конце июля в тир. Мое коллекционное оружие эксклюзивной работы просто поразило его, он стал расспрашивать, но я ответил: «Это подарок близкого мне человека, как ваша кошка». Он понял намек и предложил обмен. Я отдал ему пистолет и забрал египетскую кошку, которую привез потом в подарок Грете. Мне в Германии нужна была богиня радости Баст, а ему, наверное, пригодился мой маузер, если он оказался потом в армии генерала Деникина.
* * *
Вернулся я в Германию третьего августа, причиной тому был печальный случай: 30 июля около нашей штаб-квартиры на Екатерининской улице какой-то негодяй убил бомбой восьмидесятилетнего фельдмаршала фон Эйхгорна и вместе с ним его адъютанта – моего нового приятеля Вальтера фон Дресслера. Первого августа в день четвертой годовщины Великой войны мы проводили старого фельдмаршала в последний путь в церкви Святой Екатерины в Киеве. Гроб с его прахом отправили в Берлин, в числе сопровождающих лиц был и я. Нам надлежало сдать тело старого воина на руки его семье и официальным лицам, а мне потом явиться в мобилизационное управление на прежнее место службы. Моя трехмесячная командировка завершилась.
Греты в Берлине не было, она на этот раз уехала в Стокгольм, но должна была вернуться десятого числа. Встретив меня, она обрадовалась, что я уже дома и снова на прежнем месте службы. Мое признание насчет обмена пистолета на кошку сначала ее огорчило, но я объяснил, что кошка – это маленькая богиня радости, которой так не хватает, а оружие пусть поможет выжить Евгению в гражданской войне, что разворачивается в России. Она кошку полюбила, та стала ее талисманом: «Маленькая богиня нашего Карла». В эти дни мы скромно отметили в бывшем кафе «Пикадилли», в 1914 году претенциозно переименованном в «Фатерланд», как сказала Грета, «обмыли шампанским трагическую дату ее пятидесятилетия».
Мы недолго радовались встрече: 25 августа я заболел испанским гриппом и в течение месяца был между жизнью и смертью в той же университетской клинике. С этого времени здоровье уже никогда полностью не возвращалось ко мне, и почти на целый год я стал практически инвалидом. Медицинская комиссия отправила меня на три месяца на лечение, после которого врачи должны были определить саму возможность дальнейшего прохождения мною военной службы.
У Греты тоже произошли в жизни большие изменения – ее престижная школа для девочек, как-то с трудом пережившая четыре года войны, все-таки закрылась в октябре, не набрав нужного количества учениц. Мы оба были свободны, и нас ждали в Эгере Магда и мои племянники. Так я вновь оказался в Богемии 26 октября 1918 года.
Как же я был удивлен, узнав о том, что 28 октября в Праге некий национальный комитет провозгласил декларацию независимости. В последующие дни последовало перемирие на фронтах и начался распад Австро-Венгрии. Австрийцы запросили перемирия, то есть фактически капитулировали 3 ноября, Германия – 11 числа, но еще до этого вспыхнуло восстание моряков в Киле. Кайзер бежал из страны и отрекся от престола. Германия вошла в полосу революции и гражданской смуты, и возвращаться в Берлин для нас в это время с моим здоровьем было бы крайне неразумно, ведь там плохо обстояло дело с продовольствием и лекарствами.
Мы решили задержаться в Богемии ненадолго, но в наши с ней планы внесли коррективы выросшие за эти годы дети Вилли и Магды – одиннадцатилетний Иоганн, девятилетний Якоб и пятилетний Фриц. Грета просто расцвела, увидев этих мальчиков, и сразу принялась за их воспитание к полному восторгу Магды, которая очень беспокоилась за их дальнейшую судьбу. Когда я попал к Грете, мне было 16, теперь я вырос, и другие мальчики, сразу трое, нуждались в ней. Ей минуло пятьдесят лет, но никто бы не дал ей больше сорока, она была подвижна, обаятельна, весела. Что-то неуловимое сближало Грету с моим погибшим братом Вилли, это чувствовал не только я, но и вдова брата Магда, которая безгранично доверяла Грете в деле воспитания своих мальчиков.
Не буду описывать перипетии нашей жизни в Богемии в течение первых трех лет после окончания войны. Были проблемы и сложности контактов с новым чехословацкой администрацией края, но многие вопросы удавалось решать благодаря связям Магды и ее друзей. Нам с Гретой удалось устроиться на работу учителями в частные немецкие школы в Карловых Варах, помогли мой университетский диплом и берлинские рекомендации Греты.
* * *
Наука была временно оставлена мною, я не занимался ей восемь лет, но опять все изменил случай: к нам приехали родственники из США – Труди, Джереми и их старшая дочь, моя племянница Джуди, которой исполнилось 16 лет, красивая спортивного вида блондинка, очень похожая на мать.
Не буду подробно писать о пребывании родственников у нас в Богемии, сразу перейду к результатам их визита. В единственно достойном учебном заведении Чехословакии, Карловом университете, шли столкновения между немецкими и чешскими профессорами, многие известные люди увольнялись и уезжали. В Берлине и Вене было неспокойно, и нужно было думать о продолжении учебы всех трех мальчиков. Особенно беспокоила судьба Иоганна, который окончил общеобразовательную школу и нуждался в гимназическом образовании для поступления в университет.
Решение было принято – Магде с мальчиками ехать в город Чикаго к родным и там дать детям достойное образование. Мы согласились с доводами сестры и ее мужа, но тут Грета как-то сразу погрустнела и, как говорят, «ушла в себя». Я понял все сразу и твердо сказал, что Грета должна уехать в Чикаго вместе с ними. Как ее удалось уговорить, не буду рассказывать.
Она обещала вернуться ко мне, как только наладится учеба детей в США, но я снова твердо прекратил эти разговоры: «Я вырос и практически здоров, а ты нужна теперь мальчикам». Результатом стали наше прощание на пражском железнодорожном вокзале в ноябре и отплытие их в конце декабря 1922 года из Франции на пароходе «Мажестик» в Нью-Йорк. Так получилось, что плыли они вместе с труппой Московского Художественного театра, который мы пятнадцать лет тому назад видели в Берлине, теперь московский театр ехал в США на гастроли и вез все тот же исторический спектакль про царя Федора все с тем же бессменным Иваном Москвиным в главной роли.
Это был первый результат визита Дэвисов. Вторым было возобновление моей научной работы, тему которой мы вместе с Рудольфом выбрали восемь лет тому назад. Джереми привез мне письмо от него, где мне предлагалось, как там эту форму называют, «по научному гранту», заняться вместе с Рудольфом графометрическим изучением египетских папирусов и созданием их фототеки в виде пластинок, пленок и отпечатков, полученных путем фотосъемки с высоким разрешением. Я ухватился за эту возможность обеими руками: не хотел никуда уезжать, моя жизнь была связана с Берлином и Судетским краем.
Теперь у меня была работа в Европе по заказу Чикагского университета, то, о чем я мог только мечтать, но для этого мне надо было оставаться в Старом Свете. Кроме того, обстановка в чешских учебных заведениях была сложной, шли конфликты на почве чешского и немецкого языков, в которых я совершенно не имел желания хоть как-то участвовать и с удовольствием уволился из школы. Заканчивая о семейных делах, хочу только сообщить, что Джон, Джек и Фред Шмидты учатся в лучших учебных заведениях США, а Грета Дитц, теперь «Марджи», преподает в частной школе в Чикаго, ведет колонки в спортивных журналах, играет в теннис, стреляет из лука и учит хорошим манерам простоватых американок. Мы с ней встречались до 1938 года несколько раз в Ницце, а также в Карлсбаде, куда я окончательно перебрался после того, как были проданы чехам все предприятия нашей семьи. Сам город стал называться Карловы Вары и вновь наполнился отдыхающими, но национальный состав их стал теперь несколько иным.
* * *
Мне не позволяло иметь семью мое состояние здоровья: отравление фосгеном под Верденом оставило неизгладимый след в моем организме. Я не хотел ни с кем особенно общаться, поддерживал только необходимый минимум контактов. Когда Карловы Вары посетил американский консул, то пригласил меня на прием и представил чешским властям как ведущего сотрудника Чикагского университета, после чего у меня никогда больше не было проблем с ними. Официальные лица при встрече выражали почтение и даже были подобострастны, тем более, что британский консул по просьбе американского коллеги также приглашал меня на приемы.
Сразу же в начале 1923 года я занялся тщательным анализом фотографий египетских папирусов, первую партию которых мне привез от Рудольфа еще в прошлом году Джереми Дэвис. На американские деньги я заказывал фотокопии папирусов и петроглифов в Каирском музее, музеях Лейпцига, Берлина, Парижа, Лондона и даже Москвы. Очень скоро стало понятно, что священное иероглифическое письмо слишком «канонично», демотическое же письмо больше дает сведений о характере самого пишущего, чем о месте и времени написания. Наиболее информативным оказывается иератическое письмо, которое использовали египетские писцы Нового Царства.
Первое обзорное исследование мы с Рудольфом опубликовали в США в 1925 году, научная общественность восприняла наши выводы скептически и даже иногда «в штыки». Но однажды мне прислали почти одновременно из Каира, Токио и Нидерландов фотоснимки нескольких папирусов с просьбой установить время и место их написания. Это была в двух случаях из трех своего рода проверка, с которой мы справились блестяще. В 1928 году к нам пришла известность, добрый десяток публикаций в различных научных журналах и несколько практических работ по установлению датировок и мест происхождения различных документов обеспечили нам признание.
Удивление наших коллег вызывало то, что если Рудольф и Джереми были сотрудниками ведущих учреждений в Соединенных Штатах, то я проживал в маленьком курортном городке в Чехословакии. Скоро за мной закрепилось в научных кругах забавное прозвище – «богемский отшельник».
В 1932 году я уже был доктором философии, экстраординарным профессором Карлова университета в Праге, почетным профессором университетов Берлина, Лейпцига и Чикаго и доктором gonoris causa университетов Джорджтауна, Упсалы и Каира. Французы прислали мне орден «Академических пальм», тут же в ответ взыграла немецкая гордость у моих берлинских коллег, и я по неизвестно чьему ходатайству стал кавалером прусского ордена за заслуги в области науки и искусства. Грета приучила меня ценить ордена и награды, и я, будучи истинным немцем, не одобрял французские насмешки или британскую иронию в отношении наград.
* * *
Неожиданным громом среди ясного неба стал для меня приход к власти нацистов в Германии. Мы привыкли к тому, что национал-социалисты и коммунисты с двух сторон атакуют Веймарскую республику, но либералы и социал-демократы вместе с разумными консервативными кругами, к которым я себя причислял, удерживают власть, и полагали, что эта агрессивная и опасная пена отстоится, осядет, а затем исчезнет со временем сама. Не получилось, и консервативные круги сами привели нацистов к власти. С тревогой слушал я новости из Германии о сожжении книг на площади Оперы, в котором участвовали и которое даже инициировали студенческие союзы, в том числе Берлинского университета, об уходе многих коллег из университета, не только евреев, но и немцев. Удивляла почти безразличная реакция на все это большинства немецких интеллектуалов, похоже, они надеялись, что это лишь первые эксцессы молодой и неопытной новой власти, но скоро все образуется и придет в порядок. Но это были вовсе не первые эксцессы, а, как говорят русские, «первые ласточки» или же первые раскаты грома – предвестники долгой непогоды.
В эти годы я стал иногда по воскресеньям или в будни по утрам садиться на свой любимый поезд и ехать чудной дорогой в Мариенбад, ставший теперь Марианскими Лазнями, в маленькую лютеранскую кирху. Когда бывала сильная непогода, то ходил в самом Карлсбаде в русскую православную церковь Петра и Павла. Мой папа, немец и протестант из протестантов, был бы расстроен, если бы я пошел в Марианский костел или даже к чешским протестантам: в одном случае это была бы измена духу реформации, в другом – немецкому духу, да и странно бы выглядел немец среди гуситов-чехов. Православные, русские и чехи, меня из церкви не выгоняли, я понимал службу и по русскому обычаю ставил свечи за здоровье или за упокой души своих живых и ушедших родных и близких.
Возвращение к вере у меня шло на уровне эмоций, воспоминаний, от видов природы, звездного неба, тихих текучих вод. Часто в лесах Карлсбада мне казалось, что рядом со мной мой брат Вилли или что вдруг из-за поворота появится мама, поддерживающая под руку прихрамывающего отца, который весело машет мне своей можжевеловой палкой. В такой день я вместо кофе в ресторанчике на горе Диана иногда заказывал себе кружку пива в память о Вилли. Будто бы он сидит со мной и рассказывает, как они устроили соревнование на приз, кто залезет на намыленный столб и добудет венок, который туда, правда только с пятой попытки, забросила королева праздника. Или что-то в этом же роде. Когда же тоска охватывала меня, я шел в церковь.
Грету я видел иногда во сне. Мы, как в мирное время до войны, то были с ней в театре, то на выставке, гуляли в парке, болтали дома за столом, купались в Ницце, дышали свежим воздухом на горе Аберг в Карлсбаде или осматривали собор в Вестминстере. Но ни разу я не позволил себе, чтобы моя тоска прорвалась в письмах к ней, я не имел права ее ранить, она нужна была другим. Иногда дома, когда было особенно грустно, я читал Библию, и мне становилось легче – уходила внезапно навалившаяся грусть, легкие наполнялись воздухом, и жизнь обретала, казалось бы, утраченный смысл.
Мое материальное положение в 1930 году весьма осложнилось, когда из-за мирового кризиса некий фонд при университете города Чикаго закрыл финансирование нашего проекта. Так получилось, что некоторые коллеги, имен которых не называю, предложили мне стать членом неформального экспертного сообщества специалистов по египетским древностям: коллекционеры платили хорошие деньги за установление подлинности, места и времени написания египетских папирусов, которые высоко ценились на аукционах и для многих были хорошим объектом вложения средств.
Но, зная отношение чехословацких властей к немцам, тем более к германским подданным, я никогда не проводил экспертизу на территории Чехословакии, а выезжал для этого в города Италии, Швейцарии, Австрии или на курорт в Ниццу, когда там бывала Грета, совмещая наши встречи с ней со своими делами. Но, тем не менее, контрразведка в Праге заинтересовалась моими поездками и встречами: в это время резко обострилась ситуация с движением за воссоединение с Германией судетских немцев, многих из нас подозревали в сотрудничестве с германской разведкой.
* * *
Однажды весной 1935 года меня письменно пригласили зайти в отделение местной полиции, что находится рядом с магистратом, под каким-то незначительным формальным предлогом. Там меня ждал представительный господин лет сорока пяти, по виду отставной военный, который представился как Вацлав. Начался странный разговор, суть которого сводилась к тому, что «немец должен жить в Германии», а также, что «если немец из Германии живет в Чехословакии, то он должен сотрудничать с властями этой страны и предоставлять им сведения о своей работе и своих партнерах». Вывод был такой: или я подписываю бумаги о сотрудничестве, или встает вопрос о моем выдворении из страны, при этом моя коллекция фотоматериалов остается в Чехословакии, как «национальное достояние республики». Это было грубо и нелепо, я отказался обсуждать данную тему, и мы расстались с ним, закончив разговор на слегка повышенных тонах.
Немедленно я написал в Чикаго – Джереми, Рудольфу и Грете, а также в Германию – египтологам Герману Юнкеру и Зигфриду Шотту, чтобы они довели эту информацию до руководства университетов Берлина и Лейпцига. Письма переслал с оказией через Швейцарию и стал ждать результатов.
Пришли два ответа – утешительный от Джереми, что кто-то важный, конгрессмен или сенатор, позвонит в американское посольство в Чехословакии, и короткий деловой ответ из Берлина, что мое обращение принято к рассмотрению в Рейхсканцелярии. Последовали также два приглашения – в посольство США 12 мая «на чашку чая» ко Дню матери, где будет супруга посла, и в посольство Германии на прием по случаю Первого мая. В воскресенье 28 апреля Вацлав меня встретил на прогулке у колоннады, пробовал сначала вежливо убеждать, потом перешел к угрозам, что заставило меня в резкой форме прекратить наше общение. Честно говоря, я был взбешен, хоть и не показал вида.
Германское посольство в Праге было украшено полотнами с новой национальной символикой, которая эстетически была малопривлекательна и несла национально-расовую смысловую нагрузку, что меня отталкивало. В посольстве чувствовался «прусский дух» – мундиры, ордена, даже монокли. Много было черных и светло-коричневых мундиров, встречались серые и голубые. Дамы были нарядны, величественны и вели себя чинно, как дочери и жены бюргеров на балу, устроенном пивоварами в ратуше немецкого городка.
Я был во фраке, но у меня тогда еще не было к нему фрачных орденских знаков, в лицо меня никто не знал, и я потерялся среди гостей. Вдруг кто-то меня окликнул: «Карл, это ты, дружище, ты живой?» Передо мной стоял дипломат, в котором я узнал Отто Бреннера, студента-юриста, с которым мы вместе записались добровольцами, немного сдружились по дороге к Ипру и рядом шли в атаку под Лангемарком. Мы обнялись как старые приятели прямо посреди зала под удивленными взглядами публики. Дальше Отто, взяв меня за руку, повел знакомиться с послом, любезным кадровым дипломатом аристократического вида, с его супругой, его дочерью, советниками посольства, партийными деятелями, генералами, офицерами, их семьями и журналистами. Кончилось все это на банкете, где посол поднял бокал «за героев Лангемарка». На следующий день в центральных газетах Берлина появилась фотография, где мы с Отто стоим в окружении официальных лиц, и хвалебные статьи обо мне и моей работе. Особенно подчеркивалось, что я судетский немец и гражданин Германии.
В тот день я попросил Отто организовать встречу с официальными лицами по вопросу моего пребывания в Богемии и судьбы моей коллекции. Встреча с двумя важными персонами, один из которых, родственник министра фон Нейрата, был в черном дипломатическом мундире, другой – в коричневом партийном. Они внимательно выслушали мой рассказ и разразились гневными тирадами в адрес чехословацких властей. Повинуясь внезапному импульсу, я попросил листок бумаги и написал заявление, что передаю всю свою личную (я это слово подчеркнул) коллекцию фотоматериалов университету города Берлина. Дипломат как-то замялся, но партийный деятель пришел в восторг, взял заявление и сообщил, что даст ему законный ход. Оба обещали мне поддержку в случае продолжения конфликта с властями Чехословакии.