Читать книгу Под часами - Михаил Садовский - Страница 9

I
Возвращение к началу

Оглавление

Смирнов не заглядывал в авоську много лет. Он жил среди переплётов книг, среди их переплетений… он не мог не писать, а это требовало сосредоточенности и уединения. Время не располагало к людской откровенности, но это никак не относилось к его страсти – именно раскраивать свою душу не перед людьми или Богом, но перед собой, перед неисписанным листом бумаги, а значит, перед всем миром. Он не думал об этом – он писал.

Наконец, настал час, когда он понял, что молчание его – это верёвка, и чем оно продолжительнее, тем прочнее она и тем плотнее обматывает петлями шею. Уже и не было никакой необходимости тянуть за её конец, чтобы сдавить эту шею и сделать молчание его вечным. Но он не хотел этого, и, как профессиональный разведчик, анализировал не потом, в свободное время, на досуге, а прямо тут – в поле, на морозе, под дождём в воде – по мере поступления данных, потому что вполне могло случиться так, что времени подумать и проанализировать не будет никогда, а он разведчик, и его дело отдать людям всё, что он узнал. Он тайно печатал свои стихи сам… на разных машинках с непохожими шрифтами и изъянами букв и начал рассылать их в редакции с разных почтовых ящиков. Конверты тоже не надписывал от руки, и шрифты на конверте и на листах, вложенных в него, были разными. Обратного адреса он не указывал, а потому ещё, чтобы не засвечиваться на почте, опускал свои послания в разных местах и безо всякой системы. Это были не фантазии сумасшедшего, но предосторожности профессионала, осведомлённого о силе противника, каковым в данном случае для него была власть. Конечно, ему интересно было бы знать реакцию редакций, но… ответить ему было явно некуда… ему даже важнее было не мнение профессиональных критиков и лингвистов, но гражданская реакция… на публикацию он явно не рассчитывал. Дома тоже ничего не держал – всё в голове… стихи, поэмы, варианты… мысли вслух…

Его тренированная память была известна многим. О ней даже анекдоты рассказывали, что он, когда в засаде сидит, не то что всё как «фотка» запоминает, а даже «сколько раз фриц задним проходом стрельнул», а по этому заключает, как врага кормят…

Смех смехом, а когда его из армии вчистую списали осенью сорок пятого, видно, где-то пометили про его способности, и стали вызывать… куда вызывают… тут он струхнул, потому что не знал, как отказаться… «Нам, Родине, нужны такие люди, Смирнов, – говорил полковник. – Вы думаете, война закончена? – Она только начинается! Внутренний враг ещё страшнее. С ним надо бороться. Нам такие, как вы, очень нужны. Подумайте и приходите…» Это повторялось много раз. Повестки были строгими. Полковники разными. Один сказал откровенно: «С таким паспортом и прошлым не продержишься. С нами будешь под крышей – без нас под колпаком. Подумай. А бумагу мы тебе другую сделаем, и пойдёшь далеко – жить будешь…»

Он тогда долго думал, и образование его шло семимильными шагами… сначала в госпиталь лёг – несколько месяцев – тоже жизнь… потом уехал в санаторий… опять в госпиталь… и повестки стали реже… дорого бы он дал за то, чтобы посмотреть своё дело… что там понаписано врачами, что полковниками…

Прошлое ворочалось в нём и никак не могло улечься, застыть, затаиться в дальних уголках памяти. Оно всё время кололо его изнутри острыми углами, и он проживал его тысячи раз, отчего оно никак не уменьшалось, не съёживалось от времени. Он зрительно представлял его линией, которую он прочерчивает ежедневно, удлиняя и удлиняя каждый раз на крошечный прожитой отрезок. От частого повторения эта линия становится всё толще и толще, и потому получалось, что внутри у него одна дорога: по прошлым, прожитым и снова, и снова проживаемым ежедневно событиям, месяцам и годам. Он не мог уйти от него, от своего прошлого. Не мог поставить точку, рубеж и начать от него новую жизнь. Наоборот – он втягивал эту свою новую жизнь в прошлое и ценил её и творил по старым, возможно, уже негодным шаблонам…

Поскольку он довольно часто бывал у себя в лесу, авоську пришлось перенести в другое место и спрятать у тёщи друга.

Толстые журналы просматривал в библиотеке, все, какие мог достать – от «Нового мира» до «Сибирских огней», от «Литературного обозрения» до «Родных просторов» – нигде ни строки. А он писал, писал и писал – его не волновал кпд работы, его утешало и огорчало сравнение с опубликованным на прочитанных страницах… одновременно и сильно.

Ни одна душа на свете не знала о его настоящей жизни – ни артельщики на работе, ни собутыльники, ни малочисленные знакомые.

Друзей у него не было. Он исключил такое понятие из своей жизни ещё на фронте, когда его друг, вернее «друг», ради собственного спасения бросил его в критической, безвыходной ситуации и… погиб вслед за этим в своём расположении, а не в бою. Он же тогда поплатился коленным суставом, но остался жив, и никто не знал, что произошло, кроме Бога, который, по его разумению, всё брал на заметку и не выводил среднюю, а взаимно уничтожал плюсы и минусы. Выйти на его литературные труды не было никакой возможности…

После того, как они глупо расстались с Машей Меламид, даже не так – по его глупости расстались… что же теперь… теперь её нет, потому что судьба второй раз не простила ей, что она еврейка… сначала развела с ним… опять не так – он не решился пойти против её родителей, которые категорически не пускали её за «гоя»… он хотел им доказать и просил у неё всего год… а потом… потом через год было уже гетто…

После того, как у него не стало Маши, женщины не могли достучаться к нему. Он сам брал их, когда ему это было нужно, и допускал до себя на столько, на сколько ему хотелось… но ни одной из них ему не хотелось прочесть стихи, как он читал Маше. Им, ни одной никогда и в голову не приходило, что он пишет стихи… какая чушь! Вряд ли хоть одна из них прочла стихотворную строчку после «Буря мглою…» в седьмом классе… они были земные, деловые, влюбчивые, расчётливые, доступные, недотроги, красивые, толстые, с огромными руками и ногами, с тонкими пальцами и щиколотками, хорошо одетые и пахнущие чесноком и мылом «Красная Москва»… они были женщины, но не друзья, даже не подруги…

В доме его была одна подправленная увеличенная карточка с заретушированными утратами. Иногда он ставил её на стол, повернув к свету, и спрашивал: «Ну что, мама, прорвёмся? Ещё немного продержаться надо. Я смогу – ты не волнуйся. Это вредно. Даже там, мама…

Ты поверишь, мама… они сами топорщатся и стучат строчками, как каблучками по доскам на мостике у озера, когда Машка прибегала… знаешь, это так забавно – какая-то щекотка между лопаток, и удержаться невозможно! Вот когда хочешь чихнуть и закрываешь рот, чтобы сдержаться – можно лопнуть, в ушах ломить начинает, как возле стодвадцатимиллиметрового миномёта, если уши не закрыть ладонями. Ты представляешь? Так забавно…»


***


У входа на асфальте валялись три огромные собаки, будто их внезапно настигла смерть… в боковой аллее вообще никого не было видно. Он открыл калитку, развязав кусок бельевой верёвки, служившей запором, положил перчатки на влажную скамеечку и сел на них.

– Мама, ты представляешь, он предлагает писать пьесу, заявку в министерство, аванс и всё такое…

– Ну, ты же мечтал об этом…

– Ты думаешь, мечтал?

– Во всяком случае, мне всегда так казалось… хотя…

– Мама, договаривай, – это очень серьёзно…

– Та женщина, что говорила тебе, что ты напрасно с ним имеешь дело, была права, по-моему…

– Ну, мама… это так субъективно…

– Творчество вообще субъективная вещь, но талант для окружающих объективен… это единственное неравенство, которое плодотворно на свете…

– Так ты мне не советуешь?

– Я этого не говорила никогда… видишь ли… без дипломатии не проживёшь, но ты не умеешь идти на компромиссы… как дед…

– Который вовремя умер?.. прости, мама, это так горько… но ему нужна пьеса, он не поставит ничего из того, что все знают… ему нужна новая пьеса…

– Ты хочешь по дружбе его выручить, а сам при этом думаешь о том, что такой удобный случай получить заказ… но публика об этом ничего не узнает…

– А если он хорошо поставит? Может быть, попадись ему в руки раньше настоящая пьеса, он бы не фальшивил и не шёл на компромиссы?

– Ты веришь в случай… в случайность… я – в судьбу… некоторые говорят – фатализм, некоторые – Бог… может быть, есть всё же такая книга, в которую занесли наши судьбы, или удачи и обиды…

– Мама, скажи, пожалуйста, я понимаю, что все прятались и врали молчанием, разговорами… но нет никаких следов…

– Думаю, что есть… но люди смертельно напуганы, и никогда не наступит время, которое развяжет им языки… только раскопки через века… ты знаешь, откуда залежи магния, скажем, на дне океана… это переработанные временем колонии бактерий… временем… ты не найдёшь следов… слишком мало времени прошло, понимаешь…

– Я чувствую, что мне надо сделать это…

– Дело художника доверять своему чувству… интуицию ещё не вывели с помощью формул…

– Ты всё шутишь… а как мне быть? Мне нужен материал. Легенда. Вечна только легенда…

– А «Ромео и Джульетта»?

– Конечно, конечно, легенда…

– Тогда ищи… хотя не понимаю, что ты себе напридумывал… наверное, там обыкновенное бытоописание того страшного, что он видел своими глазами, что пережил своим сердцем, что было его частью, его жизнью. Бытоописание и педагогические откровения, или открытия, если они возможны в той области… А тебе нужна легенда. И ты строишь её на ощущении неосязаемого и неощущаемого, прости за тавтологию, материала… это не научно… извини, я сегодня устала… можно же и самому выдумать легенду… может быть, ты прав… «Один день Ивана Денисовича» уже есть, и что бы кто ни написал – это всегда будет «Второй день», а нельзя быть вторым писателем, вторым актёром… эх, если бы ты пошёл в науку…

– А вторым учёным можно быть?

– Нет. Нельзя. Просто вторых учёных не бывает, потому что в науке существуют истины, которые можно оценить… это не количественно, как секунды у бегуна… это шаги… если они новые – ты учёный… если нет – лаборант… вот и всё…

– Но, мама… мама? Да. Полдень не может тянуться даже десять минут. Я понимаю… он – Полдень… спасибо, мама…

Под часами

Подняться наверх