Читать книгу Поход - Михаил Тарковский - Страница 5
Поход
4
ОглавлениеСыны подрастали и уже не умещались на охотничьем участке отца, поэтому решено было расшириться – в Эвенкии к востоку от участка пустовала территория. Прежде там беспорядочно промышляли экспедишники из сейсморазведки, благо можно было попасть на вертолёте. По воде далековастенько, да и реки больно каменистые и порожистые. С развалом страны экспедиции ушли, и полёты прекратились. Охотники и радовались, и огорчались. Радовал уход сейсмиков, «гравиков» и прочих изыскателей ископаемых, которые для охотников – источник вечной опасности. И печалил развал охотничьего хозяйства, несусветное подорожание вертолётных часов. Многие не понимали, к чему оно приведёт, и молодо радовались воле. Дескать: «Не-е-е… Я даже не парюся. Чо-чо, а пушнинка-то всегда в цене будет, хе-хе. Поди не пропадём».
Этой зимой Иван устроил поход на новые земли, которые прирезал к своему участку, по всем правилам оформив в районе. Ждать весенних настов Иван не хотел и освоение совместил с промыслом. Мечтал узнать, что там за места, зимовьё души до новых границ расширить.
У Ивана была примерная карта с парой избушек, больше ничего, и ясно, что горы, тайга да болота. Охотился там один мужик, Ванька Вагнер, у которого можно было бы вызнать про избы и путики, но он уехал в Германию. Да и знал о нём Иван понаслышке – Вагнер жил совсем в другом, большом, посёлке, где стояла тогда экспедиция.
Места эти от жилья далёкие… Каменистые реки, в засушливое лето грозно щерящиеся валунником, усыхающие до непроходимости. Невысокие, до версты, столовы́е горы, оперённые гранёными скалами, лиловым штыковником, по колени тонущим в каменных россыпя́х. Тайга, больше листвяжная, стройно-антенная и завораживающе чахлая. Пылающе-рыжая осенью и штрихово́ сереющая по́ снегу. Эвенкийские грозные названия, бесчисленные Чепраконы и Ядромо́. (При слове «Ядромо» представляются похожие на ядра базальтовые камни, а «Чепрокон» происходит от эвенкийского слова «чепара» – рыбьи молоки.) Бывает, самая зычноимённая речушка окажется пойменной и невзрачной, а какая-будь негромкая – грознокипящей в скалах.
Уже весь участок был насторожен или «взведён», как говаривал Иван, шли первые проверки, охота была неплохой, и к середине ноября Басаргины планировали разведку востока. Близился общий сбор в краевой избушке, откуда начинался поход, но ударила мерзейшая оттепель.
Младший сын Лавр, по братскому обычаю вступающий в полосу дикой силы, проверял путики в соседней избушке, до которой по реке было километров пятнадцать. Он уже всё сделал и рвался навстречу к отцу и братьям, окрылённый хорошей охотой и планами рвануть на новые земли. По крутому гористому берегу снегоходной дороги не было – ходили только на лыжах. Поэтому выезжать надо было по реке, которую в тепло мгновенно промывало, особенно у берегов в камнях. Про серёдку же и речи не шло – полыньи да пропарины. Следовало спокойно выждать денька два-три, когда оттепель отсопливит и вернётся морозец – прольёт, проклеет и опечатает: «Хоть боком катись». Особенно если снежком подпери́т для мягкости. Всё ж «не зря Бог-то делат».
Но Лавря настолько разогнался, что ломился к отцу не глядя на «шлячу». Тот настрого запретил дёргаться, но Лавря всё целил то «буран» пробовать», то «дорогу топтать». (Топтать – означает бить путь техникой, трактором ли снегоходом.) Вечером не вышел на связь. Часов в пять утра Иван проснулся. На дворе было около ноля градусов. Воздух дышал оттаявшей хвоёй, неплановой прелью. Вот-вот побежит с ёлок и пихт – талая кухта настоится на хвое и закапает на снег жёлто-зелёным, дырчато очертит по кругу стволы. Иван попил чаю и, не дожидаясь рассвета, поехал в сторону Лавра. Валили в душу примеры, как кто-то не поехал на выручку, а человек утонул, замёрз, надорвался. Тем более Лавр в «дикой полосе» и от него чего угодно ждать можно. Лыжи Иван пожалел в такую мокреть и оставил.
По всей длине реки шли или крутые берега с тальниками, или скалы и каменные гряды. В ямках мокро зеленел снег. Вокруг небольших камней выпуклым кольцом играло течение. Большие стояли в скорлупных развалах – когда вода падала, они вылезали, ломая лёд. По прямой не разлетишься, одни зигзаги. Да и берег бахромчатый, мысок на мыске. Несколько раз Иван садился – то проваливал в берегу́, то в наледи вяз – под снегом водищи в колено. Через ручей стелил переправу, и до обеда проехал километров шесть. Ноги подмокли – бродни есть бродни, «голяшки-то тряпочны». Упрел ворочать снегоход, вычищать снежную кашу из ходовки, машина разлапистая, как лягуха, пять раз крутанул – и язык на плече. Кусок с ровным берегом проскочил секундно, но потом снова пошла изрезанка, потекли ручья с промоинами под устья́ми. Один пришлось переезжать по берегу, по оттаявшим чёрным камням – и вспомнилось почему-то, как тоскливо-тало в городах над тёплыми трубами.
Началось сужение, берега выперли особенно вертикально – и ещё сильней забило течение в речные щели, и ослабился лёд на кромке. Скалу от реки отделяла длинная продольная коса. Она возвышалась белым уступом, Иван попытался на неё заскочить, но сел, провалив лёд гусянкой и уже стоя на косе лыжами.
Иван натолкал палок. Эх, вдвоём бы да с Лаврей… Но «вдвоём и дурак управится», и он выломал небольшую тальниковую веточку – сучочек в две спички. Засунул под рычажок газульки, прищемил там, а сам ухватил за лыжи и потащил. Вышло, будто невидимый кто-то на газ давит и убран главнейший тормоз – прилипающие лыжи. В несколько приёмов выпер он технику на сухое.
Иван был еле живой, и грыжа старая болела, и спина, но главное – силы ушли. Чего стоит каждое раскачивание, толкание, переворот снегохода… Ясно было, что надо «вороча́ться». Он достал небольшой термос и долго пил чай, запаренный с клюквой.
«Ну что, назад так назад» – и он убрал пустой термос обратно под сиденье к ключам. Проехав по косе, Иван соскочил на лёд, но взял чуть косо («расслабился, телепень!») и снова провалил снегоход в заберегу. Лыжи и задравшийся передок стояли на льду, а зад ушёл полностью, с фонарём. В багажнике под сиденьем плавал термос и оловянно глядели ключи сквозь воду. «Смотри как разделилися, а вроде вместе лежали», – проплыло в голове. Снегоход он засадил окончательно.
Где-то за облаками задумчиво гудел турбовинтовой самолёт, видимо, такой же «Ан-24», на котором он подлетал к Байкалу. Отдышавшись, скинув мокрую горячую шапку, попробовал ещё раз вытащить снегоход сучёчком. Тащил из последних сил, до задыхания, дроби в груди. Ни в какую. Только горел ремень и выхлоп пробулькивал через воду. Заглушил и едва сел, отходя от схватки, – медленно вступил, навалился тот же задумчивый эховый гул самолёта – уже на излёте… Волнами доходил, будто огромное сверло ворочалось, укладывалось в невидимое ложе.
Уже темнялось, и ноги были взрызг, особенно правая. И вроде всего-то минус два, а противно. Иван подобрал шапку, и, выстывшая, она мокро оклеила голову. Он завёл снегоход, открыл капот, угне́здился кое-как на двигатель, разулся и стал зверино греть-сушить ноги под тёплым воздухом из-под вентилятора. Мешался натянувшийся тросик от капота – когда его задевал, тот гудел струнно.
Разувался долго: сначала размокшие, распухшие, как из сала нарезанные сыромятные вязочки. Потом матерчатая голяшка с калошей, войлочный вкладыш-пакулёк, вдрызг мокрый и навозно отдающий овчиной. «Не моют, видать, шерсть», – подумалось, и представился бараний огузок с катышками навоза. Портянка. Вязаный носок. Простой синий носок. Голая белая нога в чернильных разводах.
Бесформенный пласт пакулька Иван выжал коричневой жижей, отжал портянки, положил на глушитель, и они запарили. Голо сиделось, пронзаемо— речная даль, ощупливый ветерок. Тарахтел на малых движок, гнал из ребристой бочины тёпло на белёсые ноги.
Не согрелся и не высушился, а обулся в сырое и попытался ещё раз выгнать снегоход. Как, нацедив сил, пробуют уже отупело, в надежде что и в остальном – в технике, в береге, во льду – тоже накопилось что-то спасительное. Не накопилось.
Километрах в четырёх в обратную сторону стояла маленькая избушечка, нужная по осени, когда ходили пешком. Сейчас Иван её миновал, и захода к ней не было. Он долго шёл к ней по снегоходному следу и добрёл в темноте. Предстояло подняться в угор по метровому снегу – в распадке его надуло чуть не в пояс. Самый набой – с отстранённым одобрением подумал Иван и одновременно отметил: «А ноги-то чужие…» Полез вверх бродком, еле их выуживая и переставляя – снег был по бедро, липкий и плотный. Вязочки размокли настолько, что, когда бродень засел, нога выдернулась голая. Иван уже не держал равновесия – вытащив портянки, затолкал их за пазуху и попытался всунуть ногу обратно, но промахнулся и уткнул ногу в снег правее, потом левее отверстия. Долго целился, балансируя, тяжко и часто дыша, потом замер на одной ноге, пошатываясь, потом, будто очнувшись, наступил, но нога угодила меж стенкой снежной трубы и смявшейся голяшкой. Снова терпеливо целился, в конце концов попал, стоптав слезший носок. Потом встал на четвереньки и пополз, переступая коленями. Полз так долго, что мнилось в голове: а точно ли тот распадок и точно ли там стоит зимовьюшка? Ведь рядом такой же. А вдруг ошибся? Ещё прополз и поднял голову. На угорчике в кедраче великолепно и огромно стояла избушка – снег толстым высоким пла́том лежал на крыше и добавлял высоты.
Усталость бывает разная – бывает обычная до сладостности, когда в блаженство и ужин, и сон, в который рухаешься, силясь продлить мгновение, побыть на границе – аж засыпать жалко. А есть усталость нехорошая, когда нутру неладно. Она и была у Ивана.
Иван затопил, поставил на печь набитое снегом ведро и разулся. Ноги не чувствовали больше чем на полстопы. Вдобавок он прижёг большой палец об железо и где-то зацепил – задрал с кровью ноготь: отдир не чувствовал… Растирал ноги, пока не осталось мерзкое онемение только в пальцах, а потом и пальцы заломило – отошли. И ноготь засочил. Иван недоумевал: «Ещё понятно, в мороз ноги ознобить, а в тепло-то чо?! Так старею, что ли?» Он то лежал, то пил чай и грыз сухой компот, выбирая ломтики покислей. О серьёзной еде и подумать было дико. Лежал, прикрутив фитиль лампы, в ровном недвижном свете. Думал, как выспаться и с новыми силами идти к снегоходу, но заснуть не мог. Потом стало рвать, потом снова лежал, время от времени выползая в ночь узнать, не сменился ли ветер. Дула та же постылая верховка. Когда очередной раз вышел, валил сырой и очень крупный снег. «Лопухами пошёл», – медленно проехало в голове.
Снова лежал на сохачьей шкуре, отпаивался чаем и всё никак не мог найти положение, чтоб полегче стало намятому телу. Только ворочался, и выбитый сохачий волос лез в иссушенный рот. Навалился страх за жизнь, как в самолёте, когда Байкала ждал и крепился мыслями о близких. Иван снова повернулся в полудрёме, просторно выбросив руку, и нашёл наконец положение, когда прилеглось вдруг прохладно и расслабленно. И в полудрёме привиделось, будто все близкие вкруг него собрались, включая и погибшего ребёночка, и Иульяньюшку, и Наталью. И жмутся, льнут под руки, под мышки, прилегая знакомо, укладисто, как перо. И само пришло: «Да ведь Он поди этого от нас и добивается». «Да скорей всего», – подумал Иван, чувствуя, как от этих слов буквально на глазах крепнет, выгибается под ним заветный мосток. И вспомнил, как вышел из самолёта, не решив дела. Сейчас было ощущение, что вернулся к брошенной передутой дороге и пробил, сколь мог. И что главное – ещё вернётся.
Так и не спал добром. И не ел. Ватный, с нутряной мелкой дрожью встал под утро, неотдохнувший, наломанный, но душою подлатанный. Молился перед синеющим окном, закидывая двуперстие выше ключицы, посерёдке меж шеей и краем плеча. После правила просил своими словами: Господи, дожить бы до дней, когда Петя подрастёт, когда пойдёт с ним в тайгу и они будут сидеть возле костра у избушки… Потом пил чай, грыз плоские компотины и представлял какую-то неведомую несбыточную избушку в просторном месте, откуда видна и река, и горы. И осень. И на горах снег ровно по струнке – а низ сопок тёмный и талый.
А несбыточная потому, что такой избушки у него не было, да и редко бывает у охотников. Обычно строят не в проглядном просторном месте, а где хороший крепкий лес, чтоб навалять на стройку, да и избушку стараются скрыть с реки.
Иван надел все слои просохшой до корочковой сухости обутки. И в зудящей слабости спустился на синеющую реку, к оттаявше-чёрным хребтам-берегам и побрёл к снегоходу, чувствуя, как вкачивают в него силы и ветер, и свет, сквозящий сквозь сизую облачность. Снегоход вытащил моментально. Подрубил жердей, раскачал, подсунул под гусеницу. Сучочек под газ – и вся история.
Уехал в избушку, а там на рации Лавр: оказывается, поросёнок, попёрся, несмотря на запрет, и врюхался по щиток. Ночевал у костра чуть не в потеху – «смолёвый пень запалил такой пеклый»! Выудил снегоход непонятно как, снял двигатель, упёр к «пеклому пню», вылил воду, промыл бензином, воткнул на место и вернулся, излучая героизм на полрайона. А ещё и находчивость: в редуктор залил подсолнечного масла! К тому же у двигателя болт крепления отрываться начал, и Лавря случившееся умудрился в свою пользу повернуть: дескать, неисправность предупредил! Отец до поры ничего и не сказал Лавру, только слышал, как старшие его копали. «Слышь, хозяйственный-смекалистый, масло-то смотри потом слей в бутылёк, а то оленины не на чем пожарить будет, а тут заначка!» «А ты какое лил: обычное или очищенное? А то тут один очищенного налил – и копец редуктору!» А Пимен крикнул: «Лавря, ты их не слушай! Шуччего жира натопи и долей туда!» А «Болошимо́» прорезался будто прищемленным тембром: «Ково шуччего?! Медвежьего набей – та́к взревёт, что держись!»
К вечеру синий дым из трубы избушки упруго заломило на юго-восток, и стало неумолимо колеть всё то отошедшее, слабое, что прежде так раскисло, обессилело и расклеилось. А потом и дорога началась, и встреча в избушке со всеми сыновьями, перед дорогой на Ядромо́.
Конечно, не у одного Ивана замирало сердце пред этой дорогой – до того хотелось новые места открыть и освоить. Чуть отравляло, что в них пошарились сейсмики, но мысль была подспудной и неосознанно-староверской – что всё меньше мест, куда не добрался мир. Общего настроя она не портила, тем более сыновья и не глядели так глу́боко, а профилям только радовались: «От так прямики́!»
На сборной избушке обсуждали Лаврин фортель с утоплением «Бурана» – до сих пор непонятно было, как он его вытащил, и, скорее всего, берёг секрет на рассказ. Иван понимал, что парень на самом изломе, переходе от мальчишки в мужичка. Сын действительно матерел, немного даже заигрывался, на́ зуб пробуя близких, и ершел, если с ним говорили «приказательным голосом». Отец дивился, насколько разные люди растут с одного корня, и бабкины слова вспоминал: «Один кедер – сук от земли идёт, а другой нелазовый, как свечка».
Лавря сидел на нарах рядом с отцом. Отец начал выговор:
– Ты ково, торопыга, сорвался?! Из-за тебя в воде по уши насиделся.
Тимоха поддержал воспитательно:
– Да ты, тять, ещё выудить умудрился как-то! Со спиной своей да грыжей…
Отец отвечал специально немного показно, пренебрежительно:
– Да как-как?! Сучок под газ сунул и за лыжи выудил. Подумашь, премудрость… – и снова завёл сурово: – А тебе, Лавря, ру́сским языком сказано было: «Сиди не дерьгайся, подстынет – и поедем». Ково лететь-то, я не понимаю. Головой-то на́а думать. Господь Бог всё устроил, чтобы у тебя выбор был. Можно вон… – говорил Иван возмущённо, – в малу воду по речке подыматься и лодку унахратить, груз потопить, и грыжу надуть, а можно… – И он продолжил спокойно: – Воды дождаться и доехать, поплёвывая.
Образ был доходчивым: Иван действительно ездил, поплёвывая скорлупки от орехов.
– А если не будет? Воды этой?! – отбивался в азарте Лавр, после разлуки вдруг крупный, раздавшийся. «Скулы – капля в мать», выпуклые, будто блестящие, масляные, а борода ещё слабая, прозрачная по сравнению с плотным светло-русым горшком волос. И стык между горшком и бородой как подклеенный.
– Будет, – с силой говорил Иван. – Или ещё что-нибудь будет.
– А чо будет-то? – не унимался Лавря.
Тима тихо и строго сказал:
– Ково споришь-то?
– Не спорь, а опыту набирайся, – раздражённо давил Иван. – А если у само́го тяму нет, дак слушай старших тогда! Говорил, не ездить?
– Да ладно, тятя! Ты смотри – бывалый, а тоже технику утопил! А как тебя послушашь, дак не должен был врюхаться вовсе.
Ивана возмутило это краснопевное «врюхаться вовсе».
– Что-о?
– Да то, что тебе берегчись наа по годам-то, а ты рискуешь! Тем более у тебя ещё и Петька теперь.
– Да он тебя ради поехал-то! – не выдержал Тимоха.
– А если б утоп бы – тогда чо? Ты об этом подумал? – вторил Стёпа.
– Да как утоп-то? – не умещалось в голове у Лаври, настолько он был молод и силён. – Ну купнулся, подумашь: не сахарный, не размок… Главно, живой.
– Сёдни живой, а завтра… – Иван аж рукой махнул, его возмущала невозмутимость, с какой Лавря отвечал, выраженьица, не по годам схваченные. – В пень головой. Да потому что на авось всё! – снова раздражился Иван. – А это, знашь… – и он отвернулся, – как дед Ерон говорил: кто авосничат, тот и постничат…
Иван помолчал и спросил строго:
– «Буран» как достал?
– Бать, а ты пилу брал с собой? – вместо ответа вдруг спросил Лавр.
– Что б тоже доставать потом? – презрительно рыкнул Иван и отрезал: – Не. Мне топора хватат.
– А я взял, тять, в мешок, правда, резиновый засунул. Потом, когда врюхался-то, на гору поднялся, кедрину свалил…
Лавря долго рассказывал, как излаживал ворот. Как добыл колодину из дуплистой кедры́, выпилил вагу, палок наготовил. Потом лёд пропилил под вагу, вагу в дыру просунул, в камни донные упёр. Как её выталкивало течением, и он её заклинил в булыганах на дне – показал руками. Все – деваться некуда – представили, как он шарит подо льдом вагой и через эту гудкую вагу ощущает дно в скользких камнях. Как «напялил на её колодину», обмотал верёвкой, палку в петлю воткнул. «Буран» цопэ, и от те пожалста – на сухом, ещё и помытый, хе-хе! Хоть глядись.
– А… – было открыл рот отец.
– А потом, когда второй раз-то ухнул – у меня воротишко наготове! Хоть под любой лёд вались. Так что, как говорится, не будь тетерей – борись с потерей!
Лавря весело глянул на братьев. Отца окончательно скрутило от возмущения. Хуже всего было, что парень-то всё верно сделал и его похвалить следовало, но уж больно кичился и краснобайничал – когда только выучился?! На рации на этой поди! Как подлипнут к ней – не оттащишь.
Братья не ожидали такого поворота и смотрели на отца.
– Молодец, ничо не скажешь, молодец! Но только вот слушай. Тетеря, потеря… Ещё поговорка есь – дурная голова ногам спокою не даёт. Ты на гору с кило́мет залез, полгектара леса угробил и чуть пуп не сорвал. А я, – он подмигнул Тимофею, – одним сучочком управился! От так от! – Иван потрепал Лаврю по плечу, приобнял и торжествующе оглядел избушку. Все засмеялись, а Лавря потупил глаза.
– А что с воротом нашёлся – молодец! – и всё равно ввернул: – Не зря учил, ха-ха!
Потом помолчал и добавил:
– Каждому Бог по силам урок даёт. А выбор всегда есть. Все-е-егда…
Наутро дымили на прогреве снегоходы, собаки заходились лаем, чуя дорогу и боясь, что их оставят. Ветерок метнул снежную пыль с ёлки. В жилу с ним раскатно прокричала кедровка. Сыновья доувязывали нарты с грузом, которого набиралось: палатка, жестяная печка с трубами, капканы, бензин. Лавря прилаживал пилу, с силой суя под верёвку – царило то дорожное возбуждение, преддверие нового, неизведанного, ради чего, наверное, и существует эта чистая и крепкая жизнь… Погодка стояла «само то», без сильного мороза, но и без тепла, без снега. Розовеющее небо, дымочка. Редколесье в сахарных ёлочках.
Вот и двинули наконец. Передо́м с лёгкой нартой шёл в спиральном облаке Лавря, особенно воодушевлённый и будто ещё повзрослевший за́ ночь. Иван ехал по готовому следу за сыновьями, и дорога не забирала внимания, а шла в размышлениях: что там за изба? Насколько мог разорить её медведь? Не горело ли там в последние годы? Есть ли ла́баз? Если есть, то наверняка там спальник, ещё что-нибудь нужное, может, даже крупа для собак. Да мало ли что. В тайге каждая крупинка на пользу. Если лабаз есть, то, скорее всего, на ноге – на листвени или двух.
Тогда ещё не вошли в обиход железные бочки от бензина – с надевающейся крышкой на болтах. Их привязывают тросом к дереву, и медведь сколько угодно её мусолит, но не укатит и не вскроет. Только царапины оставит и шерсть на гайках. И Иван хоть и перешёл давно на бочки, но сердцем любил именно рубленые лабаза на ногах.
Дерево надо выбрать без намёка на прелость – медведь гнилое сердце учует сразу и сгрызёт. И чтоб не смог ни зацепить, ни скинуть. Целая премудрость, как закрепить пол-помост на стволе. Понятно, с лестницы начинается, а дальше на нужной высоте врезается крестовина под будущий помост. Потом опиливается ненужная часть дерева, та, что над тобой. Ещё полбеды нынешней лёгонькой пилой, а «Уралом» или «Дружбой» попробуй! И ещё не свернись с верхотуры! И спили так, чтобы пол-лесины, падая, тебя не пришибла и не сбросила, не впечатала. Вот опилил, затрещало, отдалось по стволу, и вот валится с хряском тяжеленный кронистый остаток. И в момент отделения – дико сотрясается-играет освобождённый от груза материнский ствол с крестовиной и тобой, вцепившимся в обрубок, держащим пилу со жгучим глушителем. В запахе моторной гари усыпанным по глаза липкими смолёвыми опилками.
Само́му ла́базу ещё и крышу надо сделать. Решить из чего – с доски ли пилёной? Или корьём покрыть? А ещё ошкури ногу от самых корней до помоста – чтоб не гнила и чтоб труднее было забраться, хоть кому – хоть мышу.
Ближе к вечеру добрались наконец и до места, профиль экспедишный вывел. Мало того что избушка целенькая стояла под снежной шапкой, да ещё и лабаз рядом как подарок. Избушечка небольшенькая, но ладная, и главное, крыша целая. Накатали площадку… А место великолепное. Лес вроде и густой, но у берега проплешина, редкий листвяжок по краю. Видны и река в повороте, и горы. Квадратные, с гранёными боками, бело-пребелые. У горизонта свинцово-синее вечернее марево, и они на его фоне светятся мелово и нетронуто.
У избушки медведь когда-то порвал полиэтиленовое окно, и ребята быстро натянули новое – плёнка с собой на этот случай. Труба высокая колонковая[2], тяжёлая – чуть печку не удавила. По трубе текло, и ямка на печке особенно ржавая, до хлопьев. Тяга в печке такая, что плёнка на окне дрожит и ходит ходуном. Дрова под нарами. Лампу даже нашли, а солярка с собой была.
Иван ещё раз полюбовался видом. Глянул на лабаз: на двух крепких ногах. На них настил, но само сооружение разочаровало – брезентовый островерхий домик на каркасе. Путний охотник дощатый бы сделал или хоть с жердей… Опять раздражение шевельнулось – экспедишники… Зато на ноги под самым настилом надеты железные бочки, дырявленные топором под размер стволов. Целая работа, но по ним никакой медведь до лабаза не долезет.
– Лестницу ищем! – копались молодые.
– Да под снегом она!
– Да ищем.
– Да ково искать. Она если и есть где, то сгнила, лежит дак.
Сыны возмущали: ведь ясно, что проще новую сделать, чем вчерашнего дня искать. А главное, всё равно этим кончится. «Но специально не буду ничего говорить. Пусть ищут», – подумал Иван и на всякий случай присмотрел пару-тройку сухих еловых жердин – обычно у избушек сушняк выбран, а тут людей не было: и насох. Самому аж понравилось, и он с удовольствием повторил: «Насох!» Несмотря на упрямство сыновей, настроение было хорошее, как всегда на новом месте. Особенно обнадёживали меловые горы и изгиб реки с серыми сопками. Буквально пронзало знакомостью – есть виды, в которых всей Сибири причащаешься.
Иван запалил костёр собакам варить, распаковал нарту, спустился на реку по воду. Лёд был слоёный. Он продолбил верхний слой и не спеша набрал эмалированной кружкой в ведро синеватой воды. С водой черпалась и шуга, и, выливая, он держал её пальцем, а она светлела – игольчато и серебряно-ярко. На ветерке кружка бралась корочкой. Перед тем как подняться на угорчик, снова глянул на реку. Горы чуть усели, но даль забирала ещё сильней и глубинней.
Вернулся к избушке в какой-то расслабленной задумчивости. Избёнка, конечно, так себе, наскоряк скидана – новую придётся рубить. Подошёл раскрасневшийся Лавря: «Тятя, надо лестницу делать». Отец только поднял брови и пожал плечами.
Уже темнялось. Свалили и притащили сушины, серые, гудкие, легкие. Ходящие ходуном, они пружинисто отдавали в руки. Сучочки как железные зазвенели под топориком… Мгновенно нарезали стволиков на ступеньки. Торцы шершавые, занозистые по краю, тёплые. «Гвозди в верхонке под сиденьем!» – звонко крикнул Степан.
Работали без рукавиц. К вечеру небо совсем расчистило, засинело, и драгоценно проклюнулась первая звёздочка. Лавр прибивал ступеньки, и гвозди подлипали к красным, мокрым рукам. Он хотел делать быстро и эффектно, но гвоздь то на сучок попадал, то шёл не по волокнам, сгибался, и Лавря быстро выправлял его лезвием топорика. Вот и лестница готова. Синее морозное небо ещё чище разгорелось звёздами. Лёгкая, пружинящая лестница лежала на укатанном снегу.
Давно уже кипел чайник в избушке. «Пошли чаю попьём – всё равно тёмно настало. А на лабаз и с фонариком слазите!» Ребята охотно втиснулись в тёмную избушку. При дневном свете мятая печурка была рыжая в ошмётьях ржавчины. Теперь горела туманным и чудным кристаллом рубина. Лампа с еле живым фитилём светила чадно, но было тепло и хорошо в избе. Скинули шапки, суконные азямы, промороженные до зернистых сосулек. Лавря стаскивал через голову свитер и рукавом смахнул с полки коробку с гильзами. Братья захохотали. Рукавицы пихали вокруг на гвозди, на вешала́. На печке стояла без крышки кастрюля с гречкой. В ярко-синем свете фонарика она лежала в прозрачной водице, как галечка. Несколько гречинок плавало. Лавр положил суконные верхонки на вешала над печкой, одну обогнул вокруг затёртой палки, а другую не догнул, она расправилась и упала в кастрюлю. Оттолкнув Стёпу, он бросился к мокрой верхонке. Братовья хохотали: «Куда приварок поташшыл? А ну ложи на место!» «Лаврушка лаврушку решил закинуть!» Лавря выжал верхонку, приладил на палку, и с неё мерно запшикало на печку.
Попили чаю, вышли на улицу – звёзды ещё ярче обступили, освоились, и ещё гуще вился пар из распахнутой двери избушки. Поставили к лабазу лестницу, и она упёрлась настолько крепко и устоисто, что, казалось, была здесь извечно. Лавря с налобным фонариком полез по ступеням. Иван оглянулся на собак, но тут же раздался вскрик, и с лестницы кубарем скатился и рухнул в снег Лавря.
Братья ринулись.
– Да чо такое? Живой?
Лежал согнувшись, потом стал разгибаться, морща засыпанное снегом лицо.
– Обождите, не поднимайте его!
– Чо? Как?
– Спина как? Руки чо? Ноги?
– Тятя, там… там зубы! Тятя!
Батя подошёл к лестнице.
– Карабин возьми! – крикнул Тимоха.
– Да какой карабин! – проворчал Иван, натягивая на шапку фонарь.
Иван долез и откинул брезентовую полу. Фонарь осветил дикий и ослепительный оскал черепа в усохших остатках плоти. Оскал будто опоясывал голову… настолько был противоестественным вид человеческой головы без оболочки. Касаясь пола согнутыми ногами, висели за шею на удавке останки человека. Верёвка была привязана к коньку.
Долго не могли прийти в себя и, подавленные, улеглись спать раньше обычного. Рассыпчатая гречка так и осталась в кастрюле. Не могли стряхнуть, сбросить, смыть увиденное, дикое, поражающее внезапностью, нелепостью. Всё казалось оклеенным засохшей слизью тлена.
Лежали: Лавря на левых нарах, сам на правых, а Тимофей со Стёпой, не сговориваясь, решили на полу. «Чтобы не спать на покойницких нарах», – догадался Иван. Некоторое время он с налобным фонариком читал Евангелие. Потом положил на стол – фонарь поверх книги. Лежал, сопя, ворочаясь, пружинно проваливая нетолстые доски нар. Снова слоились мысли: ведь как рвались сюда в целинный снег, на край света, в новое, радостное, нетронутое… А уткнулись – в чужое несчастье. В закрайки чьей-то орбиты… Чуть не в материк.
Иван прислушался к сыновьям: вроде ровное дыхание, ну хоть спят, и то подмога. От те и Ядромо́. Будто речными камнями грудь придавило. Даже представить Петьку не разрешал себе. Да как же так? Что же стряслось-то здесь? Что за человек? Нездешний, поди. Здешнего хватились бы… Ну. Скорее, с экспедиции. Опеть, почему не искали? Или беглый? Скорее всего, беглый. Скрывался, делов натворил и не выдержал. Опеть если с экспедиции, то откуда у них беглый? Да мало чо. В посёлке случай был: строители повздорили по пьянке, один другого зарезал и в тайгу удрал. Три года ни слуху ни духу, потом в Чите всплыл. Опеть если нездешний – то такие, нетаёжные, когда припрёт, начинают, наоборот, о материке мечтать и сопки своротят, чтоб выбраться. Да нет, скорее всего, делов натворил… Хотя тут одно дело другого краше: если кого́ убил, хоть покаяться можешь, а если себя – то… и всё. Расхомутался… Помолиться надо за него, а уж примет ли Господь Бог, – видно будет.
Снова заскрипела под Иваном пилорамная дюймовка, завезённая вертолётом. Вспомнился Васька Ларин, командир ми-восьмого, который забрасывал его на охоту. Любимец всеобщий – ладный, маленький, весёлый, синеглазый с чёрными усами. Однажды, будучи в большом посёлке, Иван коротко сошёлся с Васькой. Стоял Иван у некоего Глазырина, сочувствующего старообрядцам. У Глазырина брага была своя, у Ивана в бидоне подмёрзшая своя – Иван из деревни на снегоходе приехал. Брага замёрзла так, что сверху поднялось «спиртовое ядро», как сказал Глазырин. Они с Глазыриным этим ядром и угостились, а вскоре завалился Васька с какими-то городскими кручёными и «сильно не последними» мужиками. А у Ивана рыба, оленина копчёная. В общем, крепко выпили, разговорились про тайгу, речки и заспорились с Васькой: тот утверждал, что по Делингде приток Огнекан справа по течению. Иван точно знал, что слева. Васька предложил спорить на ящик водки. Ивана развезло с дороги и «опосля ядра». Он протянул руку Ваське, и их разбили. Поспорили и поспорили. И вдруг Васька вскакивает: «Погнали в аэропорт». Сели в машину. Примчались в эскадрилью, взяли карту – и вот уже Васька несётся в магазин и берёт ящик.
Тут сыграли и мужики городские, какая-то выгода Ивану замерещилась, корысть – не устоял, бесы бок о бок ходят. Кураж его поймал. Брагу пил сначала, потом голову потерял, а потом, когда брага ушла, давай его компания водкой потчевать, а староверам нельзя, но он уже пьяный. И понеслось, потащили куда-то в гостиницу, там горничная накрашенная, он и с ней балагурил и песню спеть порывался, а потом, Бог помог, рухнул. Иван был малопьющим, и утром взвалилось на него такое похмелье, что чуть не помер. Что «в голове ветер лес ломат» – ничего не сказать. Как горой задавило. Всё чем жил давеча – дорога, семья, промысел, стройка, скотина, труд наружний и внутренний, всё как бульдозер сровнял. Мёртвое поле. Тоска без раздела на душу и тело: давит оптом, как танк, тупой, огромный, скрежещущий. Тогда он и понял, как люди на себя руки накладывают. Не из-за того, что жизнь сбилась, а чтобы прекратить состояние адское. Когда солдат вместе с вражьим танком себя взрывает, то для него танк задача, а что сам под руку попал – так, издержки. Во дьявола́ как запутать могут – лишь бы человечью душу сцопать!
А хуже всего, что Вася через несколько лет проигрался в карты и повесился. Ещё случай был: в экспедиции мужик застрелился из-за бабьей измены. Говорят, красавица была беспримерная. А бабья красота, она как осока: на ветру шёлкова, а рукой задел – и кровь потекла. Да… Ну и вовсе дикая история – замечательный мальчишка, десятиклассник, красивый, сильный, остроумный повесился из-за несчастной любви. Прямо дома на вышке.
Кто от позора уходил, кто – от обиды. И всегда ночью или под утро – в самое одиночество. И это от людей через стену. А тут – одиночество на одиночество. А как боялся, что прах звери съедят! Ещё и не помещался, а втиснулся… Господи, да если б его мать увидела и вспомнила, какой он маленький был, молоко сосал… Какая была головёнка шёлковая, а какая теперь… оскаленная. Да… Хорошо Лавря хоть спит, бедный, весь форс растерял.
Да. Ослаб человек. Такое навалилось, что не дай Господи. Но ведь и выход-то на ладони: раз навалилось, то и отвалилось бы. Маленько бы продержался, и если бы рядом кто живой оказался, то и обошлось бы! Иван точно знал: обошлось! И мелькнуло в голове: «От кому лет-то не хватило – не дождался нас!», а потом как ожгло: «А может, я не успел?»
Ивану стало легче, когда представил, как добирается до избушки в те минуты, когда человек на ла́баз собрался. Но и тут пошли развилины. Хорошо, если спасибо скажет… И вспомнился случай, рассказанный костоправом, который Ивану «ставил хребёт». Костоправ этот разминал человека, пять лет лежавшего после удара. Был он «впласт закоревший», и костоправ мял-мял его, растягивал, разворачивал, как «запеклое бересто», да так больно и трудно, что больной не взвидел разминщика, как лютого недруга. Но тот каким-то образом поднял недвижного с лежанки, и вот: чудо-дело, стоит колодина на ногах! Костоправ ему руку согнутую потянул, тот взъярился и в порыве ударил мучителя так, что тот повалился. И поражённый вернувшимся сокодвижением, рухнул и стал костоправу ступни целовать.
Ну уж тут как получится, главное – успеть. И Иван представлял свой подъезд и подход к зимовьюшке по-разному: то на снегоходе подруливает, то на лодке – в речке-притоке вдруг вода небывалая… А то на лыжах подходит к избушке. Идёт себе идёт и не дойдёт никак, началась тут прогалызина большая, и вдруг тайга расступилась, постройки какие-то замаячали, и оказывается, уже не избушка приближается, а старая промхозная контора, к которой он идёт с каким-то мужичком. На плечах у каждого по мешку. И снег метёт, сухонький такой, предрождественский. И облака лёгонькие, задиристые… А идут они сдавать пушнину. Мужичок лицо всё отворачивает, прячет, и сам какой-то вымотанный, заунывный. «Ты чо такой смурый?» – «Да вот – до плана семь штук не добрал, теперь из промхоза попрут и участка лишат. А мне без тайги погибель». – «Да, не дело. Понимаю. А план-то какой?» – «Шестьдесят соболей. А у меня полста три». – «Вон чо. А у меня шестьдесят семь. Но раз такая история – на тебе семь соболей!» Иван развязывает мешок, и тот свой развязывает. У Ивана соболя вычесанные, пышные, лоснящиеся, а у мужичка до того слежалые, грустные, что неловко Ивану за свою пушнину. Берёт он семь соболей, протягивает. А тот говорит: «Только теперь за пушнину деньги именны́е дают». – «Это как?!» – «А так. Есть именные соболиные лицензии, ну, для контролю за добычей и упорядочения сбыту. Но, сам знашь, охотнички народ мухлявый, и теперь за соболей дают деньги пофамильные – вот это Ивановы, а это Пименовы. Чтоб на чужие соболя никово не взять было – только на своя. Ну ты понял». – «Понял, чо не понять. Но ты всё равно бери, не оскудею, поди, на семь хвостов-то».
И мужичок забирает соболей, завязывает мешок и идёт в контору. А Иван стоит и думает: «Ведь как выходит: у ево полста три, а у меня шестьдесят семь, разница четырнадцать штук. Я ему семь отдал, и мы сравнялися. Отбавка небольшая, а разрыв вон как надвоился! Как это?» И тут вдруг голос раздаётся: «Всякому имеющему дастся и приумножится, а у неимеющего отнимется и то, что имеет. Как это? Тять… А тять?»
– Тя-ать! – повторил Лавр, откладывая Писание и светя на отца льдисто-пронзительным налобным фонарём.
– Ково тебе? – очнулся Иван, с трудом приходя в себя, морщась и закрываясь от яркого света. – Да убери ты – ослепил!
Лавря выключил фонарь, и в глазах Ивана долго мерк зеленеющий след да ворочалось свежевырезанное на бревне над Лаврей: «Л Б 2003». Потом стало совсем темно, лишь в поддувале дрожал рыжий огонёк и отсвечивал на Стёпином спальнике. Тихо стояло.
– Тять!
– А! – отрывисто отозвался Иван.
– А он почему повешался?
– Почему… – Иван заскрипел нарами. – Мало чо быват. Спи давай. Завтра путики искать пойдёте.
– А ноги-то? Ноги-то касалися… Сам говоришь… Упором-то… касалися. Как он так… удавился-то? Может, помогли?
– Помогли, ясно море! Дед наш, знашь, как говорил? Про самоубивцев… Что когда такое дело – дьявол тут как тут. На подхвате, – отрывисто говорил Иван. – Так поможет, что никакой упор не спасёт. Те и «помогли»… Спи давай. Завтра пойдёте, очепа́ будете делать – лысьте сразу. Чтоб не гнили.
– Тяять… – снова занудил-задомогался Лавр.
«От ить домогной!»:
– Ну чо тебе?
– А пошто мы-то не знали?
– Да кто щас чо знат! Тут этих экспедишников шарилось…
– Дак а чо не хватился никто?
Вдруг неожиданно бодро вступил Тимоха, тоже не спавший:
– А ты, Лавра, его бы и спросил! А то чо-то быстровато убрался.
– Да прыгнул-то красиво. Ему в десант наа! – хохотнув, добавил Стёпа. – Промысловик-десантник!
– А, тять? – не унимался домогной Лавря.
– Да кто искал кого? – отмяк голосом и Иван. – В развал такой? – И снова рыкнул: – Спите давайте.
Ранним, ещё тёмным утром Иван, переступая через сынов, крепко спящих в спальниках, открыл дверцу печки. Догорающий в её нутре огонёк в фонарном свете обратился в перистый кубик пепла. Иван туго затолкал печку сухими еловыми поленьями и поджёг бересту. Береста занялась, скручиваясь и чадя. Иван закрыл дверцу, и глазки́ поддувала зашлись трепетно и ярко. Завыла тяга.
Иван вернулся к столу, прочитал молитвенное правило, быстро и сильно охлёстывая двуперстием вверх от ключицы на гребень плеча. Потом грел в сковородке гречку на сале.
Чайник давно кипел. Иван поднял сыновей, накормил и, не давая мешкать, отправил в тайгу работать – в мороз, снег, свет. Сам перекрестился и не спеша взялся за дело. Сложил раскиданные дрова, порылся на полках, под нарами. Скрутил Лаврин спальник, положил на нары «в голова». Под спальником на досках подобрал измятый листок с дырочкой от гвоздя – половинку выцветшей бледно-зелёной тетрадной обложки. С одной стороны таблица умножения. С другой записка:
Ребята, кто зайдёт в избушку, очень большая просьба. Сходите на лабаз там сверху на мешках с продуктами есть небольшая чёрная сумка в ней в наружном боковом кармане записка для Вани Вагнера. Передайте записку ему очень прошу. (Приисковый, Норильская 23 кв 2, Вагнеру Ивану Берхардовичу.) Правда на лабазе будет и удавленник то есть я. На мёртвых пучиться ненадо. Все мы раньше или позже всё равно умрём. Лучше конечно позже.
Иван не торопясь оделся и полез на лабаз. Перерезал верёвку, на которой висели остатки тела. Поддержал, чтобы оно не ударилось о настил. С сумкой вернулся в избушку.
Здравствуй, Ваня!
Вот пришла пора и мне оставить этот мир. Немножко конечно грустновато. Но и жизнь для меня была нелёгкой. Были и хорошие моменты но я никогда не умел их сохранить. С этой идиотской заброской намучился неприведи господь бог никому такого. Лодка почти сразу потекла. Кое-как до Камдакана постоянно черпая воду дотянул а там у избушки нашёл старую гремцушку (неразборчиво. – М.Т.) разбил набрал смолы. Заделал дырки. Через какое-то время опять потекло. Порог на пороге. За один только день прошёл 17 штук включая перекаты. Сколько было застревал на камнях посередине реки. Но всё как-то обходилось. Всё выбирался. К Ху́ричам подъехал где-то в конце июля. По дурости стал подниматься по Хуричам. За 3 дня протащился 2 км. Потом день ходил смотреть до Чавидокона. Вся река сплошь одни камни. Там нетолько на лодке невозможно подняться. Там как говорится и на вертолёте над ней не пролететь. Думал продукты перетаскать 40 километров на себе. Но берега тоже завалены камнями а по лесу метровый мох. Решил подниматься по Ядромо́ до подбазы сейсмиков. Ведь какая разница в каком месте кольца путиков находиться? Но время уже было упущено. Вода упала. На эти проклятые Хуричи потратил 8 дней. 3 дня поднимался 2 дня спускался назад. 1 день ходил смотреть и потом день ремонтировал лодку. На швах где листы жести соединялись все эти замазки отстали полностью. Стало как решето. Сверлил дырки, засовывал резину и приложив обод от бочки всё стянул болтами, а потом просмолил, но всё равно немножко пропускала воду. Третьего августа собрался до Баладжекита. Это в 6 км от устья Ядромо вниз. Там где-то км 2 ниже сплошные пороги и шивёры. Продукты выгрузил в избушке Сергея Бурцева, а лодкой решил проехать по порогам пустой, потом на себе перетащить продукты, сложить и ехать дальше. И надо же буквально на последнем перекате подкинуло мотор через камень, потерял управление, лодку кинуло поперёк переката хлынула вода и лодку прибило к 2 камням – перевёрнута против течения ковшом как бы. Получилось как плотина. Тонны воды давят на лодку а она прижата к 2 камням спереди и сзади. И всё это посередине реки и посередине шиверы. Посередине реки потому что там был самый наилучший проход. Да и в жизнь никогда бы не подумал бы что здесь перевернусь. Такие водовороты прошёл что волоса дыбом становились. А здесь надо же так получиться. Дальше уже широкий плёс и устье Ядромо. Сколько не мучился так ни лодку ни мотор не смог снять. Вода глубокая и течение сильное. Сделал плотик думал может на плотике подберусь. Куда там. Держусь за плот, сбивает течением, а плот переворачивает и вырывает из рук. 2 дня промучился толку никакого. Пришлось лодку бросить. Стал на Мойеро́ таскать продукты. Построил лабаз. Перевернулся 3 августа. 3 и 4 пытался снять с камней лодку. 5 пошёл на Мойеро́. 6–7 строил лабаз. 8 шёл на Баладжакит за первым грузом. 9 пошёл уже назад на Мойеро. Думал перетаскать быстро. Получилось что ушёл весь август. Туда и обратно получается 60 км. Теперь почти такое расстояние надо опять тасчить до подбазы сейсмиков на что у меня уже нету не силы и не желания. И так ноги опухли как чурки в сапоги не запихать. Да и приманку без собаки не набить. Птица и близко не подпускает. Поднимается и летит чёрт знает куда. Так что Тамара когда шутила что надо меня сфотографировать последний раз живого оказывается была права. Да и я тогда смеялся и мысль такая не приходила что так жизнь кончу. Сейчас через Неконгдокон ещё мог бы выбраться в Приисковый. Да там и Серёга Бурцев прилетит. Да а что дальше? Проситься к гравикам? Но сезон кончается и хрен возьмут. Или проситься в кочегарку кочегаром да и тоже своих хватает. Ехать куда-то ещё я уже не могу потому что денег уже ни копейки. Да и не к кому. Вот я и подумал зачем себя дальше мучить. Если я 53 года проживший на свете жизнь себе не устроил так я уже и не устрою. Зачем и себя мучить и людям надоедать. Что осталось патроны, белка (название ружья. – Прим. М.Т.), лыжи, валенки всё на Мойеро на лабазе. Конечно если остался жив бы потихоньку работал купил бы и мотор и всё остальное. Но я уже больше жить не в силах. Так что очень прошу тебя извини меня за причинённые тебе неприятности. Если надумаешь когда подниматься до участка на лодке то только в половодье по большой воде а иначе намучаешься не хуже мене. Ну кажится всё. Ещё раз простите меня и прощайте!
Леонид. 1996.
Иван медленно поднялся, обулся, накинул азям и вышел из зимовья́. Подошёл к берегу и прислонился к шершавому стволу листвени. Была видна река в таёжных серых сопках и вдалеке квадратные горы. Нежно-меловые в рассветную розовинку, они стояли и прекрасные, и непоправимо другие.
2
Колонковая труба – труба, применяемая в колонковом бурении скважин. Хороша своей вечностью.