Читать книгу Промысловые были - Михаил Тарковский - Страница 11
Не в своей шкуре
4. В небе над лесом
ОглавлениеФедя заметил, что чем больше чистит капканы, тем сильнее входит во вкус. Иногда, конечно, он и перехватывал мышку для разнообразия и сугрева, но больше пасся на путиках – нравилась легкость, да и азарт в работе с дармовщинкой пришел. Принаглел соболек. Прижирел. Еще и сеноставкам наказал:
– Вы мне, эта, сена притащите в дупло. Хвоща помягче. Ясно излагаю?
– Ясно.
– Ну вот. Работайте.
В тайге вовсю обсуждалось происходящее. Кедровки, кукши, белки, летяги, не говоря о мышах – все подкармливались привадкой, а тут, видя такое дело, забеспокоились. «От ить полобрюхий! Он чем больше путики чистит, тем больше ись хочет. Затравился. Этак он всю приваду прикончит», – переживали они за приваду, будто она ихняя.
А соседние мыши нарочито громко заговорили:
– А интересно, он сразу побежит посмотреть, что там у него дома творится? Или еще жиру доберет? Н-да… Говорят, жена-то его… того… хе-хе…
Только ворон, пролетая, сказал:
– Дурью не майтесь. Так он при деле и вас не трогает. А приваду кончит – за вас возмется. Маленько дальше носа глядите!
Федя все слышал и вздрогнул… Его, как лесиной, огрело. Шарахнуло. И стало будто размораживать, забирать открытием: оказывается, с самого момента пробуждения в дупле ему больше всего на свете хотелось поглядеть, что творится дома. Словно раньше его и близких только тайга разделяла, а теперь что-то гораздо большее, огромное, сильное и неизбываемое – целая стена вставшая. Желание будто специально таилось, чтобы теперь с головой и брюхом забрать. Даже представить себя без него было дико. Хотя он и не представлял, а только чуял.
Желание это состояло из двух желаний: из тоски по близким, обострившейся после пробуждения в дупле, и еще очень важного ощущения. При всем своем упрощенном устройстве, соболиной мироподаче, не отпускало одно чувство: что где-то там, в избушках, существует настоящий Федор. И желание взглянуть одним глазком на дом было именно с этим и связано: мол, все-то знают, что Федор-охотник в тайге, а он-то, Федя-соболек, и подглядит. Обманет расстояние. Но это одно. А вот тоска по близким была сильней и безотчетней и нарастала из подспудного, из той области, как птицы румбы чуют и рыба на нерест идет в единственную реку. Словно то глубинное, чему он не давал ходу, само за него решало.
«Кстати, у брата Гурьяна… через которого идти… У брата Гурьяна… там богато должно быть. Брат и приваду обновляет чаще, и куски не жалеет. Да и разнообразье – я тебе дам. Все пробует, и рыбу даже, и ондатру. Кстати, рыбки че-то охота. Да и в дорогу отъесться надо. Мало че дальше». Федя прекрасно понимал, что у брата и собак больше, и народу – Гурьян охотится с сыновьями. Все исхожено, изъезжено и избегано. «Хороший огород нагородил. В общем, так: в дупла и корни не улезать – выкурят. Можно в сопки уходить в камни. Прятаться на деревья, лучше в елку, и сидеть тихо у ствола, следить за охотником. Смотреть в оба. И всегда! Всегда быть с противоположной стороны ствола. Да! И на фонарь не смотреть! Ни под каким видом. Чтоб меж глаз не получить. Скорей всего брат пойдет сюда искать меня, я на связь не выходил, а обещал. Это, конечно, нам на руку. Да и вообще – на таком участке именно меня найти, самого ушлого – это как иголку в стогу сена. Ну вот так как-то. В общем, четкость, взвешенность и скрытность. Все. Вперед».
У брата Гурьяна стояло около двадцати избушек, и, по-хорошему, надо было его участок обойти. Но Федя не хотел бежать лишнего, да и обильные путики манили, какой-то даже зуд был на брата. Федя всегда завидовал его любви к промыслу, чуя в ней силу, от него укрытую.
Федя, видимо, чересчур уверовал в свое знание повадок охотника, и не ожидал, что братнин огород будет столь плотным. На участке охотились трое, у каждого по три собаки, всего девять. Сначала шло гладко. За два дня отработал два путика, а потом вдруг именно в это место приехал Гурьян. Оказалось, осенью с сыновьями срубили здесь новую избушку, а ему не сказали зачем-то. В общем, Федю погнали Гурьяновы собаки, и он залез на толстую и густую елку, которую специально выбирал, рискуя промешкать. Схоронился в самую середину высоты, где еще густо, но далеко о́т полу. Брат никак не мог его добыть: соболь очень тихо перебирался, переползал змеино вокруг ствола по веткам, буквально обтекая его и вжимаясь в шершавую смолевую чешую, так что капли смолы влипали в ворс – но уж тут не до шубы. Гурьян и выглядывал – всю шею вывернул и выстрелить зверька пытался – бесполезно. Один раз пулька прошла вплотную и оторвала коготок на правой лапе, и лапу ожгло-контузило – но все не в счет и только собрало. Собаки охрипли. Гурьян серьезнел. Движения становились отрывистей, как-то резче. Один раз Федя видел, как тот остановился и помолился. Даже шапку снял. Открылись потные волосы, подлипшие вокруг головы, и из-за этого особенно широкая борода. И крестился, споро, размашисто и особенно кверху, с захлестом до края плеча закидывая двуперстие и словно сгоняя кого-то. И потом снова медленно-медленно шел по кругу, высматривая в елке. Глаза слезились, оттого что не моргал и не вытирал. Натоптал целую площадку, кольцо с веером лыжных отпечатков. Подходил несколько раз к елке – стучал топорикам. Потом запалил костер и пил чай из консервной банки от горошка. С галетами. Продолжалось это полдня. Так и брел по кругу, заворачивая носками лыж, переступая носками. Заломя голову. Был с «тозовкой» и исстрелял патронташ пулек, и еще запасную пачку почти кончал – оставил пулек десять на крайний случай.
Под вечер тихо подтарахтел на новом четырехтактном снегоходе Гурьянов сын и Федин племяш Мефодий. Розовое лицо горело даже в сумерках, не набравшая силу моховая борода белела куржаком:
– Тятя, ниччо не пойму, – говорил он с жаром, – до базы доехал, вроде как оттуда следдев нет. Кобель там сидит. Снегоход там. Карабин и «тозовка» – там! Он куда ухорониться мог?
– На лыжа́х ушел?
– Да ты понимаешь, тятя, он за день до снега в ручей оборвался – дак лыжи так и висят в жомах. А голицы старенькие под крышей. Я тоже думал по́ воду пошел и в по́лынью оборвался. Нет вроде. Да и ведро с водой стоит.
– Разморозило?
– Но. Копец ведру.
Через полчаса прибежали собаки, с ними Пестря, который, как показалось Феде, особенно рьяно залаял на елку.
– Ты, Нефодь, поди, не углядел че-то. Мне само́му надо. Вместе поедем. Только разберемся с этим. – Он кивнул на елку. И сказал со значением: – Ты путик видел?
– Но.
– И че думашь?
Мефодий пожал плечами.
– Главное, здоровенный котяра. Два путика обчистил, – тревожно, собранно и немного отрывисто говорил Гурьян, – причем жердушки не трогат, только капканы на полу. Только на полу! И где приваду взял, там капкан запущенный. Где взял – там запущенный. Ничо понять не могу. Это че такое за специалист-то? Какой-то хитровыдуманный. Привады-то подходя́ взял.
«Подходя» – было излюбленное выражение староверов, в смысле – в подходящем количестве, на подходе к завершению плана.
– И оправляется-то так, видно, наетый. Я еще пойму, если голодный, как грится, страх потерял. А этот сыто́й. Ты понимашь – сытой! Сильно грамотный… И вот. – Он вдруг невольно заговорил тише, и снова кивнул на елку. – Это… он по-моему… заговоренный какой ли. Мы его загнали сюда, дак он будто понимат: я как не иду – он все с той стороны елки. Как ни иду – все с той. Переползает, гад. Я уж думаю, не бес ли тут морочит?
– А возможно, тятя.
Гурьян помолчал, потом решительно и громко спросил:
– Дак че говоришь, нет дяди? Добром смотрел?
– Да в том-то и дело, что нет! Вот ты вспомни, тятя, он на связь выходил, как раз середа была, а ноччю снег упал, пухляк-то. И вот следдев-то больше нету! Нет следдев! Все. Чисто. Если бы он после снега ушел, я че – не слепой, увидел бы!
– Да поди, – сосредоточенно ответил Гурьян. Помолчал и возразил: – Однако это вторник был.
– Ково вторник? Середа. Еще этот баламут, Ла́баз-то, соболя по рации обдирал, всех извел, дядя ему помогал ишшо. Это середа была, я с домом разговаривал. У них как раз вертолет рейсовый садился, мать сказывала.
– Ну да, – так же сосредоточенно, в уме подсчитывая, отвечал Гурьян. – Середа, выходит. Точно. Мы же вечером собрались на Центральной, а в четверг мясо вывозили до обеда. Уже четверг был. Я еще утром Перевальному сказал, что на двух техниках поедем. Ладно, Нефодь. Сегодня Лева придет, завтра мы его втроем-то прижучим. Далеко не убежит.
– Бать, – сказал медленно Мефодий, будто не слыша, – а ты про Соболиного Хозяина слыхал?
– Да слыхал. Дед рассказывал че-то…
У Мефодия был с собой карабин, он попытался высветить фонариком елку, пару раз выстрелил наугад. Потом даже крикнул бодро: «Тятя, давай я залезу!» Но Гурьян его укоротил: «Заводи».
Мефодий завел похожий на насекомое снегоход, с пластмассовой, набранной из желтых угловатых плоскостей мордой, со стрекозиным выражением узких фар, из которых полился яркий свет, совершенно не шедший таежной обстановке – нежный, какой-то нетрудовой, из другой жизни. Снегоход тарахтел по-мотоблочному. Гурьян долго притыкал, прилаживал лыжи – потом сел, и они утарахтели. Только едко дымил костер, частью провалившись в снег и вытопив дыру до подстилки, а частью обугленных палок вися на снежных плечах. Пахло аптечно паленым мохом. Собаки, их было семь штук с Пестрей, так и лаяли, то затихая, то вдруг, объятые одним им понятным порывом, заходились с новою силой. Было ясно, что ни они, ни Гурьян с сыновьями не отступятся и наутро с трех точек выстрелят его, изрешетя елку. И если даже попытаться в темноте верхом (с дерево на дерево), то далеко не уйти.
Гурьян с Мефодием в это время подъезжали к избушке. Там горел свет, вовсю ревела печка и орудовал Левонтий, самый молодой, по-мальчишески худощавый и с еще более похожей на мох бородой, лепящийся неровно по уже узнаваемым отцовским скулам. Пока мужики рассупонивались, оплывали льдом с усов и бород, он горячился:
– Тятя, у меня фонарь мощнецкий, давай щас поедем, мы его махом высветим, пулек наберем!
– Ну, тять, – подхватывал Мефодий, – ты сам говоришь, он хитровыдуманный. Он собак надурит и уйдет.
Дымилась на большой глубокой сковороде каша с рыбой, капуста домашняя стояла в банке.
– Фодя, Лева, давайте. Молимся, – сказал отец и строго глянул на Левонтия, который, по его мнению, недостаточно вы́соко крестился: – Левонтий, сколь раз тебе говорил, ты ково так крестишься? Креститься так надо! – И он показал, касаясь двуперстьем самого приверха плеча. – У нас у дядьки Тимофея было: все то болел, то с работой не ладилось. А ему потом наш дед сказал: до самого края надо! Он так зачал креститься, и все – как отрезало. Хе-ге – Гурьян рассмеялся с прохладцей. – А у его, оказывается, одиннадцать лет бес на плече высидел. Одиннадцать лет! О как! Дьявола́, они креста боятся! Так от…
После трапезы ребята снова завели:
– Тятя, с ним разбираться надо. Он спокою не даст.
– Тятя, он попробовал. Его теперь не отвадишь.
– Не, сыны. Че мельтусить. Искони́ говорили: утро вечера мудренее, – говорил своим чуть рубленым баском Гурьян. – Тут надо все вкруг понять. Охота охотой… А мы хоть люди охотчие, но с братом не дело.
– Ну тя-я-ять… – тянули Мефодий с Левонтием.
– Закончили, сказано, – поставил точку Гурьян. – Завтра как обутрят – с этим хунхузом разберемся, а послезавтра – до Федора.
В это время в Фединой небольшой головке стояла одна напряженная мысль: как быть? Вероятность маленькая, что собаки его бросят, убегут в зимовье, но подождать стоит, глядишь, что и наждется. Уже перевалило далеко за полночь, а собаки и не думали уходить. То успокаивались, то взлаивали с новым азартом.
В елке копошились поползни, ползали по стволу головой вниз, пищали. Федя поймал, придавил одного:
– Слушай меня внимательно. Если не будешь рыпаться – не трону ни тебя, ни твою родову. Не будешь верещать, сделаешь все, что скажу – еще и отблагодарю. Ну что? – и даванул поползня так, что тот захрипел:
– Что делать надо?
– Собак отвлечь.
– Ты бы попросил добром, я и так бы помог.
– Не умничай. «Попросил»… Будто сам не видишь, что творится?
– Делать-то что надо?
– Для начала подлети поближе к собакам. Сведай, кто чем занят. Где сидит.
Поползень слетал и рассказывал громким шепотом:
– Буран сидит лижется, Аян под елкой. Пестря на елку орет, как сумасшедший. Норка – тоже орет и на Пестрю поглядывает. А Кузя тоже лает, но задирается к Пестре… Переживает. Бусый валяется, шкуру чистит…
– Стоп, – наморщился соболь. – Ясно. Надо вам с твоим братцем сесть над Аяном на веточку и затравить его на кого-нибудь. Чтобы они убежали…
– Что там какой-нибудь зверь, ну… более… – начал было поползень и испуганно замолчал.
– Ну че замолчал, хе-хе? Говори уж, че думал, что зверь более ценный, чем я, – разжевывая чуть не по складам сказал Федя. – Ну?
– Ну да, – смущенно пискнул поползень. – А кто? Сохатый?
– Да какой сохатый?! Я для них сейчас всех сохатых важней.
– Ну, а кто тогда? Медведь: не поверят – они здесь все берлоги знают. Росомаха?
– Э-эх… – разочарованно протянул Федя, – удивляюсь я на вас. Взрослые вроде пичуги. Росомаха… Другой раз, может, и сработало бы. Но не теперь. Тут надо что-то, ць, такое! Чтобы имя́ всю подноготню вывернуло.
– Че-то не могу сообразить…
– Глухарь? – пискнул брат Поползня.
– Да какой глухарь?! Объясняю: рысь! Слышали такого зверя?
– Брысь? А кто это?
– Не брысь, а рысь. Здоровая кошара. Их нет здесь. Но псы тем лучше затравятся.
– А кошара – кто это? На-подвид волка?
– О-о-о, – раздражаясь потянул Федя, – тяжело с вами. – Кошка. Такой зверь домашний. Но есть еще и дикий. Короче, я не нанялся тебе лекции о фау́не читать. Сядьте на ветку и начните судачить: мол…
– Понял, понял! – радостно перебил-защебетал Поползень. – Там в ручье Рысь сидит! Там Рысь! Там Рысь! Пи-пи-пи! Так?
– Те и «пи»! От ить деревня! Надо сказать так, чтоб… эх! Чтоб они поверили! Какая «Рысь, пи-пи-пи»? Ничо не можете! Надо сказать… – И он произнес заправски, неторопливо и веско: – Слышь, Серая спинка, я чуть не упал тут. Шелушил сушину на краю гари у Юдоломы, и вдруг кто-то ка-а-к… И повтори: ка-а-а-к…
– Ка-а-ак…
– Ка-а-ак мявкнет! Да так хрипло, главное, – я чуть личинкой не подавился… Понял?
– А какой личинкой, сказать? Усача или короеда?
При слове «личинка» Федю и Поползня моментально окружили поползни и открыли писк:
– Лубоеда!
– Жука-сверлилы!
– Не! Лучше толстощупика!
– Толстопопика! Кая разница? Не-вы-но-симо! – Федя аж куснул кору. – У вас товарищ будет с голоду дохнуть, а вы его сверлить будете: тебе корощупика или тупоусика! Все мозги проели своими бекарасами. – Федя аж метнулся по ели так, что собаки залились, но успокоился и сказал, выдохнув: – Здесь важно дух передать. Скажи: «Поближе-то подлетел. И обомлел. Смотрю… скажи, кедра – аж шапка с головы падат!» Обязательно так скажи!
– Как это шапка?
– Ой да чего вы нудные! Короче, скажи: «Кедра́! Не, не так. Вот как: скажи, кляповая лесина…»
– Какая?
– Кляповая. Наклонная, значит. И на ней: Рыси здэ-э-эровый кошак сидит. На кедре́…» Ну-ка, повтори:
– Рыси здоровый к-э-э-эшак сидит…
– Не «здоровый кэ-э-эшак», а «здэ-э-эровый ка-шак»… И скажи: «Когти – о! На ушах кисточки – хоть ворота крась. И ворчит так противно, мол, я этих собак всех передавлю… Вопшэ не перевариваю их родову…» Ну че-нибудь такое. Поняли? Ну чтобы они затравились… Мол, я этих шавок вообще в грош не ставлю… Во! – воодушивился Федя. – Мол, будут борзеть, все дядьке своему скажу, он их на рямушки порвет! Поняли? Обязательно скажи «на рямушки»! Скажи, летом как раз под Уссурийск собираюсь. Там фазан до того жирен, аж с хвоста капат. Хоть банку ставь. Запомнили?
– Поняли! Поняли! Пи-пи-пи!
– Всю родову, мол, передавить обещал. Можно еще сказать: и до того злосмрадно от него кошатиной прет, что аж…
– Что аж мутит!
– Что аж мутит. Ну все. Маленько потренируйтесь, а я… подумаю.
«Кошак-то, конечно, хорошо, а что дальше-то делать? – тревожно размышлял Федя. – Даже если Гурьян поедет ко мне на базу, то племяши мне тут устроят… рямушки. Драть надо отсюда, хоть по воздуху. Эх».
И услышал, как поползня́ начали:
– Слышь, Носик, у тебя нет жучка позабористей?
– А че такое?
– Че-то мутит… Стоит в горле этот запашина кошачий..
– Како-о-ой?
– Чево-о-о-о?
Раздались возмущенные голоса собак:
– Да быть не может! (Обожди, Бусый! Задрал с кусачками!)
– Ры-ы-ысь?
– Что, прямо так и сказал: «на рямушки?»
– Ну да: та́к выходит!
– Да что же эт, братцы?!
– Надо наказывать!
– Брать надо!
– Нельзя так оставлять!
– Тут только слабину дай!
– Слабину почуют – вообще проходу не дадут!
– А соболь как же?!
– Накажем и с соболем разберемся! Далеко не уйдет.
– Не, мужики, за такое сразу… учить надо!
– Да конечно!
– А я, главное, бегу седни и… как кошани́ной набросит. Еще думал, онюхался. Думал, откуда ей здесь взяться?!
– Да заходят!
– Заходят! Вон че отказыватца. Нос не обманешь, хе-хе!
– Так, ну че? Хорош сопли жевать! Работать его надо! Кто за?
– Все за! Гав!
Собаки еще погалдели, погавкали на елку, мол, сиди смирно, «только дерни отсюда», и убежали. Федя выждал полчасика, велел поползням замолчать и, спустившись пониже, долго слушал удаляющийся топ и шорох. Когда убедился, что никто не вернулся, спустился на пол и во весь опор побежал в противоположную сторону.
Уже чуть светало. Он выбежал на маленькую проплешинку среди кедров, растрепанных и стоящих навалом во все мыслимые стороны, словно их приморозило в момент, когда они что-то с жаром обсуждали, маша лапами и качаясь от возмущения или восторга.
На светлеющем небе горели звезды. Снег был особенно ясным, объемным, великолепно-парадным. На нем синела канавка с крестами глухариных лап. Под большой узловатой кедриной, как ножницами, накрошили хвою, и глядела в выстывшее небо лунка. «Хорошо живет, поел, тут же нырнул. Потоптался, поворочался, снежок пообмял» – Федю раздражил безмятежный глухариный режим. Он начал очень осторожно приближаться к лунке, как вдруг из нее раздался строгий голос:
– А ну, стоять, пока в лоб не получил!
«Да что за невезенье!» – аж изогнулся от досады Федя, как внезапно из снега показалась здоровенная глухариная голова:
– Че кра́десся? Даже не думай! Нашел поползня!
– А ты откудова знашь? – удивился Федя.
– Я все знаю, – отрезал Глухарь. – А ну, назад!
Федя покладисто отбежал, повернулся к Глухарю, стал столбиком и сказал:
– А на тебе можно улететь?
– В смысле? – не понял или сделал вид Глухарь. Сама по себе картина была замечательной: синий снег, нежнейшее предутреннее небо и черная бородатая голова в лунке, как в вороте. Из ноздрей и клюва шел парок в такт дыханию. Правда, Феде не до видов было.
– Я знаю: на тебе улететь можно. Слушай, мне край надо. Да и это тебя касается. Сейчас сюда прибежит десяток собак и Гурьян с сыновьями. Все равно жизни не дадут. – И добавил заманистым тоном: – А я тебе расскажу, как себя вести, чтобы ни-ког-да не попасться. Только для этого надо будет… все соблюдать. Технику безопасности.
– Техника безопасности глухаря, – громко проговорил Глухарь. – Никогда не верить соболю. Хе-хе…
– Вот клянусь, друга, – сказал Федя, – стою вот перед тобой. Как есть. Че не веришь? Раз такой… всезнающий.
– Куда лететь? – быстро сказал Глухарь и, выбравшись на снег, похлопал крыльями и так богатырски покрасовался статью, грудью («Эх хорошо, с утра морозец!»), что Федя сказал про себя: «Здоров! Ничего не скажешь».
– В поселок.
– А садится куда?
– Ну там аэродром, хе-хе. А если серьезно – хоть куда, главное, поближе к дому, на краю там.
– А там есть лохматые кедрины?
– Вот я как раз хотел сказать. А ты на кедру сможешь сести… с грузом? Там кедра лохматая такая на краю, прямо как шар, вот в нее если попасть, то само то будет. Прямо с леса залететь, никто не увидит.
– Не увидит – это полдела. А что по́ полу подхода не будет – важно. Собакам хоть заорись – никто не поверит. – Бородатый Глухарь басил не то что самоуверенно и не то что пренебрежительно. Пренебрежительность предполагает давление на того, кем пренебрегают, пусть и таким сподтишковым способом. А Глухариный тон, если что и выражал – то естественное состояние знания. И соболек, собиравшийся придавить петушину за шею в лунке, перед ним мельчал, словно придавливали его, но не упреком и неуважением, а правдой, к которой хотелось прибиться.
– Но, – сказал Федя, – а ты грамотный.
– Х-хе, еще ветер какой будет, – резанул с напором на Соболя Глухарь, пустив лесть мимо ушей. И Соболю показалось что он сам в два счета превратил из заказчика в какого-то помощника.
– Ветер нормальный, – вытянул вверх острую скуластую морду и лизнул кончик носа Фудя. – Сейчас север дует, как раз под него снизу зайти.
– Если снизу заходить будем – нормально, – сказал Глухарь густо, сильно.
– Я грю, снизу.
Небо наливалось светом, ярким, торжественным и всегда поражающим этим каждодневным, ликующим, зимним совершенством каждого тона. Красота была в такой розни с происходящим, что Соболь сильней заторопил:
– Ну что?! Пробуем?
– Так, – сказал сосредоточенно Глухарь, – Давай с моей тропы попробуем. Она проколела. Сядешь. Разбегусь и полетим. Ты, главное, держись добром. И не дури – только почувствую зубы – так оземь шарахну, что дух выпустишь. Понял?
– Да понял. Понял.
– Ты за зубами за перо прихватись, прямо пониже возьмись, под корешки. И лапами держись передними прямо за шею. А как взлетим, зубы отпустишь, а лапами будешь держаться. Главное, взлететь. Морда у тебя острая, парусить не будет – уши ветром придавит, только держись.
Было ощущение, что он каждый день извозом соболей занимается.
– Давай – пробуй, а то точно попадем: ты на пялку, я на приваду.
Глухарь уже стоял на своем каменном следе с синими крестиками. Соболь запрыгнул и взялся, как сказали.
– Все? – крикнул Глухарь. Соболь хлопнул его передней лапой по перу.
Глухарь побежал, захлопал крыльями, совсем чуть-чуть оторвался и, едва пролетев, лупя крыльями по снегу, сел, проехав и взвив снежный морок, так что Соболя всего припорошило, особенно морду.
– Че такое? – спросил Соболь.
– Полоса короткая, мне не хватит. В лес воткнусь. Да и вообще, че с тягой. Так… слушай, давай попробуем вот как: ты сиди здесь, рядом с полосой. Я разбегусь, оторвусь сантиметров на сорок, а ты прыгай. На пенек на этот залезь и с него прыгай.
Федя залез на кедровый обломыш с острыми сучьями и сосновой шишкой в расселине. Глухарь разогнался, взлетел, соболь прыгнул, но Глухарь пролетел совсем низко метров десять и рухнул, пробороздив снег.
– Неа. Тяги не хватат. Вроде разогрелся. И мороз. Не знаю… – сказал Глухарь, тяжело дыша, но не жалуясь, а даже пребывая в каком-то рабочем азарте.
– Ты ел сегодня? – строго спросил он Федю.
– Да нет! Ничо не ел, – сказал Федя и, подумав: «Нда, не тот нынче глухарь пошел», предложил: – Со скалы надо попробовать. Или вот хотя с листвени. Во-о-н с той надо, с берега. Давай вон на бережок выберемся.
Федя выбежал на бережок речки и залез на высокую листвень, которые вымахивают на таких берегах, куда наносит рекой плодородную почву. Глухарь тоже взгромоздился на листвень:
– Ну че, садись.
– Погоди. Ты это, – сказал Соболь, – камни сбрось.
– Какие камни?
– Ну в зобу-то…
– Ты совсем трекнулся? Я те где сейчас камней добуду?
– А я тебе адресок скажу – есть обнажение на Майгушке, там в любое время камня возьмешь, там осыпь такая…
Глухарь выплюнул камешки, некоторые время отдышивался.
– Ты это, если тяжело будет, – заговорил Соболь, – садись там где-нибудь.
– Ты че как маленький? – осадил его Глухарь. – Тут если делать – то делать. Чем ближе к поселку – тем больше и собак, и народу. У поселка вообще лыжня на лыжне. Ученики еще эти… шнурят везде. Не-е-е, – с прохладцей и почти презрительно протянул Глухарь, – тут или до упора лететь, или тогда затеваться нечего.