Читать книгу Узел связи. Из дневника штабного писаря - Михаил Поляков, Михаил Борисович Поляков - Страница 2
ОглавлениеСейчас шесть часов вечера. Я сижу на вещевых мешках, сваленных на пожухшей траве вдоль лётного поля моздокского аэродрома. Через пару часов какой-нибудь из попутных вертолётов доставит нашу группу в Ханкалу, на войсковую базу, находящуюся в двух километрах от Грозного. Это означает, что я достиг цели, о которой мечтал и к которой шёл почти год. Наконец-то я окажусь в Чечне!
С сегодняшнего же дня я решил и начать вести дневник. Для этого есть две причины. Во-первых, за год в армии я ужасно устал от одиночества, а дневник – хоть какое-то развлечение. Ну а во-вторых может случиться и так, что на войне я погибну, и никто не узнает, каким я был человеком, как жил, что вынес… Понятия не имею, откуда и взялась у меня эта мысль, впрочем, не новая на земле, и уже породившая на свет божий бесчисленные тома различных мемуаров, воспоминаний и житий. В сущности же, глупее неё ничего нельзя придумать. Ведь какое дело моему холодному трупу будет до того, что подумает обо мне какой-нибудь встречный и поперечный? Что изменится от того, что меня обругают или похвалят? Черви меня, что ли, меньше жрать будут? И ещё понятны те, кто пишут воспоминания с расчётом на определённых читателей и, может быть, на успех. В моём случае всё совсем абсурдно – эти записки, скорее всего, никто никогда не прочтёт. И, тем не менее, я уверен, что отныне буду отрывать для них время ото сна и отдыха, и, если придётся, буду писать их по ночам под одеялом, в караульной будке под дождём, а в крайнем случае и вовсе где-нибудь в туалете спрячусь…
Но прежде, чем начать, представлюсь своим воображаемым читателям. Зовут меня Артём Сёмин, я ефрейтор срочной службы одной из частей внутренних войск МВД России. Призвался я в первых числах 2000 года, то бишь отношусь к осеннему призыву девяносто девятого года, или, как говорится у нас – два-девять. Прошу заметить – не к призы́ву, а именно к при́зыву – с ударением на «и». Призы́в – это процесс набора на военную службу, при́зыв – обозначение группы солдат, рекрутированной во время одного из таких наборов. В этом сочетании цифр – два-девять, не имеющих никакого значения для постороннего уха, знающий читатель, прочтёт половину моей истории – узнаёт мой ранг, мои обязанности в казарме, даже мой внешний вид угадает, ни разу не взглянув меня. Но для тех, кто не приобрёл прекрасного двухлетнего опыта, позволяющего делать подобные безошибочные экстраполяции, расскажу немного о себе. Служу я чуть меньше года, с прошлого декабря, когда меня в наказание за бедность сослали в армию. Да-да, я настаиваю на верности этой формулировки, она совершенно справедлива в моём случае. Вы согласитесь с этим, узнав мою историю. Началась она в августе прошлого года, после того как я завалил сессию и был исключён из университета. Произошло это не потому, что я был каким-то ленивым и нерадивым студентом. Напротив, одно время преподаватели меня даже хвалили, а первый курс я и вовсе окончил с одними пятёрками. Но на втором году учёбы серьёзно заболела моя мать. Отца у меня нет, он умер, когда мне было десять лет, богатых родственников и знакомых – тоже, так что денег нам было взять неоткуда. Я и до того иногда подрабатывал после учёбы, ну а теперь, когда мне пришлось взвалить на себя все семейные дела, работа стала занимать всё время. Про наш журфак МГУ часто говорят, что туда приходят для того, чтобы не учиться. Действительно, исключают у нас довольно редко, на следующий курс переводят иногда и с хвостами, а сами предметы не так уж трудны. Если ходить учиться время от времени, то вполне можно довольно сносно сдавать зачёты и экзамены. Я же с моими двумя работами перестал учиться вовсе. Утром я бежал на «Интерпочту» – курьерскую фирму, развозящую по утром заказные издания, днём ехал работать в книжный магазин в Алтуфьево, вечером – на сигаретную фабрику в Марьино, куда устроился фасовщиком. Зарабатывал я около трёх-четырёх тысяч в месяц. Для подростка это деньги, конечно, немалые, но с учётом маминых лекарств, транспортных расходов да и кое-каких трат на одежонку, нам едва удавалось на них сносно питаться. Ну а в июне я завалил одновременно зарубежную литературу у Ванниковой и у Прохорова – теорию журналистики…
Самое ужасное было то, что мы толком не знали – чем всё-таки больна мать. Симптомы были самые общие – у неё болела голова, она стала мало двигаться и время от времени становилась раздражительной. Врачи советовали то какие-то уколы, то выписывали от головной боли аспирин, а то и просто наказывали побольше гулять. Серьёзно же её никто не лечил – в России без денег ты невидимка для медицины. Только незадолго до моего ухода в армию ей поставили предварительный диагноз – рассеянный склероз. Мало, кто, наверное, знает, в чём суть этой болезни. Она наступает медленными неслышными шагами. Первое время ты живёшь как раньше: ходишь на работу, отдыхаешь и встречаешься с друзьями. Но со временем начинаешь быстро уставать, затем тебе становится всё тяжелее уходить. Потом отнимаются ноги и руки, затрудняется речь. Ну а, оказавшись в инвалидной коляске, постепенно добираешься и до полного паралича. Разумеется, если не умрёшь раньше от сопутствующих болезни нервных и физических расстройств. Только узнав о диагнозе мамы, мы начали оформлять инвалидность, после чего было два шага до опекунства и отсрочки от армии. Но административные шестерёнки у нас движутся медленно, особенно если их нечем смазать. А у нас и денег не было, и наивные мои двадцать лет сказались. Ребята же в военкомате работали, напротив, быстро…
Последние два месяца до призыва я всегда буду вспоминать как самые трудные в моей жизни. Хоть в армии и сбылись мои страшнейшие кошмары, но я, пожалуй, отслужил бы ещё столько же, чем пережил заново то время. Вы представить себе не можете, каково это – постоянно чувствовать себя загнанным животным, каким-то волком, которого преследуют охотники. По улице ходил, постоянно оглядываясь по сторонам – нет ли милиции или патруля, не проверят ли у меня документы? Дома тоже сидел как мышь – от любого шороха или стука за дверью, даже от звука шагов на лестнице вздрагивал. И не зря – меня выслеживали, поджидали, караулили. Когда военные приходили ко мне домой, я, встав у двери, прислушивался к их разговорам с матерью. Помню, всегда они начинали беседу спокойно, официально – так и так, вашему сыну необходимо явиться по повестке для прохождения военной службы, исполнения воинского долга, ну и всё в этом роде. Но слушая беспомощные оправдания матери – мол, я где-то у знакомых, уехал к родственникам, а к каким – неизвестно, они постепенно раздражались и от официального тона переходили уже к угрозам. Обещали, что меня на улице поймают и в Сибирь отправят, что я буду служить дисциплинарном батальоне, сяду в тюрьму, и так далее. Представляю, каково всё это было слушать моей бедной больной маме… Сам я в какой-то жаркой, влажной тоске прислушивался к их напряжённым голосам. И то представлял, что вот сейчас они заметят меня, оттолкнут мать, ворвутся в квартиру, возьмут меня под руки и утащат в военкомат, то вдруг решался уже покончить со всем этим ужасом, немедленно выйти к ним, сдаться на их милость и прекратить навсегда эту пытку. Сейчас вот пишу, и с удивлением вспоминаю, что в этом всём помимо страха было и какое-то странное и болезненное, горько-сладкое наслаждение. Уже по одному этому, наверное, можно судить о моём тогдашнем психологическом состоянии…
Однажды они всё-таки вошли ко мне. Случилось это ранним утром, когда я ещё спал, а мать, уж не знаю почему – то ли была в тот день сильно больна, то ли они были уж слишком настойчивы, пустила их. И представьте себе моё удивление – просыпаюсь я от звука громких мужских голосов, открываю глаза, и прямо тут, в своей комнате, в шаге от кровати вижу двух офицеров в форме! Буквально, мой ночной кошмар воплотился наяву. Наверное, сколько буду жить – не забуду эту сцену. И даже сейчас без дрожи не могу вспомнить свою беспомощную растерянность в этот момент. Главное то, что я хоть и боялся их, но вместе с тем почему-то был уверен, что при встрече с ними всё-таки ни за что не ударю в грязь лицом. Представлял, как дам им понять, что у меня есть права, и что просто так, голыми руками меня не взять, как буду хорохориться, а они поневоле вынуждены будут отступить и проч. На деле же вышел такой позор, что буквально ни в сказке сказать, ни пером описать. Я без штанов сидел, укутавшись в одеяло, они меня нахально расспрашивали о том, почему я не являюсь по повестке, пугали, угрожали мне, а я робко блеял какую-то чушь в ответ. Никогда не прощу себе этой робости проклятой! И, главное, бедность эта чёртова! У меня же кровать была жалкая, продавленная, скрипучая, спал я под изношенным одеяльцем, обои у нас серенькие, грязные… Куда там хорохориться! Ну, они, видимо, всё это и оценили. Первый-то – прапорщик, как сейчас помню, маленький, полненький, круглощёкий и со смешными маленькими усиками как у кондуктора из детских книжек, был ещё ничего, даже, кажется, жалел меня. А вот капитан – начальник его, молодой широкоплечий парень с квадратным подбородком, всё как следует усвоил, и хорошенько дал мне это понять. Задел что-то на столе локтём, уронил – и головой на звук падения не повёл, ботинки свои грязные (они оба зашли с улицы, не разуваясь), напоказ на ковёр поставил. Ну и тон, конечно надменный, высокомерный. Что-то не расслышит, и орёт во всю глотку, несмотря даже и на присутствие матери, жавшейся в дверях: «Не слышу!» Но, правда, мне удалось тогда от них отбрехаться. Сослался на больную маму (а они её и сами видели, так что, конечно, поверили), пообещал представить документы в военкомат, и всё в этом роде.
Но документов всё не было. И поняв, что они будут ещё не скоро, я начал уже по-настоящему бегать от армии. Скрывался в лесу на заброшенных огородах, прятался у друзей и знакомых, даже ночевал пару раз в ночлежке для бездомных. Впрочем, это всё не очень удивительно, почти каждый второй солдат расскажет историю, вроде моей. У некоторых и покруче бывало – одних из канализационных люков вынимали, других с больничной койки поднимали, третьих из каких-нибудь глухих заброшенных деревень привозили… Таких много, почти нет только тех, кто сам, добровольно в армию пошёл.
Прятался-то я хитро, а попался на самом примитивном трюке. Представьте себе, звонят мне как-то рано утром в дверь. Открываю (как всегда в страхе увидеть милиционера под руку с военным) и вижу старичка лет, наверное, семидесяти. Представился он сотрудником военкомата, служащим в отделе призыва. И объясняет мне: так и так, ваша ситуация рассмотрена, и мы решили предоставить вам вечную отсрочку от армии. Приходите в военкомат, а там, может быть, вас и навсегда комиссуют. При этом целую историю рассказал: дескать, висят на нас призывники, не являющиеся по повестке, а начальство на нас кричит, требует порядок навести в отчётности. План же по призыву в этом году выполнен, так что мы решили просто списать вас с баланса. И сам вид этого дедка безобидного, и лепечущая убедительность его слов как-то очень утешительно на меня подействовали. Когда я на другой день пришёл в военкомат, то сразу попал на приём к майору – начальнику призывной части. Он для вида порылся минуту в своих бумажках и заявил мне – да, хотели дать вам отсрочку, но вот я сейчас посмотрел – нет у вас права на неё (как будто я этого и раньше не знал). И тут же кладёт передо мной две бумажки. Одна – повестка – прибыть через сутки на призывной пункт, а другая – уже подписанный вызов в прокуратуру… Вообще, из способов, которыми заманивают в военкомат, можно целую книгу составить. Чего только я не слышал от солдат. Кому-то обещали, что он будет служить в самом военкомате, а спать ходить домой, кому-то сказали, что набор на этот год вообще отменён и просили прийти и расписаться в какой-то ведомости для порядка. Случается ещё, что призывнику, долго прячущемуся где-нибудь у друзей, звонит девушка, и говорит, что он с ней где-то когда-то учился, и назначает ему свидание. Парень приходит, а тут его милиция и цапает. Одному бедняге, моему сослуживцу, профессиональному хоккеисту, в военкомате слёзно клялись, что он будет играть в хоккейной команде внутренних войск. Притом у него была законная отговорка – бабка больная, лежачая. Так он всё бросил, бабку на попечение родственников оставил, и пошёл на службу. А вместо хоккея оказался в нашем чаду…
Я думаю: как они, наверное, развлекаются, военкоматские-то, выдумывая все эти фокусы? Как потирают, наверное, ручки: вот на этот способ десять человек клюнуло, а вот этот получше – двадцать пришло. Может быть, для них и какой-то особый шик есть в том, чтобы поймать уклониста, который долго скрывался от них? Это удовольствие, должно быть, очень похоже на торжество охотника, подстрелившего, наконец, после недели преследования старого хитрого медведя. В том, что дело именно так и обстоит, я не сомневаюсь. Я это по улыбке увидел, которую случайно перехватил у майора, когда он вручал мне повестку. Такая, знаете, самодовольно-радостная и как будто нечаянная улыбка… Впрочем, не думаю, что все это поймут. Надо, наверное, мои три месяца прожить в этой заострённой пугливой напряжённости, чтобы подобные вещи научится замечать и чувствовать. Вообще, психология военкоматских – тема очень занимательная. Особенно вот такой штришок интересен: я ещё понимаю, чем эти ребята объясняют себе охоту на призывников со всеми её азартом, грязью и подлостью. Как же: государево дело! А государево дело – это святое, оно любую гнусность безболезненно вынесет на себе. А как они любят иногда поговорить о нём! И Отчизна им вспомнится, и братья наши, гибнущие в Чечне (пока ты, подлец, от службы уклоняешься), и Россия, встающая с колен, и духовные скрепы. И голосок дрожит, и слезинка иногда на щёчке блеснёт.
Да, но ведь вместе с тем почти все они берут! Со сколькими ребятами я ни общался за год службы, все мне одно и то же повторяли, в том числе и называя суммы, удивительно похожие на наши. Личное дело на время потерять восемьсот долларов стоит, комиссоваться по состоянию здоровья – две тысячи, получить военный билет с записью о службе – пять. Да и говорить о взятках не надо, можно просто посмотреть на то, как живут эти товарищи. При их-то копеечных окладах тот самый майор на «Пассате» ездит, военком – на неплохой Ауди, даже лейтенантишка из призывного отдела, и тот уже новую «десятку» купил. Вот это-то вкупе с духовными скрепами на что списать? Знаю, что меня упрекнут в наивности – чего, мол, тут долго рассуждать – обычные лицемерные подлецы. Но, прослужив год, и лучше узнав офицеров наших, я убедился в том, что в каждой из двух своих ипостасей – и в патриотизме, и в мздоимстве, они в большинстве своём совершенно искренни. Это так: хотите – верьте, хотите – нет. Во-первых, ну не актёры же они, чтобы годами выдерживать один тон и ни разу не сорваться (что даже для хорошего артиста трудновато), а во-вторых и как-то не в военных традициях подобный театр. Но как же они вырастили, вылущили это в себе? Что за казуистика тут? И заметьте – одна на всех, общая казуистика, что уже само по себе удивительно. Истина святая – широк человек…
До самого отъезда в часть я бегал по всем знакомым, выпрашивая деньги, зашёл во все возможные социальные службы, набрал долгов, чтобы мать хоть как-то могла прожить. Удалось собрать приемлемую сумму, а после случилось почти чудо – тётя Надя, мамина сестра из Брянска, о которой мы слышать не слышали лет десять, неожиданно ответила на мою отчаянную телеграмму, сама дозвонилась к нам и предложила свою помощь. Не знаю, что бы было без этого.
Немного расскажу о том, как началась моя служба в армии. Сначала меня поместили на курс молодого бойца, где я провёл месяц, учась ходить строем, стоять в нарядах и разбирать автомат. Затем, после принятия на огромном дивизионном плацу присяги, распределили в часть. Мой главный страх – перед дедовщиной, полностью оправдался, причём с самых первых шагов в части. О ней я ещё много буду после говорить, но если вкратце, то она представляет собой кастовую систему, с чётко разграниченными для каждой касты обязанностями и привилегиями. На первой ступеньке этой своеобразной табели о рангах стоят так называемые «вороны» – те, кто отслужил от месяца до полугода, на второй – «черпаки» – те уже отслужили от полугода до года. Те, кто провёл в армии полтора года, называются дембелями. Впрочем, названия каст везде разные, и даже те, что я привёл, обозначают в разных подразделениях совершенно различные понятия. Например, в соседнем с нашим полку дедами звали не тех, кто отслужил не год (эти у них были «черпаки»), а полтора. Что касается отношений между кастами, то они такие: вороны находятся в рабстве практически у всех – у дембелей, дедов и черпаков. Они должны мыть казарму, стоять в нарядах, чистить одежду старших призывов и всё в этом духе. Черпаки уже освобождены кое от каких обязанностей и должны только носить сигареты дембелям. Деды только изредка бывают в нарядах, а в основном выполняют самую лёгкую работу. Ну а дембеля вообще почти ничего не делают. Вся эта система поддерживается постоянным насилием. За каждую оплошность, каждую ошибку тебя бьют и унижают. Плохо помыл пол? Получи лося (удар по скрещённым у лба ладоням). Заснул в карауле – пробьют фанеру (удар кулаком в грудь). Ещё есть система «срезов», это уже настоящий рэкет. Не выполнил какое-то поручение деда – ну там, подворотничок ему плохо подшил – ты срезался и обязан принести пачку пельменей. Если не доставишь вовремя, на другой день уже должен кекс, ещё после – торт, ну и прочее.
Впрочем, меня дедовщина задела меньше, чем других солдат. В части почти с первых дней меня определили работать в штаб, на телеграфный аппарат. Это было на первом этаже, а моё подразделение находилось на втором, так что с солдатами в рабочее время я почти не сталкивался. Закончилось тем, что с ротой я ходил только в баню, обедал же один, в одно время с офицерами. Одиночество просто измучило меня. Вообще, почти ни с кем из солдат я не подружился, и если не считать двух-трёх мимолётных знакомств в роте да ещё тех ребят, кто также как я служил в штабе, все они мне были чужие. Не знаю почему – мой ли это характер такой, или действительно настолько пусто всё это общество, что мне просто делать в нём нечего, но это так. Я насчёт этого последнего вопроса много думал. Ну да, с одной стороны я человек образованный, мне уже двадцать три года, я уже жил какой-то мысленной жизнью, привык рассуждать, анализировать себя. Они же, по сути, ещё подростки, и разговоры у них только девчонках да о пьянках. Ну, хорошо, пусть будет так. Но почему же я с ними не могу ни о чём беседу завести, при моём-то кругозоре? Это о моей или об их ограниченности свидетельствует?
Кстати, я с огромным удивлением обнаружил, что среди солдат огромное количество неграмотных людей. Причём, в прямом, буквальном смысле – многие почти писать не умеют, и чуть ли ни убеждены, что земля плоская. Один мне как-то с совершенно серьёзным видом доказывал, что вши образуются из грязи, другой думал, что население России составляет семь миллиардов человек, третий полагал, что Европа – это отдельное государство. Даже перечислять не хочу всего. Я вот думаю, не потому ли дедовщина так легко укрепляется в армии, что её подпитывает в первую очередь невежество? Ребята образованные (у нас есть и те, кто получил высшее образование, они приходят на службу на год вместо двух) вообще как-то брезгливо относятся к неуставным отношениям, хотя по большей части и вписываются в них в конце концов.
И вот, прожив таким образом десять месяцев, я был внесён в списки командируемых в Чечню. Это стало для меня большой радостью. Вообще, надо сказать, что во всей нашей части не было ни одного солдата, который не мечтал бы отправиться на войну, несмотря на то, что за восемь месяцев службы нашего подразделения в Ханкале у нас уже два человека погибли и около десяти ранены. Почему так? Ну, насчёт молодых солдат, только прослуживших полгода, всё ясно – говорят, что в Чечне нет дедовщины, а они из-за неё больше всего страдают. У нас уже человек десять сбежало, не считая тех трёх, что не вернулись с увольнения после курса молодого бойца. Я после, если будет время, особо расскажу, как бегают из армии, и как солдаты добираются до дома без денег, одежды, пищи, мимо милицейских патрулей. Это очень интересно, особенно потому, что преодолевают иногда огромные расстояния, и из Москвы доходят до Владивостока и Камчатки.
Но бегунки-то ладно, у нас ведь ещё четверо самоубийц было. Двое вены себе порезали, один отравился, так что едва его откачали. А четвёртый повесился в карауле. Эту последнюю историю я до сих пор не могу вспоминать без содрогания. Случилось это так: на территории нашей Дивизии, там, где находятся парко-хозяйственные постройки, есть небольшой лесок, который называется почему-то антенным полем, а в нём – одиночный караульный пост. И вот солдат по фамилии Шорохов, оставшись в карауле, повесился. Я помню, как его привезли из караула в часть, и как все мы, кто не состоял в нарядах, ходили смотреть на него. Это был высокий, и довольно полный парень, верёвка оставила на его шее глубокий след, ногти на руках были обломаны – он, видимо, пытался цепляться за неё в последние мгновения жизни, глаза закатились, синий язык вывалился набок…
Это, конечно, крайний случай, а сколько до этих крайностей не дошло? Вообще среди солдат постоянно ходят разговоры о членовредительстве и самоубийстве. Случается, во время работы, какой-нибудь колки льда на ступенях части, вдруг кто-нибудь под грохот мерных ударов ломов задумчиво произносит: «А вот интересно, если по ноге себе долбануть и два пальца оторвать, то комиссуют тебя?» И сейчас же, словно только того и ждали, словно у каждого это же самое и было на уме, начинается обсуждение – посадят ли за это (об этом, о сроках за членовредительство, нам уши прожужжали – тоже показатель!), не будет ли заражения крови, и вообще, можно ли с такой силой ударить ломом, чтобы отрубить пальцы? Интереснее таких разговоров для солдата, кажется, ничего нет. Каждый знает самые разные способы безболезненно покалечить себя. Например, ещё в первые дни в армии я узнал, что чтобы сломать руку, надо поместить её под холодную воду, потом обмотать горячим полотенцем, а затем резко ударить по ней. Якобы, кость ломается мгновенно, как спичка, причём совершенно безболезненно. Чтобы лишить себя зрения на один глаз, надо в течение часа держать на нём кусок льда или снежок. Чтобы заработать гангрену и добиться ампутации ноги, необходимо туго перевязать её под коленом и как можно дольше (желательно, больше суток, но, говорят, хватает и ночи) не снимать жгут. Многие ещё глотают опасные предметы. Ещё на КМБ, например, один из ребят, Мазанов, если верно помню его фамилию, проглотил несколько маленьких гвоздиков для обивки мебели, и его в тот же день отвезли куда-то в Москву, на операцию… Сам я собирался отравиться. Нам в медчасти выдавали лекарство от простуды в растворимых желатиновых капсулах, и я по примеру многих высыпал порошок и набил её хлоркой, похищенной из подсобки. Говорили, что одна такая пилюля вызывает язву желудка. От такой жизни, согласитесь, поневоле захочется хоть в Чечню, хоть к чёрту на рога.
Для уже достаточно послуживших солдат Ханкала тоже интересна, но по другим причинам. Вы не представляете как сильно за месяцы службы устаёшь от однообразия – одних и тех же стен, тех же бритых голов, того же зелёного цвета, тех же начальников, повсюду за тобой следящих. Тут каждой возможностью будешь пользоваться, чтобы хоть немного изменить жизнь, обстановку, хоть одним глазком выглянуть за опостылевший забор Дивизии… Помню, как-то пришлось мне лежать в медицинском изоляторе, расположенном на третьем этаже части, и из которого чуть-чуть, да и то издали, виден был краешек шоссе, по которому, едва различимые, мелькали гражданские автомобили. Я целые часы проводил, наблюдая за дорожным движением и размышляя о том, куда едут эти машины, не проезжала ли одна из них мимо моего дома сегодня, кто ждёт водителей дома и что у них будет на ужин. Это были, наверное, самые приятные часы за всю мою службу.
На этот же счёт сделаю ещё одно замечание. Есть глупая легенда, что солдаты ненавидят строить генеральские дачи. Почти каждый призывник, не исключая меня, возмущался уже одной возможностью этого. «Как! – думал я. – Меня – и отправят строить дачу какому-то негодяю? Да я пожалуюсь в прокуратуру, да я в суд подам, да я выведу их всех на чистую воду!» На деле же ни один солдат не откажется от такой возможности, более того – только становится известно о чём-то подобном, и люди в очередь выстраиваются. Наша часть, правда, именно дачи никому не строила, и вообще, масштабы проблемы, как мне кажется, преувеличены – много ли генералов-то у нас? Но выезды на караулы в Москву, и на строительство объектов общественной значимости – постов ДПС, разных заградительных полос, действительно случались. Собирались на них как на праздник, причём молодых солдат среди добровольцев не было, а, несмотря на тяжесть работы, ехали на неё почти сплошь деды и дембеля. По тому же поводу – из желания разбавить рутину, избавиться от однообразия, многие тянутся и в Чечню.
Ну и главные две причины, по которой все стремятся попасть туда – деньги и время. В Чечне во-первых платят боевые, а во-вторых для срочников каждый день идёт там за два. Отслужил полгода, вернулся, и сразу из части на дембель, причём не с пустыми руками. Деньги для меня, признаюсь, главная мечта и надежда. А платят немало: солдату – восемьсот десять рублей в сутки, сержанту – восемьсот пятьдесят, офицеру – девятьсот пятьдесят. У офицеров командировка длится два месяца, у нас – шесть. Соответственно, я получу за всё время около ста пятидесяти тысяч рублей, а, может быть, и больше, так как многие ребята сидят в Ханкале и по восемь, и даже по девять месяцев. На эти деньги у меня уже серьёзные и обширные планы. Уже знаю, сколько потрачу на лечение матери, где, какую и почём куплю мебель, как отремонтирую ванную, сколько уйдёт на установку телефона и на новую технику. Ну а там окончу университет, устроюсь на работу и заживу нормальной человеческой жизнью. Также рассуждают и все наши солдаты. Только и разговоров у них, что о том, как будет замечательно купить на боевые машину (всем почему-то хочется именно одиннадцатую модель «Лады»), отстроить дом, завести хозяйство, ну и всё в этом роде. Интересно, что бесед о войне, взрывах домов и террористах я за всё время службы ни разу не слышал.
В Моздок мы прилетели ранним утром с подмосковного военного аэродрома «Чкаловский», причём, как нам сказали, на самолёте главкома внутренних войск. Теперь вот ждём вертолёта на саму Ханкалу. Пока я пишу эти строки, все наши нетерпеливо ходят по аэродромному полю, с надеждой поглядывая на каждый прибывающий и уходящий борт, пьют чай, за кипятком для которого бегают в здание аэропорта, и беседуют, сидя на походных рюкзаках. Моздокский аэродром, кстати, довольно унылое место, тут почти что и не на что смотреть. Весь он состоит из трёх взлётных полос, вдоль которых стоят пять или шесть вертолётов, и самого здания аэропорта – длинного кирпичного барака, в мутных, заросших пылью окошках которого тускло мерцает свет. Не знаю, далеко ли отсюда город – с самого нашего прилёта весь аэродром застлан мокрым туманом, через серые волны которого удаётся разглядеть только ближние, заросшие выжухшей травой холмы, с которых то и дело веет тёплым, пахнущим дымом ветром, да несколько тоненьких деревцев, тут и там разбросанным вдоль лётного поля.
Я лечу в Ханкалу в качестве адъютанта командира нашего подразделения подполковника Сомова. Впрочем, все мы, включая офицеров, называем его полковником, это такая своеобразная армейская вежливость. Именно подполковник в отношении носителей этого звания – обращение довольно редкое, во всяком случае, от подчинённых. Так называют или незнакомых офицеров, или своих – в качестве церемонии, чтобы подчеркнуть холодность, официальность ситуации. (Таким же оскорблением звучит для солдатского уха фраза «товарищ рядовой/ефрейтор/сержант»). Сомову, как мне кажется, около сорока пяти лет, он невысокого роста, коренаст, носит короткую бородку. По характеру он считается эдаким хозяйчиком, вроде гоголевского Собакевича – и зря своих не обидит, и обманывать себя не даст. С солдатами ведёт себя очень свободно, к примеру, я несколько раз видел как он бил их. Конечно, не то чтобы избивал до полусмерти, с кровью и поломанными костями. Нет, просто за различные оплошности кому-то затрещину выпишет, кому-то в грудь кулаком даст. Кроме него никто из офицеров на это не решается. Замечу вскользь, что есть какая-то грань между «дедом» и офицером в смысле физического насилия. От «деда» солдаты по своим понятиям готовы терпеть побои, и доложить об этом, то бишь «настучать» как это говорится, означает стать изгоем в их среде. И в то же время избиение солдата офицером всегда вызывает у них всеобщее возмущение. Мне это всегда казалось странным. Не могу не рассказать в связи с этим об одном случае, происшедшем пару недель назад. В РМТО (роте материально-технического обеспечения) нашей части служил страшный дед, пользовавшийся жуткой славой. Его фамилия была Стёпушкин. Чего только ни говорили о нём – то он кого-то избил, так что человека в больницу увезли, то на зарядке так вымотал солдат, что они с ног весь день валились, то на работе, в парке, задержал их до двух часов ночи. Всё подразделение молилось, считало дни, ожидая его увольнения в запас. Он, однако, не уволился, а остался служить по контракту. И, пройдя стажировку где-то в Орле, через два месяца вернулся в свою роту уже прапорщиком. С первых же дней, как мне рассказывали, стало понятно, что он решил вести в части прежнюю приятную жизнь (может, ради неё и остался на службе) – как и раньше требовал с солдат сигареты и пельмени, раздавал направо и налево подзатыльники и затрещины. При этом свои служебные задания он переваливал на солдат, насколько это было возможно, а сам круглые сутки спал где-нибудь в каптёрке. Но вдруг коса нашла на камень – прежде, ещё будучи дедом, он привык к безусловному повиновению окружающих, теперь же все словно сговорились его не слушаться. Чай ему принесли раза два, да и бросили, сигареты, которые он привык получать от «ворон», ему не давали под разными нелепыми предлогами, да и вообще все его приказы, не касавшиеся конкретно службы, выполнялись, спустя рукава. Он измучил всю роту придирками, человек десять наказал внеочередными нарядами и караулами, но всё как-то без толку. Наконец, он решился на последнюю меру – собрал солдат в своей канцелярии и прочитал им злобную нотацию в том духе, что если не будете слушать меня как раньше, то будет вам ещё хуже, чем раньше. Дедом-то я, дескать, не мог вас сажать на губу (гауптвахту), отменять ваши отпуски и увольнения, а теперь в дополнение к прежнему и это вам устрою. Разъяснив всё это, он потребовал принести ему тем же вечером, в такой-то и такой-то час после отбоя сковороду жареной картошки. Прождал он её часа два или три, нетерпеливо расхаживая по казарме, злобно зыркая глазами по сторонам и поминутно гоняя дежурного по роте в столовую. Тот, каждый раз возвращаясь оттуда, придумывал новый повод – то картошка ещё не очищена, то повара спят, то начальник штаба зашёл с проверкой, ну и всё в этом роде. Так Стёпушкин ничего и не получил. На этом-то вся его дедовщина и кончилась…
Что касается Сомова, то ему рукоприкладство пока сходит с рук, тогда как на любого другого начальника наши ребята обязательно бы пожаловались. Уж не знаю, почему этого не происходит. Солдаты Сомова даже, кажется, особенно и не уважают, несмотря на то, что он, в общем-то, считается справедливым начальником. Я, кстати, иногда боюсь, что меня он тоже как-нибудь ударит. Зная о своей вспыльчивости, очень беспокоюсь, как бы не ответить ему. И что тогда? Пропали и деньги и все планы… Впрочем, со мной он как-то подчёркнуто вежлив, что всегда очень меня удивляло, особенно в первое время. Догадываюсь, что он знает о моём образовании, и, видимо, поэтому ставит меня выше других солдат. В части он на плохом счету. Говорят, прежний командир, Исаев, был у него под каблуком. Новый же командир, полковник Сургучёв, назначенный месяца за два до нашего отъезда, сам оказался крепким орешком, и у них с Сомовым началась холодная война. Командир придирается ко всему, к чему может – к строевой подготовке нашего подразделения, к внешнему виду солдат, к выполнению нормативов, и так далее. Сомов же отвечает ему мелкими пакостями – не даёт солдат под штабные нужды, оспаривает списывание техники, мешая заказывать новую, срывает наряды, под надуманными предлогами не отпускает своих офицеров в дежурные по части, ну и всё в этом роде.
Начальником штаба, то есть вторым лицом Узла, летит капитан Катин – высокий, худой, высохший человек с золотым зубом, глазами навыкате и наглым взглядом. Мне кажется, тяжело будет с ним сработаться, я уже заметил, что чем бы я ни занимался, он всегда смотрит с вызовом, как будто ищет, к чему во мне придраться. Впрочем, про него я ничего не знаю, так как он приехал из дальнего подразделения нашей части, находящегося где-то в Софрино.
Третий наш офицер – Минаев, молодой лейтенантик, только-только окончивший училище и распределённый в часть. Это высокий парень, с длинным и румяным красивым лицом, улыбчивый, общительный и самоуверенный. Он уже перезнакомился тут со всеми – с офицерами аэродрома, двумя женщинами-медиками, прибывшими последним бортом из Владикавказа, и даже с тремя хмурыми московскими лётчиками, которые ожидают тут ремонтную бригаду для своего заглохшего на взлётной полосе самолёта. У нас в части он тоже уже успел прославиться – солдаты насмешливо прозвали его «Мамочкой» за излишнее о них беспокойство. Во время недавних стрельб, первых, на которых он командовал взводом, он замучил своих подчинённых вопросами – не холодно ли лежать на земле, не тяжело ли рыть траншеи, нет ли волдырей на ногах после пробежки, ну и прочее. Непонятно почему, может быть, с офицерами ему было скучно, но в самолёте он подсел ко мне, и до самого Моздока мы довольно интересно беседовали. Оказывается, он из офицерской династии – его отец, дед и прадед – все были кадровыми военными. Он даже с гордостью продемонстрировал мне часы своего деда, в которых тот воевал под Курском и которые теперь носит он. В Чечню Минаев, по его словам, напросился сам, причём отнюдь не из-за денег, а из желания принять участие в восстановлении конституционного порядка в республике, защищать права граждан, ну и всё в этом роде. Я даже удивился, слушая эти рассуждения, какими-то воззваниями из сорок первого года от них повеяло. Впрочем, может быть врёт и выделывается, слишком уж вся эта официальщина глупо и наивно сегодня звучит. Особенно он гордится тем, что в училище ему при выпуске за какие-то особые заслуги сразу дали лейтенанта, тогда как обычно выпускники получают младшего лейтенанта. Я всё слушал его и думал – в училищах офицеры первые два или три года живут в казармах, и, говорят, у них там тоже что-то вроде дедовщины есть. Вот удивительно – меня год армии измотал так, что я даже не знаю во что превратился – разуверился во всём, во что можно было верить. А этот такой упругий, живенький, как бельчонок. Впрочем, мне он понравился, хотя почему-то и жаль его…
7 декабря 2000 года
Мы прождали в Моздоке вертолёт до самой поздней ночи, часов до двух. Причём, днём стоять на аэродроме было ещё терпимо: светило солнце и было довольно тепло. Вечером же сильно похолодало, начался дождь. Транспорта же всё не было. Сомов несколько раз ходил в здание аэропорта, ругался с дежурными, куда-то звонил, пытался с кем-то договориться, но сделать так ничего и не смог. Кроме того, на аэродром прибыли ещё три или четыре группы военных, летевших по разным направлениям. Вся эта шумная толпа, разбив бивуаки вдоль лётного поля, жгла костры, курила и выпивала, немирно поглядывая друг на друга. Любой прилетавший вертолёт поднимал суматоху. Люди вскакивали на ноги, хватали вещи и, не обращая внимания на окрики аэродромной команды, со всех ног мчались к месту посадки. Там тут же начиналась давка.
– В Ханкалу летите?
– На Мартан уйдёт борт?
– Командир, на Владик возьмёшь? – толкаясь локтями, наперебой кричали все через шум ещё не остановившихся лопастей.
Один борт, шедший в Грозный, наконец, согласился взять нас. И очень вовремя, иначе пришлось бы нам по дождю топать сначала десять километров до ближайшей войсковой части, а после с утра – ждать автоколонну на Ханкалу. На вертолёте мне летать понравилось – забавно, хотя трясёт и очень шумно. Мы летели на Ми-8 – небольшом военном вертолёте, который размером чуть меньше знаменитого Ми-26, или коровы, как его называют в Чечне. Внутри его салон разделен на две части и, как мне показалось, совершенно не приспособлен для пассажиров – с одной стороны там находилась огромная топливная бочка, на которой были навалены различные провода и трубы, а на другой – узкая металлическая лавочка для людей. Я всё время оглядывался на круглое окно за своей спиной, стараясь угадать – где именно мы находимся, но кроме сплошной мглы ничего не увидел. Летели мы долго, причём, как я понял из разговоров офицеров, это было следствием необходимости облетать жилые районы, откуда нас могли заметить и сбить из так называемого ПЗРК – миниатюрной ракетной установки. Этих приборов неожиданно стало очень много у чеченцев, и при этом пользоваться ими очень просто, даже ребёнок за считанные минуты разберётся. Надо всего лишь навестись на нужный объект, и, дождавшись звукового сигнала, нажать на гашетку. Ракета сама по тепловому шлейфу найдёт цель.
Посадку мы совершали только один раз – на аэродроме Северный, где находится военный госпиталь. Эта сцена меня поразила. Приземлились мы словно в ад: вокруг посадочной полосы горели десятки огромных костров, выл ветер, а у самой кромки поля стояли в ряд, дрожа от холода, странные белые фигуры. Оказывается, это были медики, ожидавшие рейсов на Владикавказ, где расположен главный военный медицинский центр. Только лопасти вертолёта замерли, как к двери бросились человек пять врачей, и стали просить, умолять лётчика взять их пациентов. Он только разводил руками – мол, не могу ничего сделать, я в другую сторону лечу. Когда из салона выходили пассажиры, одна из санитарок не выдержала и подвезла прямо к трапу свою каталку, на которой, закрытый до плеч лежал человек. Я привстал и взглянул на него. Вместо ног – пустое место, голова перемотана чёрными уже бинтами (видимо, целый день в этой грязи стояли), а там, где бинты слезли, видны были обгоревшие и отслоившиеся куски кожи. Санитарка, подвёзшая носилки – совсем молоденькая девушка лет двадцати-двадцати двух, стала упрашивать лётчика забрать её больного. Сама измотанная, измученная, бледная как мука. Умоляюще смотрит на пилота, подняв брови домиком, и торопливо щебечет: «Товарищ полковник, ну возьмите, пожалуйста, человека, у него операция на послезавтра назначена. Ну, посмотрите на него, нельзя его оставлять здесь! Ну сделайте что-нибудь!» Мне стало очень жалко её, да и пилота она, кажется, тронула.
– Я же в Ханкалу лечу, – глухо оправдывался он, стараясь смотреть в сторону. – У меня топлива нет, завтра только заправляться буду.
– Ну хоть туда, в Ханкалу, отвезите. Там, может быть, борт будет на Владик. Мы двое суток ждём, не спавши!
Но так он и не взял её пациента. Удивляюсь я – то ли такая организация медицинских служб у нас плохая, то ли наши потери до того велики, что врачи уже с ними не справляются…
В Ханкале мы сели через час, и по едва различимой дороге, обозначенной досками, кинутыми в жирную грязь, дошли от аэродрома до нашего узла связи. Из-за темноты я толком ничего не разглядел вокруг. Разве что двигающийся свет прожектора, установленного на вышке у входа на базу, время от времени высвечивал перед нашими глазами то какой-нибудь грязный забор, то огромную катушку колючей проволоки, то деревянную, кое-где оббитую рубероидом стену сарая.
На узле связи нас встретил часовой и проводил офицеров в их вагончики, а меня – в столовую, которая оказалась огромной матерчатой палаткой. Дежурные повара поставили передо мной открытую банку тушёнки и блюдце с печеньем, намазанным маслом (главное здешнее лакомство), а после ужина отвели в казарму – тоже палатку, но поменьше. Никто из солдат, несмотря на поздний час, не спал – оказывается, ещё с утра стало известно о том, что сегодня прибудет новый командир узла, и нас дожидались с нетерпением. Меня тут же стали расспрашивать о том, кто со мной прилетел, не слышно ли, кому на замену прибыли офицеры, когда будет следующая смена, кого отошлют в часть, и так далее. А когда кончились эти вопросы, на которые я, впрочем, почти ничего не мог сказать, стали интересоваться тем, как поживает тот или иной знакомый солдат, уволился ли такой-то «дед», идёт ли уже в Москве снег, и всё в этом духе. Я отвечал как мог подробно и, кажется, никого не разочаровал.
Как я рад был пообщаться с ними – описать не могу. Тысячу раз я говорил себе об их необразованности, недалёкости. Замечу даже, что мне всегда приятно было ощущать свою инаковость в их среде, смеяться над ними, подмечая у них новые и новые недостатки. Это было чуть ни главным моим развлечением всю армейскую службу. Но с каким наслаждением я бы поменял это развлечение на то, чтобы подружиться с ними, стать своим среди них… Я уже по этому короткому ночному разговору почувствовал, как одичал в последние месяцы и как чудовищно соскучился по человеческому обществу. Сейчас, впрочем, поздно об этом жалеть… Кстати, встретил я в Ханкале двух своих старых знакомых, единственных двух солдат, с которыми хоть как-то общался в роте – Шейкина и Иванова. Несколько раз они приходили ко мне на боевой пост делать ремонт, клеить обои, и так далее. С Шейкиным – маленьким взбалмошным и крикливым пареньком мы, впрочем, сошлись мало, зато Иванов, бывший бригадиром у рабочих, часто и после заходил ко мне поболтать. Это высокий черноволосый парень с большими, блестящими чёрными глазами под скошенным лбом. Кажется, он старше всех нас, ему уже около двадцати пяти лет. На Узле он пользуется большим уважением, и даже успел стать тут старшиной роты, то есть ответственным за назначение дежурных, отопление палатки, и прочее. С ним у меня из всех солдат и теперь самые лучшие отношения. Он мне уже успел очень помочь – достал для меня сапоги, бритву и несколько кусков мыла, без которых тут никак не обойтись. Про него, кстати, известно, что он по матери наполовину чеченец, и до войны жил в Грозном. Правда, разговоров на эту тему он старается избегать, а я как-то не настаиваю. Разве что однажды, когда в казарме речь зашла о Чечне, он задумчиво проговорил, как бы обращаясь к самому себе: «А красив был Грозный до войны. Идёшь утром из дома в школу, смотришь – а горы солнцем залиты, всё блестит, сияет».
Следующий после прилёта день у нас был свободен, и я смог познакомиться с группировкой. Раньше по рассказам я представлял её себе как огромный палаточный лагерь посреди чистого поля, но оказалось, что это не совсем так. Скорее она напоминает садовый кооператив, где хозяин каждого участка по собственному вкусу обустраивает личные владения. Кто-то привозит на место строительный вагончик и обносит его по периметру колючей проволокой, кто-то строит небольшой сарай и ставит основательный деревянный забор, ну а кто-то даже возводит каменный дом и делает металлическую ограду. Вот тут всё то же самое. Кого здесь только нет – и представители министерства юстиции, и лётчики, и омоновцы, и спецназовцы – и у каждого на участке своё устройство и свои правила. У некоторых стоят жилые вагончики, у других – палатки, у третьих есть даже небольшие металлические сборные дома. Над всем этим высятся десятки наблюдательных вышек, то тут, то там натыканных по группировке. Такая вышка высотой около четырёх-пяти метров есть и у нас, только забираться на неё запрещено, говорят, она кое-где прогнила и может обрушиться. С одной стороны мы граничим с омоновским лагерем, с другой – с Минюстом, а с третьей – с палатками Минобороны. Территория Узла разбита как бы на две части на одной половине в ряд выстроены палатки – солдатская, офицерская, женская (у женщин своя, отдельная палатка), столовая, медчасть и ремонтный отдел. На другой же располагаются так называемые кашээмки – командно-штабные машины. Их у нас сем штук. Две оборудованы под телеграфные станции, ещё две – под телефонные, и одна служит штабом и квартирой для командира узла. Остальные же две заняты диспетчерскими, и в них организуется работа авиации, артиллерии и проч.
Всё это запитано от огромного дизельного генератора, который стоит в специально выкопанной для него яме, накрытой тентом, и день и ночь страшно грохочет, распространяя вокруг себя чудовищную вонь. Возле него посменно работают дизелисты – два страшно грязных солдата, напоминающие каких-нибудь крестьянских детей с картины Перова. Они почти безвылазно сидят возле своей адской машины, постоянно что-то ремонтируя, подключая и отключая разные кабели, возясь с дизельным топливом и какой-то ещё необходимой генератору смазкой. Я был, кстати, уверен, что на эту работу ссылают в наказание за какие-нибудь серьёзные проступки, однако поговорив с одним из ребят – Семёновым – маленьким, прыщавым и сухим пареньком, узнал, что они с приятелем, напротив, очень держатся за неё. Их почти не беспокоит начальство, питаются они отдельно и живут по своему расписанию. В роте поговаривают, кстати, что они иногда сливают солярку, предназначенную для генератора, и меняют её в группировке на водку. Особенно Семёнов хвастался будочкой, стоящей в той же яме – мол, в ней даже днём можно при желании поспать. Я заглянул внутрь – это узкий металлический шкаф, тёмный, вонючий и весь чуть ни до потолка забитый грязными, прямо с земли поднятыми кабелями. Но действительно поверх этих кабелей можно с горем пополам улечься. Я, правда, не представляю, как можно спать при грохоте генератора. Но с другой стороны где только не уснёт солдат… Спят на мешках картошки в холодном подвале, спят во время уборки снега, притаившись где-нибудь за сугробом и подложив под спину широкий металлический скребок, спят в лужах масла под машинами во время парковых работ. У нас в части есть караульный пост у знамени, находящийся за застеклённой дверью, на самом виду у дежурного по части. Так караульные, обязанные стоять навытяжку, умудрялись спать даже стоя, прислонившись к закрывающему знамя пластиковому колпаку.
Солдатская палатка, в которой я должен буду прожить несколько месяцев, представляет собой огромный шатёр шириной в семь-восемь метров и длиной около двадцати. Внутри него в два ряда тесно выставлены двухярусные кровати, на которых спят солдаты. Я, кстати, очень удивился сначала тому, что обстановка казармы выглядит ужасно изношенной, словно принесённой со свалки. Сами кровати все какие-то ржавые, облупленные и скрипучие, тумбочки – косые и ободранные, а бельё даже и на бельё не похоже – сплошь истрёпанные грязные тряпки. Сначала я думал, что сюда нарочно присылается всё старое и списанное, но оказалось – нет, оборудование прибывает сюда новым, но интенсивность местной жизни такова, что все оно очень скоро изнашивается. Особенно это касается белья. Кажется, ничего с ним особенного не делаешь – спишь как обычно, но через месяц другой глянешь на простыню – а там уже дыры настоящие. Может быть, правда, это из-за грязи – мы ведь тут почти не моемся. Но неужели же она так материал разъедает? Многие солдаты, кстати, вовсе не пользуются бельём и просто спят на голых матрасах без простыней и подушек, укрываясь своими бушлатами или покрывалами. Посреди помещения – огромная печь-буржуйка, которую топят так усердно, что в палатке постоянно стоит нестерпимый банный жар. Я спрашивал нескольких ребят – нельзя ли делать огонь поменьше? Но мне сказали, что нельзя, потому что стоит чуть убавить температуру, и по углам палатки станет холодно как на улице. За поддержанием огня наблюдает истопник, которого обыкновенно выбирают из самых слабых и забитых солдат. Этот бедняга не спит иногда целыми сутками – кое-как продремав у печки, подкидывая дрова, он утром как и все идёт на развод, а оттуда – направляется на свою основную работу. У него есть ещё одна обязанность – каждые десять минут он должен выходить из палатки и смотреть на дымовую трубу. Дело в том, что из неё вместе с дымом постоянно сыплют искры, а кожаного воротника, который, как говорят, должен быть вокруг её основания, у нас почему-то нет. Попав же на полотно, искра может вызвать возгорание, и палатка будет уничтожена в считанные мгновения. Я не верил, когда мне говорили это – всё-таки она сшита из толстого брезента, к тому же влажного – за ночь выступает столько конденсата от дыхания спящих бойцов и проч., что можно иногда буквально видеть струи воды, стекающей по стенкам. Перестал я сомневаться после того, как увидел, как от огня погибла почти такая же как наша палатка в соседней омоновской группировке. Говорили, что кто-то оставил там без присмотра керосиновую горелку. Она опрокинулась, начался пожар. Как ни пытались тушить огонь, но он полыхал с такой жадной силой, что меньше чем за минуту вся ткань шатра выгорела напрочь, обнажив металлические струны остова.
Особый угол в палатке занимают деды. Он занавешен одеялами, там стоит магнитофон, играющий круглые сутки (разве что ночью его делают потише), и есть превращённая в столик трёхногая табуретка, на которой рядом со стареньким фарфоровым чайником красуются две выщербленные чашки. Кипятильника у нас, правда, нет, но чай пьют постоянно. Делают его при помощи так называемого бульбулятора. Это забавное приспособление, которым в любых условиях можно вскипятить воду. Собирается оно так: между двумя бритвенными лезвиями вставляется прокладка из спичек или другого изолятора, затем всё это перематывается нитками, и к каждому из лезвий присоединяется провод. Чтобы вскипятить воду, надо погрузить в неё бульбулятор и вставить провода в розетку. Кипяток получается меньше, чем за минуту.
Но, собственно, на этих небольших удобствах все привилегии дедов и кончаются. Они тут ведут себя спокойно, живут тихо, и ни с кого ничего не требуют. Вообще, все тут удивительно ровны друг с другом, и конфликтов почти не бывает. Ругаться-то ещё можно, но если случится, что один солдат замахнётся на другого, его немедленно окрикивают. А если же это не помогает, к драчунам сбегается вся палатка и силой оттаскивает их друг от друга. Причина тут, впрочем, не в каком-нибудь патриотизме или общей сплочённости перед лицом чеченского врага. Собственно, об этом никто и не говорит. Всё проще – между солдатами существует негласная договорённость вести себя тихо. Цель у всех одна – спокойно дотянуть до дембеля и уехать из Чечни с деньгами. Начальство же тут очень строго. Никто не разбирает кто прав или виноват в каком-нибудь конфликте. Стоит кому-нибудь из офицеров заметить у солдата царапину или синяк, хоть издали похожие на признаки побоев, и тот немедленно отправляется в часть. Такие случаи уже бывали, и они у всех на слуху.
Особенно понравилась мне столовая – это единственное хоть сколь-нибудь уютное помещение, разбавляющее своим видом общую серую депрессивность Узла. Она состоит из двух больших палаток, соединённых вместе. Пол тут не земляной, а дощатый, всегда к обеду выметенный и чистый, столы деревянные, сбитые из цельных, обструганных брёвен. На трёх длинных солдатских столах лежат клеёнчатые скатерти в мелкий синий цветочек, отдельные же столики для начальства укрыты ситцевыми покрывалами. Солдаты едят из металлической посуды (в части у нас была пластиковая), а офицеры из фарфоровой. На клеёнчатых окнах палатки сделаны синие шёлковые занавески, а на стенах прикреплены изображения – репродукция «Золотой осени» Левитана, несколько фотокопий с Айвазовского и ещё какой-то выцветший морской пейзаж, нарисованный от руки. Эти картинки, пожалуй, единственная роскошь нашей жизни. Даже не знаю почему, но только взглянешь на них, и так уютно, свежо на душе становится…
Что касается питания, то меню у нас хоть и довольно однообразное, но сытное. На первое чаще всего дают молочный суп на разведённой сгущёнке с макаронами, а на второе – картошку с тушёнкой. Других овощей кроме картошки, считающейся очень практичной в хранении, почти нет. Разве что иногда меню ненадолго пополняется какими-нибудь консервированными помидорами или огурцами. Однако в отличие от части, порции здесь очень велики, к тому же можно брать добавку. Если не наешься на обеде, можно и просто, зайдя в столовую, спросить у поваров банку тушёнки или сгущёнки.
Распорядок дня Узла похож на тот, по которому живёт и часть: встаём мы в шесть утра, в семь строимся на развод, а в полвосьмого расходимся по работам. Но вот исполняется он совсем иначе. В части всё надо делать бегом: только дневальный крикнул «Подъём!» как рота начинает суетиться, сотни босых ног ударяют по полу, солдаты в суматохе кое-как одеваются, наматывают портянки и сразу бегут в туалетные комнаты, чтобы успеть умыться и побриться до сержантской проверки. Здесь же никакой спешки нет и в помине – нас или растолкает смена телеграфистов, вернувшаяся в казарму после дежурства, или разбудит кто-нибудь из ребят, проснувшихся пораньше других и успевших глянуть на часы. Солдаты постепенно начинают продирать глаза, потягиваться и шевелиться. Слышатся первые сонные голоса, и кто-нибудь сквозь зевоту ворчит на дежурного, убежавшего за веником и не закрывшего за собой дверь, из-за чего помещение уже успело наполниться клубами сизого морозного пара. Затем мы, дрожа от холода, выползаем из палатки и, давя сапогами образовавшуюся за ночь хрупкую плёнку льда на жидкой грязи, выстраиваемся в очередь к умывальникам. Вода тут большая драгоценность, и потому хватает её не на всех. Ещё стоя в очереди, ребята обыкновенно подхватывают с земли выпавший за ночь снег и утрамбовывают его в мыльницы, а у умывальника натирают им лицо и отмывают руки. Успевшие умыться и побриться уходят от кранов бодрые и довольные, остальные же кое-как насухо скребут щёки бритвами и, накинув на плечи бушлаты, бредут обратно в палатку, переругиваясь глухими злыми голосами. После этого, часам к семи, казарма выстраивается на развод, на который вместе с женщинами, офицерами и прапорщиками собирается около пятидесяти человек. Тут обыкновенно сразу же отпускают дежурных, готовящихся на смены, дизелистов, линейщиков и женщин. Остальных же распределяют на хозяйственные работы – кого-то назначают в наряд по столовой – чистить картошку и таскать кастрюли, кого-то определяют в ремонтную мастерскую, ещё кого-то на пост у входа на территорию. Самой же тяжёлой работой, из-за которой постоянно возникают ссоры и споры, считается рубка дров для топки столовой и жилых помещений. На неё регулярно направляется около семи человек, и это назначение никогда не обходится без пререканий – каждый пытается доказать, что сейчас не его очередь, что он ходил в прошлый раз, кто-то ссылается на другие неоконченные задания, ещё кто-то даже прикидывается больным. Работа эта действительно адская. Сначала солдаты должны получить дерево, которое прибывает по железной дороге, расположенной в полукилометре от базы. Туда выбирают обычно самых сильных ребят, которые должны сгрузить брёвна с состава, причём сделать это безо всяких посторонних приспособлений, вроде верёвок и домкратов. Хорошо если дерево привозят уже попиленное, но бывает и так, что из вагонов надо доставать целые огромные стволы деревьев, которые ребята и всемером с трудом поднимают. Возле поезда всегда собираются несколько групп бойцов со всего лагеря, которые наперегонки выбирают и сгружают сырьё для своих подразделений. Начинается суматоха – все толкаются, ругаются, а порой и дерутся из-за хорошего бревна. И при этом не зевай – смотри под ноги! Ступишь не так, заденешь не то, и какая-нибудь соскользнувшая невзначай огромная колода размозжит тебе ступню, вывихнет колено, а то и вовсе отхватит ногу – такие случаи бывали. А ещё умудрись в этой суете выбрать материал сухой и крепкий, годный в работу. Бывало же и так, что с огромным трудом достав со дна вагона какую-нибудь старую, поросшую мхом сосну, и потратив часы на доставку её на территорию группировки, солдаты выясняли, что все хлопоты были впустую – дерево снаружи твёрдое и крепкое, внутри оказывалось трухой. И тогда вся группа с руганью и проклятиями, несмотря на вечерний час и почти полную темноту, возвращалась к составу обратно. Перевезя сырьё на базу, его кое-как распиливают на отдельные бруски при помощи двуручной пилы, а после рубят топорами. Это дело очень трудоёмкое и почти всегда солдаты сначала скидывают шапки, затем – бушлаты, и, наконец, несмотря на то, что у нас тут уже снег выпал, остаются с голыми торсами. За смену обычно нарубают от семи до десяти поленниц, которых хватает на двое-трое суток.
Я на эту работу не хожу, о чём, кстати, часто сожалею – и тут я оторван от людей. Но и у меня есть чем заняться – в качестве адъютанта Сомова я должен следить за чистотой его кабинета. Он, кстати, устроился очень хорошо, фактически превратил голую и холодную кашээмку, оставленную его предшественником, в уютную квартирку. У него тут уже и телевизор появился, и приёмник откуда-то взялся, и даже компьютер ему по знакомству привезли из штаба. На койке постелено цветастое домашнее одеяло, на журнальном столике стоит ваза с конфетами, а на пол он даже где-то достал ковёр. Всё это я должен каждый день протирать, драить, выбивать, потому что на Узле повсюду такая грязь, что каждый, кто ни зайдёт в штабную кабинку, обязательно приносит на сапогах целые комья её. Также мне нужно заливать солярку в печку и приносить из столовой так называемый продуктовый набор для начальника Узла – две банки тушёнки, сгущёнки и порезанный ломтями хлеб на случай, если Сомову захочется перекусить. В остальное время я сижу за компьютером и работаю над составлением разных распоряжений, планов и мероприятий. Ну а самое главное – заполняю журнал боевых дежурств – главный наш документ, на основе которого, собственно, начисляются боевые. По вечерам же меня обыкновенно назначают на телефонный коммутатор. Это занятие довольно простое – сидишь и перенаправляешь телефонные звонки из одной части группировки в другую, а иногда соединяешь кого-нибудь из офицеров и с самой Москвой. Мне бы это быстро надоело, но интересно то, что смена на коммутаторе состоит из двух человек, и мне часто приходится дежурить с разными людьми, что очень радует меня в моём одиночестве. Чаще всего мне в напарницы назначают одну из двух хмурых престарелых прапорщиц – Аникееву или Лимонову. Убедившись, что я разбираюсь в работе, они благополучно свалили свои обязанности на меня, а сами всю смену гоняют чаи да разгадывают кроссворды. Но иногда приходит и молодая телефонистка – Ира Федоровская, маленькая брюнетка с пушистыми распущенными волосами и зелёными глазами. Ей двадцать четыре года, служит она недавно, и ещё не успела наполниться обычным для контрактников снобизмом по отношению к солдатам. Вот с ней мы частенько болтаем на разные темы. Девушка она довольно образованная, окончила у себя в Сибири (она из Иркутска) музыкальную школу по классу гитары, любит классическую музыку. Она часто расспрашивает меня об университете, да и сама очень жалеет, что не пошла учиться. Иногда интересуется у меня – буду ли я оканчивать учёбу когда вернусь из армии, кем хочу работать, ну и всё в этом духе.
Знаю, о чём тут можно подумать, но видов на неё я, конечно, не имею и иметь не могу, да и смешно это. За ней, кажется, ухаживают наши офицеры. Два или три раза заходил Катин, который то заносил ей банку ананасов, то какие-то московские журналы. С Сомовым я её тоже пару раз видел.
Расскажу об отношениях, которые у меня тут сложились с сослуживцами после приезда. С солдатами пока всё хорошо, конфликтов никаких не было, да и как я говорил, все слишком дорожат своим положением здесь, чтобы доводить дело до ссор.
С офицерами тоже всё нормально. Катин, которого я считал рутинёром и которого опасался, оказался довольно спокойным и разумным человеком. С солдатами он напорист, говорит с вызовом, смотрит так, как будто они все ему должны что-то. Но оказалось, что этот его тон – просто особенность, которую надо учитывать. Иногда почти кричит на тебя: «Где ты тут поставил запятую, я тебе сказал, перенести надо!» Ты теряешься, путаешься, а он только масла подливает: «Да что же тебя, бестолочь, баран тупой, ничему не учили что ли!» Кажется, уже всё, сейчас до ручки дойдёт и тебя ударит чем-нибудь. Но видит, что ты совсем уже запутался, останавливается, успокаивается, и терпеливо всё заново начинает объяснять. Впрочем, вижу я его редко, он по большей части бродит по узлу связи, распоряжаясь работами и нарядами. Говорят, кстати, что он не дурак выпить, и когда не находит собутыльника, пьёт в одиночку, закрывшись у себя в машине.
С Сомовым тоже всё хорошо, он мне даже понравился, несмотря на свою драконью репутацию. Начальник он, кажется, справедливый. Например, одним из первых его распоряжений на узле связи было раздача белья солдатам, которое до того удерживал под замком наш старшина, прапорщик Непейвода – человек корявый, усатый, угрюмый и как все старшины – первостатейный жучила, снега у него зимой не допросишься. Перед Сомовым он, впрочем, сразу же начал лебезить, достал ему военную форму натовского покроя (на неё у нас мода сейчас), принёс свежую смену белья, подушку, ну и так далее. Сомов отослал все эти ритуальные дары обратно. Тот как-то притих, и теперь ходит как шёлковый. Разобрался Сомов и с документами, с которыми на Узле был ужасный бардак. С прошлого начальника осталась целая гора каких-то расчётов, неоконченных планов, неизданных приказов. Особенно же много оказалось рапортов, которые я дня два, наверное, разбирал. Любопытно, кстати, что очень многие из них составляются не в обычной канцелярской форме, вроде «за добросовестное выполнение телеграфисткой Ивановой должностных обязанностей прошу наградить её премией», а в стиле «Иванова героически выполняла свой воинский долг, не щадя жизни и бесстрашно проливая кровь во славу Отчизны», ну и так далее. Сомов все такие бумаги приказал переписать, но в группировке их ходит довольно много.
Минаева я тоже иногда вижу, но в последнее время реже и реже. Он уже два раза ездил на спецоперации – один раз менял ключевые блокноты (это такие устройства, необходимые для того, чтобы работала секретная техника), а также летал с командующим группировкой в командировку на какие-то дальние посты. Ему, кажется, тут очень нравится, во всяком случае, как ни увижу его, всегда он сияет как медный грош.
29 декабря 2000 года
Из-за этой дурацкой проверки секретности сегодня весь день коту под хвост. С самого утра у нас тут шум, гам, крики, по всему узлу бегают какие-то незнакомые люди с круглыми глазами, вынимают и проверяют документы на технику, сличают номера, докапываются у ребят о знании каких-то формуляров, и всё в этом роде. Попал под эту проверку и я. Часа за полтора до неё Сомов предупредил меня, что надо быть настороже. Я, конечно, испугался, сижу, не зная, чего ожидать. Но дело обернулось довольно комично. Стучатся ко мне в дверь кашээмки, я открываю, и по металлической лесенке в машину резво, как кузнечик, впрыгивает какой-то непонятный субьект. Я с удивлением посмотрел на него: он был небрит, грязен и одет в истёртый бушлат, застёгнутый наглухо. На одной погоне у него – три маленькие звезды старшего прапорщика, на другой – две большие подполковничьи. Он театрально огляделся вокруг, наклонился к самому моему уху и прошептал: – Распечатай-ка мне быстренько карту группировки!
У меня, разумеется, никакой карты в компьютере нет – не нужна мне она в работе.
Он не отстаёт:
– Ну, тогда план боевого дежурства!
– Зачем вам? – спрашиваю.
– Делай скорее, не задавай вопросы, – говорит.
Я отказался наотрез.
– Ну, дай хоть какую-нибудь бумагу!
Я достал ему первую попавшуюся бумажку из мусорной корзины, какой-то обрывок газеты, чуть ли ни тот, в который вчерашняя селёдка была завёрнута. Он накинулся на неё как ястреб на кролика, сцапал дрожащими руками и выбежал из кабинки. Возвращается через две минуты с Сомовым, и давай меня перед ним распекать. Мол, беспечно ваш боец вытащил первый попавшийся документ и передал его незнакомцу. А что, если бы я был шпионом, и он отдал бы мне критически важные для группировки сведения? Ну и всё в том же духе. Сомов для вида (со смеющимися, впрочем, глазами), отчитал меня, а когда майор ушёл, похлопал меня по плечу и буркнул что-то одобрительное. Я удивляюсь – неужели такие вот люди действительно ловят шпионов и разоблачают агентурные сети? Вообще, наше штабное начальство очень серьёзно надувает щёки насчёт всей этой ерунды с секретностью. На разводах нам часто объявляется о том, что прошла очередная проверка безопасности, в ходе которой выявлены множественные недостатки, критически угрожающие группировке, разоблачены предатели, пытавшиеся передать шпионам её планы, и всё в этом роде. Сомов всегда зачитывает подобные реляции с некоторой иронией, да и мы, стоящие в строю, не можем слушать их без улыбки. Во-первых, какая там секретность, какие тайные планы, когда телевидение уже всё у нас, наверное, успело снять и показать на стомиллионную аудиторию? Во-вторых, с нами рядом находится рынок, на котором чеченки торгуют всяким барахлом – от сигарет до видеокассет и ножей. В случае чего, они просто из разговоров всё, что им нужно узнают. Ну а в-третьих мы прекрасно знаем, как обеспечивается наша безопасность. Вот один пример. Часто офицеров, которые приезжают в командировки из регионов, не пускают на базу из-за каких-нибудь не совсем верно оформленных документов.
– Ну а что мне делать, я уже приехал, куда теперь-то деваться? – возмущаются люди на пропускном пункте.
– Это надо с отделом кадров группировки решать, – отвечают караульные.
– Да как же мы до кадров доберёмся, если вы не даёте нам пройти?
– А вон видите за углом колючая проволока, а рядом ребята дрова рубят? Вы через неё и полезайте на территорию. Ну а штаб уж сами найдёте.
И командировочные под равнодушными взглядами и караульных, и солдат, колющих дрова, лезут через уже изрядно помятое и прореженное ограждение. Думаю, таким макаром и сам Басаев к нам хоть средь белого дня проберётся. Вообще, чеченских шпионов, с которыми борются наши доблестные органы, мне сложно представить без улыбки. Воображение почему-то рисует бородатого аксакала, похожего на старика Хоттабыча, в зелёном халате и шлёпанцах крадущегося по нашей грязи. Правда, в прессе (газеты приходят сюда с месячным запозданием) мне приходилось видеть интересные истории на этот счёт. В частности, читал на прошлой неделе то ли в «МК», то ли в «Аргументах и фактах» рассказ об офицере внутренних войск, который был в 94-м году завербован чеченцами и даже принял у них ислам. Шесть лет он добывал для них сведения, причём за это время от капитана дослужился чуть ни до полковника. И вот недавно его, якобы, замучила совесть, и он решился сдаться правоохранительным органам. Не знаю, правда ли это.
Один плюс у всех этих проверок – спецы, помучив нас, переключились теперь на наших начальников. Вряд ли их отпустят скоро, так что до вечера свободным временем я обеспечен. Использую его на дневник.
То, что происходит у нас сейчас, можно охарактеризовать одним словом: грязь. Грязь материальная и, главное, моральная. Начну с первой. Наша группировка, как я уже рассказывал, стоит посреди чистого поля, на земле. Сейчас тут ещё довольно тепло, и едва ударивший морозец часто сменяют дожди. Лёд, образовавшийся утром, днём тает, по вечерам же наши палатки застилает густым мокрым туманом. Даже просто ходя по раскисшей земле, невозможно оставаться совершенно чистым. Ну а что если возиться на ней весь день – рубить дрова, прокладывать кабель, вкапывать антенны, ремонтировать автомобили? Конечно, все мы заросли грязью до бровей и все похожи на трубочистов.
Главная же наша беда и мучение – вши. Вы, читатель, может быть, нигде, кроме детского сада или пионерского лагеря не видели их, и не знаете, каким они могут быть наказанием. Я и сам ещё в части, слушая рассказы вернувшихся из Ханкалы «чеченцев», удивлялся их жалобам на насекомых. «Ну что, в них может быть страшного, – рассуждал я, – и сами они мелкие, и кусают, кажется, не больно – даже слабее комаров». Но что если их десятки (а я слышал, что до нескольких сотен вшей могут жить на человеческом теле), и все одновременно снуют, ползают по тебе, жалят в самых неожиданных местах? И ещё хорошо, когда можешь расстегнуться и почесаться, но обычно, особенно когда работа на людях, как у меня, этого сделать нельзя. Бывает, сидишь за компьютером, слушаешь нудный голос офицера, диктующего тебе какую-нибудь очередную бестолковую бумажку, и вместе с тем чувствуешь, как вошь, медленно-медленно перебирая своими маленькими гаденькими лапками, ползёт по твоей груди. Машинально и напряжённо бьёшь по клавишам, не понимая смысла диктуемого, и думаешь только о ней, гадаешь – какого она размера, цвета, много ли выпила крови, где остановится, сильно ли укусит… Сами же укусы в такие мгновения пронзают тело как электрические разряды. Так и хочется иногда бросить всё, выбежать на улицу, сбросить китель, кинуться в холодную жидкую грязь и блаженно возиться в ней, отталкиваясь ногами и бороздя её спиной… Когда остаёшься, наконец, один, чешешься с наслаждением и страстью, нередко раздирая кожу до крови. Возле подмышек, а также на поясе и ниже живота у меня уже растёрты настоящие шрамы.
Любимое общее занятие – сидеть после отбоя и при свете единственной лампочки лопать «бэтеров» (так называют вшей) в швах одежды. Нашедший крупного паразита обязательно обходит с вывернутым кителем в руках всех своих знакомых, демонстрируя его: «Смотри, мол, какой зверь!» И действительно, иногда попадаются настоящие чудовища – я, например, видел вошь с булавочную головку размером. У счастливца, обнаружившего большое насекомое, наперебой выпрашивают разрешение раздавить его между ногтей (для этого, к слову, есть множество способов, иными из которых буквально щеголяют). Тот почти всегда милостиво дозволяет это, причём для наблюдения за казнью собирается чуть ни вся казарма. Если звук щелчка получается громким, общей радости нет предела, разве что не аплодируют. Руки после всего этого почти никто не моет (часто попросту нечем), да так и идут на работу, а после – в столовую, и этими же руками едят, берут приборы, посуду, достают хлеб из общей корзины. Такое давно никого не смущает.
Тут же идёт и разговор на одну-единственную, всех увлекающую тему. Беседуют не о войне, грохочущей в километре от нашей палатки, не о родных, оставшихся дома, не о будущей послеармейской жизни и даже не о весёлой предармейской с её обычными половыми подробностями. Нет, всё, всё забыто перед вшами.
– Вот бы в лёд форму положить да заморозить её! – мечтательно говорит кто-нибудь, внимательно присматриваясь к шву.
– Нет, это ерунда, так бэтеров не выведешь, они при минус сорока живут. Надо в огонь сунуть.
– Нет, нет, – добавляет ещё один мечтатель. – Надо в воду на ночь положить, и они утонут все.
– Сгниёт форма-то…
– А если между брёвен прокатить, чтобы передавить их?
– Нет, гниды останутся!
– А если на трубу надеть и дымом отравить?
– Форма почернеет, как ты ходить будешь в ней, филин ушастый!
Так спорят, порой, часами. Иногда кто-нибудь особенно замечтавшийся решается осуществить один из таких планов. Кладёт, например, китель на печку, а сам в одном нижнем белье садится рядом и, зажав выпрямленные ладони между колен, нетерпеливо ждёт результата, улыбаясь с ехидным сладострастием.
Но даже если кому-нибудь и удаётся полностью вывести у себя паразитов, уже на другой день они появляются снова – в палатке ими кишит всё.
Несколько раз, когда насекомые уже и до офицеров добирались, их пытались выводить централизованно, проводя педикулёзную профилактику. Делалось это так: матрасы и постельное бельё вытаскивали из палатки во двор, сваливали в кучу и обильно опрыскивали химикатами из огромного синего баллона, который хранится у нашего старшины в каптёрке. Причём, бельё кидали как попало – на снег или даже прямо в лужу. А, случалось, ещё и дождь заряжал… Настоящим мучением было спать после этого на мокрой, пропитанной химикатами постели. Случалось, что я во сне по нескольку раз терял сознание, и на утро просыпался с такой головной болью, что даже шатался на разводе и после целый день ничего не соображал. Вместе с тем, кроме мучения для нас из всего этого никогда ничего не выходило, вшей меньше не становилось.
Говорят ещё, что стоит опасаться мышей. У нас их тоже огромное количество, особенно на кухне. Солдаты, работающие там в нарядах, часто развлекаются, закалывая грызунов штык-ножами. Однажды кто-то из ребят нанизал штук десять пойманных мышей на проволоку, и стал жарить их в нашей печке. В палатке поднялся жуткий смрад, так что все мы поспрыгивали с кроватей и кто в чём был повалили на мороз. Этому затейнику больно досталось ото всех, и больше подобных шуток никто не повторял. Так вот, о мышах говорят, что они по ночам забираются на людей и даже кусают их. Рассказывают, что летом одному из ребят мышь разодрала ухо. Он, якобы, отлежал его и потому не почувствовал боли, когда она вцепилась в него зубами. История, конечно, сомнительная, но я очень от многих слышал её слово в слово.
Беспокоит ещё то, что одежда очень быстро приходит тут в негодность. Я чищу форму, как могу, но она уже значительно сносилась – на рукавах кителя появилась бахрома, в подмышках образовались сальные пятна, а брюки на коленях вытерлись почти до дыр. Всё это неудивительно. С одной стороны целый день ходишь в грязи, а у нас тут грязь чудовищная – в иных местах выше голени, с другой – постоянно занимаешься тяжёлой и потной физической работой.
При этом любопытно, что несмотря на всю нашу антисанитарию, многие солдаты делают себе тут татуировки. Есть у нас один умелец – Сорокин – маленький тщедушный паренёк с золотушным носом и сухеньким личиком. Он сам как-то собрал машинку для татуирования, и носит её в целлофановом пакете вместе с баночкой чернил и пузырьком промышленного спирта. Когда кто-нибудь хочет нанести на кожу рисунок, то обращается к этому нашему доморощенному Кулибину. Сорокин записывает желающего в очередь и назначает ему день и час, в которые надо прийти. Бывает, ради этой процедуры отпрашиваются с нарядов и дежурств, а если не получается – даже сбегают с них без разрешения, порой нарываясь на серьёзные проблемы. Когда клиент является к Сорокину, тот усаживает его рядом с собой, с неторопливой важностью собирает свою машинку (она представляет собой перемотанный изолентой моторчик с двумя батарейками и иглой на конце), и достаёт блокнот с изображениями наколок. Заказчик внимательно изучает каждую картинку, а Сорокин важно комментирует:
– Вот это – скорпион, он означает, что ты убивал. Вот это – змея, она символ вечной жизни. А это дракон – символ опасности, – ну и так далее.
Обычно при этом собирается половина казармы – здесь и знакомые клиента, и зеваки, и те, кто уже сделал татуировку и кому любопытно посмотреть как она выйдет у другого. Каждый наперебой советует своё.
– Бей жука, круто смотрится!
– Нет, скорпиона лупи, от баб отбоя не будет!
– Надпись, надпись наколи, пусть напишет тебе «Северный Кавказ» и автомат сверху нарисует!
Наконец, выбор сделан, рисунок на кожу нанесён, и Сорокин приступает к делу. На это очень любопытно посмотреть, главное на то, как татуируемый переносит боль. Обычно ему предлагается полотенце в зубы, но особым шиком считается обойтись без этого. Мучение, говорят, адское, такое, что во время процедуры люди нередко теряют сознание. В перерывах Сорокин важно курит, обычно предлагая сигарету и своему белому как мука заказчику, который принимает её нервно дрожащими пальцами. По окончании процесса свежая татуировка обтирается тряпкой, чуть обрызганной спиртом, и её счастливый обладатель, держась за руку, уходит к себе. Весь остаток дня он сидит где-нибудь в углу, нахохлившись как сыч, а ночью пугает обитателей палатки дикими стонами. Эти татуировки почти всегда ни на что не похожи, включая и картинки, с которых они сделаны. Змея напоминает радиаторную батарею, дракон смахивает на крокодила, а скорпион вообще чёрт знает на что – на какого-то комара с кинжалом. Два раза ребят с наколками отвозили в санчасть – у одного была инфекция, у другого – заражение крови. Ничего удивительного в этом нет, странно только то, что подобных случаев ещё не так много. Впрочем, они никого из заказчиков Сорокина не останавливают.
Расскажу ещё о том, как мы тут моемся. Как по поговорке – кто о чём, а вшивый о бане. Собственно, баня у нас появилась около полугода назад, её построил один из прежних начальников узла майор Казырин. Его до сих пор всё подразделение вспоминает с каким-то благоговением. Она представляет собой узенькую землянку с деревянными стенами, печкой, на которой в двух огромных чанах постоянно кипятится вода, и железным мангалом в углу. Распоряжается там маленький, толстенький и чистенький банщик Ефимов, которого страшно ненавидят солдаты, и который вместе с тем очень хорошо устроился в бане, и даже, кажется, спит у себя на рабочем месте. Это и не удивительно, думаю, за один свежий и цветуще-розовый вид ему в нашей палатке устроили бы тёмную. Впрочем, многие к нему, напротив, подлизываются, видимо, надеясь по дружбе с ним как-нибудь вне очереди помыться.
Помню я первый свой поход в баню. Вообще, мы обычно мылись раз в полмесяца, но в этот раз из-за чего-то банный день объявили на неделю раньше, кажется, из-за занятости в нарядах всех офицеров, чья очередь наступила в тот раз. Слух о бане ещё за три дня разнёсся по казарме, и солдаты радовались как дети – шутили, хлопали друг друга по плечу и чуть ни бросались обниматься. Меня всё это очень рассмешило. В части баня была довольно рядовым событием, которое можно было иногда и пропустить. Эх, не знал я тогда ещё, что такое наша нынешняя грязь… В назначенный день нас построили, выдали каждому по небольшому куску мыла, мочалке, а также по крохотному, размером чуть ни с платок полотенцу, и повели мыться. На входе в баню нас встречал улыбающийся Ефимов и раздавал каждому по два ушата – один почему-то пустой, предназначения которого я сначала не понял, а другой – наполненный тёплой водой. Раздевшись в прихожей с земляным полом, мы вступили в саму парилку – обитую нетёсаной доской комнатку размером четыре на четыре метра. Ефимов, важно вошедший после нас, с какой-то торжественностью, действительно подходящей к случаю, плеснул на раскалённые камни воды, так что всё помещение мгновенно заволок густой молочный пар, и подбросил вязанку дров в печь. Солдаты как будто ждали, пока температура поднимется как можно выше, и едва воздух раскалился до того, что в помещении стало почти невыносимо дышать, принялись быстро и энергично мыться. Странно было взглянуть на эту картину – все орут, кричат, трут друг другу спины, сквозь густой пар так и замелькали грязные локти, бритые затылки и расчёсанные из-за вшей бока. В раскалённом воздухе разлился терпкий до горечи запах сгущённого пота смешанный с духом, поднявшимся от двух десятков не мытых тел…
Взяв шайку, я зачерпнул из своего таза воды и тоже стал мыться, так, как моются в обычной бане, поливая себе голову и плечи. Но тут же заметил, что на меня все смотрят с удивлением.
– Воду береги! – крикнул мне кто-то.
– У тебя папа водовоз что ли?
– Мойся нормально, бэтеров по всей казарме разводить будешь! – прибавил ещё какой-то злой голос.
Я совсем растерялся и не знал бы, что делать, если бы меня не выручил Иванов. Подойдя ко мне, он показал мне, как надо мыться. Солдаты делают так – мочалка только чуть-чуть окунается в воду, а затем очень сильно натирается мылом, на что иногда уходит весь кусок за раз. Затем ей бережно и аккуратно обтирается всё тело. После этого мыльную густую пену осторожно смывают с себя водой, которую понемногу заплёскивают в ладонь из тазика. При этом надо стоять во втором тазу, куда стекает грязная вода – «второгрязь», как её называют. Эту воду берегут не просто так – в ней после собственной помывки стирают и обмундирование. К сожалению, в первый раз я упустил этот момент из виду, и только после заметил, что солдаты все пришли с так называемой подменкой – очень рваной и ветхой списанной формой, в которой ходят, пока после стирки сохнет основной комплект одежды. Впрочем, моя «второгрязь» не пропала – её у меня выпросил Шейкин, и как только я поставил перед ним таз, он, очень довольный, погрузил туда свой китель. Вода, итак мутная, почти мгновенно буквально почернела и чуть ни загустела. Я такое видел и после, стирая уже свою форму…
И всё-таки баня очень помогала бы нам, если бы можно было ходить в неё почаще. Но, к сожалению, это невозможно. Во-первых, в группировке очень мало воды, которую экономят как какую-то драгоценность, а во-вторых нашу баню полюбили генералы и прочие важные штабные сановники. Банный день для солдат – каждые две недели, для женщин и офицеров (в две разные смены) – каждую пятницу. В остальное же время в бане сидят эти господа. Говорят, даже Сомов возражал против их частых визитов, но его, разумеется, послали куда подальше. У них, кстати, есть даже душевые в их собственном штабе, но в баньке-то, очевидно, им приятнее попариться. Так сказать, экзотика и разнообразие. Там же они и пьют, а иногда, говорят, и женщин приводят.
Вообще, генералов и начальников группировки солдаты ненавидят тут лютой ненавистью. Из уст в уста передают рассказ об одном из генералов, машина которого наехала на мину недалеко от Грозного. Его шофёра убило, сам же он отделался царапинами, но получил за это звание Героя России. Не знаю, правда ли это, но даже если и нет, то само существование подобного слуха показательно – оно демонстрирует отношение у нас к высшему начальству. Когда кто-нибудь из них приходит на узел связи, что случается довольно часто, начинается страшный переполох – повсюду всё драится и чистится, в грязь нашу бросают свежие доски (которые, впрочем, на следующий день так втаптываются в неё, что и следа их не заметно на поверхности), офицеры и прапорщики переодеваются во всё новое, ну и так далее. При этом, заметь, что наша работа тут – не шутка. Все чудовищно устают, у каждого свои задачи, занятия, причём не пустяковые, как в части, а такие, от которых буквально зависят жизни людей. Тут и сопровождение грузов, и обеспечение поддержки боевых вылетов (сидит диспетчер и указывает вертолёту по какому квадрату стрелять, а по какому не надо), и огромное количество телеграмм, с помощью которых осуществляется руководство частями по всему региону. Конечно, начальника, от безделья да от желания подрать глотку шатающегося по группировке, встречают без радости. Впрочем, одного такого генерала дожидались даже с нетерпением. Не помню как его фамилия – то ли Гурьев, то ли Гуцериев, но о нём у нас ходила странная легенда – якобы, во время строевого смотра на него огрызнулся кто-то из солдат. Тот взбесился, раскричался, и приказал этого бойца уволить из войск, мол не достоин он служить в рядах наших славных вооружённых сил. Видимо, человек живёт в какой-то параллельной реальности, где актуальны фильмы, вроде «Максима Перепелицы». Кстати, не видели ли вы, дорогие читатели, этот фильм? Там Леонид Быков играет солдата, страшно рвущегося в армию и обижающегося на то, что его за плохое поведение не берут туда. У нас этот фильм – легенда. Его пересмотрели и знают все, и часто шутят по его поводу. А ведь когда-то он отражал же реальность… Не верю, что это только набор пропагандистских штампов. Я и от отца, и от деда слышал, что в армию они шли если не с радостью, то уж без страха быть убитыми или избитыми до полусмерти. Что-то изменилось у нас в армии и, как мне кажется, изменилось именно в эти последние десять-пятнадцать лет…
Но я опять отвлёкся. Так вот, этого страшного генерала ждали у нас буквально все. Во-первых, интересно было взглянуть на него, а во-вторых многие говорили, что собираются рискнуть и повторить подвиг того безвестного счастливчика. Особенно храбрился Шеин, обещавший даже плюнуть Гуцериеву в лицо. Генерал оказался высоким стариком с седыми усами и зычным голосом, очень похожим на улана времён Отечественной войны. Он внимательно осмотрел все наши казармы, антенны и кашээмки, и, кажется, не нашёл в них ничего предосудительного. Затем во время построения спросил у Сомова об отличившихся. Тот указал, чуть ли ни наугад, на какого-то прапорщика. Генерал долго тискал прапорщику руку и благодарил его своим громовым басом. Затем пожал руки всем офицерам и ушёл. Все смотрели на Шеина, но тот только чуть громче обычного выкрикнул приветствие «Здравия желаем, товарищ генерал-лейтенант».
В казарме отношения у нас жуткие и становятся всё хуже. Самая страшная беда – воровство или, как это у нас называется, крысятничество. Просто нельзя оставить хоть какую-нибудь вещь и позже, даже через час и даже посреди рабочего дня, когда палатка пуста, обнаружить её на том же месте. У меня в первую ночь украли часы, которые я привёз из части и неосмотрительно положил на тумбу, ложась спать, а на следующий день увели вещмешок, письменные принадлежности и маленький радиоприёмник. Стащили даже мыло и зубную щётку, то есть вещи, которые есть у каждого, и которые, помимо того, можно без проблем получить у старшины. Это уж совсем бессмысленное воровство, из спортивного интереса. Я сейчас вообще стал спать или не раздеваясь вовсе (форме в её нынешнем состоянии это точно не повредит), или скатывая вещи валиком и подкладывая под голову. Особенно боюсь за ремень, его я перед сном надеваю на голое тело, под китель. И в части ремни частенько таскали, а уж тут, конечно, стянут при первой возможности. Воруют совершенно у всех, без разбора, вещи пропадают даже у самых грозных дедов. Причём, кто именно эти воры, никто точно сказать не может. Кто-то видел повара роющимся в чужой тумбочке, кто-то грешит на линейщиков, часто бывающих в пустой палатке днём, кто-то на дизелистов. Случаются целые разборки, продолжающиеся часами, в ходе которых разыгрываются настоящие трагикомедии. Кто-то взывает к совести воров, и, упрашивая вернуть какое-нибудь колечко или крестик, рассказывает, что это подарок матери, при этом в сентиментальных и совершенно неожиданных для казармы выражениях описывая то, как он получил от неё эту вещь. Ещё кто-то угрожает им, обещая чудовищные кары, а кто-то и пытается разумно договориться с ними, приглашая вечером подойти к такой-то койке и произвести обмен украденного добра на несколько банок тушёнки или бутылку водки (которые переговорщик тут же демонстрирует). Но никакого эффекта всё это не даёт, таинственный преступник по-прежнему неизвестен. Как мне кажется, таинственен он не потому, что хорошо скрывается, а потому, что просто-напросто ворует чуть ни каждый второй. Я уже был свидетелем нескольких комических историй, когда украденная вещь, кочуя из рук в руки по всей казарме, в конце концов, тем же путём как пропала, возвращалась к своему первому владельцу.
Больше ничего особенного не происходит. Офицеры потихоньку пьют, солдаты тоже пьют всё, что удаётся достать. При этом каждое утро на разводе читается примерно такая ориентировка: «Офицеры такие-то купили на местном рынке (или, что реже, изъяли у местных жителей) несколько бутылок водки, она оказалась отравлена, и они скончались на следующий день». Вообще, говорят, чеченцы довольно часто оставляют отравленное спиртное, продукты в брошенных домах. Но у нас это никого не волнует, и когда из спецоперации приезжает очередная группа, нагруженная реквизированной водкой, почти всегда устраивается шумная вечеринка. Я во всём этом – ни у солдат, ни у офицеров – не принимаю участия, разве что работаю иногда по приказу Сомова официантом, выношу пустые бутылки из штабного помещения, мою тарелки, выбрасываю объедки и прибираюсь. Впрочем, до рвоты, бессознательного состояния и пьяных драк пока никто не допивался. Разве что с Катиным случается нечто подобное. Но он алкоголик, и ему хватает рюмки, чтобы буквально потерять сознание. Несколько раз уже случалось, что меня из штаба вызывали на очередную пирушку, где он успел допиться до чёртиков и заснуть под столом. Вызволять его мы обычно ходим с нашим начальником столовой прапорщиком Белопеевским. К слову, это довольно забавный персонаж – дебелый пухлый парень, белобрысый и с бледно-голубыми глазами. Он ужасно труслив: до дрожи боится и начальства, и солдат, и даже чеченцев, которых отродясь не видывал. Кроме того, бедняга глуп как пробка, и истории с ним уже стали у нас отдельным анекдотическим циклом. Например, рассказывают как Белопеевский нёс в штаб сковороду жареной картошки для генералов, собравшихся там.
– Ты мышьячка-то добавь туда! – крикнул ему кто-то в шутку.
– Я уже солью посыпал, – ответил он, тупо глядя на собеседника и хлопая глазами.
Мне он тоже запомнился довольно странной историей. Совсем недавно он отозвал меня в сторонку, и заговорщическим тоном спросил, разбираюсь ли я в компьютерах и умею ли взламывать сайты банков.
– Не умею, – отвечаю.
– А научиться можешь?
– Зачем тебе? – спрашиваю.
– Ну я читал, что можно взломать интернет-банк и украсть оттуда миллионы долларов. Это правда?
– Правда, – говорю.
– Ну вот давай взломаем какой-нибудь банк, а деньги поделим?
Я даже не нашёлся что сказать, но его серьёзный вид при этом так меня рассмешил, что я едва не расхохотался ему в лицо.
У нас, как я говорил, служат десять женщин, которые живут в отдельной палатке. Исключение составляет только Ева Андреевна, жена заместителя начальника узла связи по личному составу подполковника Семенихина, работающая у нас фельдшером. У них с мужем своя палатка, в которой они очень мило и по-семейному устроились, даже с плиткой, чайничком и кофейным сервизом в цветочек. Это, вообще, довольно комичная пара. Ева Андреевна – маленькая полненькая тётушка, добродушная и постоянно изнуряющая себя разнообразными диетами. Недавно вот носил ей в палатку какие-то бумаги, и она меня расспрашивала – слышал ли я чего-нибудь о чёрном рисе? Дескать, если только его есть, притом, обязательно сырым, то быстро похудеешь. Я вежливо промолчал. Муж очень похож на неё внешне. Это маленький и круглый как колобок, улыбчивый и добродушный человечек, не имеющий, впрочем, никакого влияния ни на офицеров, ни на солдат. Но он не дурак выпить, и частенько участвует в офицерских посиделках, на которые те иногда собираются по вечерам. Забавно бывает смотреть как жена, не дождавшись его вечером домой, врывается в штабную палатку, и при всём честном народе начинает ругать и бить его.
– Ах ты алкоголик, ах ты морда пьяная, да что же тебя занесло сюда, да когда же ты, бес, угомонишься! – кричит она, вместе с тем хватая мужа за воротник и таща к выходу.
– Товарищ сержант! (она по званию сержант) Немедленно прекратите безобразие! – слабеньким голоском и с очень смешным трусливым видом отвечает Семинихин. – Я ваш начальник, я старший по званию и требую чтобы вы…
– Я тебе покажу начальника! – визгливо восклицает Ева Андреевна. – Ты тут начальник, а дома ты муж мне!
Такие сцены бывают каждый вечер, и очень всех забавляют.
Остальные женщины живут в отдельной небольшой палатке – очень симпатичной, с занавесками на окнах, двумя электрическими радиаторами, так что не надо топить печку и нет гари, и даже отдельным рукомойником и баллоном воды.
Большинство из них живёт спокойно, но иные особенно радуются временному освобождению от семейных пут. Кто-то уже безо всякого стеснения крутит романы с коллегами по службе, кто-то заводит связи с журналистами или людьми из группировки. Некоторые тётки уже практически семьями живут с офицерами, даже переехав к ним в вагончики. Причём даже офицеры, прибывшие в командировку из одной части, друг друга особенно не стесняются – то ли договорились между собой о том, что дома с жёнами – молчок, то ли, что более вероятно, этот порядок у них обычный, и о нём уже и не нужно заново уславливаться. Один приятель мне как-то рассказывал о своей поездке с московским симфоническим оркестром на экскурсию по Волге. Музыканты, только поднявшись на борт, тут же разбились по парам – дома у них одна семья, а в поездках – другая. Вот здесь всё очень похоже. Сомов наш тоже не теряется – сначала общался с одной тёткой – Костоевой – диспетчером-телефонисткой, а теперь у него уже другая пассия – какая-то медсестра из группировки.