Читать книгу Лис - Михаил Нисенбаум - Страница 4

Книга первая
Непереводимая игра
Глава 2
Одна тысяча девятьсот девяностый

Оглавление

Третья пара – окно. Диспетчер Вероника Ивановна, подслеповатая клуша лет семидесяти, мирно путавшая дни недели, аудитории, имена, казалась Тагерту здешним воплощением судьбы. В недавнюю эпоху, когда кафедры ОЗФЮИ ютились по бауманским подвалам, а для вечерних занятий арендовали школы на разных окраинах Москвы, Вероника ухитрялась отправить преподавателя на первую пару в Медведково, а на вторую – в Перово, куда из Медведково ехать часа полтора, ровно столько, сколько длится пара. Большинство преподавателей роптало без особого возмущения – как-никак работать приходилось вдвое меньше. Почему-то отправить Веронику Ивановну на пенсию никому не приходило в голову, очевидно, по той же причине, по которой никому не взбредет на ум уволить судьбу. Окно в одну-две пары вообще не считалось поводом для обсуждения. Марфа Александровна Антонец, заведующая кафедрой иностранных языков, повторяла: «Рабочий день преподавателя – восемь часов. Пойдите в читальный зал, займитесь методической работой». Разумеется, никто в читальный зал не ходил, тем более читать там было нечего. Некоторые отправлялись в буфет, другие по магазинам, большинство уплотняло воздух преподавательской институтскими сплетнями и табачным дымом.

Сергей Генрихович с медвежьей прыткостью сбегал по лестнице, насмешливо здороваясь со встречными, и вскоре оказался во дворике. Снег уже сошел с цветочных клумб и растаял вокруг скамеек. В глубине двора под столетними липами молчал заколоченный досками фонтан. Курящие студенты жмурились от дыма и яркого солнца. Продолжая улыбаться и здороваться, Сергей Генрихович свернул за угол здания и направился к гаражу, где, помимо ректорской «Волги», ютились «москвич»-пикап, ежедневно привозивший в буфет запас продуктов, а также грузовик ГАЗ-51 для разных хозяйственных нужд вуза. Нужно было договориться с водителем Николаем Андреичем о перевозке дивана, который Тагерт собирался купить в мебельном на Первомайской.

Николай Андреич Клименюк работал шофером с допотопных времен, когда руль приделывали к динозаврам. Длинный, сутулый, седой, с красными обветренными щеками, Николай Андреич казался Тагерту эталоном народного здравомыслия. Он никогда не смеялся и не выглядел слишком серьезным. В гараже пахло мазутом и новой резиной. Клименюк ветошью протирал стекло кабины «москвича».

– Как дела, Николай Андреич?

– У меня – как в стране, – отвечал шофер, не прекращая работы.

– Это, стало быть, как?

– Хорошо на букву «хэ». Другие буквы называть не буду, чтоб ты не огорчался.

Фразу про страну Николай Андреич произносил при каждой встрече. В этой фразе была сдержанная жалоба на личные трудности и краткий анализ политической обстановки. Что дела в стране нехороши, даже не обсуждалось. Сговорились перевозить мебель между майскими праздниками, оставалось найти и купить диван.

Весенний ветер метался по переулкам, спотыкаясь о тополя и липы Немецкой слободы. Несколько студентов, прогуливавших пары, стояли у распахнутого «форда» и слушали громкую музыку. Сделав показательно-укоризненное лицо, доцент прошествовал мимо. Студенты поздоровались, перекрикивая песню. Пара лиц была знакома Тагерту, но подходить с расспросами и замечаниями он не стал. В конце концов, у студентов тоже могло быть окно стараниями Вероники, а если и нет, прогуливали они не латынь. Не хотелось расплескать то ощущение всепобеждающей удачи, в котором он находился с самого утра. В чем заключалась эта удача, Тагерт сам не понимал. Может, в том, как ловко ему удалось победить на паре равнодушие слушателей, может, в согласии Николая Андреича, но вероятнее всего – в той беспричинной взаимной любви к жизни, которая случается только у молодых.

Идя к метро, Тагерт с удовольствием вспоминал прошедшую пару. Началась она не слишком хорошо. Аудитория, заполненная людьми, была пуста. Три студента задумчиво смотрели в окно, в задних рядах рисовали и обменивались записками. По-настоящему присутствовала на занятии только Альбина Хайруллина, вслух спрягавшая неправильный глагол ferre[2]. Кашлянув, Тагерт громко обратился к студентам, телесно населявшим двадцать седьмую аудиторию:

– Дамы и господа. Простите, что отвлекаю. Позвольте предложить вам задачку из римского права. Вам не нужно знать никаких римских законов или преторского эдикта, тут нет никакого коварства.

– Как же, нет коварства. Как такое возможно? – протянул Литваковский, главный шутник восьмой группы.

Смех вернул студентов в аудиторию. Все глаза были устремлены на доцента.

– Итак, – торжественно протянул он и сделал паузу, чтобы интерес слушателей напитал выжидательную тишину. – В городе Медиолане[3] умер богатый патриций. Ему принадлежали поместья в Лации, на Сицилии, в Иллирии, особняки в Медиолане и в Риме, два корабля, тысячи голов скота и великое множество рабов. В числе этих рабов были двое: кузнец Стих и брадобрей Филон…

Имя «Филон» многих рассмешило.

– …Именно здесь следует сосредоточить внимание, – строго сказал Тагерт и мелом вывел на доске «кузнец Стих» и «брадобрей Филон».

Известковые искорки выбрызгивали с каждым ударом мела по доске.

– Наследство было распределено поровну между двумя сыновьями. Кроме того, медиоланский патриций произвел завещательные отказы. То есть распорядился некоторыми конкретными активами. Он отказал, в смысле приказал передать, некоторых рабов двум своим племянникам. И вот здесь он допустил оплошность. В завещании было сказано: старшему племяннику пусть передадут десять рабов, в том числе кузнеца Филона, младшему тоже десять, в том числе брадобрея Стиха. Смотрите!

Тагерт торжествующе ткнул пальцем в написанные на доске слова.

– Неправильно! – раздалось с последнего ряда.

– Разумеется, неправильно, я же сказал: оплошность. Что же произошло? Наследодатель соединил имя одного с профессией другого. Что же прикажете делать? Собственник умер, у него не спросишь. Два раба остались без хозяина. Рассудите, уважаемые юристы!

– Надо их убить! – весело выкрикнул Тимофей Рычков.

– С какой стати? Что за бесчеловечность?

– А чего они!

На сей раз смеялись только соседи Тимофея.

Руку подняла Альбина Хайруллина:

– Рабы – это вещи. Какая разница, какое имя у вещи?

Сергей Генрихович покачал головой:

– Вещи-то конечно вещи. Господи, как ужасно, что мы так говорим о живых людях. Но вот предположим, есть сервант черного дерева и комод красного дерева. А написали «комод черного дерева» и «сервант красного». Или с машинами разных марок запутались.

Возникла пятисекундная пауза, после чего руки подняла чуть не половина группы.

– Их можно переименовать!

– Или переучить.

– Какой из кузнеца парикмахер?

Сергей Генрихович с удовольствием следил за спорящими.

– Погодите, – он выставил вперед ладонь, как бы пытаясь остановить приближающуюся машину. – Для начала надо решить, кто будет переучивать и переименовывать. А для этого сперва нужно этих рабов кому-то присудить. Первый вопрос – в чем наш богатый миланец допустил ошибку: в профессии или в имени?

Снова вспорхнули руки. Степенно, точно давая консультацию, заговорил Марат Арабян:

– Разумеется, самое существенное у слуг – их профессия и квалификация. Какая разница, как зовут твоего быка? Главное, что на нем пахать можно.

– Позвольте, Марат Аветисович. А если бык так стар, что на нем нельзя пахать, а нужно только ухаживать и кормить? Что если он болен? Что если у него правая передняя нога короче остальных? Вы исходите из того, что личные качества работника не имеют значения. Но иногда личные качества перевешивают все остальные. Возраст, здоровье, характер, исполнительность… Да та же квалификация. Брадобрей может оказаться виртуозом, а может неумехой. Кузнец может оказаться покладистым человеком или пьяницей, а то и подстрекателем.

Теперь никто не смотрел в окно и не перешептывался. Казалось, роение мыслей можно услышать. Тагерт продолжал, понизив голос:

– Но как же нам узнать, что имел в виду наследодатель? Он уже далеко, его не спросишь. Qui nunc it per iter tenebricosum[4]… Мы не телепаты и не медиумы. Давайте рассуждать. Когда вы садитесь в автобус, кто за рулем?

– Водитель, – хор из нескольких голосов.

– А если войдет женщина, которая начнет проверять билеты, как вы ее назовете?

– Упс! – общий смех.

– Контролер.

– Дальше. Вы входите в институт и показываете на вахте студенческий кому?

– Охраннику.

– Превосходно. Если бы вам пришлось давать свидетельские показания, как бы вы назвали этого человека?

– Охранником.

Сергей Генрихович ткнул указательным пальцем в потолок.

– А вот, предположим, среди ваших приятелей оказался бы некто, работающий охранником. По имени, скажем, Олег. Но кроме того, кем он работает, вы бы знали о нем множество подробностей: что он живет со своей бабушкой, каждый день выгуливает таксу, что он любит цыганские романсы, а когда волнуется, запинается на букве «к». Так вот, если бы вы хорошо представляли себе этого человека и вам пришлось про него рассказывать, как бы вы его называли: охранником или Олегом?

– Олегом, – ответила Альбина. – Кстати, у меня есть такса, ее зовут Герда.

– Чудесно. Итак, имя лучше ассоциируется с личными качествами, чем профессия. Что и требовалось доказать. Поэтому римский юрист предлагает произвести расследование и выяснить, знал ли покойный миланец своих работников по именам. Если знал, нужно распределять рабов по имени, если не знал – по профессии.

– К-к-как это прек-к-к-красно, – ответил Тимофей Рычков, шут гороховый.

Идя на работу, Тагерт ежедневно облачался в костюм преподавателя, следил за преподавательской осанкой, диктовал лекторским голосом, давал задания, проверял контрольные. При этом не было ни единого дня, когда он признал бы себя настоящим преподавателем. Возможно, это объяснялось тем, что Сергей Генрихович оказался на кафедре в год окончания университета. А поскольку большинство его студентов тогда были заочниками и вечерниками, давно работающими и семейными людьми, новоиспеченный учитель оказался младше своих учеников.

Идя вдоль ветшающих купеческих домишек по Онежской улице, Сергей Генрихович с улыбкой вспоминал разные эпизоды из первого года работы. Например, случай с мокрой тряпкой. Вечерние занятия проходили в арендованной институтом школе на Щелковской, в классе литературы с обычными школьными столами и портретами классиков по периметру. Исписав доску латинскими словами, Тагерт взял в руки тряпку. Тряпка сочилась мелом и пахла белесой сыростью. Пришлось выжимать ее над мусорным ведром у двери. Стирая с доски, Тагерт не мог понять, почему известковые подтеки и волглый дух так волнуют его. Свежессаженное, незажившее воспоминание больше всего походило на восторг. За годы университетской учебы ему никогда не случалось стирать с доски. Выходит, последний раз это было еще в школе, лет десять назад. Мокрые блестящие полукружья на черной доске долго не сохли, писать по сырой поверхности было бесполезно: мел проскальзывал, быстро размокал, осыпался мягкими крошками. Когда доска, наконец, подсохла, на ней появились веера сероватых разводов.

Громко рассказывая про чтение латинских согласных, Сергей Генрихович скорее чувствовал, чем сознавал, что вернулся к прежнему переживанию через неизвестное, внезапно открывшееся измерение. Теперь он освободился от подневольного ученичества и оказался по другую сторону класса. Или не освободился? Именно этот вопрос и являлся причиной волнения. Да, это было то же самое школьное иго (портреты писателей строго молчали в почетном карауле), только внезапно пережитое с противоположной стороны. Готов ли он к этой смене ролей? Да и произошла ли она по существу? В том-то и дело, что нет. Именно поэтому запах и застал преподавателя врасплох: послушный первоклашка, надменный третьекурсник, бунтарь-выпускник и бог знает сколько всяких прочих ипостасей по-прежнему живы, готовы в любой момент выскочить наружу и разоблачить его. Показать, что у так называемого Сергея Генриховича нет ни малейшего основания учить сидящих в классе и командовать ими. Веселей всего было то, что вечерники ничего не замечали. «Шапка-невидимка в действии», – подумал Тагерт и еще раз украдкой потянул носом тряпично-известковый запах.

На большой перемене к Тагерту подошла Олеся Павловна Никифорова, англичанка. Он не сразу понял, о чем она говорит:

– Сергей Генрихович. Хотела выразить вам благодарность за Катю.

– За какую Катю?

– У вас в третьей группе учится мое чадо, Катя Марченко. А вы не знали?

Тагерт пробормотал что-то неопределенное.

– Видите ли, Катя мечтала поступать в ГИТИС на режиссуру, у нас бабушка связана с театром, заморочила – я смеюсь, конечно, – девочке голову. Столько было ссор в одиннадцатом классе, столько конфликтов, так она не хотела сюда поступать.

– Для чего же было заставлять?

– Сергей Генрихович, вы же не с Луны свалились, правда? Богема, случайные заработки, да и нормальную семью в артистическом мире не создать. Что бабы, что мужики – все скачут из рук в руки. Этих историй мы наслушались.

– А как же Катя? Умная девочка, кстати, и, кажется, очень ранимая…

– Как? Да как все мы. Я тоже мечтала, может, танцевать в балете. Осмотрится, настоящей жизни хлебнет, перебесится. Потом поймет. Но я не про то… Она говорит, что ходит сюда только из-за латыни.

– Ну уж! – усомнился Тагерт.

– Ваши уроки как-то увязываются с ее миром. Остальное, говорит, муть зеленая, – Олеся Павловна смущенно засмеялась, прикрывая рот рукой.

Короткая беседа в коридоре не шла из головы. Невзирая на правило относиться ко всем студентам ровно, Тагерт снова чувствовал потребность подбодрить Катю и подобных ей. Не потому, что она была дочкой коллеги и не в благодарность за приятные слова. Он представил, что ощущал бы, окажись на ее месте, обязанный изучать чужую профессию. Не то чтобы неинтересную, но выстраивающую мысли в своем направлении и по своим законам. Необходимость придирчиво обнюхивать каждый предмет и довод, выискивать слабые места любой позиции, профессиональная недоверчивость, педантичное фарисейство, цепляние за непререкаемые уложения и изворотливость по отношению к ним же – все это невозможно было совместить со страстью, полетом воображения, с той творческой свободой и откровенностью, которая дает душе жить полной жизнью.

Тагерт вышел из учебного корпуса и задумчиво кружил около фонтана и клумб. Фонтан лопотал, цокал, болтал искрящей водой. Катя Марченко была не единственной, кого отталкивали тусклые коридоры чуждой логики, не всегда освещенные талантом лектора. Можно отмахнуться: дескать, все трудности пути преувеличены, поскольку неизвестна и потому не привлекательна сама цель движения. Но думая обо всех историках, философах, актерах, музыкантах, отправленных по чужой стезе, Тагерт решил, что должен будить воображение, строить взлетные полосы для размышлений, причем обращаясь именно и только к юридической латыни. Пора, пора наконец расширять программу!

Курс латыни умещался в один семестр, по занятию в неделю. Итого – от тринадцати до пятнадцати пар. За такое время невозможно не только погрузиться в стихию речи, но даже разок окунуться. Только глянуть из окна трамвая, ползущего над побережьем, на морскую гладь, вдохнуть через окно воображаемо соленый воздух, а потом, когда трамвай вильнет в сторону города, представлять пляж, кипящую в трещинах волнолома пену, дальний пароход.

Латинский язык вместе с римским правом появился в институте вместе с новым ректором, Игорем Анисимовичем Водовзводновым. Как многие реформаторы конца восьмидесятых, Игорь Анисимович в качестве идеала видел разом университет николаевской эпохи и, положим, современный Оксфорд. Все лучшее расположено много раньше и сильно западней. Дореволюционное и западное казались синонимами, словно революция семнадцатого года просто сбила Россию с западного пути.

Водовзводнову виделось величественное здание где-нибудь на Варварке или Ильинке – светлое и суровое, сотни резко сияющих свежим ремонтом аудиторий, лекционные залы с колоннами, строгая тишина дубовых панелей, бюст Кони на парадной лестнице, лица министров, космонавтов, народных артистов в приемной, уходящие далеко в сумрак стеллажи с золотыми корешками, кремлевская вертушка среди шести-семи разноцветных телефонов. Всклокоченный профессор-британец в черной мантии за кафедрой, отборные лица примерных студентов, «Гаудеамус» под лепными сводами. В эти видения Игоря Анисимовича затесались и латынь с римским правом – гимназические отзвуки из чьего-то детства, из россказней университетских стариков. Эти древности вызывали в памяти Игоря Анисимовича не руины римского форума, не тоги или мраморные бюсты, но студенческие тужурки, фуражки с околышами, университетского сторожа с парадными бакенбардами, зеленое сукно, тяжелый бой часов в натопленном кабинете. Реформаторским видениям не мешали ни лысые староверы с кафедры советского строительства, ни пахнущие баней подвальные помещения, ни исписанные в три слоя парты, ни выцветшая гуашь на пожелтевшем ватмане таблиц.

Так оказался в институте Тагерт. С первого же года Сергей Генрихович силился раздвинуть рамки курса. На каждом заседании кафедры он говорил, что нельзя выносить ребенка за три месяца, а языку научиться за тридцать часов. Грешно издеваться над здравым смыслом и заталкивать в аудиторию по сорок человек за раз. Невозможно учиться латыни, но не прочитать ни одного латинского текста. А в методичке не то что оригинальных текстов – разумного предложения не сыщешь. Аргументы множились, да никто и не возражал. Оно бы конечно хорошо. Но так уж заведено. Спасибо, что хоть полгода выделили. А то бы и вовсе без латыни. Завкафедрой Марфа Александровна, пожилая дама, когда-то рыжеволосая, даже сочувствовала Сергею Генриховичу. Все поддерживали, сочувствовали, кивали, и было совершенно очевидно, что ничего не изменится.

Оставалась одна надежда – монаршая воля.

Тишина ректорской приемной, прошитая незримым напряжением. Ничто громкое, яркое, слишком живое не вправе себя здесь обнаружить. В приемной гасли чересчур пестрые наряды, теряли в росте великаны, сникали паяцы и скандалисты. То ли две настольные лампы так освещали входящих, то ли пышный ковер не давал чувствовать твердую почву под ногами, то ли секретари ухитрялись пришибить посетителей косвенными взглядами и голосами. А впрочем, не было ничего страшного ни в учтивых секретарях, ни в телефонных аппаратах, ни в большом окне, через которое виден был, как на ладони, дворик с деревьями и фонтаном, ни в лампах, ни в ковре. Напряжение происходило от близости власти. От радиации, способной повлиять на жизнь кого угодно и как угодно, причем не вполне понятно, от чего это зависит. Нельзя рассчитать, как ходить, как говорить, улыбаться или держать лицо каменным, что спасет, а что погубит. На каждого, кто входил в приемную (если это был не такой гость, который по своему положению выше хозяина кабинета), присутствующие – не только секретари – смотрели как на нарушителя тайных инструкций. Что это за инструкции, никто не говорил и не знал, но они точно были. Самая общая и упрощенная формулировка этих инструкций – не приближайтесь к власти.

За последний месяц Тагерт нарушал это правило трижды. Он знал, что приходить сюда не стоит, что воздух сказочной приемной вреден для здоровья и самоуважения.

У окна смыкались два стола-близнеца, осторожно цокала пишущая машинка, приглушенно картавил телефон. Стопки документов, пресс-папье, четыре городских и два местных аппарата, вымуштрованный отряд ручек и заостренных карандашей: канцелярские строгости. Но под лампой коротает дни игрушечный гном со вздыбленными зелеными волосами и провалившимся резиновым носом, каких водители вешают на зеркальце. В приемной три двери: направо пойдешь – к ректору попадешь, налево пойдешь – к проректору попадешь. И входная, точнее, выходная – вон из приемной. Где коня потеряешь, где голову – вопрос.

Ректорского секретаря звали Пашей, проректорского – Сашей. В глазах посетителей секретарь ректора был важней. Друг с другом Паша и Саша говорили по-свойски ласково, но посетитель – не дурак же. Невооруженной селезенкой посетитель чуял, где бугорок, а где пик Коммунизма. Поэтому проректорского Сашу все так и звали – Саша. А Пашу именовали Павел Сергеевич. Пашей он был для ректора, проректора и председателя профкома Уткина, когда Уткин пребывал в состоянии развязности и душевного подъема. А в таком состоянии он пребывал не всегда.

Проректорская дверь сразу вела в кабинет, а ректорская – не сразу. За первой ректорской дверью, обитой стеганой вишневой кожей в маленьких кожано-вишневых же пуговках, был темный метровый шлюз – чтобы посетитель в последний раз мог хорошенько подумать, стоит ли толкнуть следующую дверь, или, напугавшись повелительной темноты, дернуться обратно в приемную, пробубнить извинения перед Сашей и Павлом Сергеевичем и просочиться в холл, отдышаться, расстегнуть верхнюю пуговку намокшей рубашки и уговаривать сердце: ну полно, полно, угомонись, хватит прыгать, дурашка!

Ректор никогда не принимал преподавателей сразу, даже тех, к кому благоволил. Сначала преподаватель несколько дней подряд бодро заходил в приемную и после вопросов-реверансов деликатно интересовался, нельзя ли попасть к Игорю Анисимовичу? – по какому вопросу? по лично-учебному, ха-ха-ха… – и когда зайти в следующий раз. Первые три-четыре раза Паша с кондиционированной приветливостью отвечал, что Игорь Анисимович занят, на пятый, положим, обещал спросить, потом все повторялось. Наконец встречу назначали. Однажды Паша с предупредительной нежностью спрашивал:

– В следующую среду в два будет вам удобно?

– Конечно, Павел Сергеевич, абсолютно удобно! – восторгался посетитель, соображая, как бы ему передвинуть четвертую пару. В среду, надев лучшую рубашку и парадный костюм, преподаватель, успевший за последние дни поругаться с диспетчером, методистами, замдекана и завкафедрой из-за переноса занятий, является в омут о трех дверях. Павел Сергеевич кивал головой, не отрываясь от телефонной трубки:

– …Идем к Людке. Если вы идете, торт на вас… Мы? Мы кассету. Кассету, говорю. Видео. Нет, не духовная пища. Если по деньгам судить, дико материальная ценность.

Посетитель, сияя, беззвучно здоровался, осторожно, чтоб не расплескать благоговения, садился на краешек стула. Павел Сергеевич выходил, поливал цветы, пил чай, болтал по телефону, не обращая на преподавателя внимания. Примерно через час, с трудом восстановив на лице первоначальное выражение, преподаватель откашливался и спрашивал, удобно ли поинтересоваться, примет ли его нынче Игорь Анисимович.

– К сожалению, Игорь Анисимович отъехал, – с приветливым равнодушием отвечал секретарь.

«Что ж ты, гад, не мог сразу сказать?» – думал посетитель так громко, что мысленный крик грозил разнести череп изнутри.

– Как вы полагаете, Павел Сергеевич, – тихо осведомлялся он вслух, – стоит ли мне дожидаться?

– Думаю, вряд ли, – спокойно отвечал Паша.

– Как же поступить? – горестно спрашивал раздавленный. – Позвонить вам завтра?

– Нет, завтра не стоит. Позвоните в следующий вторник.

Во вторник Игорь Анисимович, если не отъезжал, то прибаливал, а если не прибаливал, то проводил внеплановое селекторное совещание. Очевидно, преподаватель был таким микроскопическим ничтожеством, такой тщедушной мелюзгой, что разглядеть его при помощи расписания оказывалось не под силу. Не держит таких расписание. Предварительные и промежуточные визиты к секретарям, звонки, ложные назначения откладываемых встреч в какой-то момент доводили преподавателя до отчаянной ненависти, от которой холодели корни волос на затылке, – к Игорю Анисимовичу, Павлу Сергеевичу, к себе самому и особенно к этой тихой приемной, где каждая кожаная пуговка на дверях, каждый завиток волокон на дубовых панелях, каждая ворсинка ковра кривились при его появлении, издевательски не меняясь в лице.

Но на пятый-шестой или седьмой раз Паша снимал трубку зеленого телефона, приглушенно и четко говорил «да, да, конечно, понял, да» и через полчаса кивал в сторону вишневых пуговок:

– Сейчас Игорь Анисимович вас примет.

Повторяя «спасибо» в режиме «господи, помилуй», посетитель подскакивал и с опаской толкал первую дверь – преддверие. Последняя дверь открывалась неожиданно легко – точно не было полуторамесячных затруднений и можно было вот так запросто сюда заглянуть. Когда же время посещения заканчивалось, из кабинета выходил совсем новый человек – ободренный, обласканный, выросший не только по сравнению с микробом, каким он был во дни осады приемной, но и по сравнению со своим обычным ростом.

И торжественно неся благодарную улыбку по лестнице, возрожденный преподаватель твердо знал, что попасть в ректорский кабинет само по себе означало получить высочайшее расположение. Это верховное сияние озаряло и оправдывало даже приемную, где преподаватель так долго темнел и съеживался в ожидании взлета.

Из-за огромного стола, занимавшего две трети кабинета, навстречу Тагерту с некоторым усилием привставал хозяин кабинета. Полный, небольшого роста, с сонным ханским лицом, человек радушно заговорил, точно припоминая посетителя на ходу:

– Здравствуйте, проходите, присаживайтесь, Сережа… Вы не курите? – он протянул Тагерту красную пачку сигарет «More». – Прошу простить великодушно, сегодня у меня совсем немного… Нужно быть на дне рождения у Алмазова, нести там очередную ахинею. А что поделать – для большого дела нужно много друзей.

Водовзводнов никогда не повышал голоса, потому что настоящую власть должно слушать в тишине, боясь пропустить или недопонять хоть слово. Он говорил откровенно и добродушно, сразу заключая Тагерта в доверительное «мы», как если бы назначал его своим другом и соратником. Наверняка он говорил так и с другими, но Сергей Генрихович чувствовал, что не обманывает себя и Водовзводнов действительно рад его видеть, хочет произвести наилучшее впечатление и готов помочь. Интересно, что, говоря с Тагертом о своих высоких связях, Игорь Анисимович назвал именно Алмазова, одного из немногих судей Конституционного суда, известного своими либеральными воззрениями. Знал ли Водовзводнов о политических симпатиях доцента, стрелял наудачу или совершенно не думал о производимом благоприятном впечатлении? Стараясь не поворачивать головы, Тагерт украдкой поглядывал по сторонам.

Кабинет ректора был слишком комфортным для официального помещения и чересчур строгим для приюта ученого. От стен, стеллажей, российского флага, портрета президента исходил приказ «смирно!», от гераней на окне, малахитовых настольных часов и пухлой кожаной мебели – клубное «вольно». Обе команды звучали одновременно и совмещались в пространстве, но не в голове. Чопорность мебели и мягкий аромат дамской сигареты давали парадоксальное объяснение кабинету и его хозяину. Точнее, растолковывали, насколько затруднительно какое-либо объяснение.

Беседа текла так приятно и плавно – размякшему Тагерту пришлось сделать над собой усилие, чтобы перейти к делу. Игорь Анисимович слушал внимательно. Разумеется, так дела не делаются. С подобными инициативами руководство кафедры должно обращаться к Ученому совету, а Ученый совет никогда не приходит от них в восторг. Расширение курса означает, что нужно вводить новые ставки (а значит, хлопотать перед министерством), перераспределять и без того перегруженный аудиторный фонд, вводить четвертые пары, а на летней сессии у студентов окажется на один экзамен больше. Понимая это, Антонец не станет даже пытаться что-то предложить: зачем ронять авторитет и без того не самой важной кафедры и свой собственный, напрашиваясь на заведомый отказ? Введение в программу латыни многие восприняли, недоуменно пожимая плечами: все эти новомодные старозаветные штучки – то ли чудачество, то ли пижонство. Спорить с ректоратом в открытую не решались, однако все нововведения проходили через Ученый совет со скрипом. Видя воодушевление молодого Тагерта, Водовзводнов с раздражением вспомнил, как год назад совет не позволил ему уволить Седова, преподавателя философии. Поступали жалобы, что Седов половину семинара проводит в режиме анпиловского митинга, перемежая разоблачение американских агентов в правительстве рассказами о том, что овсяное печенье нужно держать в холодильнике. Некоторые из бывших преподавателей диамата перестраивались, но большинство упрямо следовало своим привычкам. А Седов был и вовсе сумасшедший. Но Ученый совет не думает о качестве преподавания. Ученый совет думает, как показать Водовзводнову, что тот не всевластен. Здесь полно недоброжелателей нового ректора. Бесчастный, завкафедрой советского строительства, по совместительству автор детективов и телеведущий, открыто говорил, что готов занять ректорское место, если за него проголосует Ученый совет. Самовлюбленный нахал! Красный галстук, красный платок из кармашка, красные носки. Мефистофель из ресторана «Узбекистан»! Старики роптали на увольнение прежнего ректора и любые перемены воспринимали как порчу. Сторонников у Водовзводного было немного. Семь или восемь заведующих, которых рекомендовал лично он, несколько профессоров, пришедших за ним из прежнего университета, и председатель профкома, который поддерживал его напоказ, а за спиной играл в диссидента, причем точно так же фальшиво.

Увы, пока этого слишком мало. Что ж, пока он это терпит, потерпит и латинист. Однажды все в институте изменится. Ректор закурил новую сигарету и ласково произнес:

– Сережа, я полностью разделяю и ваши оценки, и ваше неравнодушие. Все, о чем вы говорите, однажды исполнится. Сейчас мы работаем над тем, чтобы институту было присвоено звание университета, чтобы нам выделили просторное приличное здание в центре. У нас будет библиотека по праву и финансам, сравнимая с библиотекой Конгресса США. К нам будут приезжать лекторы из Великобритании, Франции, Италии, со всего мира. У нас будет целое отделение для иностранных студентов. Вот тогда придет время – наше с вами. Пожалуйста, заходите, так приятно разговаривать с молодежью.

Выйдя во двор, Тагерт чувствовал воодушевление пополам с разочарованием. Очевидно, ректор его ценит и понимает. Не менее очевидно, что ничего не изменится до тех пор, пока нищенская подвальная библиотека не превратится в библиотеку Конгресса. То есть никогда. Выходит, латынь так и останется полугодовой дегустацией. Для чего тогда ректор подает ему ложные надежды? Возможно, потому, что, питая надежды, точнее, иллюзии, Тагерт продолжит работать с энтузиазмом и воплощать тем самым ректорские планы, точнее, иллюзии и надежды?

2

Ferre (лат.) – носить, вносить; издавать; переносить, терпеть; сообщать, рассказывать.

3

Древнеримское название Милана.

4

«А теперь он идет теней дорогой». Цитата из стихотворения Гая Валерия Катулла, посвященного смерти воробья (Carm. Catulli 3).

Лис

Подняться наверх