Читать книгу Каторжная воля (сборник) - Михаил Щукин - Страница 2
Каторжная воля
Глава первая
Оглавление1
Короткий веселый дождик, внезапно упавший посреди июньского дня, приглушил звук далекого одинокого выстрела.
Никто этого звука в просторном доме Шабуровых не услышал, хотя окна были распахнуты настежь. Да и как могли его расслышать хозяева и гости, если все они самозабвенно пели, сидя за одним большим столом, поставленным в светлой, празднично прибранной горнице. Пели, хлебнув прохладной медовухи, от чистого сердца, в полное свое удовольствие, глядя друг на друга теплыми и ласковыми глазами. В такой редкий день по-иному они смотреть не могли, потому что встретились после долгой годовой разлуки. Ради дорогих гостей выставлено было богатое угощение и ради них, сердечных, хозяин, Макар Варламович Шабуров, согнал с лица привычную свою хмурость, расстегнул воротник новой рубахи и улыбался, подтягивая общей песне хрипловатым голосом.
На коленях у него сидел младший внук, названный в честь деда Макаром, мусолил беззубым еще ртом сладкий пряник и лупал черными шабуровскими глазенками, старательно разглядывая необычное для него многолюдье. Внука Макар Варламович увидел сегодня впервые и, как подхватил его, снимая с телеги, так и не спускал с рук. Даже за стол сел вместе с ним. Маленький Макарка, видно, почуяв родную кровь, будто прилип к нему, не куксился, не просился к мамке, только покряхтывал время от времени, удобней устраиваясь на дедовских коленях.
Длинная песня закончилась, и все за столом зашумели, заговорили разом – много новостей и событий накопилось за целый год, и хотелось рассказать родным обо всем, что случилось и произошло после того, как они виделись прошлым летом.
Две шабуровские дочери, Галина и Зинаида, выданы были замуж на сторону, или, как говорили – за горы: в дальние деревни, укрытые за трудными переходами в верховьях реки Бурлинки. Добраться до них – надо потратить дня три-четыре, не меньше, а зимой, когда снег завалит перевалы, и вовсе невозможно. Поэтому к родительскому гнезду Галина и Зинаида вместе со своими мужьями, Егором и Трофимом, с детишками спускались обычно в начале июня, когда весенние хлопоты заканчивались, а сенокос еще не начинался.
К приезду гостей Макар Варламович и супруга его, Полина Никитична, всегда готовились загодя, обстоятельно, и широкий стол прогибался от угощений.
Сегодня к этому столу выбралась даже бабушка Агриппина, мать Макара Варламовича. От многих прожитых годов старушка была совсем ветхой, слепой, поэтому из светелки, где она пребывала, ее приходилось выводить под руки. Когда Агриппину усадили на почетное место, она потребовала, чтобы ей показали младшего правнука. Заодно и спросила, шелестя тихим голосом:
– Парень-то на кого похожий?
– На Шабуровых, матушка, на Шабуровых, – с гордостью отвечал ей Макар Варламович.
Агриппина подняла иссохшие, широкой кости руки, опутанные толстыми синими венами, огладила ладонями головку Макарки, и ее блеклые, морщинистые губы шевельнулись в довольной улыбке:
– Красивый парень-то, шибко красивый…
– Ты же не видишь, матушка! – хохотнул Макар Варламович. – Слепая, а говоришь – красивый!
– Шабуровы-то они все красивы! – последовал мгновенный ответ, и старческие губы снова шевельнулись в улыбке, а из глаз, затянутых белесой пленкой, скупо выкатились две слезинки.
За столом Агриппина посидела недолго – для приличия и для уважения гостей, но медовухи из рюмочки тонкого стекла пригубила и успела послушать общую песню, склонив набок голову в темном платочке. Но вскоре попросила, чтобы ее отвели обратно в светелку. Напоследок, всем поклонившись, сказала:
– Отгуляете седни, так не забудьте завтра на могилки сходить. Пускай Варлам Прохорович тоже порадуется.
– Сходим, бабонька, сходим, – дружно заверили Галина и Зинаида, – попроведаем дедушку.
– Ну, сидите, с Богом, – еще раз поклонилась Агриппина и вышла из-за стола, негромко шаркая ногами по полу, опираясь на внучек, которые поддерживали ее с двух сторон.
В это время короткий дождик закончился, взамен ему брызнуло на зеленую землю блескучее солнце, и над округой, упираясь одним концом в Бурлинку, выгнулась крутая радуга, достав другим концом до самой макушки горы, которая называлась очень просто – Камень. Наверное, потому, что макушка ее была голой, без единой сосенки или елки, и казалась издали круглой речной галькой, которую неведомый озорник закинул под самое небо. В солнечном свете и в отблесках радуги Камень утратил свою обычную серость, чудилось даже, что он заблестел, словно помазанный маслом.
По правую руку от Камня высилась еще одна гора – Низенькая. Была она и впрямь ниже, и склоны имела пологие, но зато тянулась своей подошвой верст на пять, образуя вдоль берега Бурлинки широкую, пологую впадину.
Здесь, в этой впадине, поселился когда-то на голом месте Макар Варламович Шабуров вместе с молодой женой Полиной и со своими родителями. Срубили на скорую руку неказистую избушку, потому как разводить большое строительство было некогда – Камень уже закрывали осенние тучи, пузатые дождями, и надо было иметь крышу над головой до снегов и морозов. Теперь эта избушка, приспособленная под теплый сарай, покосилась от старости на один бок, утопив нижний венец в земле, но еще дюжила и служила исправно в большом шабуровском хозяйстве.
А хозяйство за долгие годы разрослось: рядом с избушкой поднялась изба-пятистенка, а следом за ней – большущий, как корабль, двухэтажный дом с высоким резным крыльцом и островерхой крышей, покрытой железом. Все три строения вместе с амбарами, сараями и конюшней обнесены были глухим заплотом, а дальше, за заплотом, тянулись скотные дворы, пригоны и загородки из длинных жердей, в которых высились стога сена, не израсходованного за зиму.
Пашню Шабуровы не пахали, хлеба не сеяли, а жили за счет скотины – три-четыре стада каждый год паслось и откармливалось на сочных лугах. По осени заматеревших бычков и телочек сгоняли вниз, в долину, в волостное село Чарынское, и там продавали скопом местным прасолам[1].
Содержать такое хозяйство одному было, конечно, не под силу, и Макар Варламович нанимал работников, иные из них жили с семьями, и ниже по течению Бурлинки выросла со временем маленькая деревушка, названная по речке – Бурлинская.
Будни, прерываемые редкими праздниками, текли неторопливо, спокойно, и никто на судьбу не жаловался. Правда, имелась в шабуровской семье одна тайна, но вслух про нее никогда не говорили, потому что любое упоминание о ней Макар Варламович властно пресекал грозным окриком, и ослушаться его никто не мог – нравом он был суров. Но сегодня, за праздничным столом, хозяин благодушествовал, и время от времени припрашивал у супруги:
– Мать, обнеси-ка нас еще разок медовушкой!
Полина Никитична послушно наклоняла деревянный лагушок, щедро наливала в кружки пенную хмельную влагу и только спрашивала своих зятьев:
– Из-за стола-то встанете?
Намекала, что от медовухи голова светлая и трезвая, а вот ноги не слушаются.
– Встанем, мать, встанем! – похохатывал Макар Варламович. – А коль не поднимемся, на лавки ляжем!
Плавно тянулся душевный разговор и не иссяк бы он, как и в прошлые приезды дочерей, до самого вечера, но в этот раз не случилось…
Сначала послышались в раскрытые окна ребячьи крики – тревожные, громкие, будто стаю грачей спугнули. Затем простучали по ступенькам высокого крыльца проворные пятки – и двое старших внуков, Илюшка с Максимкой, залетели в горницу с вытаращенными глазами. От скорого бега парнишки не могли перевести дыхания, говорили отрывисто, наперебой, и никто поначалу не мог понять – по какой причине они так всполошились?
– Выстрелил… Рыбачили… Удочки бросили…
Да что за оказия приключилась?!
В конце концов парнишки отдышались, и от них удалось добиться ясности: сидели они с удочками на берегу Бурлинки, когда пошел дождь, и собирались уже домой, чтобы не мокнуть, но увидели на другом берегу оборванного дядьку, который едва выцарапался из густого ельника. Шарахался дядька из стороны в сторону, будто пьяный, но до воды все-таки добрался. Остановился у самой кромки, стащил с плеча ружье, выстрелил вверх и упал на спину. Лежит и не шевелится…
– Ну-ка, ребята, пойдем глянем – какого такого стрелка к нам принесло? – Макар Варламович первым поднялся из-за стола. Следом за ним – Егор с Трофимом.
Скоро они уже стояли у реки и вглядывались в противоположный берег. Там на мелкой гальке лежал человек, крестом раскинув руки, и впрямь не шевелился – как умер.
– Давайте лодку, ребята, – скомандовал Макар Варламович, – вблизи надо посмотреть – дышит он или нет?
Егор с Трофимом столкнули лодку, сели за весла, пересекли наискосок Бурлинку, одолевая стремительное течение, и вот уже протяжно донеслось:
– Живой он, тятя! Чего делать? К нам перевозим?
– Везите! – крикнул в ответ Макар Варламович, махнул рукой и добавил негромко: – Не бросать же его, не зверушка.
Человека погрузили в нос лодки, рядом положили ружье, и весла снова упруго ударили по воде.
– Ну, и кто ты такой, откуда явился? – Макар Варламович наклонился над незнакомцем, когда зятья вынесли того из лодки и уложили на траву. – Эк, тебя потрепало-то! Будто из преисподней вылез.
Вид у человека и впрямь был аховый: вся одежонка изодрана в ремки, даже кожаные сапоги разбиты вдрызг, подошвы отстали и торчали наружу грязные, замусоленные портянки. Лицо, наполовину скрытое длинной свалявшейся бородой, покрывали синяки и царапины, иные из них еще не засохли и сочились сукровицей. Дышал он, разевая рот, рывками и всякий раз в груди у него хрипело и булькало. На голоса не отзывался, а глаза были крепко прижмурены.
– Берите его, ребята, понесли в дом, лечить будем. Чего на него любоваться? – Макар Варламович крякнул, будто перед тяжелой работой, и ухватил неожиданно появившегося пришельца за ноги. Егор с Трофимом подхватили бедолагу за руки. Понесли.
Полина Никитична вместе с дочерьми стояла на крыльце. Когда мужики со своей ношей поднялись по ступеням, она ахнула, замерла на мгновение – и тонкий, протяжный крик заставил всех вздрогнуть:
– Фе-е-де-е-нь-ка-а!
От неожиданности Макар Варламович разжал руки, и каблуки сапог пришельца глухо стукнули о доски крыльца. Какой Феденька?! Нет, и не может здесь быть никакого Феденьки! Даже шумнул на супругу, чтобы зря не блажила, но Полина Никитична продолжала кричать, и лицо у нее становилось белым, словно его присыпали известкой.
Мать не ошиблась, и не могла ошибиться, потому что не глазами, а сердцем своим сразу признала сына. Отец не признал, а мать… На то она и мать…
Будто кипятком обожгло Макара Варламовича. Он крутнулся на месте – и тяжелый кулак со всего размаха ударил в перила крыльца с такой силой, что перила вздрогнули. Черные глаза сверкнули злым отсветом, и голос загремел, как лист железа, сброшенный с высоты:
– Нет у нас такого! Уноси! Кому сказал – уноси обратно! Бросьте, где взяли!
– Не да-а-м! – И Полина Никитична, раскинув руки, как делает это птица, распахивая крылья, когда защищает гнездо с детенышами, кинулась на край крыльца, заступая дорогу зятьям, чтобы не вздумали они уносить Федора на берег Бурлинки. Столько в ней было отчаянной решимости, таким страшно белым было ее лицо, что Егор с Трофимом даже не посмели шевельнуться и стояли в растерянности, не зная, кого послушаться.
– Лучше зарежь меня. – Голос Полины Никитичны опустился с крика до свистящего шепота. – Или прибей сразу… А пока жива – не дозволю! Сколько я слез выплакала! В дом несите!
Не случалось такого в семейной жизни, чтобы Макар Варламович от своих слов отступился. Отступиться для него – все равно что через себя перешагнуть. А в этот раз – сломался. Понял, что не имеет он сейчас власти над своей супругой, вышла она из его воли и пересилить Полину Никитичну невозможно. Разве, что прибить… Еще раз сверкнули черные глаза злым огнем, еще раз вздрогнули перила от удара могучего кулака, и широкие ступени крыльца охнули под тяжелыми, сердитыми шагами. Уходил со своего двора Макар Варламович и не оглядывался, давил ногами молодую, не притоптанную еще траву, и в глазах у него стоял горячий туман, будто ослеп на короткое время. Остановился, когда дошел до берега Бурлинки. Забрел по колено в речку, плеснул в лицо холодной водой, выпрямился и тоскливо повел вокруг взглядом, словно желал уяснить для себя: по какой причине он здесь оказался?
Увидел лодку, приткнутую к берегу, а в ней, в носу, ружье, которое позабыли взять в суете и спешке. Оскальзываясь на гладких речных камнях, дошел до лодки, вытащил за исшорканный ремень старенькую берданку, передернул затвор – пусто. Последний патрон выстрелил блудный сын Федор, добравшись до родного гнезда.
2
А как он радовал и веселил отцовское сердце, пока не случилась история, которая и была тайной шабуровской семьи.
Началась она, эта история, в селе Чарынском, куда спустился Макар Варламович вместе с Федором и с работниками-пастухами поздней осенью, перед самыми заморозками. С гуртом тогда крепко намучились, потому что два раза попадали под дождь, дорога на спусках взялась грязью, и больше всего боялись, чтобы какая-нибудь животина не оскользнулась и не переломала ноги. Тогда пришлось бы ее резать посреди дороги, в слякоти и под дождем, а после попробуй такое мясо всучить по хорошей цене хитрому и дошлому прасолу… Но все обошлось – ни одна животина не покалечилась, и в Чарынское пригнали ровным счетом сто голов. Не больше и не меньше. С прасолом сторговались быстро, рассчитались с работниками, а на постой остановились у местного лавочника Курицына, с которым Шабуров-старший знался уже не первый год. Закупал у него припасы, конскую сбрую и всякую хозяйственную мелочь. Много закупал, чтобы хватило до следующей осени. Все это добро грузили на пять-шесть подвод и отправлялись домой.
В этот раз, в памятный приезд, в Чарынском задержались, потому что имелось важное дело – требовалось найти знающего человека, который поставил бы в шабуровском хозяйстве кузницу. Ну, и, само собой, стучал бы в ней. Надоело возить в несусветную даль всякую нужную железку, даже гвозди, вот и решил Макар Варламович, что пора обзавестись собственной кузницей со своим нанятым кузнецом. Курицын, когда он обратился к тому с просьбой подсказать нужного человека, сразу замахал руками – нету здесь такого, все мастера наперечет и на вес золота, и никто из них в неведомую далищу, к черту на кулички, не поедет. Хитрил, конечно, лавочник, понимал, что никакой ему выгоды не светит, если Шабуров найдет нужного человека. Не будет он тогда покупать его скобяной товар, своей кузницей обойдется. А это, как ни крути, убыток… И так горячо убеждал Макара Варламовича, что тот сразу же догадался – есть такой человек, надо только найти его, без помощи лавочника. Отправился на базар, потолкался среди народа, поговорил, в трактир заглянул, чайку попил с пирогами, – и после обеда знал уже точный адрес, а нужный домик нашел по звонкому стуку молотка о наковальню.
Неважный, надо сказать, домик стоял на окраине села. Черный от старости, просевший сгнившими венцами так низко, что подслеповатые окошки едва не доставали до земли. Такая же невзрачная, словно пришлепнутая, рядом виднелась кузница, из которой слышался веселый перестук. Низенькая, покосившаяся дверца была распахнута, и виделось, как в полутьме ярко вспыхивают быстрыми огоньками угли в горне. Макар Варламович перешагнул через порожек и, громко кашлянув, известил о своем приходе:
– Бог в помощь, люди добрые! Разговор к вам имеется. Можно потолковать?
– За разговоры денег не берем, можно и потолковать, – донеслось ему в ответ, и стук молотка прекратился, – проходи на лавочку, я скоро…
Макар Варламович вышел из кузницы, увидел возле дома лавочку и присел на нее, с любопытством оглядываясь вокруг. Не только домик, но и вся усадьба вокруг имели странный вид, будто прибежали люди, наспех наладили жилье, чтобы на голову не капало да тепло было, и не завтра, так послезавтра снова снимутся с места, чтобы бежать дальше. В палисаднике с повалившейся оградкой даже кустика не имелось, только густо поднималась дурная трава.
Скоро подошел и кузнец. Встал перед гостем, широко расставив ноги, и неторопливо стащил с себя кожаный фартук. Был он высокого роста, сухой, поджарый, как охотничья собака, а голову имел абсолютно лысую, потную и испятнанную сажей.
Вокруг да около Макар Варламович топтаться не стал, выложил сразу – какая нужда его сюда привела, и сразу же цену назвал, какую положит за работу, а еще добавил, что желает он изделия посмотреть, какие кузнец кует, а то, может статься, и разговора заводить не стоит, если изделия эти кривые и косые…
Выслушал его кузнец, запрокинул лысую голову, словно хотел что-то разглядеть в низком осеннем небе, и неожиданно в голос расхохотался.
– Чего ржешь, как жеребец стоялый?! – рассердился Макар Варламович. – Чего я тебе потешного сказал?
– Да ты не серчай, хозяин. – Кузнец бросил фартук на лавочку и сам присел рядом. – Я не над тем смеюсь, что ты сказал, а сон вспомнил. Сон мне ночью приснился, что пришли меня на работу нанимать. Я так обрадовался, вот, думаю, заживу! А как обрадовался, сразу и проснулся! Весь день переживаю, что сон не в руку! А оно, смотри, как выплясалось… Ладно, вижу, что человек ты серьезный, и я скажу серьезно – подходят мне твои условия, и плата глянется, а что касаемо изделий – ступай погляди. Я за свою работу не стыжусь. Только одна закавыка имеется, хозяин. Мне еще и молотобоец нужен, мой молотобоец, без него никуда не поеду.
– Ну и его бери, ему тоже плату положим, – легко согласился Макар Варламович.
– Погоди, ты сначала глянь на него.
– Мне с ним не целоваться, чего глядеть? Не девку замуж зову, а работника.
Кузнец снова расхохотался, запрокинув голову, но в этот раз смех оборвал быстро, и разъяснил:
– Девка у меня в молотобойцах, понимаешь, хозяин. Эй, Настя! Пойди сюда!
Вот тебе и диковина!
Макар Варламович даже опешил от неожиданности, когда летучей походкой подошла к ним красавица. И хотя одета она была в старую домотканую юбку и в застиранную, в заплатках, кофту, хотя на голове у нее был повязан толстый темный платок, все равно сразу виделось – красавица. И статью, и лицом. Прежде чем выйти из низенькой кузницы, она успела наскоро умыться, и на длинных, коромыслами изогнутых бровях еще сверкали непросохшие капельки, и так же сверкали большущие карие глаза, в которых плескалось веселое любопытство.
– Вот, значит, Настя, а я, значит, Степан Койнов, по батюшке Иваныч. А тебя, хозяин, как звать-величать будем?
Буркнул Макар Варламович, как его зовут-величают, а сам смотрел на девицу – и начинало его одолевать сомнение: невиданное все-таки дело, чтобы в кузнице баба хозяйничала, может, на попятную пойти, пока не поздно…
– Да ты не бери в голову, хозяин, – заверил его Степан, – у Насти рука твердая, не всякий мужик такую руку имеет. А теперь пойдем глянем, чего мы с ней делать умеем.
Не поленился Макар Варламович, прошел еще раз в тесную, пропахшую дымом и окалиной кузницу, поглядел, потрогал лежавшие в деревянных ящиках изделия и не нашел к чему придраться: что подковы, что топоры, что ободья для колес и бочек, что дверные петли – все было сработано без изъянов, чистенько. Глаз радовался.
Здесь же, в кузнице, ударили по рукам и договорились, что через два дня Степан Койнов управится со сборами, а на третий день, пораньше утречком, выедут они из Чарынского.
По дороге Макар Варламович принялся расспрашивать своего нового работника: почему жилище у него, мастерового человека, в таком запущенном виде находилось, а еще спрашивал, какого он рода-племени, какими ветрами в Чарынское занесло и кем ему девка Настя доводится – может, полюбовница?
Степан посмурнел, на скулах желваки заходили, но ответил:
– Настя, хозяин, племянницей мне доводится. В Каинске раньше жили, пимокатным делом я занимался, а в Чарынском по горю оказался. Дом у меня сгорел, со всеми моими домочадцами, с женой и с ребятишками, а рядом дом брата стоял, тоже заполыхал ночью, никто выскочить не успел. А я как раз в отъезде был, и Настя со мной увязалась, поэтому и целыми остались. Вернулись утром, а там бревна дошаивают… Я после много мест поменял, да только покоя нигде не нашел, вот и в Чарынском его нету, а если живешь, как перелетная птица, зачем гнездо вить, все равно улетать придется… Может, в твоей глухомани душа успокоится… Вот так, хозяин, доложил я тебе, а больше меня не пытай, мне про это рассказывать – как гвоздем в болячке ковырять.
Макар Варламович лишь головой кивнул, давая знак, что человек он понятливый и расспрашивать Степана о прошлой жизни больше не будет.
Той же осенью из толстых лиственничных кряжей срубили кузницу, поставили горн и наковальню, которые Степан привез из Чарынского, и, когда упал первый снег, впадина огласилась звонким перестуком молотков. Макар Варламович отставил в сторону лопату, которой откидывал снег от крыльца, сдвинул набок шапку, прислушиваясь, и весело окликнул сына:
– Чушь, Федя?! Стучат! Не промахнулся я – добрый кузнец!
Федор в это время вытаскивал из сарая сани, а на освободившееся место закатывал телегу – раз снег выпал, значит, колеса на полозья надо менять. Остановился, тоже прислушался и отозвался:
– А весело у них получается, тятя! Слушаешь, и душа радуется! Я пойду, гляну?
– Сходи, сходи, а после и я зайду.
Не думал в тот день Макар Варламович, не гадал и представить даже себе не мог, что, отправляя сына в кузницу посмотреть на работу мастеров, он отрезал Федора от семьи, от хозяйства, как отрезают острым ножом ломоть от хлебной краюхи.
Но это после, по прошествии времени, выяснилось.
И первой неладное заметила Полина Никитична. Месяца через два она завела разговор с супругом:
– Ты бы, Макар Варламович, потолковал с Феденькой, внушил бы по-родительски – не следует ему в каждый час в кузню бегать. Как бы симпатии не случилось. Нам безродная девка в семью не нужна. У ей приданого – один молоток.
Слова супруги Макар Варламович пропустил тогда мимо ушей. Ну, любопытно парню поглядеть на новое для него ремесло, пусть поглядит, ремесло, как говорится, за спиной никогда не висит, всегда пригодится. Сам он мастеровых людей уважал, относился к ним с почтением и считал, что настоящий хозяин должен уметь работать и топором, и долотом, и косой, и головой. Главное – головой, которой всегда думать надо, заранее и обстоятельно. О будущем сына глава шабуровского семейства давно уже озаботился и линию жизни для Федора прочертил: на следующую осень, на Покров, он собирался его женить, а затем, после женитьбы, не торопясь, складывать на молодые плечи хозяйские заботы. С таким расчетом, чтобы к старости все нажитое находилось в верных руках. А сам он к тому времени внуков бы тетешкал и на печке кости грел.
На Федора грех было обижаться. Вырос парень работящим, послушным и ни разу родителям слова поперек не сказал. На него и глянуть было приятно: высокий, кудрявый, лицо улыбчивое и нос курносый, так и тянет при разговоре с ним беспричинно улыбнуться. Невесту для него Макар Варламович с Полиной Никитичной уже выглядели, в деревне, куда выдали старшую дочь Галину. Семья небедная, девица работящая и собой ладная. Чего еще, спрашивается, нужно? Сыну до поры до времени ничего не говорили, а вот с родителями невесты успели обмолвиться, и те согласно кивнули.
Зимой жизнь во впадине и во всем большом шабуровском хозяйстве замерла – снег завалил въезды и выезды. Бурлинка встала, покрывшись льдом, а к скотным дворам, отощав от бескормицы, по ночам беззвучно подбирались волки. Когда их отпугивали выстрелами и стуками колотушек, они далеко не уходили, располагались где-то на склонах Низенькой и выли до самого рассвета, пугая скотину во дворах и коней в конюшне.
После одной из таких ночей, несколько раз проснувшись от волчьего воя, Макар Варламович решил хорошенько проучить серых, так проучить, чтобы они забыли дорогу к поместью и откочевали в другое место. Возиться с падалью и прикармливать волков, а после на их тропе выставлять капканы ему не хотелось – слишком уж долго и хлопотно; сидеть в схроне и караулить – это по ночам не спать, поэтому решил – на поросенка. Охота простая, скорая да и кровь веселит. Федор, услышав об этом, сразу же загорелся, кинулся помогать, и к тому времени, когда спустились ранние осенние сумерки, у них все уже было готово: в оглобли саней запрягли крепкого, быстрого хода жеребца, к задку саней привязали веревку, а к веревке – небольшой мешок, туго набитый сеном. За вожжи взялся сам Макар Варламович, а Федор уселся за ним, крепко придерживая двумя руками еще один мешок, в который засунут был поросенок. В нем, в этом поросенке, и заключалась главная соль охоты: надо было ехать по накатанной тропе и время от времени крутить поросенку уши, чтобы он повизгивал. По тропе, подпрыгивая, тащится мешок с сеном, поросенок визжит пронзительно, и кажется, что он бежит за санями, стараясь не отстать. На такую легкую поживу оголодавшие волки, забыв о своей осторожности, обязательно должны клюнуть.
Они и клюнули.
Проехали Макар Варламович с Федором совсем немного и скоро заметили, что из ельника выскользнули волки. Ночь выдалась лунная, и хорошо виделось, как они бегут гуськом, быстро набирая ход. Не отставая, неслись по снегу их большие тени.
Теперь самое главное – не зевнуть. Ружья заряжены, надо лишь не торопиться и бить только наверняка. Ударили два выстрела почти разом, и два волка, которые успели вырваться вперед, ломая строй и заходя сбоку, кувыркнулись, замолотили лапами, взметывая снег. Дело оставалось за малым: перезарядить ружья и срезать еще пару, если удастся, если не успеют хитрые звери кинуться назад, когда их уже не достать прицельными выстрелами.
Но вот малого-то и не случилось.
Жеребец от выстрелов или потому, что учуял волков, мигом сбился с ровного хода, вздыбился и ринулся в сторону так сильно, что затрещали оглобли. Сани едва не встали набок. Федор, как песок с лопаты, слетел в снег, выронив ружье, и очумело барахтался, пытаясь встать на ноги. Макар Варламович успел перехватить вожжи, потянул их изо всех сил, чтобы привести жеребца в послушность, но тот продолжал ломиться вбок, в правую сторону, наверное, по простой причине – стремился туда, где была его родная конюшня и где он надеялся найти укрытие.
Поросенок бился в мешке и верещал, как недорезанный.
Этот визг, похоже, и вышиб из голодных волков последнее чувство опасности – они не повернули назад, не кинулись врассыпную в разные стороны, будто и не услышали вовсе выстрелов, будто и не заметили, что стая их поредела. Как бежали, так и продолжали бежать, откидывая на снег летящие тени.
Бежали они прямиком на Федора.
Макар Варламович бросил вожжи, схватил ружье – скорей, скорей, перезарядить… Но руки, как в таких случаях водится, вздрагивали и плохо слушались. Волки все ближе. Федор вынырнул из снега, побежал к саням. Не успеет – волчьи ноги быстрее человечьих. И патрон никак не желал залезать в ствол. Макар Варламович заорал, срывая голос. Но голос его зверей не испугал, только подстегнул, и матерый волчище вылетел вперед, настигая Федора, готовясь прыгнуть ему прямо на спину.
И в этот самый момент, когда показалось, что уже нет спасения, будто темная молния мелькнула. Вонзился между Федором и настигавшим его волком конь, на котором сидел всадник, вздымая над головой длинный стяжок[2]. Всадник чуть приподнялся на стременах – и стяжок обрушился вниз, переламывая волчий хребет. Еще один взмах стяжка – и еще один волк с разгону отлетел в сторону, затрепыхался, бессильно вскидываясь, перебирал в воздухе лапами, словно продолжал бежать.
Наконец и патрон вошел в ствол. Выстрел прогремел оглушительно, а заряд крупной самодельной картечи попал точно в цель, и тонкий предсмертный вой жалобно взошел под самое небо. Оставшиеся волки, бороздя снег низко опущенными хвостами, бросились назад к спасительному ельнику, из которого они вышли, надеясь на поживу, совсем недавно.
Еще три раза стрелял им вслед Макар Варламович, но всякий раз – мимо. Федор опирался на задок саней, хрипел и задыхался, а всадник, соскочив с седла, деловито добивал стяжком все еще трепыхающегося волка.
Поохотились…
Когда сын с отцом пришли в себя, перевели дух, а жеребец перестал дергаться в оглоблях, к ним неторопливо подошел всадник, только что спасший их, и спросил ровным, веселым голосом:
– А поросенок-то не сдох? Почему молчит?
От неожиданности и удивления Макар Варламович даже присел на передок саней, будто у него ноги подкосились. До поросенка ли?! Пусть он хоть век молчит! Другое поразило, голос-то у всадника был женский, а когда пригляделся, и вовсе опешил: Настя! Вот тебе и племянница кузнеца Степана, вот тебе и девица с крутыми, как коромысла, бровями и с румянцем на щеках. Двух волков стяжком угрохала. Такая и двух мужиков за пояс заткнет, если понадобится. Макар Варламович, до конца не одолев растерянности, только и нашелся что спросил:
– Тебя каким ветром надуло?
– Попутным, – рассыпала звонкий смех Настя и голову вверх запрокинула, точь-в-точь как ее дядька Степан, – еду мимо, гляжу, а Феденьку волки есть собираются! Как же красавчика такого не выручить?
Продолжая смеяться, она подобрала шапку, оброненную Федором, надела ему на голову и – не укрылось от цепкого взгляда Макара Варламовича, заметил, как зарубку сделал – скользнула ладонью по щеке парня, словно приласкала мимолетно. А после вспрыгнула на коня, прямо с земли – в седло, и ускакала, как растаяла.
Видение, да и только!
Поросенок, словно очнувшись, заверещал с новой силой – тонко и пронзительно.
– Лихоманка тебя задери, – ругнулся Макар Варламович, – хватит голосить, а то в снег кину! Волки в один жевок схрумкают. Федор! Садись в сани, поехали. Утром рассветет, вернемся…
– Погоди, тятя, ружье…
Федор отыскал в снегу ружье, тяжело плюхнулся в сани, и жеребец, не дожидаясь, когда его подстегнут, кинулся вперед стремительной рысью.
Утром подобрали убитых волков, сняли с них шкуры, и Макар Варламович подступил к сыну с расспросами. Обо всем спрашивал, по порядку: и когда Федор успел с Настей снюхаться, и почему она оказалась на тропе ночью, да еще со стяжком, и где научилась девка такому ремеслу – волкам хребты ломать с одного удара?
Видно было, что не по нраву Федору отцовские расспросы. Хмурился, отворачивался в сторону, говорил коротко и неохотно, но честно. Не стал врать и отнекиваться, отвечал как на духу. В то время парень еще в отцовской воле находился и в послушании перед родителем. И вот какая картина нарисовалась из его скупых ответов: оказывается, давно уже глянется ему Настя, еще с того времени, как увидел ее в первый раз в Чарынском. И он ей тоже глянется. А что с конем ловко управляется и со стяжком может на волка охотиться, так этому ее дядька Степан обучил; она еще и из ружья стреляет без промаха и любого зверя может по следу добыть… О том, что на охоту с отцом собирается, Федор ей сам рассказал, вот поэтому она и оказалась на тропе.
– Охраняла, значит, своего залеточку, – раздумчиво протянул Макар Варламович, – дивно, дивно… Можно сказать, от смерти оберегла. Отблагодарить надо девку, поклониться ей следует. Пойдем, поклонимся, мы люди не беспамятные, добро ценим. Ты погоди, я в дом зайду.
Он поднялся на крыльцо, скрылся в доме, а Федор остался на дворе – и хмурость с его лица, как водой смыло. Радовался парень от всей души, услышав отцовские слова про благодарность, доброе лицо его светилось, и в мыслях своих, наверное, улетал он далеко и высоко. Но вот отец показался на крыльце со свертком под мышкой, и Федор перестал улыбаться, лишь глаза светились по-прежнему. Догадался он, что в свертке подарок для Насти, но вида, что догадался, не подавал. А Макар Варламович, ничего не объясняя, велел запрячь жеребца, уселся в сани и приказал ехать прямиком в Бурлинскую, где Степан с Настей еще осенью поселились в маленькой избенке на самой окраине. Прежний хозяин этой избенки, старый бобыль, к тому времени помер, вот и пригодились хоромы.
Подъехали, вошли в низкие двери, и в избенке сразу стало тесно. Хозяева при виде неожиданных гостей растерялись. Степан смущенно скоблил пятерней лысину, Настя, отложив шитье в сторону, поднялась из-за стола и принялась крутить на указательном пальце железный наперсток. Щеки зарумянились, карие глаза потемнели. Макар Варламович поздоровался и развернул сверток, в котором оказалась большая шаль фабричной выделки с яркими цветами, а вдобавок к ней еще и добрый кусок китайки[3], в который Настю можно было два раза завернуть.
– Прими, Анастасия, благодарность нашу за выручку, шаль носи на здоровье и кофты себе шей.
– Спаси Бог вас, Макар Варламович, – поклонилась Настя, приняв подарки.
– Да вы проходите, проходите, – заторопился Степан, – чаю попьем…
– Нет, чай пить не будем. – Макар Варламович отступил к порогу, где топтался Федор, и продолжил: – А чай потому пить не будем, что родниться я с вами не собираюсь. За выручку, Анастасия, поклон тебе еще раз, а про Федора моего забудь и всякую задумку про него из головы выкинь. Не будет такого, чтобы вы слюбились, а чтоб в семью нашу войти – я не дозволю. Ни тебе, Анастасия, ни тебе, Федор. Уразумели? Если поперек моей воли пойдете…
И не договорил Макар Варламович, посчитал, что все нужные слова он уже сказал. Распахнул низенькую дверь и толкнул в узкий проем Федора, который за все это время и рта не успел раскрыть. Вслед им ни слова, ни звука не донеслось.
Шабуровы сели в сани и молча поехали домой.
С этого дня Федора словно в хребте перебили березовым стяжком, хотя он не горбился и ходил, как и прежде, прямо. Но сник парень, перестал улыбаться и глаза уже не светились радостным светом, будто покрылись белесой пленкой, как у слепой бабушки Агриппины. Он ни о чем не просил, разговоров не заводил, исправно работал по хозяйству, оставаясь по-прежнему послушным, и казалось, что смирился с отцовским решением. Полина Никитична, конечно, жалела сына, даже втихомолку плакала, искренне позабыв совсем недавние свои слова о безродной девке и молотке в приданое. Макар Варламович, ни капли не беспокоясь, думал по-своему: «Дурь пройдет и жизнь наладится».
Дурь не прошла, а жизнь сделала крутой зигзаг.
По весне, когда Бурлинка взломала лед и с грохотом унесла его вниз по течению, Федор бесследно исчез из дома. А вместе с ним, так же бесследно, исчезли Степан и Настя.
Стоял Макар Варламович в пустой избенке, из которой вынесли скудное убранство, смотрел на голый дощатый стол, а на столе лежали китайка и старательно сложенная цветастая шаль. Не приняла, выходит, Настя эти подарки. Она, выходит, другой подарок себе затребовала.
В горячке и в злости хотел Макар Варламович в погоню удариться, но одумался – где их искать, куда они ушли? Вниз, в Чарынское, или в горы направились? И в какую сторону, если в горы?
Долго стоял, долго глядел на шаль с китайкой, и пока стоял, решил: если сбежал сын из родного дома с девкой безродной, значит, нет больше у него сына. Нет и не будет.
Вечером, уже в потемках, он столкнул с берега свою лодку и пустил ее вниз по течению. Лодка после долгой зимы рассохлась, проконопатить ее руки еще не дошли, и она быстро стала набирать воду. «Где-нибудь да выкинет», – думал Макар Варламович, глядя ей вслед. Домашним же, вернувшись с берега, сказал так:
– Федор на лодке поплыл, перевернулся, видно, и утонул. А Настя со Степаном куда-то в другое место ушли. Запомнили? Так всем и говорите.
Никто его не ослушался.
А затонувшую и перевернутую вверх дном лодку, действительно, прибило к берегу – верст через семь, ниже по течению.
3
Было это три года назад.
И вот Федор вернулся.
Где он находился все это время, как жил, чем занимался и по какой причине оказался на берегу Бурлинки в рванье и в нищем виде, даже заплечного мешка не имелось, никто не знал и, соответственно, ничего вразумительного сказать не мог. Лишь одно обстоятельство для всех было ясным – нахлебался парень тяжелой жизни по самые ноздри.
Двое суток он не приходил в себя. Метался на деревянной кровати, хрипел, словно его душили, временами покрывался обильным потом, будто из речки выныривал, иногда вскрикивал:
– Настя! Настя! Я здесь! Обними, Настя, холодно! Вода ледяная!
Но чаще кричал иное:
– Коня не отпускай! Пропадем! Телегу держи, телегу!
И всякий раз, когда вскрикивал и твердил кому-то неизвестному про телегу и про коня, взмахивал в бреду руками, словно хотел за что-то уцепиться и не пропасть.
Полина Никитична, напрочь забыв про гостей, не отходила от сына ни на одну минуту и ни на один шаг. Даже спала рядом, постелив себе постель на лавке. Поила сына травяными отварами, обтирала пот с лица полотенцем и молилась каждый вечер, зажигая перед иконой Богородицы толстую восковую свечу. Не плакала, не голосила, слезинки не выронила, только с лица осунулась и стала неразговорчивой. Веселье, царившее в шабуровском доме совсем еще недавно, разладилось, и скоро Галина с Зинаидой собрались уезжать. Отговаривать их никто не стал.
После отъезда гостей в доме установилась тревожная тишина. Макар Варламович с утра до вечера занимался делами по хозяйству, Полина Никитична неотлучно находилась при Федоре, и получалось так, что между супругами встала невидимая стена. Причина, конечно, была в сыне. Не мог Макар Варламович смириться, что дал слабину и пустил в дом Федора, которого давно уже считал отрезанным ломтем, а Полина Никитична, наоборот, благодарила Бога за возвращение родной кровиночки и ни капли не сомневалась, что выходит его и поставит на ноги.
Неизбывная материнская любовь, говорят, и из гроба поднимет.
Сначала Федор перестал вскрикивать, размахивать руками, затем затих, а под вечер по-ребячьи свернулся калачиком и тихо, чуть слышно посапывая, уснул. Проспал всю ночь, утром открыл глаза, повел взглядом, узнавая родные стены, увидел Полину Никитичну, дремавшую на лавке, и негромким голосом спросил:
– Мама, я как здесь очутился? Неужели сам дошел?
Полина Никитична встрепенулась, по-молодому соскочила с лавки и пересела на кровать, дав полную волю слезам, которые так долго сдерживала. Федор гладил ее острые, худые плечи, успокаивал:
– Не надо, не плачь, живой же… Вот полежу и встану…
Но в то утро он еще не встал. Снова свернулся калачиком и уснул – на целые сутки. А когда проснулся, попросил окрепшим голосом:
– В баньку бы мне, мама, и поесть чего-нибудь, проголодался я…
Улыбнулся застенчиво – и на лице его, побитом, с цветными синяками, обросшем грязной клочковатой бородой, тихо засветились глаза прежнего Федора, доброго, послушного парня. Такого родного, что Полина Никитична снова залилась слезами. Но скоро успокоилась и принялась хлопотать. Накормила сына наваристой мясной похлебкой, собрала белье в баню, сама, как сумела, подстригла ему бороду, попутно рассказывая, как он оказался дома. Федор слушал ее и только головой покачивал, видно, сам удивлялся, что добрался до берега Бурлинки и смог еще выстрелить из берданки.
Пока Федор парился в бане, Полина Никитична накрыла стол, будто для гостей, выставила медовуху, ожидая, что к обеду пожалует Макар Варламович. Втайне она надеялась, что супруг все-таки обрадуется выздоровлению сына и не будет показывать суровый нрав.
Но Полина Никитична ошиблась, и надежды ее оказались напрасными.
Едва лишь перешагнул хозяин порог своего дома, едва лишь увидел за накрытым столом сына, распаренного после бани и наряженного в белую рубаху, так сразу и встал, будто запнулся о невидимую преграду.
– Я уж все приготовила, тебя ждем, – засуетилась Полина Никитична, – воды вон в рукомойник налила…
И протягивала Макару Варламовичу чистое полотенце, но тот властно отстранил ее тяжелой рукой, будто убирал со своей дороги, и коротко спросил:
– Очухался?
Федор застенчиво улыбнулся и молча кивнул.
– Ну и ладно. Три дня еще поживи, откормись – и ступай со двора, чтобы я тебя здесь не видел.
Развернулся сердито, так, что каблуки сапог скрипнули, и вышел из дома, не закрыв за собой дверь. Полина Никитична комкала в руках полотенце, смотрела ему вслед зовущим взглядом, но останавливать и уговаривать не кинулась. Понимала – в этот раз ей супруга не пересилить. Обессиленно присела на лавку и охнула, будто ее ударили.
– Да ты не отчаивайся, мама. – Федор вышел из-за стола, склонился над ней, обнимая за плечи. – Живой, слава богу, а остальное наладится…
– Как наладится?! Как наладится?! Куда пойдешь?! Где жить станешь?! – Полина Никитична подняла на сына глаза, мокрые от слез, и голос у нее зазвенел от отчаяния: – Я ведь тебя похоронила, думала, что не увижу больше! Ты где был целых три года?! Почему весточку не послал?
– Прости, мама, не мог я весточку послать, а где был… Где был, там меня теперь нет.
Через три дня Федор ушел из дома, так и не рассказав матери, где он находился все эти годы. Пообещал лишь, что, как устроится на новом месте, обязательно подаст весточку.
4
И надо же было случиться столь дивному совпадению: сон этот, странный и сладкий, приснился ровно два месяца спустя после памятного события, день в день. Ясно, как наяву, увидел Сергей Лунегов в своих руках маленький альбом с золотым обрезом, обтянутый зеленым бархатом. На углах листов, на гладкой лощеной бумаге, красовались алые и желтые розы, а сами листы сияли нетронутой белизной. Он положил альбом на столик, обмакнул перо в чернильницу и вдруг с пугающей ясностью понял, что должен сейчас написать Ангелине признание в любви. Как его написать, какими словами – Лунегов не знал и не мог придумать. Но все равно для начала черкнул на середине листа кривую закорючку и ахнул – перо отвалилось, а чернила расползлись большой кляксой.
– Не огорчайся. – Легкие и нежные пальцы Ангелины взъерошили ему волосы. – Я и так знаю, что ты меня любишь. Пойдем со мной…
Она взяла его за руку, вывела на крыльцо, и они спустились по высоким ступенькам на узкую дорожку, которая тянулась к беседке, густо оплетенной плющом. И там, в беседке, Ангелина вскинула ему на плечи легкие руки, крепко сомкнула их в кольцо и долго-долго целовала, пока он не проснулся и не услышал насмешливый голос ямщика:
– Фадей Фадеич, помощнику-то вашему, похоже, девки снятся, а не науки, вон как разулыбался, будто со свиданки вернулся нацелованный…
– Тихо, не шуми, пусть спит.
Ямщик послушно замолк, и стало слышно, как железные ободья тележных колес постукивают о камни. Лунегов, не открывая глаз, неловко лежал в повозке на мешках, упираясь боком в острый угол дорожного ящика; шевелиться ему не хотелось, потому что хотелось вернуться обратно в сон. «Странное дело, – думал он, – даже не верится… Нет, не надо вспоминать! Забыть и зачеркнуть!»
Но память, помимо его воли, вспорхнула легко и невесомо, как птичка, и мгновенно унесла из алтайских предгорий в далекий отсюда город Ново-Николаевск, в просторный деревянный дом на улице Переселенческой. Дом принадлежал делопроизводителю городской управы Денису Афанасьевичу Любимцеву, и отличительной особенностью этой усадьбы был большой сад – вишня, смородина, крыжовник и даже яблони, а вдоль дорожки, ведущей от ворот до крыльца, ровным рядком благоухала белая сирень. Сад свой Денис Афанасьевич развел еще давно, когда его маленькая дочь Ангелина, слушая сказки, которые ей рассказывал на ночь отец, стала спрашивать: «А почему у нас наливные яблочки не растут?» Вот после этих вопросов Денис Афанасьевич и привез первые саженцы.
Теперь, спустя годы, сад разросся, плодоносил, и Ангелина уже не спрашивала, почему не растут у них наливные яблочки. В ослепительно-белом платье, будто сшитом из пышных гроздьев сирени, она встречала гостей, которые пришли поздравить ее с именинами – Ангелине исполнилось девятнадцать лет.
Был среди гостей и Сергей Лунегов, только что окончивший полный курс реального училища и безнадежно влюбленный в юную именинницу. С недавних пор именно по этой причине он стал сурово хмуриться и начал курить дорогие длинные папиросы с золотыми ободками на бумажном мундштуке.
Праздничный вечер шел своим чередом: говорили, поздравляли, вручали подарки и среди прочего преподнесли Ангелине маленький альбом в зеленом бархате. Она прижала его к груди, подпрыгнула от восторга и зазвенела:
– Ой, я придумала! Придумала, придумала! Вы должны написать мне пожелание, желательно в стихах! Сначала я сама напишу, а после вы!
Подбежала к письменному столику, раскрыла альбом и, не присаживаясь, быстро что-то написала на первом листе, отложила ручку и сразу же огласила:
Пишите, милые подруги,
Пишите, милые друзья,
Пишите все, что вы хотите,
Все будет мило для меня!
– Вот! А теперь прошу, чтобы каждый оставил мне пожелание. Господин Лунегов, давайте с вас начнем, вы ближе всех сидите! Проходите, проходите, берите ручку, а мы вам не будем мешать.
Ангелина усадила Лунегова за письменный столик, шутливо взъерошила ему волосы мимолетным движением узкой ладони и отбежала к пианино, собираясь с подругой по выпускному гимназическому классу играть в четыре руки.
«Все будет мило для меня, все будет мило для меня…» – повторял Лунегов и разглядывал четверостишие, написанное аккуратным, почти каллиграфическим почерком, испытывая к каждой букве захлестывающую его нежность. За столом он выпил два бокала вина, голова от этого непривычно кружилась, стихи, конечно, никакие не складывались, и он лишь крутил в пальцах ручку, продолжая любоваться почерком Ангелины.
Подруги начали играть «Вальс цветов», и Лунегов от щемящих звуков испытывал еще большую нежность, ему было грустно и очень жаль самого себя. А вальс кружился, уплывал в раскрытые окна, тревожил душу, и как-то так получилось, само собой, почти неосознанно, что написалось просто и коротко: «Милая Ангелина! Я вас люблю. Сергей Лунегов». Он захлопнул альбом и быстрым шагом, не поднимая головы, вышел на крыльцо. Постоял, вглядываясь в наступающие сумерки, а затем побрел по узкой дорожке, обогнул беседку и прислонился спиной к глухой дощатой стене, пошевелив листья плюща, которые осыпали его холодными каплями.
Днем шел дождь, трава была еще мокрой, и легкие туфли сразу же отсырели, но Лунегов не уходил, продолжая топтаться на одном месте, и никак не мог решить для себя – что ему делать дальше? Вернуться в дом или уйти, не оглядываясь, с этих именин? Выкурил подряд две папиросы, ничего не решил и по-прежнему топтал мокрую траву, не отворачиваясь от капель, которые сыпались сверху.
И вдруг быстрые, легкие шаги послышались по дорожке, кто-то забежал в беседку, старые доски чуть слышно скрипнули, раздался шорох и следом – звуки торопливых поцелуев. Лунегов замер и не шевелился, словно его накрепко приклеили к дощатой стенке. Слышал, как в беседке продолжали целоваться, и казалось, что конца этому никогда не будет. Но нет, остановились, переводя дух, и зазвенел голос Ангелины:
– Хорошо, что я в альбом заглянула, увидела и лист этот вырвала. Представляешь, если бы кто-то прочитал! Скандал!
– Да никакого скандала, не преувеличивай. Все же понимают прекрасно – какой спрос с реалиста? К выпуску они, как правило, глупеют окончательно. – И этот голос, снисходительно-насмешливый, Лунегов тоже узнал. Он принадлежал прапорщику местного гарнизона Звонареву, который явился на именины в парадном мундире и со своей неизменной гитарой, украшенной большим шелковым бантом алого цвета. Высокий, улыбчивый, с густым каштановым чубом, Звонарев прекрасно пел душещипательные романсы и завораживал всех, кто его слушал, – тенор у него был изумительный.
Снова начали целоваться, но в этот раз Ангелина заторопилась:
– Все, все, хватит, пойдем, иначе заметят, что нас долго нет, неловко…
И еще раз быстрые, легкие шаги обозначили дорожку от беседки до крыльца, а скоро из распахнутых окон раздался завораживающий голос:
Когда так радостно в объятиях твоих
Я забывал весь мир с его волненьем шумным,
О будущем тогда не думал я. В тот миг
Я полон был тобой да счастием безумным.
Звенели гитарные струны и рвали на ленточки сердце влюбленного Лунегова. Он наконец-то сдвинулся с места и пошел к воротам – напрямик, по мокрой траве, по цветам, и даже через какие-то грядки.
Целую неделю после памятных именин Ангелины он почти не спал, мучился и, сидя у окна в своей комнате, рисовал в воображении одну картину страшнее другой: вот он пишет Ангелине прощальное письмо, отправляет его по знакомому адресу, на улицу Переселенческую, а сам идет в оружейный магазин братьев Порсевых, покупает револьвер и стреляется из него, непременно в висок; или, купив револьвер, вызывает на честную дуэль красавчика Звонарева и убивает его без всякой жалости; или, выследив их гуляющими вместе на Николаевском проспекте, покончит с собой, не доходя до них десяти шагов, чтобы они непременно увидели, как он будет истекать кровью…
Матушке о своих переживаниях, а жили они вдвоем, без отца, Лунегов, конечно, ничего не рассказывал, на тревожные расспросы добрейшей и заботливой Серафимы Фадеевны – почему он плохо кушает и почему постоянно хмур и неразговорчив? – отвечал, что ничего с ним странного не происходит, а кушает он плохо потому, что на улице стоит жара. Погода, действительно, установилась, как пекло, даже по ночам не наступала прохлада. Пользуясь этим обстоятельством, Лунегов из дома никуда не выходил, пытался читать, слонялся по своей комнате, изнывал от дурной погоды и от недовольства самим собой, что не может решиться и отправиться в магазин братьев Порсевых за покупкой оружия, а только перечитывает газетное объявление, которое давно уже выучил наизусть: «Имеются в продаже всевозможные двуствольные и одноствольные ружья, винтовки, револьверы и браунинги, а также дымный и бездымный порох». Лунегов выбирал почему-то револьвер, и именно с револьвером рисовались в его воображении все страшные картины.
Неизвестно, чем бы закончились затянувшиеся страдания, если бы не нагрянул внезапно всегда любимый и желанный в маленькой семье Лунеговых гость – родной брат матушки Фадей Фадеевич Кологривцев. Как только остановилась возле дома коляска, на которой он прибыл, как только внесли вещи, так сразу же, мгновенно изменилось течение жизни в небольшом домике – будто пронесся порыв ветра и выдул без остатка тягучую, как жара, скуку и сонную тишину. Показалось даже, что разом во всех четырех комнатах и на кухне зазвучал громкий, веселый голос Фадея Фадеевича, которым он бодро отдавал распоряжения, что и в каком порядке нужно делать в самое ближайшее время. Никто ему не возражал, наоборот, с радостной готовностью бросились эти распоряжения исполнять – так было заведено еще с давних пор. Даже Сергей, выскочив из своей комнаты, где целую неделю тосковал и предавался душевным терзаниям, даже он включился в общую суету и носил, обливаясь потом, воду из колодца в баню, дрова из поленницы, растоплял печку. Затопили, несмотря на жару, и большую печь в доме, и Серафима Фадеевна вместе с кухаркой Анной уже заводили на скорую руку тесто, чтобы испечь для дорогого гостя любимые им шаньги, без которых, как он говорил, и за стол садиться грешно. Смородиновая и облепиховая наливки переливались из больших стеклянных четвертей в хрустальные графинчики, из шкафов доставалась лучшая посуда, а большой стол уже накрыт был белой кружевной скатертью, длинные кисти которой спускались почти до самого пола.
Серафима Фадеевна овдовела очень рано, успев прожить со своим супругом всего два года, больше замуж не выходила, и единственным светом в окошке был для нее сын Сереженька, а надежной опорой – любимый брат Фадей Фадеевич, который все заботы о маленьком семействе сестры взял на себя. Помог построить дом, выручал с деньгами, а во время своих приездов, всегда внезапных и без всякого предупреждения, устраивал настоящие праздники. Служил Фадей Фадеевич в губернском управлении в городе Томске, был человеком, приближенным к губернатору, и очень часто исполнял его личные поручения. За глаза сослуживцы о нем так и говорили – порученец губернатора. Но завидовать ему не завидовали, потому что обладал он характером легким, доброжелательным и умудрялся не заводить в чиновничьей среде врагов и недоброжелателей.
К вечеру, когда баня была готова, Фадей Фадеевич растормошил племянника и заставил его составить компанию – в одиночку он париться не любил.
– Это не беда, что на улице жарко, – убеждал он Сергея, – когда из парной выходишь, жары этой не чувствуешь, даже совсем наоборот, кажется, что прохладно. Вперед, мой юный друг! Мы выйдем чистыми и светлыми!
Сопротивляться ему не было никакой возможности, и Сергею пришлось идти в баню, париться, а после, когда уже сели за стол ужинать, он вдруг поймал себя на странном ощущении – мрачные мысли, которые давили его в последнее время и вгоняли в тоску, бесследно исчезли, словно он выбил их березовым веником. И хотя душа у него саднила по-прежнему, но уже не так безнадежно, как раньше, и он уже больше не собирался идти в оружейный магазин братьев Порсевых, чтобы покупать там револьвер. Не собирался стреляться сам и не задумывал убивать счастливого соперника.
Матушка, похоже, успела шепнуть брату, что с Сереженькой творится что-то неладное, и Фадей Фадеевич, уже после долгого и веселого ужина, когда они вышли перед сном на крыльцо, спросил племянника, положив ему на плечо широкую ладонь, просто и душевно:
– По какой причине хандра одолела, мой юный друг? Рассказывай, легче станет, это я по себе знаю. Вдруг сподоблюсь и дельный совет дам…
Таиться и отнекиваться, как в разговорах с матушкой, ссылаясь на жару, Сергей не стал – выложил свою печаль без утайки.
Выслушал его Фадей Фадеевич, снова положил ладонь на плечо племяннику, вздохнул и сказал совсем неожиданное:
– Принеси-ка, братец, наливочки, лучше облепиховой, и кусочек шанежки положи на тарелочку. Не сочти за труд, из уважения… Только тихо ходи, чтобы матушку не разбудить, она, кажется, спать легла…
Когда появились на крыльце графинчик с наливкой, большая пузатая рюмка и шанежка на тарелочке, Фадей Фадеевич неторопливо и обстоятельно выпил, закусил и дальше заговорил без всяких предисловий, явно не собираясь утешать племянника:
– Два года назад, да, точно, два года, оказался я по служебным делам в Барнауле. Жил в гостинице, а питался в ресторане. И вот, представляешь, картина… Утро, спускаюсь из номера, чтобы позавтракать, и вижу за столом семейную пару, примерно моего возраста, а при них дочка лет десяти – двенадцати. Слышу, что супруги ругаются. Правда, приличие стараются соблюдать, говорят негромко, но очень уж сердито. Точнее сказать, ругается супруга, а муж ее пытается оправдаться, но едва лишь он скажет два-три слова, как она сразу же бьет его салфеткой по щекам и приказывает, чтобы он молчал. Лицо у нее при этом красное, толстое, потное, с большущей бородавкой у носа – смотреть страшно. Но я все-таки пригляделся и узнал… Да, да, не удивляйся. Узнал свою первую и безответную любовь – Сашеньку Гаврилову. Сколько страданий и страстей было, когда она меня отвергла – на целую повесть хватит! Если любопытно будет, спроси у матушки, она расскажет. И вот эта Сашенька превратилась в злую, отвратительную бабу… А самое главное – девочка смотрит на свою мамочку, а в глазах у нее ужас. И такая боль, что не высказать. Я даже завтракать не стал, выскочил из ресторана, будто меня ошпарили, остановился на тротуаре и перекрестился три раза, поблагодарил Господа, что уберег меня во времена неразумной юности. Такие вот дела, братец! А теперь совет – принеси рюмочку, выпей со мной наливочки и ступай спать. А я еще посижу тут, очень уж уютно мне на крылечке.
Как дядя сказал, так Сергей и сделал. Выпил наливочки и отправился спать. А когда проснулся, очень поздно, едва ли не перед обедом, ему показалось, что он выздоровел после долгой болезни. И с этим радостным ощущением полного выздоровления он сразу же, без раздумий, согласился на предложение Фадея Фадеевича, которое заключалось в следующем: в ближайшее время губернскому чиновнику Кологривцеву предстоит дальняя поездка по служебным делам на Алтай и он имеет право, согласно заведенному порядку, нанимать себе на казенные средства помощника и ямщика с подводой. Почему бы Сергею не посвятить лето полезному делу? Серафима Фадеевна, услышав об этом, забеспокоилась, принялась подробно расспрашивать: не опасная ли предстоит дорога и как они будут питаться, и где останавливаться на ночлег, но Фадей Фадеевич успокоил ее всего лишь одним разумным доводом:
– Я же рядом с ним буду. Пригляжу, он мне не чужой.
Происходило это недавно, но теперь, в дальней дороге, казалось давним-давним, и, может быть, не вспомнилось, если бы не сон, приснившийся столь странно и внезапно.
Лунегов открыл глаза, отодвинулся от острого угла дорожного ящика, потер затекший бок и огляделся. Впереди, в синей туманной дымке, уже маячили горы.
– Нам теперь рукой подать осталось, Фадей Фадеевич, – говорил ямщик Мироныч, шлепая вожжами по конским бокам, – часок-другой – и в Чарынское прибудем, там и передохнем.
5
Остановиться в Чарынском решили на постоялом дворе, чтобы не тратить время на поиски квартиры, да и комната, которую предложили, оказалась чистой, просторной и даже с горячим самоваром. Занесли и разложили вещи, попили чаю, вздремнули и поднялись после сна бодрые, свежие, словно и не было позади длинной, утомительной дороги.
Мироныч располагаться в комнате вместе со своими пассажирами наотрез отказался:
– Я тут в прошлом годе у них ночевал зимой, чуть не помер. Трубу, раззявы, закрыли, когда еще в печке угли шаяли – все поугорали. Пластом на снегу валялся и блевал, как пьяный, а голова, думал, напополам треснет. Нет уж, Фадей Фадеич, без меня почивайте. За чаек спасибо, а спать буду на улице, на травке – милое дело. Если понадоблюсь, за коновязью меня ищите, я там под сосенкой устроюсь.
Отговаривать его не стали, и теперь, проснувшись, решали вдвоем, что им нужно сделать в первую очередь, что еще закупить и запасти для дальней дороги, прежде чем отправляться в горы. Точнее сказать, решал Фадей Фадеевич, а Лунегов слушал и старался все запомнить, чтобы не забыть какой-нибудь мелочи. К новым своим обязанностям он отнесся с полной серьезностью и старался быть полезным, расторопно исполняя поручения дяди. Одно лишь оставалось для него непонятным – конечная цель поездки. Неужели, рассуждал он, так уж необходимо забираться в горы, где нет никаких дорог, забираться аж до границы монгольских земель, чтобы написать служебную записку для губернатора? В каждом уезде, в каждой волости есть свои писари, старосты, урядники, наконец, неужели они все вместе не могут сочинить нужного отчета?
– Сочинить-то они сочинят, – усмехался Фадей Фадеевич, – да только картина у них получается очень уж радужной, прямо-таки благостной. Кто же про себя напишет, что он плохо службу свою исправляет? А мы должны предоставить картину честную и объективную. Селение, куда мы едем, особенное, там со дня основания никакой власти не видели. Как так случилось? А вот так! Много земель в нашей империи – есть куда спрятаться. Еще кое-какие нюансы имеются, но я тебе о них после расскажу, наберись терпения. А теперь о делах насущных… Итак, что для нас самое главное на сегодня? На сегодня для нас самое главное – проводник. Вот завтра я им и займусь, а ты возьмешь список, который мы сейчас составим, и вместе с Миронычем отправишься на базар. Все, что необходимо, надо купить, упаковать, увязать и уложить… Придется еще одну подводу нанимать, ну, это посмотрим. Задача ясная?
Чего же тут неясного… Лунегов разыскал Мироныча, беззаботно спавшего на травке в тени сосны, и они вдвоем отправились на базар, который к этому времени, ближе к вечеру, почти опустел. Сначала даже хотели повернуть назад, но Мироныч вспомнил, что неподалеку находится лавка местного торговца Курицына, и они направились к этой лавке. За прилавком стоял сам хозяин – маленького роста, шустрый и очень говорливый. Видимо, это было частью его ремесла – разговаривать со своими покупателями, неважно о чем, но разговаривать, располагая к себе и вызывая доверие. Завязал он разговор с Лунеговым и Миронычем. Выяснил, что им требуется, попутно расспросил, куда они направляются, и даже выпытал, что нужен им проводник в горы. Когда покупки были сделаны, и кучей сложены на прилавке, когда рассчитались, Курицын, довольный, что зашли к нему такие важные покупатели и оставили хорошие деньги, сообщил:
– Вижу я, что люди вы приличные и достойные, поэтому подскажу вам проводника. Где вы остановились? На постоялом дворе? И кого спросить? Господина Кологривцева? Ждите завтра утречком, придет к вам проводник. Ну, а там уж сами смотрите… Если еще надобность в товарах будет – милости прошу ко мне.
Лавочник оказался не голословным, обещание свое выполнил. Утром перед Фадеем Фадеевичем и перед Лунеговым предстал проводник – длинный, как жердь, чернявый мужик с круглыми, водянистыми глазами. Был он таким худым, что длинная рубаха, перехваченная в поясе простой веревочкой, висела на нем, как на колу. Он поздоровался, скромно прислонился к косяку острым плечом и негромко, словно бы извиняясь за свое появление, сказал:
– Курицын меня к вам направил, который в лавке торгует. Говорил, что проводник понадобился. Вот пришел, может, договоримся…
– Да ты проходи к столу, любезный, – пригласил Фадей Фадеевич, – чего у порога встал, как сирота? Проходи, присаживайся. Чаю желаешь?
– А чего же не выпить, если предлагают. – Мужик моргнул, сразу двумя глазами, одновременно, и осторожно сел на свободный стул.
Чай он пил тоже осторожно, крохотными глоточками, и всякий раз, отвечая на очередной вопрос, наклонял голову, отчего водянистые глаза, казалось, еще сильней выкатываются из орбит. Странным показался мужик. Но, когда Фадей Фадеевич достал карту, нарисованную от руки, и принялся подробно расспрашивать его о предстоящем пути до монгольской границы, мужик неожиданно преобразился: перестал моргать, с удивлением уставился в карту и лицо его, обметанное рыжей бороденкой, стало серьезным и строгим. Отвечал он Фадею Фадеевичу четко, коротко и длинным пальцем по карте водил уверенно.
– Смотрю, ты и карту читать умеешь, – удивился Фадей Фадеевич, – где научился?
– Да разных я людей в горы водил, – отвечал мужик, – иные из них и с картами были, вот я и подглядывал, запоминал. А теперь спросить разрешите – мы что, и дальше за перевал пойдем?
– И за перевал пойдем, – кивнул Фадей Фадеевич.
– Там никаких дорог нет, и сам я ни разу не бывал.
– Но люди же прошли, раз карту начертили. Значит, и мы пройдем. Или боишься?
– Я свое отбоялся, давно еще, подглядывал за девками в бане, а отец поймал. Вот страшно было! – Мужик поднял голову от карты и коротко хохотнул, блеснув водянистыми выпученными глазами.
Сразу же стало ясно, что осторожность его и скромность, с которыми он вошел сюда, это своего рода игра такая – прикинуться овечкой, глупой и пугливой, а после взять – да и показать, что не лыком шитый, а голова имеется не только для того, чтобы на ней войлочную шляпу носить. Фадей Фадеевич довольно потер руки, видимо, приняв для себя решение, хлопнул ладонями по коленям и поднялся:
– Будем считать, любезный, что мы договорились. А теперь представься нам – кто таков?
– Зовут меня Фролом, по фамильи Уздечкин, а по батюшке Петрович.
– И давно ты в проводниках, давно этим ремеслом на хлеб зарабатываешь?
– Да уж не первый год.
– И какая тебя нужда подвигла по горам путешествовать?
– Да обыкновенная, – Фрол пожал узкими плечами, – на жизнь и на пропитанье надо зарабатывать, за красивые глаза никто кормить не станет.
– Это верно, – согласился Фадей Фадеевич, – за красивые глаза только барышень кормят, обувают-одевают, да еще и капризы терпят. Ладно, разговоры разговорами, а дело ждать не будет. Сегодняшний день отводим на сборы, а завтра выезжаем. Тебе сколько времени нужно, Фрол, чтобы собраться?
– Да недолго, только подпоясаться, мигом обернусь.
– Ну, тогда оборачивайся, ждем тебя.
На следующий день, рано утром, две подводы выехали с постоялого двора. На передней подводе правил конем Фрол, а на другой – Мироныч. И пассажиры распределились поровну. На передней – Фадей Фадеевич, а на другой – Лунегов, который сразу же уснул, удобно устроившись между двумя мешками. Была у него надежда, что в дороге под легкий стук тележных колес ему еще раз приснится сон, в котором Ангелина будет долго и сладко его целовать. Но прошлый сон ему не приснился, вообще никакой не приснился. Спал как убитый, без сновидений, а когда пробудился и поднял растрепанную голову, оглядываясь вокруг, Мироныч подивился:
– Силен ты, парень, где прилег, там и засопел. Аж завидки берут.
– Если хочешь, ложись на мое место, а я – на твое.
– Не-е, каждый должен свою работу делать. Да и опасаюсь я, парень, коня тебе доверить. Тут такие горки сейчас начнутся – мамка, ты по мне не плачь!
Вдали, упираясь в небо, уже явственно проступали горные вершины, затушеванные сизой дымкой. Дорога, заметно сужаясь, поползла вверх, и по бокам все чаще вставали каменные глыбы, украшенные понизу белесым мохом. Под тележными колесами поскрипывали мелкие камни. Кони перешли на медленный шаг. На такой дороге о быстрой скачке забывается напрочь.
– Подъем этот долго тянется, как сопля, – рассказывал Фрол, оборачиваясь назад, к Фадею Фадеевичу, – а дальше дорога ровная пойдет, до самого перевала. На перевал, само собой, снова забираться придется. Но кони добрые, сытые, вытащат.
– А после перевала, чтобы до монгольских границ добраться, сколько нам времени потребуется?
– Да кто ж его знает… Дорогу загадывать – последнее дело. Не могу я про это сказать…
– Ладно, скажи тогда другое – до перевала сколько ехать?
– Дня четыре, может, неделю.
– Очень точный ответ, – усмехнулся Фадей Фадеевич, – точнее не бывает!
– Извиняйте, как можем, так и отвечаем, врать не обучены. – Фрол хлопнул вожжами по конским бокам и прикрикнул: – Но-о, родимый, шевели копытами! Знаю, что тяжело, а куда деваться… Деваться нам с тобой некуда!
Лунегов, окончательно проснувшийся к тому времени, услышал его голос и зашевелился, будто Фрол не на коня, а на него прикрикнул. От неудобного лежания на мешках тело затекло, хотелось размяться, и он спрыгнул с телеги, пошел рядом. Поднимал голову, чтобы лучше разглядеть горы, которые становились все угрюмей и неприступней. Каменные глыбы по бокам дороги нависали уже над головой. Казалось, что все вокруг сжимается и громоздится для того, чтобы маленькие, хрупкие люди на двух подводах ощутили и поняли свою крошечную малость, точно такую же, как у мошки, прихлопнул ладонью – и только грязноватый след остался. Стараясь избавиться от этого ощущения, Лунегов ускорил шаги и шел теперь впереди, уже не оглядываясь по сторонам, а уперев взгляд в землю. Снова вспомнился ему сон, приснившийся так внезапно и ярко, но увидел он, на мгновение закрыв глаза, не Ангелину в белом праздничном платье, а прапорщика Звонарева с гитарой. Сразу же распахнул глаза и сердито плюнул себе под ноги. Подумал: «Петух наряженный! Только и достоинств, что гитара с дурацким бантом! Надо было зайти тогда в беседку и сказать ему…» Но что сказать прапорщику Звонареву, убийственно-обидное и унизительное, Лунегов придумать не смог и еще раз плюнул себе под ноги. Остановился, постоял, дожидаясь подводу, и снова улегся на мешках. Лежал, покачиваясь, старался ни о чем не думать и смотрел в высокое, ослепительно синее небо, по которому скользило, словно оброненное птичье перо, одинокое вытянутое облачко.
6
За речкой Каменкой, которая едва ли не посередине пересекала молодой Ново-Николаевск, возник вскоре после войны с японцами небольшой городок – военный. Все так и называли – военный городок. Возвели его, на удивление, очень быстро. Кажется, еще вчера виднелись кругом разрытые ямы под фундаменты и котлованы, грудились телеги, шумели ломовые извозчики, росли горы бревен, плах, теса, штабеля красного кирпича, а сегодня все куда-то исчезло, будто бесследно растворилось, и на месте строительного беспорядка встали добротные казармы из того самого красного кирпича, красавец-храм, склады, конюшня, дома с просторными квартирами для офицеров и – отдельный – для командира полка. Словно невидимый художник переписал смелыми мазками картину, все переиначил, и воцарилась теперь на ней, согласно воинскому уставу, строгая, по часам расписанная жизнь: подъем, отбой, построения, выходы на стрельбище и общие молитвы.
Но сегодня был воскресный день, свободный от службы, и молодые офицеры, числом трое, нагрузились пакетами, сумками и отправились прямиком от военного городка на берег Каменки. Выбрали удобную ложбинку и прапорщик Звонарев, обращаясь к своим друзьям, прапорщику Грехову и подпоручику Родыгину, произнес, вздернув вверх руку, словно бывалый оратор, следующую речь:
– Господа офицеры! Перед вами поставлена боевая задача – за четверть часа украсить эту прелестную полянку с зеленой травкой пусть скромным, но изысканным угощением. А также исследовать окружающую местность на предмет обнаружения коровьих лепех. Сами понимаете, если прелестные ножки нечаянно вступят в одну их них, случится конфуз. Поэтому нужно действовать быстро и старательно. Время пошло!
– Звонарев, я не совсем понимаю, – отозвался на его речь Родыгин, – а чем собираетесь заняться лично вы?
– Я? Я буду любоваться красотами Каменки и слушать, как шумит мельница. Одним словом, буду наслаждаться. Я это право честно заслужил. Кто очаровал подруг Ангелины, кто уговорил их осчастливить своим появлением наш пикник, кто, в конце концов, будет знакомить вас с очаровательными девушками? И не надо тратить драгоценные минуты на лишние разговоры и препирательства. Действуйте, господа, действуйте!
Звонарев козырнул товарищам и широко улыбнулся, собираясь направиться к мельнице, куда подходила со стороны города накатанная дорога. Сюда, к мельнице, должна была подъехать со своими подругами Ангелина. От предстоящего свидания, от хорошей погоды, от легкого чувства превосходства над своими товарищами настроение у Звонарева было прекрасным и радужным. Он не удержался и в полный голос пропел:
День ли царит, тишина ли ночная,
В снах ли тревожных, в житейской борьбе,
Всюду со мной, мою жизнь наполняя,
Дума все та же, одна, роковая, —
Все о тебе!
Товарищи его, дослушав романс, скупо и чуть слышно похлопали, но Звонарева это нисколько не обидело – стоило ли обращать внимание на такие мелочи, когда звенел не только голос, но и душа. Он слушал шум падающей воды, смотрел на мельницу, на дорогу, но в глазах у него, как наяву, стояла Ангелина, медленно поднимала руку и узкой ладонью поправляла локон каштановых волос, который, не желая подчиняться, упрямо соскальзывал на щеку и придавал юной девушке совершенную прелесть и очарование. У Звонарева даже дыхание перехватывало. А еще он слышал ее голос, всегда звенящий:
– Я так рада, так рада, когда мы вдвоем, я даже время не замечаю, час пройдет, а мне кажется, что всего-навсего одна минуточка!
И голос этот, явственно звучавший в памяти, не мог заглушить даже шум мельницы. Звонарев стронулся с места и пошел по обочине дороги, вглядываясь за поворот – не покажется ли там коляска? Ожидание для него становилось нестерпимым, и он, сам того не замечая, ускорял и ускорял шаги, назад не оглядывался и не видел, что Грехов с Родыгиным, дурачась, достали носовые платки и машут ему вослед.
И в это время, словно отзываясь на желание Звонарева ускорить встречу, подал заливистый голос медный колокольчик. Скоро из-за поворота вылетела коляска, вытянула за собой серую ленту пыли и стремительно стала приближаться. Уже хорошо различалось, что коляска без пассажиров, а извозчик, приподнявшись со своего сиденья, раскручивает над головой кнут. Тугие хлопки, похожие на ружейные выстрелы, прерывали звон колокольчика.
Серый в яблоках жеребец шел наметом.
Звонарев замер на месте. Непонятно почему, неясно, по какой причине, но он сразу же уверился, что эта бешеная скачка относится именно к нему и ничего хорошего не обещает.
Он не ошибся.
Извозчик, издали увидев его, бросил кнут себе под ноги, двумя руками ухватился за вожжи, натянул их, останавливая жеребца, и хрипло, громко заголосил, будто зарычал:
– Тпр-рр-ру!
Жеребец, сбиваясь с разгона, с трудом остановил свой бег, замер как раз напротив Звонарева и косил на него большим карим глазом с красными прожилками на белках, словно досадовал и хотел укорить: из-за тебя, непутевого, такую знатную скачку оборвали!
Извозчик, чернявый молодой мужик, похожий на цыгана, сдернул с головы мятый картуз, вытер им потный лоб и сипло спросил:
– Извиняюсь, господин военный, ваша фамилья какая будет?
– Зачем тебе моя фамилия?
– Весточку передать должен, но сначала свою фамилью назовите, чтобы весточка в чужие руки не попала.
– Прапорщик Звонарев. А ты кто такой, зачем сюда сломя голову прискакал? Что нужно?
– Мне, господин военный, ничего не нужно, разве что маленькую денежку за езду… Никогда не откажусь! А больше – ни-ни! Все остальное у меня свое есть. Баба, ребятишки, теща, злая, как карга. – Мужик коротко хохотнул, будто хрюкнул, и в разъеме черной, в бараньих завитках бороды блеснули широкие, крупные зубы; сунул руку за пазуху, выдернул в четвертушку сложенный лист бумаги и протянул Звонареву: – Велено передать лично в руки военному по фамильи Звонарев, сказано, что туточки, возле мельницы, вы одну особу ожидаете, а она вот… весточку посылает…
Звонарев выдернул бумажную четвертушку из руки извозчика, развернул – и торопливо написанные буквы запрыгали у него в глазах, словно каждая из них ожила по отдельности: «Милый! Случилось несчастье. Сегодня папочка объявил, что в следующее воскресенье к нам приедут свататься. Сын купца Сбитнева, такой противный и из ноздрей волосы торчат. Сейчас придет портниха снимать мерку для нового платья, и мне велели не отлучаться из дома. Я не знаю, что делать. Придумай. Я не…»
И обрывалась коротенькая записка, явно не дописанная до конца. Чернила в иных местах расплылись, и не требовалось большого ума, чтобы догадаться – не одна слеза капнула на бумажный лист, второпях вырванный из альбома, подаренного совсем недавно на именины. Красные и желтые розы на углах листа украшали горестное послание. Звонарев скомкал записку в кулаке, и ему показалось, что она прожигает кожу. Вот тебе и свидание долгожданное, вот тебе и пикник на зеленой лужайке, вот тебе и романсы под гитарные переборы! В считанные минуты весь мир перевернулся и встал с ног на голову. Поблек летний день и бил в нос резкий, тяжелый запах конского пота.
Извозчик уезжать не торопился, стоял в передке коляски, перебирал в руках вожжи, и на губах у него, почти скрытых кудрявой бородой, таилась хитроватая усмешка. Нутром, видно, чуял, пройдоха, что одной лишь передачей записки дело не закончится и что надобность в нем и в лихой скачке его жеребца еще нескоро отпадет.
Как в воду глядел.
Одним прыжком заскочил Звонарев в коляску, скомандовал:
– Давай к ложбинке, видишь людей там, к ним и правь.
Когда извозчик тронул жеребца, Звонарев спросил:
– А записку тебе кто передал? Где?
– Барышня передала, господин военный. Я по Переселенческой ехал, она и остановила. Место указала и фамилью назвала, ну и денежкой, признаюсь, не обидела, сразу отдала. А вид у барышни, прямо надо сказать, неважнецкий был, глазки на мокром месте и голосок дрожит. Сердечные дела, как я понимаю, они всегда переживательные…
– Стой здесь, – не дослушав его, снова скомандовал Звонарев, – понадобишься еще, и денежка тебе будет. С горкой за труды получишь. Как звать-то?
– Герасим я, господин военный. Герасим Пирожков, только съесть меня никто не может, потому что с колючками. Если нужда имеется, подмигните, я без слов понимаю. Кого хошь и куда хошь доставлю.
Но Звонарев его уже не слышал. Выскочил из коляски, подбежал к Грехову и Родыгину, крикнул:
– Бросайте все! Свататься поедем! Кто знает, как сватаются?!
Грехов и Родыгин остолбенело молчали, смотрели на него и не трогались с места.
– Что, русского языка не понимаете?! Сказал же – бросайте! Свататься едем!
– Подожди, – попытался остановить его рассудительный Родыгин, – объяснись сначала. Или ты с печки упал?
– С печки! С печки! Жизнь моя, братцы, решается! Вот, читайте… – Он разжал ладонь и протянул скомканный бумажный лист. – Прямо сейчас поедем!
По очереди прочитав записку, переглянувшись между собой, Грехов и Родыгин принялись собирать уже распакованные пакеты и сумки.
– Да вы что, издеваетесь надо мной?! – заорал Звонарев.
– Всякое дело, даже самое срочное, требует мало-мальского осмысления. – Родыгин говорил негромко, размеренно, будто разговаривал сам с собой. – И вот такое осмысление подсказывает мне, что без угощения, без цветов сватовство не будет выглядеть приличным…
– Чего ты там бормочешь?
Словно не расслышав сердитого вопроса Звонарева, продолжая собирать сумки, Родыгин, не меняя тона, продолжал:
– А еще я видел однажды в деревне, что у сватов через плечо повязаны белые полотенца…
– Какие еще, к черту, полотенца?!
– Белые и по краям вышивка… Или их на свадьбу надевают? Не могу определенно сказать. Вы бы, господин прапорщик, не забывали, что являетесь человеком военным, а военному человеку должно быть известно: когда поддаешься эмоциям, непременно терпишь поражение. Холодный, трезвый ум, быстрая оценка ситуации и единственно верное решение – вот путь к победе! А теперь прошу, очень прошу сесть в коляску и предаться душевным терзаниям. А я как самый здравый среди вас буду принимать решения.
– Ну и везет мне сегодня, – расхохотался никогда неунывающий Грехов, – часа не прошло, а полководец уже сменился! Может, к вечеру и до меня черед дойдет, я тоже желаю в полководцы.
– Не дойдет твой черед, – урезонил его Родыгин, – если я не займусь этим делом, вечером вы будете сидеть на гауптвахте. Ничего более умного вы совершить просто-напросто не сможете. Так что слушайте, что я буду приказывать, и не вздумайте пороть отсебятину.
Он и впрямь был разумным человеком, подпоручик Родыгин, и не дозволил возбужденному Звонареву и легкомысленному, как считал, Грехову сорваться в сию же минуту и скакать на улицу Переселенческую. Сначала они заехали в военный городок, оделись в парадную форму, а пока одевались, расторопный Герасим доставил большущую корзину оранжерейных роз, два вышитых полотенца и успел еще свистнуть знакомому извозчику, который подогнал к военному городку, следом за ним, свою рессорную коляску и теперь, дожидаясь седоков, торопливо привязывал к дуге и оглоблям красные, синие и зеленые ленты.
Наконец расселись и покатили на улицу Переселенческую.
Там их явно не ожидали.
Денис Афанасьевич Любимцев и супруга его, Александра Терентьевна, растерянно замерли посреди просторной прихожей и вместо того, чтобы пригласить гостей, пусть и незваных, в залу, принялись извиняться, что одеты они по-домашнему. Затем сообразили, что извинения их совсем не к месту, сбились и дружно, словно получив строгую команду, замолчали, не зная, что им следует делать дальше.
И вот тут, воспользовавшись паузой, вперед, словно на плацу из строя, четко вышагнул Родыгин и заговорил:
– Милостивый государь Денис Афанасьевич, милостивая государыня Александра Терентьевна! Мы осмелились появиться в вашем доме без приглашения по причине очень важной, очень радостной и не терпящей отлагательств. Мы пришли просить вашего родительского благословения. Два любящих сердца желают соединиться на долгую и счастливую семейную жизнь. Наш друг, прапорщик Звонарев, которого вы знаете, просит руки вашей дочери Ангелины…
Говорил Родыгин, будто по бумаге читал – громко, с расстановкой, не сбиваясь, и была в его голосе и в манере говорить внушительная обстоятельность, нарушить которую казалось неприлично. Но Денис Афанасьевич нарушил. Не дослушав Родыгина до конца, перебил:
– Прошу прощения, но дочь наша слишком молода, она только нынче закончила гимназический курс, и ей нужно еще оглядеться для будущей жизни…
Однако сбить с толку Родыгина – затея бесполезная. Он упрямо продолжал гнуть свое:
– Позволю себе возразить, милостивый государь Денис Афанасьевич, молодость – это понятие не вечное, оно изменяется, и, к сожалению, очень быстро. А вот счастье…
Договорить про счастье Родыгин не успел – наотмашь, с громким стуком, распахнулась боковая дверь и – будто вихрь вылетел в коридор. Взвихривался подол легкого летнего платьица, взвихривались длинные каштановые волосы, не заплетенные в косу, а лицо Ангелины, бледное от волнения, было преисполнено такой отчаянной решимостью, какая случается у человека, когда он готов на любую крайность – хоть в омут головой!
– Ангелина! Ты что… – попытался остановить ее Денис Афанасьевич и даже шагнул ей навстречу, разводя руки, словно хотел поймать и задержать.
Но куда там!
Пролетела мимо, замерла возле Звонарева, цепко ухватившись тонкими пальчиками за рукав мундира, и срывающийся голос донесся до самых дальних углов большого дома:
– Не люблю я вашего Сбитнева! Не люблю! У него волосы из носа торчат!
– Прекрати! Это неприлично, в конце концов! – Денис Афанасьевич даже побагровел.
Но Ангелина, кажется, его и не слышала. Дернула за рукав Звонарева еще раз и опустилась на колени. Растерянный Звонарев продолжал стоять, а она все дергала и дергала его до тех пор, пока на помощь не пришел Грехов. Тот, не церемонясь, положил руки на плечи товарища и заставил опуститься на колени.
– Говори, – скомандовал Родыгин, – от чистого сердца говори!
– Я прошу руки… – начал было Звонарев, но сбился и беспомощно помотал головой, словно у него внезапно заболели зубы.
– Папочка! Мамочка! – взлетел звенящий голос Ангелины. – Вы же любите меня! Вы же хотите, чтобы я была счастливой! Благословите! Мы так любим друг друга!
Звенящий голос Ангелины будто встряхнул Звонарева:
– Я прошу руки вашей дочери, я буду хорошим мужем и хорошим сыном для вас, а Ангелину… Ангелину я буду на руках носить! Может быть, у меня нет таких капиталов, как у купеческого сына, но я честный человек и пришел к вам с самыми благородными намерениями. Вы никогда не пожалеете о своем согласии.
– Да, да! Никогда не пожалеете! – эхом отозвалась Ангелина.
Денис Афанасьевич побагровел еще сильнее, собираясь что-то сказать, но его опередила Александра Терентьевна. Неожиданно всхлипнула, прижала к груди пухлые руки и вздохнула – просто, по-домашнему:
– Что же мы, у порога-то… Проходите в залу, за стол сядем… Сядем и поговорим…
Грехов мгновенно метнулся на улицу и вернулся с цветами, с пакетами, сияя безмятежной улыбкой, будто исполнилось его самое заветное в жизни желание.
Сели за стол.
А часа через два расторопный Герасим и его товарищ доставили господ офицеров на берег Каменки, на то же самое место, где они были утром и где не состоялось намеченное свидание. Извозчики получили деньги, остались премного довольны, а на прощание Герасим, потеребив корявыми пальцами курчавую бороду, коротко хохотнул:
– Желаю вам, господа военные, пропить холостяцкую жизнь со звоном! А на свадьбу меня свистните – с ветерком доставлю! Я на базаре стою, там меня всегда найдете!
И долго в безветрии оседали за колясками два пыльных следа.
Звонарев смотрел на них и не слышал, что говорили ему Родыгин и Грехов. Стоял, оглушенный счастьем, и то расстегивал, то снова застегивал верхнюю пуговицу на парадном мундире.
1
Прасол – оптовый скупщик припасов (мяса, рыбы) для дальнейшей перепродажи.
2
Стяжок – толстая, чаще березовая, палка с утолщением на конце.
3
Китайка – материя.