Читать книгу Никита и гильгуль - Митя Кокорин - Страница 2
ЗЕМНОЙ СОК
Оглавление– Ну, рассказывай. Что нарисовала?
– Сказку.
– Ага. Так. Дай-ка угадаю. Вот это ты? Вот здесь.
– Это я.
– Ага. А что ты делаешь?
– Рисую.
– Ты и в сказке своей рисуешь?
– Да. Мы все тут есть, смотри: вот Артем, вот Миша, вот тут Егор, Данила. Вот это ты.
– Какая-то я… большая.
– Конечно. Мы же все как-то в тебе помещались.
– Ну, Алис, вы же не одновременно во мне были. Ты, например, самая последняя вышла, а Данила вот на целых полтора года раньше.
– Я не последняя. Вот же, смотри: еще будет.
– Это ты себе братика нарисовала? Или сестричку?
– Не знаю. Скоро еще будет.
– Ну да, ну да… А вот это – дай угадаю – это папа?
– Это папа.
– Ну да, ну да… А что ж ты его измазала-то всего? Потому что он так редко дома, что его и не видно что ли?
– Нет. Это хозяева за ним. Это они его утащат.
– Ну да, ну да. Может погулять сходишь, чего в сыром доме сидеть? Погода какая…
Мама ну совсем не смотрит. Вот опять: глаза отвела, сейчас посидит, поглазеет там себе куда-то, вздохнет и пойдет дальше картошку чистить или пол тереть. Чего подходила, чего расспрашивала? А может, и не хочет она видеть такое. Она и так не рада картошку чистить, и пол тереть, и вообще что мы из города уехали, а это еще. Мне-то видно все, потому и рисую их. Я про хозяев вообще много чего рассказать могу. Как они, под землей у себя сидючи, наземными делами заведуют. Как людей брезгуют касаться, а все ж таскают их под землю – то по одному, а то и целыми охапками. Как они папу к себе тянут, а он нас за собой.
Вообще, хозяева – тварюки навные. Ну, не явные то есть, не как мы. Они по природе нас сторонятся, им об человека пачкаться только, они другого порядка жизнь живут. Но на иной день на диком месте – в чаще, например, у болота, а может, в поле пустом – выйдут наружу, скрипят гатями, шелестят корой чахлой, травой хрустят и ветром шепчут всякое. Могут такого наплести, что своим человека сделают – он такой тогда от людей далекий становится, а земле близкий. Ходит промеж нас, ничем не отличается, только что хозяйские дела он теперь делает, не свои. А потом корягой оборачивается или листом сухим или лишаем – ну и к ним, под землю уходит.
Хозяева в земле так давно, что сами уже и есть эта земля, не отличить – я так их и рисую поэтому, вот, черным-черно. Они там в земле текут, чавкают там себе чего-то, да все не уйдут никак, не успокоятся. Получается, земля эта их, а мы на ней так, временно, с разрешения. А они никуда уходить и не собираются.
Запас ненависти и ругательств в Викторе Савельевиче, кажется, подходил к концу – исходив кабинет по замысловатой траектории, он обмяк в кресле под портретом главнокомандующего и рассылал остатки злобы в сообщениях, давя буквы в телефоне как врагов. Герман сидел напротив, стараясь лишний раз не шевелиться – любое движение, совершенное без приказа генерала, могло мигом разбудить едва потухший вулкан. Затекла вся левая часть тела, но Герману было не впервой.
– Я не понимаю, мы вроде в одних заведениях учились, в одном, сука, мире существуем, как можно было везде обосраться? – плевался Виктор Савельевич в пустоту, выдавливая эсэмэски. – Сука, везде, где только можно было обосраться, вы обосрались. Вас по этому коричневому следу, по вони вашей вот этой вонючей, блять, даже Нидерланды – сраные Нидерланды, их на карте не видно, а они вас раскрыли, разведчиков ядерной, блять, державы, Господи Боже. Нет, Люба, я не могу, блять, в субботу! – он стал стучать в экран телефона двумя большими пальцами, и тот вдруг отозвался входящим звонком.
Виктор Савельевич взвизгнул и отбросил аппарат. Телефон приземлился на ковер рядом с Германом. Определитель номера выдал единственную цифру – «1». Виктор Савельевич поднялся из кресла, но тут же зазвонил какой-то из шести аппаратов на столе – аккуратные бежевые гробы без дисков и кнопок выстроились в две шеренги и наступали на генерала. Виктор Савельевич застонал. Мелодия звонка мобильного несколько раз прервалась звуками входящих сообщений. Герман вжался в стул и не двигался.
Зазвонил еще один сотовый, Виктор Савельевич быстро достал его из внутреннего кармана кителя и поднес к уху:
– Знаю, Слава, знаю без тебя… Погоди… Пог… Потом, все потом! – он бросил трубку и тяжело задышал.
В дверь постучали. Виктор Савельевич бросил взгляд на Германа, и из-под шкуры старого загнанного зверя на секунду проступил пятилетний мальчик, в чем-то страшно провинившийся перед родителями.
– Вот сейчас хорошо вас понимаю… – попытался поддержать Герман.
– Пошел вон! – рявкнул Виктор Савельевич и уперся руками в стол, тяжело дыша.
Герман подскочил, дождавшись наконец разрешения покинуть казнь. Он в два прыжка уже было переместился к двери, как телефонный перезвон внезапно оборвался. В кабинете осталось лишь шумное генеральское дыхание. Герман в нерешительности застыл.
Виктор Савельевич достал из ящика флягу с гербом, судорожно отвинтил крышку, обхватил горлышко губами и на бесконечно долгие секунды запрокинул голову.
– Сука, что вам всем надо одновременно… – генерал утер рот, с нажимом выпустил воздух и тут же жадно наполнил легкие снова. – А вы там – ну обосрались, ну вместе с аппаратурой. А не могли вы своим этим говном тамошней контрразведке глаза замазать, а?
Виктор Савельевич рухнул в кресло, голова его неестественно повисла на шее, на лбу проступили крупные капли пота.
– Виктор Савельевич, сердце? – Герман метнулся к нему.
– Нет, Мишенька, сердце это так… – тяжело дышал генерал, не поднимая головы. – Ему не хочется… Горько-то как, а? Тоскливо прямо, ох… Говорить плохо, слова… словно… как это. Говор… Миша?
Он пытался повернуть голову к Герману, но ничего не получалось – она болталась, как набухший плод. Генерал стремительно шел ко дну. Герман сорвал трубку и отчеканил в селектор:
– Медиков сюда, быстро.
– Педиков, хаха! – взревел Виктор Савельевич, все глубже погружаясь в стол. – Миша. Миш. Не вижу. Слеп. Пой. Ты глаза мне говном замазал, Миша?
Герман дергался, то порываясь что-то сделать, то тут же возвращаясь к телу командира. В дверь просунулось испуганное лицо молодого секретаря – Виктор Савельевич был выше гендерных стереотипов прошлого и отбирал помощников исключительно среди выпускников кадетского корпуса.
– Миша, мать! Мамку зови. Поз… в… – Виктор Савельевич наконец зафиксировался могучей грудой в кресле, как будто действительно достиг дна и на том успокоился. Помутневшие глаза его смотрели прямо в крышку стола. – Ух я тебе сей… ч…
В кабинет вбежали люди и вытолкали Германа в приемную.
Хозяева – ну, я говорила уже – тварюки подземные, но и на поверхности у некоторых тела имеются – как у грибов там или деревьев. И, понятное дело, что на земле, а что под ней – вовсе разные случаи. По земле среди нас хозяева как люди ходят, не отличить: две руки, две ноги, посередине лицо с выражением, все как положено. Ну, это у тех, что помоложе, кого хозяева недавно своим сделали, у кого верхнее тело не скукожилось еще. Совсем древние хозяева, которым лет под двести, они уж только под землей чавкают и другим порядком живут – ну, это я тоже говорила. Лежат там себе, гниют потихоньку, а нет-нет, да возьмутся за случайного человека какого, наплетут ему всякое, к себе утащат, навным сделают и дальше живут, пока не сгниют совсем в черную жижу. Их тогда те хозяева, что помоложе, которых недавно из человеков сделали, на поверхность высасывают и этим соком живут, пока сами под землю не лягут. По кругу у них все заведено, значит.
Меж собой отношение у них простое: кто в земле глубже лежит, тот и прав. А людей хозяева за людей вовсе не считают – потому как у нас только верхнее тело, с почвой связи нет. Так-то. И вроде бы сожительствуем мы с ними давно – тут точно не скажу, сама я здесь недавно – но в последнее время совсем разладилось что-то. Видно, надобность у людей с хозяевами друг в друге отпадать стала. Уж не знаю, какая там связь раньше была, какой обмен вещей, но теперь так: то народ бунтует, что житья ему от хозяев нет никакого, то хозяева возьмут народ в горсть, подземь утащат, там помучают-помучают, да отпустят – в назидание другим, чтоб знали, где человечье место, а где хозяйское. А иной раз кого и до смерти замучают – потому что надобность у нас с ними, говорю, отпадает. Так вот и живем.
Витя не мог остановиться и продолжал сеять на логическом поле какие-то аргументы, хотя прекрасно понимал, что в этом поле он давно один. Оксана самозабвенно водила кистью по бумаге – пара движений в минуту, – затем отходила на два шага и пыталась прочувствовать картину целиком. Не в пользу Вити было также и то, что за этим процессом он находил ее в два раза привлекательнее обычного, а она уже была в том состоянии, в котором ей противен сам звук его голоса.
– Ну вот, акварель! – бушевал Витя. – Хорошо. Допустим. Вот цвета в воде как-то там по своим правилам смешиваются, и ты пытаешься с этим работать. Так у меня то же самое с народными массами! Они там думают себе что-то, бурлят, и эту жижу если не направить, если не обработать – будет тупо жижа. А я в нее специй добавляю, размешиваю – это в каком-то смысле тоже искусство…
– Галочка напротив фамилии этого пидораса – это искусство. Ясно, – вздохнула Оксана.
– Ну была бы она напротив фамилии другого пидораса, а этот денег нам занес!
– Был бы у тебя любой другой пидорас, я бы слова не сказала. Как обычно.
Она окунула кисть в белую краску и отрывистыми движениями начала сбрызгивать ее на бумагу. Кляксы растекались в случайных местах по и без того абстрактному полотну.
– Слушай, один раз было и прошло, все, забыли. Это серьезный уровень. Можно иногда окунуться в чан с дерьмом ради семейного – да! – блага. Когда вообще у тебя эти принципы появились?
Она усмехнулась одними губами, ополоснула кисть, с нажимом погрузила ее в коричневый и стала безэмоционально размазывать краску по Витиному лицу.
– Подъем, принцесса, мы в говне, – произнес мужской голос.
Витя хотел схватить ее за запястья, прижать к себе и не отпускать, но руки молотили воздух. Он открыл глаза.
– Ну тихо, тихо, – Герман еще пошлепал его по щекам и поставил перед носом стакан с какой-то мутной жидкостью. – Давай, включайся быстрее, юноша.
Витя подумал, что в стакане разведена краска. Затем обнаружил, что отрубился на диване собственной кухни – почему-то вниз головой, с ногами, задранными к потолку. В процессе переворота его накрыла волна тупой боли – за время сна тело приняло такое положение за норму. Витя издал жалобный стон и, запахнув халат, свернулся калачиком.
– В страдающего творца потом поиграешь, – Герман присел в кресло напротив. – А Оксанка-идеальная-осанка где?
– В эмансипированной слободе, – пробубнил Витя себе в колени. – Я народным избранником Владимирской губернии позавчера знаете, кого сделал?
– Ох, да ладно. Протодиакон Антип – это твой герой?
– Я тоже думал, что герой. А оказалось, мизогин, сексист, просто выродок, дальше не помню. В общем, я врага всего женского рода на престол своими руками рукопож… рукожо… руко-положил.
Герман причмокнул.
– Барышня твоя в сортах говна теперь разбирается? Сочувствую.
Витя плотнее вжимался в диван, закрывая лицо руками. Герман выкладывал на стол какие-то предметы.
– Давай ты только из-за бабы не будешь тут. Нам работать надо.
Витя высунул голову. С одной стороны от стакана появился пакетик с чем-то белым, а с другой – пачка купюр.
– Включайся давай, – Герман откинулся в кресле, и рядом с пачкой денег на стол крест-накрест грохнулись его сапоги. – Савелич развалился.
– Кто? – Витя приподнялся на локтях, пытаясь решить, с какого из предметов на столе начать.
– Ты его, твое счастье, не знал. Хотя пару раз на него работал. Помнишь, я тебя как-то просил написать про заговор гомосеков в верховной палате лордов?
Витя замотал головой и тут же скривился от боли.
– Это Савеличу на день рождения было. Ну, не важно, – носком сапога Герман подвинул к Вите стакан, решив его дилемму. – Распался Савелич. И я распадусь, если мы с тобой сейчас не соберемся.
Витя заглотил стакан залпом, забросил аванс за полу халата и теперь раздумывал над пакетиком.
– Парни! Соломинку утопающему, – обратился Герман к охране.
В коридоре зашевелились, в кухню вошел молодой человек в костюме и с серьезным лицом протянул пластмассовый стержень от ручки. После того, как Витя ухватился за спасительную соломинку несколько раз, Герман взял его, изрядно размякшего, за плечи и повернул к панорамному окну кухни.
– Вот, – он обвел рукой город внизу. – Они там, значит, «Господи, спаси и сохрани Россию». А я говорю, теперь либо спаси, либо сохрани. На оба варианта ни сил, ни денег.
Витя неопределенно кивнул.
– Но начинать в любом случае нужно с себя, – Герман отвернул его обратно к столу и воткнул трубочку ему в нос.
– Вот ты как считаешь – спасти или сохранить? – спросил он, когда Витя, еще раз шумно выдохнув, растекся по дивану.
– Я думаю, лучше валить от этого подальше, – по Витиному лицу расползалась добродушная улыбка.
– Правильно. Но я просто так свалить не могу – меня тогда быстро как Савелича, – Герман прихлопнул кулак ладонью. – И тебя следом.
– Понятно, – обреченно развел руками Витя, не переставая улыбаться.
– Нужен крепкий сценарий, – подытожил Герман. – Понимаешь? Я все. Насосался. У меня детей пятеро с половиной – ага, вот, шестой на подходе. Я уже и рождаемость родине поднял, и долг отдал – все, нужно, знаешь, уметь вовремя остановиться. Меня надо тихонько выводить, пока меня не вынесли.
Витя кивнул, прикрывая веки.
– А что там с вашим… этим..? – пропел он.
– Савелич не первый, – Герман навис над столом и заговорил на полтона тише. – На этой неделе еще двое легли. Главное, они друг с другом вообще не связаны, никакой, сука, логики, тупо один за другим ложатся овощами. И не где-то там в Усть-Пиздюйске, а на нашем уровне. Сначала язык отнимается, потом зрение, – и все, только поглощать и выделять в малых дозах могут. Скажут в день по чайной ложке херню какую-нибудь и лежат себе пузом в потолок колышат, никого не узнают.
Витя изредка поводил глазами под веками и не переставал улыбаться. Повисла долгая тишина. Герман не выдержал и хлопнул по столу.
– Ну чего у тебя там?!
– А все понятно, – не просыпаясь, тихо изрек Витя. – Это вирус. Слишком сильные вы стали для мира сего – он вас и выключает, чтобы вы совсем все с потрохами не сожрали. Вас же иначе как остановишь?
Герман задумался.
– Почему тогда нас, а не..? – он поднял палец вверх.
– А вас больше, – спокойно отвечал Витя. Такое уже не раз случалось – стоит людям перевыебываться, как мир навешивает им трудностей. Вот, например, решили как-то башню отгрохать. Высокую-превысокую, не по статусу. Так в процессе так пересрались, что эхо до сих пор слышно. Или еще раньше – один там послушал зачем-то свою подругу и яблочко куснул – ну, познал больше положенного – и все, больше никогда не был счастлив. Это потому что многие знания…
– Так, вот этого говна я от ведуньи своей уже наслушался, – перебил Герман. – Три обряда провели, весь верхний этаж прочистили. Я к тебе за конкретными вещами приехал. Мне уже похеру, кто виноват, надо оперативно понимать, что делать.
Витя потерся щекой о диван и заурчал. Он никогда не видел ведунью Германа, но хорошо представлял себе эти сеансы экзорцизма и прочистки порченых чакр. Личный колдун был почти у каждого его клиента – работа в структурах напряженная, лучше прикрыть все тылы. Особенное удовольствие ему доставляло, когда клиенты в отчаянии приходили к нему после того, как шаманские практики не возымели должного эффекта.
Витя сладко потянулся и заговорил нараспев:
– Инсценируйте такой же приступ, пусть вас по традиции везут в Карловы Вары для начала, а оттуда…
– Это я без тебя и вот этого, – Герман потряс пакетиком, – могу сам придумать. Не подходит. Слишком много людей в цепочке, кто-нибудь точно обосрется. Ладно я попаду. Но шестеро детей!
Витя пожевал губу.
– Ну, раз они превращаются в овощи, вы… – он вдруг открыл глаза и резко сел, на Германа уставились две черные дыры. – Берете семью и едете к овощам! Становитесь главным… по овощам. Сажаете овощи…
Витя жестом попросил Германа воздержаться от преждевременных комментариев, вскочил и начал ходить по кухне, то включая и выключая воду, то жонглируя двумя яблоками, то просто барабаня чем попало по всем поверхностям.
– Если болезнь съедает тех, кто слишком далеко ушел от нищего народа, – размышлял он вслух. – Значит, к народу нужно вернуться. Покаяться, опроститься, облобызать землю. Как у нашей элиты испокон принято – войти в народ и не выходить…
– Да мы лет десять уже как покаялись и опростались все, по коридору идешь – одни архимандриты навстречу, – возражал Герман. – По этой части мы с народом невероятно близки…
– Нет-нет-нет-нет-нет-нет-нет, – затараторил Витя. – Не то, не туда, все, забыли православие-соборность, не верю – и никто уже не верит. Идейностью более не сытится народ, только натуральными овощами – это верно вы…
Герман вновь хотел что-то сказать, но Витя оборвал его властным взмахом руки, застыв посреди кухни. Пояс его халата развязался, и ничем больше не сдерживаемый денежный кирпич шмякнулся на пол.
– Эко! – провозгласил Витя в позе античного поэта. – Эко сейчас хорошо идет.
Герман замер в ожидании.
– Кто аппетит свой не умерит – сам станет овощем. Который съест простой мужик – и дальше побредет! – Витя подлетел к столу, схватил стержень ручки, как будто собирался нарисовать им план вывода Германа из госструктур, и уставился в пространство стеклянными глазами. – Действовать нужно открыто. Новая искренность. Создадим партию. Натуральная Россия. Или секту. Можно радикальную – так вонь быстрее… Эко-фундаментализм! Пишите, выходит!
Трясущейся рукой Витя протянул Герману стержень.
– Какую секту, обдолбыш, – Герман отобрал волшебную палочку. – У меня семья, мне по-тихому выйти надо…
– Да как вы не по-ни-ма-е-те, – застонал Витя. – Послушайте хоть раз. Вы, силовики, как поэтессы малолетние, все грубо, односложно, кто не понял, тот поймет – народ над вами смеется! Они вас лично не знают, а уже презирают.
– Да срать мне на твой народ, – фыркнул Герман. – Ты совсем что ли поехал?
– Да! – возликовал Витя. – В этом и дело, говорю же! Савеличу вашему тоже было срать на народ, вот и заболел. А если до народа снизойти публично, народ это примет и простит. Русская классика! Опрощение – лекарство от всех ваших недугов. Опрощееениее, – пропел он как рекламный джингл и попытался вспорхнуть.
Герман смерил дерганного технолога потухшим взглядом и от безысходности сам запустил пальцы в пакетик.
– Во, кто не понял, тот поймет! – обрадовался Витя и вновь заходил по кухне. – Из всех видов опрощения сейчас хорошо идет самоирония. Это когда вы много говорите о себе плохо, и никто уже не обращает внимания, что вы только о себе и говорите – главное, всем становится ясно, что свою жизнь вы цените не дороже жизней других – и это вас как бы с ними объединяет… Конечно, это кардинально противоречит силовой линии, но вы же и хотите от нее как бы… отмежеваться?
Герман шумно втянул воздух и откинулся в кресле.
– Но для нас это слишком долгий путь, – согласился Витя. – Поэтому я и предлагаю ебануться…
Он завис в ожидании реакции, но Герман не менялся в лице, так что Витя продолжил:
– …по следующему контент-плану. Начнем с пары историй о том, что вы стали плохо себя чувствовать, но, оказавшись по долгу службы в какой-нибудь милой деревне, чудесным образом исцелились. Главное не врать: по долгу какой службы? А той самой, не могу говорить, но и молчать о случившемся не в силах. Наша цэ-а в первую очередь – ваши коллеги. Дальше плавно увеличиваем градус неадеквата: вы приходите к выводу, что сила страны – в глубинке, в народе, все недуги можно исцелить земляными ваннами, сажать нужно не за репосты, а редис, и вообще, в городе мы позабыли о чем-то невыразимо важном, а сердце ноет…
Герман крякнул и потянулся за добавкой.
– Дальше переходим к объединяющей концепции, – творил Витя. – Первый постулат эко-фундаментализма: только с грядки. Только из-под коровки. Только из печки. Натуральное. Натура – значит, природа. Отринуть все неестественное – бизнес, компьютеры, интернеты… Современный человек должен быть свободен от вещей и информации и всецело единиться с природным лоном. Стать новым натуралом…
– А телефоны? – выдохнул Герман. – У Савелича изо всех дыр трезвонило перед тем, как…
– Телефоны, – согласился Витя. – И никакого искусственного интеллекта!
– Только натуральный?
– Только любовь. Только земля. И их единение. Адама и Хава – это «земля» и «любовь» на иврите. Понятно? Идем к корням. Адам и Ева, Земля и Любовь – вот что первично. Кто этого не поймет, станет овощем. Потому что истинно говорю вам, грядет конец всех времен. Ну, как-то так.
Герман то ли усмехнулся, то ли кашлянул.
– Второй постулат, – лилось из Вити. – На хуй феминисток. Феминизм пришел на смену патриархату, когда тот изжил себя и готов был уничтожить весь мир. Теперь мы приходим на смену феминизму и балансируем чаши весов. Да, феминизм – это круто, – говорим мы, – но самим своим существованием он порождает гендерное разделение общества. А мы говорим – на хуй гендерное разделение общества!.. – он завис на долю секунды. – Стоп, на хуй нельзя, патриархально получается… Короче, убираем разобщение на глубинном уровне. Только земля, только любовь. Все мы из земли. Все мы из любви. Они ведут к жизни. А различия ведут к смерти.
Герман так жадно втянулся в концепцию, что начал чихать неистовой очередью.
– Понимаю! – перекрикивал Витя. – Логичнее было бы выступить против содомитов – раз уж мы новые натуралы. Но во-первых, у меня на эту тему Валентиныч исключительные права выкупил на шесть лет вперед, а во-вторых, он же ее так замусолил, что противно уже это трогать. Так что феминистки.
Перестав ходить по кухне, Витя уперся лбом в окно. Силы начинали покидать его.
– И третье: надо валить, но в себя, – тяжело дышал он, глядя на город. – Внутрь. В село. К земле. Сохранив себя, спасем Россию. По совместительству поднимем целину с колен. Смотри пункт первый. И все, консерва и либеро – все наши. Мы нашей натурой еще весь Запад накормим. Неославянская экотопия Германа Ивановича Ухтонского – для всех. Как вам такое?
– А на кой хер мне все? – наконец справился с носоглоткой Герман. – Мне семью надо…
– Да не будет никаких всех, – отмахнулся Витя. – У нас за юродивыми далеко не ходят. Так, потешатся со стороны, да разойдутся. Это только ради хайпа. Особенно феминистки. Широкая огласка – ваша единственная защита от этого силового вируса. Вас такого лучше будет не трогать и обходить издалека.
Герман начинал понимать.
– Герб еще! – опомнился Витя. – Например, волевой кулак… сжимающий сочную ботву. Мощь корней…
Креатив иссяк, и он без сил рухнул в диван. Герман лежал, запрокинув голову на спинку кресла, и рассуждал:
– Натура, значит. Возврат, значит, к корням…
– Весь двадцатый век коммунисты от нас это скрывали под слоем асфальта и электрификацией всей страны, – вещал глухой голос из дивана.
– Оттого и не приживается у нас асфальт-то, – доходило до Германа.
– Нам нужно принять свою истинную сущность.
Герман медленно ощупал себя и с чувством произнес:
– То есть… На самом деле я – почвенник?
– Аграрий! – приободрил Витя. – Натурал!
– И ты тоже!
– Это официальный камингаут, Герман Иванович.
Герман исполнил свой кашляющий смех, потом еще немного полежал, осмысляя концепцию.
– Спаситель ты души, – наконец поднялся он, похлопал Витю по заголившемуся заду и положил на каждую ягодицу еще по брикету денег. – Мы с тобой все грядки вскопаем и капустой засеем. Отдыхай, наберу.
Он махнул охране и широкими шагами удалился организовывать новый мир.
Я когда сплю, я вглубь хожу. Я так вижу, вот: жизнь – что дерево, а человек в сне – как жук, вот так, через годовые кольца поперек ползет, прогрызается к самой мякотке в середине, чтобы кусь ее там и так и эдак, распознать чтоб, с чего все началось, и себя раскусить чтобы. Я сегодня такую сказку там видела, вот, сейчас, в новом файле нарисую.
Значит, это Дрекавак. Вот так он весь скрюченный, на корягу похож – страху нагоняет, бррр, там внутри у него стонет и воняет и ревет чего-то – поэтому снаружи страшный такой. Воняет – это я в сне запаха не чувствую, конечно, но знаю точно: какая-то в нем гниль есть и горечь что ли. Ну, как в сне бывает – знаешь, и все тут.
Дрекавак – это так его на хозяйском языке зовут, под землей то есть, а на земле его сначала иначе звали, но хозяева его как-то взяли и перепекли всего с ног до головы, и он другим стал и имя сменил, а все, что раньше было, как мог позабыл. Вот и зачем мне все это в сне знать? Непонятно. Знаю, и все тут.
Так вот, Дрекавак по семейной своей традиции служит хозяевам – землю бережет, значит – как мой папа, только еще дольше и глубже. Многие годы служит, до лысой головы на верхнем своем теле дослужился, орден получил, сильно близким хозяйской земле человеком стал – то есть, не совсем человеком уже – как у него в роду и заведено.
И вот вызывает его хозяин и говорит:
«Выпорхнула птичка твоя огненная. Жди теперь беды».
А Дрекавак смотрит на хозяина как подобает, с уважением и чуть-чуть подобострастием – лет-то ему много, да хозяину того больше, хозяин отца и деда его еще застал на поверхности. Смотрит Дрекавак, значит, на хозяина и молчит. А хозяин ему:
«Студенточка та рыжая вчера, из протестных. Ноги в татуировках. Просили же перышки повыдергивать, а не крылья отрезать, зверина ты. И так неспокойно, а теперь это бичье вообще с цепи сорвется».
Дрекавак тогда говорит:
«Лаврентий Карлович, так не сильней обычного…»
«А как мы тебя перепекали, когда ты с теми художниками-то обделался, – говорит ему тогда хозяин. – Помнишь? Как сладко перепекали тебя. Если из-за этой рыжей писюхи теперь натуральный бунт подымется, мы тебя, пирожочек, показательно при всех перепекать будем и так и эдак, пока не уляжется».
А Дрекавак-то помнит ту тьму и жар, внутри у него с тех пор дупло незаживающее, и тело дрожит в том месте, где тогда больно было.
«Ну, попробуем прибрать за тобой, не бросать же, – говорит хозяин. – А ты пойди прочь пока, да поглубже. Есть тебе одна службенка за городом…»
Дрекавак слушает хозяина, красный весь, как его дед – только дед его был красный по убеждениям, а Дрекавак от стыда. Так-то все они вот, черным черные – ну, это я говорила уже.
Вот такое приснится же, ну. Я до конца-то сон не досмотрела, чего там хозяин Дрекаваку наплел, но как пить дать – раз «за городом» говорит, значит, к нам на болото он скоро пожалует, зачем ему мне сниться еще?
Я все как было нарисовала, по порядку, а мама говорит, это на новом месте так бывает, а еще от свежего воздуха – и все смотрит мимо. Вот не нравится ей на новом месте, на свежем воздухе.
Герман не слезал с Вити – названивал ему по шифрованному каналу, несколько раз приезжал консультироваться – уже без гостинцев, – вникая в концепцию с разных сторон: картошку в страну завез Петр Первый – картошка, стало быть, означает новаторство и реформы, а вот у «капусты» нехорошие коннотации из девяностых, этот образ в публикациях лучше не использовать. Как правильно боронить поле? Как Толстой – слишком грузно и заумно, а культиватор противоречит постулату об избавлении от неестественных природе механизмов – и так далее. Витя импровизировал на ходу и не переставал удивляться способности Германа и ему подобных претворять в жизнь самый отчаянный бред, что проходил через Витину голову, да еще и платить ему за это. Хотя по опыту он знал: самый отчаянный бред в итоге всегда становится самой жизнеспособной версией реальности – потому что в сознании человека со стороны «такое просто невозможно выдумать». Так что все они давно жили в сказке. От тех, кто считал, что ее нельзя придумывать самому, Витя отмахивался как от встречных мух при скоростном забеге. «Такое просто невозможно выдумать,» – повторял он про себя перед стартом на дорожке и блаженно улыбался на финише, получив очередную медальку за доказательство обратного: возможно, родные мои, возможно выдумать и такое, и такое, а если бежать по двум дорожкам одновременно, еще и вот этакое. Другая часть человечества – заказчики – были для него насекомыми иного рода. Набрасываясь роем со всех сторон, они как раз и заставляли его носиться по дорожкам, создавая видимость жизни, то есть в отличие от простых летящих навстречу мух, были злом докучливым, но очевидно необходимым, иначе он так и витал бы в фантазиях лежа на диване.
Как бы то ни было, свою проблему Герман с Витиной помощью решил триумфально. После серии публикаций об экоммуне с подробно изложенными причинами возврата к естеству, фотографиями семьи и близких Германа в простых русских одеждах, самого Германа, вспахивающего целину (ракурс все-таки скопировали с Толстого в поле на картине Репина, но оставили только одну лошадь и гладко выбрили Герману лицо в «Фотошопе» – и это действительно разгрузило посыл), и, наконец, после открытия нескольких «Магазинов фермерских товаров Германа Иоанновича» с резными табличками «Феминисткам вход воспрещен» на входе (на них настоял Витя, эта часть концепции давалась Герману тяжело), структуры сами поспешили распрощаться с ним от греха подальше. К тому же проблем у них хватало: поток новостей об очередном безвременно ушедшем дважды Герое России не иссякал, а Герман еще и подливал масла в огонь, направо и налево разглагольствуя о выдуманном Витей вирусе как расплате за алчность и уход от народа.
Помимо эффективного организатора промо-кампании Герман оказался и неплохим исполнителем. По мере уплотнения экотопии в информационном поле он все больше отпускал тормоза, вживаясь в роль проповедника нового стиля жизни, – даже Витя ловил себя на том, что легко принимал эти идеи, хотя большую их часть выдумал сам.
Чем дальше, тем лучше Герман разбирался во всем самостоятельно, тем меньше появлялся в жизни Вити – таков был обычный ход вещей. Витя привык наблюдать результаты своих спринтов с дальних рядов. Оксана также покинула его жизнь, казалось, бесследно и больше не отвечала на сообщения – он уже сомневался, что дело вообще было в том протодиаконе. Витя начал привычно растворяться в автоматическом существовании. Он спал, ел, пил, писал сказки для насекомых, бегал по дорожкам, снова спал и снова писал сказки – это никак в нем не отзывалось. Мир шумел где-то в стороне: среди мух вновь росли протестные настроения; из-за неустанной фильтрации цензорами интернет вечерами практически переставал работать, насекомые пожирнее и вовсе грозились заменить технологов вроде Вити алгоритмами – ему было все равно. К апатии он относился с пониманием и принятием: не в первый раз. Как и с возмущением народных масс, нужно было просто переждать, и оно улетучивалось как-то само собой.
Очнулся он в тот момент, когда надолго пропавший отовсюду Герман вдруг напомнил о себе лично. С неизвестного номера Вите пришла фотография деревенского дома с бело-голубыми ставнями, на разбитой дороге перед которым в луже купалась довольная черная свинья. Рядом с лужей на переднем плане лежал велосипед, видимо, принадлежавший фотографу. В изображение была вшита геопозиция – где-то на границе областей. Витя так и не понял, означало это то, что спектакль, разыгранный Германом, чтобы выйти из опасной игры, завершен или же тот зашел так далеко, что породил новую.
Вот как мы тогда вещи собирали: вот мама, вот Артем, Миша, вот тут Егор, Данила – ссорятся, ревут, волнительно уезжать-то, а про папу все пишут всякое. Что он «показательный пример» пишут, что «крыса бежит с корабля», что «смена парадигмы в силовых структурах» и что «поехала кукуха» какая-то. А еще все говорят, что «жар-птица русского бунта вылетела из клетки» – это не про папу, а про какую-то девушку красивую. «Студентка, культуролог, жертва режима» – так говорят. Сильно, получается, тогда люди разволновались, что ее в клетку посадили вроде как ни за что, а потом она оттуда пропала как-то загадочно слишком.
А с девушкой этой – ну, я говорила – с ней Дрекавак сделал что-то, чего не надо было, я в сне видела, вот, у меня нарисовано – вот тогда она и пропала.
А люди все «совпадение не думаю» говорят. «Удавили страдалицу, и нас удавят», – говорят. Много их, вот, целые улицы, кричат, толпятся – скоро их горстями будут подземь тащить, мучить да отпускать, мучить да отпускать – хозяйское это дело.
А мы собираемся и уезжаем от всего от этого быть ближе к народу, как папа говорит. А как же ближе, если народ весь тут остается – вон, целые улицы, кричат, толпятся? Непонятно.
– Все, можно отсоединять, – сказал Леня, когда провода перестали издавать журчащие звуки. – Этого как зовут?
– Какая разница, как овощ называется? Ты ж говорил, они у тебя там все в общий кисель сливаются?
От этого речитатива Леониду стало так не по себе, что захотелось выбежать из генеральского кабинета. Услышав подобное от другого человека того же возраста и статуса, что его начальник – или куратор, или как там у них это называлось – Леня не испытал бы ничего, кроме разве что испанского стыда. Сейчас же он на мгновение ощутил какой-то животный ужас – будто от попыток командира говорить с молодежью на одном языке рушились базовые законы вселенной, и тело Лени инстинктивно просилось подальше от этой червоточины.
Начальник, из имен которого Леня знал один только позывной – Казимир, – сейчас временно исполнял обязанности его подчиненного и послушно снимал клеммы с обмякшего в кресле генерала. При этом он не переставал общаться с Леней свысока – или, как определял для себя Леня, сверху-с-той-стороны. Как будто в их отношениях присутствовало некое измерение, доступное только Казимиру – оттуда он, видимо, и доставал все эти фразы и выходки, от неуместности и неестественности которых Леню пробирал озноб. Этот внезапный рэп, а еще вечный его булькающий смех, а еще запах – от проявлений Казимира в мире людей животные инстинкты заставляли Леонида бежать как можно дальше, и лишь нависшая статья за кибермошенничество второй год подряд вынуждала его и всю его команду работать с этой неестественной структурой бок о бок.
– Это потом они перемешаются, – пояснил Леня. – Пока мы только скопировали паттерн нейронной активности, и комплекс должен обучиться на нем отдельно. Как бы узнать личность. А потом уже соединим с остальными.
– Виктор Савелич этого зовут… Звали, – Казимир пошлепал грузное тело по лысине и начал сматывать провода.
Тело безучастно смотрело в стол и иногда моргало. Леня вбил в таблицу имя.
– Добротный початок, чисто унасекомился, – оценил Казимир. – Не то, что… Омайгадбл, была у меня тут девица одна…
Вот эти словечки, и эти его истории.
– А не расскажете, зачем это все? – осторожно подступился Леня, уводя тему. – Третьего генерала сливаем. Случилось что-то? Или, может, должно случиться?
Казимир издал свой булькающий хохоток.
– Давно случилось. Генералы тогда это не остановили – вот и возглавили. А теперь, считай, снова перезагрузка системы.
Мы, значит, в точке бифуркации, получается, – Леня следил на мониторе, как машина поедает образ мышления Виктора Савельевича, знакомится с ним.
– Мы в точке, в которой нужно переосмыслить ненужное – и осмыслить нужное, – Казимир сложил провода в кейс и захлопнул его. – Мы твоими нейросетками синтезируем современную русскую идею. Изи. Да? Или как там говорится?
Он подошел и навис над Леней сзади, разглядывая, как сеть учится мыслить по-генеральски. Леня пошатнулся от запаха. Казимир пах волнами с определенной периодичностью, будто какая-то железа в нем накапливала феромоны несколько часов, а затем выбрасывала их все разом, распространяя сладковатое облако в радиусе нескольких метров. Запах исчезал довольно быстро, но какой-то тягучий сгусток всегда застревал у Лени в гортани и медленно потом стекал в желудок горькими травяными нотами – и так до следующего выброса.
– Забота у нас такая – новую идею синтезировать, да? Если старая истесалась. В четвертом поколении безопасности служу. Знал, с кем работаешь-то?
Леня знал. Чуть реже, чем пытался быть современным, Казимир бряцал заслуженными в былых боях орденами.
– Вот и ты со своими пиздюками хоть делу послужишь. Не все ж вам циферки между счетами перебрасывать.
Озабоченность материальным благосостоянием Казимир считал отголоском бездуховного, животного в человеке, и денежная сторона службы его нисколько не трогала – либо простым смертным сложно было даже вообразить ту сумму, которая смогла бы обратить на себя его внимание. В конторе о нем говорили как об одном из тех, кто «переступил порог земных наслаждений» – что, в общем, объясняло некоторую потусторонность его существа. По эту сторону он к своим годам, дескать, испробовал все. Лене уже казалось, что в той или иной степени связь с миром по ту сторону земных наслаждений, пожалуй, свойственна всем причастным к структурам – как минимум, всем, с кем ему приходилось иметь дело.
– Еще пару генералов, и двинем с тобой в народ, Ленька, – проурчал Казимир над ухом. – В натуральные поля, к земеле. Вот где тугие початки-то у нас, да? Мы с тобой такой урожай соберем – у всех пуканы порвутся. Так теперь говорят?
Ну а пока в городе волнения всякие, мы стали теперь здесь. Вот, значит, большой дом, вот дым из трубы, вот в нем мы живем. Вот Артем, вот Миша, вот тут Егор, Данила, вот я – я всех рисую – а вот из мамы к нам вышел Евграф. Папа его так назвал, а мама так не хотела его называть. Вот так и живем, значит.
Тогда к папе и повадились гости ходить. Хозяева-то – они во всей земле нашей, куда ни едь, что в лес, что в город. Он слов их еще не различает – так, гул в голове, будто радио на непонятном языке. А я-то слышу все, мне-то понятно, к чему оно, куда они его тянут – ну, я это рисовала уже не раз. А он, значит, ходит по новым своим владениям, по деревне, в поле выходит – проверяет, где радио лучше ловит. Так день за днем он к болоту все ближе, а от нас дальше. К навному в гости хаживает, а явных гостей сторонится. А гости-то и впрямь стали жаловать: то ли от волнения городского, а то ли просто время такое, что люди к нам приезжать стали и селиться в домах. И месяца не прошло, а они ходят по деревне, уже строят чего-то. Даже «жар-птица русского бунта» – та самая, которая «студентка жертва режима», – нашлась, прилетела и с нами теперь живет. С мамой дружбу завела и в хозяйстве помогает. Вот тут ее нарисую: ноги как у птицы, крылья как у птицы. А жаром от нее пышет – ух, на три деревни хватило б. Как ее в клетке-то держали там, непонятно. С ней и хозяева не страшны, она если что нас с собой в жаркие свои края заберет, в болоте не бросит.
А болото вот тут: тихое, уютное, папу зовет.
Вагон электрички пустовал, лишь две старушки обсуждали здоровье своих питомцев. Витя достал электронную книгу, но мысли его были далеко. Идея о жизни ближе к земле перестала казаться ему красивым бредом. Бредовой была форма ее выражения, которую он продал для нужд Германа, но сама концепция – откуда-то ведь она пришла к нему тогда, поднялась со дна коллективного бессознательного. Теперь, на протяжении уже нескольких недель, из этих глубин он четко улавливал примерно такой посыл: насколько сельский человек устал поглощать идеи, настолько городской житель устал их производить. Это сквозило в воздухе, город будто завис перед прыжком в неизвестность, ощетинившись куполами и шпилями – Витя, давно не покидавший квартиру, ощущал это совершенно четко. Зрел понятийный кризис, отголоски которого он видел и в себе – все эти длительные выпадения из реальности и автобытие означали выгорание, пресыщение жизнью, ее пробуксовывание на ровных асфальтированных улицах мегаполиса. Требовалась встряска, перезагрузка системы и переоценка всех ценностей – видимо, за ней он и ехал. Быть может, он, как типичный представитель современного общества, просто достиг предела своего роста на освоенной территории? Тогда возможным выходом из этого кризиса могла бы стать именно перемена мест – с той же настойчивостью, с которой деревня последние десятилетия стремилась в город, перенасыщенный людьми и информацией город должен был теперь изойти в тихую пустоту деревни. Но так ли все это ощущалось по ту сторону, на сырой земле? Не в меру довольная свинья из лужи на фото призывала его проверить именно это. Опуститься на самое дно, чтобы наконец оттолкнуться.
По вагону прошел продавец, о чем-то заговорил с Витей и старушками, но слова летели мимо, как синие стекла бизнес-центров, блеск куполов, кирпич и дерево лофтов, трехуровневая развязка, блеск куполов, многоэтажка, заправка, многоэтажка, многоэтажка, пустырь и склады, блеск куполов, кладбище, подлесок, гаражи, продуктовый магазин и лохматая собака, рынок, пара мужиков, распивающих на пригорке, огромная лужа, а в ней осенние облака, белье на веревке, блеск куполов, трактор, парники, киоск, платформа, следующая платформа, следующая платформа, следующая платформа – он уже забыл, что электрички исполняли роли машин времени, правда, с довольно ограниченнойм функциональностью: только в прошлое и в пределах двадцати лет.
Через полтора часа Витя спустился по выщербленной лестнице, пробрался между лотков с грибами, соленьями и вареньями к обшарпанной водонапорной башне, высившейся над станцией, запрыгнул в автобус и ехал еще минут сорок.
– У нас по вечерам стали цикады, – говорила своей попутчице пожилая дама в выцветшем платье, торчавшем из-под блестящей серебром куртки. – Очень много. Трр-хсс, трр-хсс. Так красиво.
– Трр-хсс – это не цикады, – томно возражала попутчица с сине-седыми волосами и ярко-красными губами, глядя в окно.
– А что же?
– Теттигония, – произнесла дама и повесила многозначительную паузу.
– Да ну что вы, – неловко схохотнула первая. – Испокон были цикады, папа, помню, приносил с крыльца в дом. Трр-хсс. Вот так.
Попутчица уверенно замотала головой. Автобус миновал останки какого-то барака в поле и указатель на нужную Вите деревню.
– Кузнечик обыкновенный знаком вам? – не сдавалась высокопарная дама.
Вместо ответа ее попутчица достала из сумки телефон, поднесла ко рту и, четко артикулируя, произнесла:
– Окей, Гугл. Цикады.
Автобус остановился, и Витя спрыгнул в поле. Солнце начинало клониться к горизонту, растягивая тень от автобусной остановки по высокой траве. Стрекотали – теперь он уже не был уверен, кто именно, – трр-хсс, а может, трр-хссш. Ветер доносил слабый запах полевых цветов. Подняв облако пыли, автобус оставил горожанина в одиночестве. Радуясь чему-то давно забытому, он пошел напрямик, раздвигая руками колосья и стебли, проваливаясь в невидимые в траве борозды, слушая, как в паре метров вокруг него глохнет насекомый стрекот, но остается где-то на периферии – он вторгался в устоявшийся микромир, нес собой неотвратимые изменения, мял стебли, пугал жуков – но при этом был частью этого микромира, и это доставляло какой-то особый детский восторг. Отдавшись полю, Витя нафотографировал каких-то бабочек, травяных прожилок, облаков и земляных комьев; задержав дыхание, записал на диктофон жучиный стрекот. Когда он вышел на вьющуюся через поле колею, солнце уже погрузило все в оранжевые тона. Витя готов был прыгнуть обратно в натуру и лежать, распластавшись, до темноты, но из ниоткуда вдруг возник уазик. Окошко водителя опустилось, и белобрысый парень с пыльным лицом долго смотрел на Витю, а Витя – на него.
– В Обетовань следуешь? – наконец спросил парень.
– Витя неуверенно помотал головой.
– Ну, к Герману Иоанновичу? В экоммуну?
Витя кивнул. Парень указал на открытый кузов уазика и улыбнулся золотыми зубами.
– Прыгай, мы тоже.
Подойдя ближе, Витя увидел на пассажирском сидении козу.
– А мы едем, смотрим – человек в натуре перерождается. Личину городскую в полевой ванне смывает. Ну, свой человек, значит, – лыбился парень. – Местные-то все обратно, только и думают, как в город уехать. Я сам с Любимовки. А ты?
– Из Москвы.
Парень сочувственно причмокнул. Витя огляделся, будто искал какой-то знак. Чем ближе была точка кипения народных масс, понятийный кризис, который ему мерещился последнее время, тем больше народного внимания отходило разного рода юродивым, шутам и потустороннему. Этот момент масса всегда тонко чувствовала, а вот Витя, выходило, в этот раз просчитался: обещал Герману, что над ним посмеются и забудут, а время, когда народ готов был пойти уже и за юродивым – лишь бы куда – получается, наступило. Витя запрыгнул в кузов.
Проехали деревню Пустошку, деревню Поперечку и реку Гнилую, а за селом Замошье свернули в лес. Витя болтался в кузове вместе с надувной лодкой и какими-то тюками, на него садились мошки, он не трогал их – принимал натуру. Деревья клином уползали от него к небу. Окошко в кабину было выбито, и иногда ему казалось, что он чувствует затылком дыхание козы.
Уазик въехал на пригорок и остановился. Парень молча вытащил из кузова лодку и еще раз одарил Витю доброй кривой улыбкой. Они встали на холме у реки, с трех сторон их окружал молодой лес, а на противоположном берегу покачивались корабельные сосны. На краю поляны к дереву был приколочен деревянный щит с нарисованным от руки гербом – точно таким, каким Витя его когда-то увидел: сильный кулак, сжавший нежные зеленые ростки.
– Тут начинается Обетовань, – пояснил парень, закачивая воздух в лодку. – Ничего мирского на тот берег не бери. Я даже насос тут оставлю. А телефон там и прочие глупости в машине бросай. Все равно не ловит.
Витя проверил – сети не было. Да и звонить-то некому. Он пожал плечами, бросил телефон в бардачок и помог своему попутчику перенести вещи из кузова в лодку. Козу парень потащил из кабины последней. Та стала упираться и блеять.
– В дар жителям экоммуны, – объяснил парень Вите, перетягивая сопротивление животного. – А ну, не упрямь! Моя натура сильнее.
Витя сидел в лодке и думал странное: например, кто он получался в сложившихся обстоятельствах – волк или капуста, – а еще не переставал удивляться, с какой легкостью идеи давали всходы. Казалось, он выдумал эту экоммуну только вчера, а вот уже человек со всей силы тянет в нее дары, а сам Витя не задумываясь выполняет ее правила.
Наконец в козе что-то переключилось, и она дала себя спокойно вести.
– Тебе так, зачем вообще? – спросил парень, выгребая на середину реки. – Ну, чего получить хочешь?
Витя пожал плечами и честно ответил:
– Понять чего-то, наверное. Переосмыслить.
Парень заулыбался.
– Тянет чего-то, да? Натура тянет, верно. А я так скажу: хочу близости человеческой. Натуральной близости, да? Потому что вот интернет он не объединяет, а только сталкивает. Ну не могут любимовские водиться с краснозаводскими – они же под горкой, к ним в дождь весь мусор с завода стекает. А оттого, что у тех и у других интернет – что они, дружить станут что ли? А вот Герман Иоаннович правильно мыслит: провода нас только разделяют. Почва объединяет.
«Русь – это место, где почва встречает провод» – подумал Витя, глядя в реку. Вспомнив посев в медиа, агитирующий за опрощение и уход от мирского, он решил спросить:
– И как бы ты узнал о Германе Иоанновиче, если б не интернет?
Парень перестал грести.
– Ты меня проверяешь, что ли? Не веришь, что я в натуре? – сощурился он. – Да я к ней в сто раз ближе, чем ты в своей Москве! Я тебе покажу.
Причалив к берегу, он схватил Витю за локоть, козу за веревку и втянул их в лес.
– Видишь, шляпки торчат? Антенны. А в почве – грибница. Вот это я понимаю – сеть. Мы из нее вышли, мы к ней всю дорогу подключены, в нее и уйдем. А что там человек сверху настроил – это так, игрушки. Подобие.
Столь глубоко в вопросы почвы Витя как-то не погружался.
– Я в твоем интернете читал, в Москве думают, что всем управляют масоны. А я тебе так скажу: не масоны всем управляют, а гормоны. Мелочь натурная, что по телу течет. А она – вон вся оттуда же, из земных соков.
Гормоны. Ну надо же.
– Животина друг с дружкой когда натурально сближается, они что первым делом? Трутся да лижутся, частицами натуры меняются, – он подтянул козу ближе. – А и с людьми то ж. Чем больше третесь, тем трудней расставание. Верно?
– Не поспоришь, – от напористой простоты сермяжных истин в памяти всплыли тонкие губы Оксаны, и как она поджимала их во время поцелуя и отчего-то нервно перебирала пальцами, будто на его плечах были погоны из клавиш, а ей во что бы то ни стало нужно озвучивать близость одной ей слышной джазовой импровизацией.
– Частицы туда-сюда, и натура у вас на двоих уже общая, – продолжал парень. – А что человечья, что животная – вся ведь от земной натуры. Слизь-то одна, – он звучно собрал во рту слюни и не схаркнул, но, поклонившись, бережно опустил плевок в землю, – Вот так, все возвращается. Все – сок родной земли. Тогда и получается, что, сближаясь в натуре, люди становятся земляками. А? Сечешь?
– Это тебе тоже Герман Иоаннович поведал?
– Это я так разумею, – не без гордости отозвался парень. – И многие, кто сюда, в Обетовань, едет. Тут, под мхами, вся первородная информация: о тебе, обо мне, об ней, – он снова дернул за веревку. – Там начинаются все идеи, а потом уже созревают у нас в головах. И что мне твой интернет, если у меня с детства почва под ногами?
Как-то так ловко все это укладывалась в его концепцию опрощения, что Витя не переставал удивляться, почему не дошел до всего сам. Почва не встречала провод, а сама была его прообразом – если представить, что в толще вся она пронизана сетью тонких живых волокон – грибниц, слизи или чего там еще. Получалось, то идейное поле, что он засеял в рамках кампании по увольнению Германа, не просто дало всходы в народном сознании – эти ростки продолжали мутировать там уже без его участия.
Втащив лодку на берег, они двинулись по едва заметной тропинке через лес. Витя глядел на мхи и представлял, как внутри этого зеленого ковра по невидимой сети передается жизнь. «Не просто „движение – жизнь“, но движение информации», – продолжал он думать. – «Ток, которым живет человеческий мозг. А мозг, значит, такой же росток от земли, как дерево или гриб».
– Вы там в Москве совсем от корней оторвались, – поддерживал спутник. – Фокус внимания у тебя смещен. Выравнивать надо.
Фокус выравнивать, значит.
– Ты собой в целом озабочен, а движенья мелкой натуры в себе не сечешь. Такое общее самопонимание без понимания составляющих несерьезно.
Экотопия обрушилась на них внезапно – тихое умиротворение леса раздвинулось, и вперед вылезли молотки и пилы, беспокойное кудахтанье кур и людской гомон. Витя встал у крайнего дома и часто моргал, уговаривая себя, что это ему не снится. Испуганно застыла и коза, а ее хозяин с удвоенной скоростью и горящими глазами попер вперед. На широкой поляне среди покосившихся изб возводилось сразу несколько срубов, мужики в свитерах лихо переругивались, таская бревна и доски, тут же женщина пыталась доить корову прямо посреди дороги. Перескакивая через стройматериалы, носились полуголые дети, не признавая наступление осени. Это походило на какую-то массовую истерию – типа танцевальной лихорадки в средневековой Европе или эпидемии хохота в Африке, – нечаянно вызванную Витиными идеями о возврате к естеству. По его сценарию Герман создал островок средневековья в средней полосе.
В стороне от центральной площади, у деревянного помоста, собралось несколько десятков человек. На помост забралась невысокая рыжеволосая девчушка и бойко вскрикнула:
– Всем привет, с вами Аня Анапест, сегодня поговорим про строительство клуба, пройдемся по вашим вопросам – кидайте в личку, – она подняла и показала мешок, кто-то тут же бросил в него клочок бумаги. – Но сначала гость! У меня в гостях сегодня, как и в прошлый раз, незабвенный наш… Герман Иоаннович, ну все поняли уже, идите сюда!
На помосте появился Герман.
– Ну привет-привет, как вы? – обратился он к людям, и стройка замерла, женщина перестала мять вымя, даже дети как будто прекратили игру.
Витин спутник чуть не бегом потащил козу к помосту, Витя тоже подошел ближе. Герман был в длинном плаще и своих старых сапогах, борода клочками торчала в разные стороны, а глаза сияли неземным добром. Он поднял кулак, в котором сжимал облепленную землей морковь, кивнул, оглядывая людей, и криво улыбнулся. Раздались одобрительные возгласы.
– Приятно видеть всех, – наконец произнес Герман, потрясая морковкой. – Еще приятнее видеть, что у вас получается… У нас получается! Это заряжает энергией…
Взгляд Германа остановился на Вите, и по сияющей глади нездешней доброты прошла тонкая рябь удивления. Он повернул морковку ботвой вниз.
– Ракета у нас – во какая! – сказал он будто лично Вите. – Так что ежли враги, то это – там таких грядок восемь, да?
Народ выразил одобрение.
– Мы тут… как это… – Герман склонил голову, будто забыл, что хотел сказать. – Слегка опередили время, да? Мир к этому через несколько лет придет, а мы вот… уже… Вы как, земляки, ничего?
Земляки положительно загудели. Герман мялся, склонив голову. Витя предположил, что он слушает текст дальнейшей речи, которую ему надиктовывают в наушник. Рыжеволосая девушка пришла на помощь:
– Мы то есть как бы дети будущего, найденные в собственной же капусте?..
– Да, да! – очнулся Герман. – Отсюда есть пойдет Русь обновленная. Главное помните: что делаем – так и происходит! Надо не головой думать, а чтобы земля через твое тело самовыражалась. Во всем есть почва…
Он говорил неестественно былинно, будто читал детям сказку, которую придумывал на ходу, и пытался при этом у них на глазах влезть в костюм ее главного героя, заставляя верить, что все взаправду. Немногих собравшихся, правда, все устраивало: слышалось «Верно говорит» и «Глубоко копает». Парень, привезший Витю, пролез вперед, подтягивая за собой козу, поклонился Герману и представился:
– Иван. А это Аксинья. Аксинья – для всех.
Народ одобрительно гаркнул. Аксинья попыталась пощипать траву. Герман со вселенской добротой протянул новоприбывшему морковь, тот вновь благодарно поклонился.
– К нам присоединились Иван и Аксинья, поприветствуем… – вернула себе публику рыжеволосая.
Герман по-генсековски помахал рукой и спустился с помоста. Обойдя людей, Витя нагнал его и схватил за локоть. Герман замер и уставился куда-то в землю, еле заметно кивая головой, будто слушал чьи-то указания, с которыми тут же соглашался. Вблизи он производил довольно тяжкое впечатление: желтые круги под глазами, пересохшие губы и неестественно серый оттенок лица выдавали крайнюю усталость. Глаза при этом горели, но где-то глубоко, будто за какой-то мембраной. Никаких наушников Витя не обнаружил, зато уловил общие изменения – кажется, бывший силовик больше не разыгрывал спектакль, а всерьез существовал в реальности, которую воссоздал по Витиному сценарию – и жизнь эта его несносно выматывала.
– Вы что за херню там сейчас несли? – решил проверить Витя. – Бессвязный набор без четкого посыла. Ладно, если на поэзию тянет на природе, но электорату зачем об этом знать?
Герман замычал и вдруг пришел в себя – того, прежнего Германа, что время от времени навещал Витю в городской квартире с марафетом и очередной креативной задачей.
– Какой в жопу электорат, – он крепко сжал Витину руку, искренне радуясь старому знакомому. – Стирай городские штучки свои, здесь по-другому все.
Он растерянно огляделся и, удостоверившись, что находится именно здесь, продолжил:
– Без разницы, что говорить. Они со своими поклонами прут и прут со всей округи. Я так, подыгрываю иногда, типа главный. Выйду вон, морковкой потрясу – тут много не надо…
Это пока, – возражал Витя. – Любой нарратив должен расти, развиваться во времени. Не стоит недооценивать массу…
Масса не обращала на них внимания – как только Герман сошел со сцены, движение жизни в деревне постепенно возобновилось: дети забегали, пальцы доярки заскользили по вымени, пилы продолжили грызть дерево, рыжеволосая девушка развлекала собравшихся у помоста.
– Да что ты все спешишь со своим уставом столичным, – хохотнул Герман. – освойся для начала, раз приехал. Вон, с Анькой пообщайся – девка молодая, а нашу тему здесь рубит знатно.
Он помахал рыжеволосой.
– Ну что, конкурс! – вещала она. – Кто к следующему разу подготовит самую обсуждаемую тему, получит крынку молока от Светы – Света, подтверди?
Доярка прервалась, утерла лоб тыльной стороной ладони и выразительно кивнула.
– А зачем вы меня тогда сюда позвали, если тут все рубят по-местному? – спросил Витя.
Герман по-доброму рассмеялся. Он вообще как-то размяк и разрыхлился с последней их встречи, будто вынул из себя натянутую до того струну, слез с вертикали власти, а оставленную ею полость заняло зрелое бытовое спокойствие.
– Я позвал? Я думал, ты сам приехал, по идейным соображениям…
Витя рассказал про фото со свиньей и велосипедом. Герман задумался:
– А чем я по-твоему это фотографировал? Мы ж по-честному, как ты сказал, от всей техники избавляемся. Так что никак не можно здесь фотог… раф… фээ… как это..?
Так же резко, как пришел в себя, Герман поник, взгляд его затуманился, а руки повисли вдоль ссутулившегося тела.
– Ближе к вечеру все чаще настигает, – тихо произнесла внезапно возникшая рядом Аня Анапест.
Она распустила народное вече, и проходящие мимо стали по-братски трепать Германа по плечу, но, завидев отсутствующее его лицо, стушевывались: «Тс! Мыслит!» – и почтительно удалялись. Деревня стихала, лишь один неутомимый молоток вбивал где-то бесконечный гвоздь.
– У нас темнеет мигом, – сказала Аня. – Электричества не жжем ведь. Давайте Германа Иоанновича домой отведем, а то так и простоит тут за полночь, – она весело хихикнула, дескать, «что поделаешь, не в себе человек». – У него и заночуете, я с Дашей договорюсь, у них дом большой. Только не тащите его на себе, не нужно вот этого, он все-таки автохтон. Его просто подталкивать иногда в верном направлении – он сам пойдет.
– Он что? – Витя решил, она назвала недуг, поразивший Германа.
– Автохтон, – Аня развернула бывшего силовика к дороге и легонько толкнула меж лопаток. – Так звали царя Атлантиды, разве не знаете? Вы же из Москвы?
Она лукаво вздернула бровку, и Витя нехотя проследовал по этому изгибу.
– А что, вот так вот сразу видно? – максимально отстраненно произнес он.
– Ну конечно, – звонко засмеялась Аня. – Культурного человечка-то сразу видно.
Они пошли прогулочным шагом по стремительно опустевшей деревне: впереди Герман, совершенно отсутствующий, но – лидер, если смотреть со стороны, а на полшага сзади – его верные направляющие. Темнело и впрямь моментально, Витя не успел заметить, как длинные тени стали сплошными, и Анино лицо теперь скрывалось в сумерках, оставляя ему лишь звонкий свободный ее смех. Дети разбежались по домам, Света уводила корову восвояси. Иногда Герман вдруг останавливался и, не поднимая головы, бормотал нечто:
– Космос – вообще неправильно. Не вверх надо было, а вглубь, вглубь – и все тут…
В такие моменты Аня почтительно ждала, когда случайная мысль покинет тело автохтона полностью, и снова направляла его вперед легким тычком. Вите показалось, они миновали дом с бело-голубыми ставнями с фотографии, но сказать точно в темноте уже не мог.
– Вообще, автохтон значит коренной житель, – говорила Аня. – То есть мы все, конечно, по земле автохтонно ходим, но здесь зовем так Германа Иоанновича – как первопроходца. Деревня брошенная стояла лет двадцать, а он землю выкупил, и вот, посмотрите теперь, как преобразилась…
– Да вот смотрю и удивляюсь – насколько у людей мутно в голове стало, чтоб за таким персонажем, да с такой политической программой пойти. Я это не вас, конечно, имею ввиду, вы человек интеллигентный, сами ведь видите все это… – Витя почувствовал себя неловко. – Вы сами, кстати, разве не из Москвы?
Аня подобрала подол юбки, чтобы перескочить через лужу.
– Вы сами, кстати, придумали бы такую, как изволите выражаться, политическую программу, чтобы за вами люди пошли, а потом уже…
Витя зашипел:
– Так вот это все я ему и придумал!
– Да что вы! – рассмеялась Аня.
Витю это неожиданно задело.
– Знаете что. Опрощение, уход в народ, новое земельное мышление, город умирает, а лес стоит и стоять будет, и так далее – мне все вот это запросто, если что. Я вам это под каким угодно соусом могу приготовить, хотите – вам понравится, а хотите – подам так, что плеваться будете и побежите к ровно противоположным ценностям.
– Ох, уж лучше пусть понравится, – хихикала Аня.
– Уж лучше скажите, давно с ним это?
– Лучше скажите, отчего мы на «вы»? – парировала Аня. – Впрочем, оставьте, сударь, мы пришли. Постойте-ка тут с ним, я мигом.
Она чуть придержала автохтона, чтобы тот перестал по инерции идти вперед, и юркнула в заросшую калитку. Витя помахал в темноте перед лицом Германа. Тот все еще был где-то на глубине. Может, подумалось Вите, он настолько синхронизировался с биоритмами земли, что выключался с заходом солнца, но по армейской привычке продолжал стоять на ногах?
Аня вернулась через минуту и позвала в дом. Внутри было прохладно и пахло сыростью, несмотря на то, что где-то за стенкой уютно потрескивали дрова. Витю оставили в передней, а Германа Аня препроводила вглубь дома. Пружины холодного дивана издали под Витей пронзительный скрип. Ничего кроме нависших со всех сторон силуэтов неповоротливой мебели прошлого века глаза его различить уже не могли. Откуда-то со второго этажа слышался приглушенный детский плач. Витю вдруг резко сморило, даже закружилась голова. Он успел лишь удивиться, как быстро биоритмы почвы, видимо, возобладали и над ним, как стремительно вписался он в гнездо Германа, жены Германа, их детей, и всех остальных членов экоммуны – вот они уже греются от одной лучины, что так уютно трещит по швам обивка дивана и общественные устои, растут и множатся удои, поприветствуем козу Аксинью и Ивана и вам и нам, а теперь посмотрите, как преобразилась, как изволите выражаться, натура тянет, тащить не надо, у нас цикады, у вас смешалось: народ – в бессмысленную массу, деревья – в осмысленную, комьями глины сочась сквозь пальцы Светы, привет, с вами Аня Анапест. Это партнерский материал. Они там используют автодоилки, бесчувственными проводами своими встраивая кормилицу нашу в круговерт мертвечины, но мы-то знаем: мы поглощаем не пищу, а тот заряд энергии, который был потрачен на ее добычу. Посмотрите на нежные, мягкие руки заслуженной выменистки Светланы Павловны – или просто Светы, как мы ее называем. Эти опытные пальцы являются проводником, посредником между элементами нашего тела и тела кормилицы. Они делают кормилице приятно, и она отдает себя с любовью. Принимайте только любовь. Принимайте только любовь.
Глина струилась меж умелых пальцев Светланы Павловны, вымя трепетало под их нажимом.
Меня по-тихому выводить надо, – появился Герман и высыпал из пакетика две земляные дорожки. – Налево пойду – себя потеряю, направо – Россию найду. Ты бы что выбрал?
Витя понял, что цвета в этом сне отчего-то инвертированы – вместо белого везде был черный – а еще вспомнил, что когда-то у него была девушка, которая смешивала цвета, а он смешивал людей, и ей это не всегда нравилось, а теперь он сам оказался в кастрюле этого человеческого киселя, крышка над головой отъехала в сторону, повар с сверкающей глянцем лысиной нахмурил брови и задумчиво перемешал содержимое.
– Скоро закипит народная масса-то, – оценил он. – В такой бульон надо чего-нибудь обезличивающего всыпать. Вот буддизм например. В экономическом плане он может быть столь же эффективным, как бесконечное стремление к коммунизму, но не обладает таким ярко выраженным запахом энкавэдэшных сапог.
Плавая в бурлящей народной массе, Витя не мог видеть, к кому обращается лысый повар, черты лица которого в этот момент плавно перетекли в смутно знакомые: теперь Витя был уверен, что когда-то работал с этим человеком.
– Я в четвертом поколении этой печью заведую, инфа сотка… Так? Если сейчас потихоньку, равномерно добавлять буддизм, масса еще долго не закипит, так как перестанет беспокоиться о будущем, а накопленного в сыром виде богатства – духовного в том числе – ей примерно хватит до конца ее алмазного пути.
Из-за борта кастрюли появилась еще одна голова и посмотрела в кисель. Это был сам Витя – в несколько раз превосходящий по размеру того, что варился в кастрюле.
– Заходить лучше сразу по нескольким направлениям, – напутствовал его повар. – Ну, не мне тебе рассказывать…
Большой Витя кивал и думал о чем-то своем. Витя смотрел на обоих из кастрюли и мучительно вспоминал, где же они встречались. На поварском фартуке он заметил нашивку с двуглавым гербом, но странное «Дрекавак» под ним не имело никакого смысла.
– Так как буддизм хорошо растворяется в интеллигенции, можно начать, например, с литературы, – продолжал свою лекцию повар. – Можешь выпускать раз в год по роману. Про то, что личность – ничто, и ее нужно непременно размотать по абсолюту. Интеллигенция тогда быстро размякнет, станет податливой и безвольной…
– Роман? Нет, у меня с художественным вымыслом не очень, – очнулся Большой Витя, накрыл кастрюлю крышкой, и остаток слов Витя расслышал с трудом: – Тут уж сам знаешь, как испеклось, так испеклось. Вынимай из печи, генералов кормить пора.
Наступила тесная тьма, из которой Витя выпутался лишь с усилием подняв веки. В занавешенное дряблым пожелтевшим тюлем окно несмело светило солнце. Диван – а теперь и вся Витина одежда, не снимая которую он отключился – пах старой сырой тряпкой. Комнату, видимо, использовали как склад – в несколько рядов вокруг громоздилась древняя мебель, брошенная предыдущими хозяевами. На столе стояла кружка чая, тарелка со стопкой блинов и блюдце со шлепком сметаны. Живот Вити издал стон, слышный, вероятно, в соседней комнате. Не приходя в сознание, он быстро поднялся и смолотил все. Облизывая пальцы, Витя пошел благодарить хозяйку и искать хозяина.
Большую часть следующей комнаты занимала остывающая печь. За непокрытым столом сидела грубо сколоченная женщина и перекладывала картофелины из одной кастрюли в другую, попутно разрезая их на четыре части. Она выглядела младше Германа лет на двадцать, то есть примерно Витиного возраста. Раскинув ноги, на полу сидела белокурая девочка и рисовала в планшете. В углу висела плетеная люлька с младенцем. За несколько лет знакомства с Германом Витя видел его семью впервые.
– Алиса, не сиди дома весь день. Пойдем-ка погуляем с тобой, – женщина посмотрела на Витю исподлобья, не отрываясь от своего процесса. – Папа нас сюда привез, чтобы мы больше воздухом дышали.
Девочка перестала возить пальцами по экрану, смахнула рисунок и начала новый:
– Я вот здесь тогда, у сцены буду. Где папа выступает.
Женщина вздохнула и картинно закатила глаза. Витя мялся на пороге.
– Хорошо, – ее волевое лицо смягчилось неловкой улыбкой. – Давай тогда как себя там нарисуешь, туда же ножками и сходим? Можем так?
– Можем так. Как нарисую, так и будет?
– Как нарисуешь, так и будет. Только планшет на улицу не берем, помнишь? Соседи не поймут.
Девочка стала с усердием растаскивать цветные пятна по экрану и бормотать заклинание:
– Явно то, что нарисую, что рисую, то и явно…
– Благодарю покорно за угощение, – выдал Витя. – А не скажете ли, где сам Герман Иванович?
– А подышать вышел, – откуда-то из-за печи вдруг появилась Аня. – И мы с тобой пойдем. Пойдем-пойдем.
Незаметно и мягко перейдя на «ты», она шустро вытолкала его на улицу, по дороге потрепав девочку по волосам и перемигнувшись с ее матерью.
– Свежий воздух надо, сыро в доме, – затараторила она. – Знаешь, говорят, человек за порог – плесень на порог. А человек сюда недавно пришел, так что, получается, грибок пока за главного. А побороть его не так-то просто. Ты им дышишь, он в тебе оказывается… Раньше, знаешь, если не могли понять, что за хворь с человеком – значит, плесенью надышался…
– А вы… ты тоже здесь, у Германа живешь? – мягко поинтересовался Витя.
Аня улыбнулась, а ветер набросил на ее лицо витую прядь рыжих волос.
– Я на земле живу, – сказала она. – Пройдемся? Вчера ведь так и не видел ничего толком. Герман Иоаннович днем обычно подышать у нас ходит, скоро вернется.
Витя не возражал. Снаружи было теплее, чем в доме. Мутное солнце пробивалось сквозь плотные облака, равномерно заливая Обетовань призрачным светом. Деревья за околицей желтели и облетали, ветер гонял тяжелый запах прелых листьев. Судя по звукам, стройка клуба возобновилась в полную силу. В кустах у забора Витя увидел велосипед – точно тот самый, с фотографии, что ему прислали – значит, соврал все-таки Герман Иоаннович.
– Куда же государь ходит нынче, чем дышать изволит? – съязвил он. – Никак русской осенью?
– Вооон туда обычно, к болотам, – указала Аня. – Почву слушает.
При свете дня кожа ее оказалась аристократически бледной и тонкой, Витя вновь невольно отправился в путешествие – на этот раз по сизым жилкам на ее висках. Она будто заметила это, и уголки губ чуть дернулись вверх. Вновь подул ветер, и она, поежившись, закуталась в кофту. Витя перехватил желание обнять девушку, решив, что пока это неуместно. Огибая лужи, они двинулись по деревне. Аня была в легких открытых кедах, его взгляд то и дело возвращался к причудливой татуировке: будто трава росла по ее ногам от стоп до колен.
– Как там в городе? – спросила она, глядя на далекие кроны деревьев.
Витя пожал плечами и осторожно поделился:
– Все уперлось в свой предел и не движется. Такое ощущение. Как будто старое отмерло, а новое никак не начнется. Но в любой момент все лопнет от напряжения.
Аня кивала на каждое слово.
– А здесь тебе как?
Витя сделал глубокий вдох и огляделся.
– Дышится будто легче, но если честно, ощущение то же. Как нависло что-то.
Аня серьезно посмотрела на него, из-за чего пришлось потеряться в желтых прожилках ее темно-синих глаз.
– Это скоро, скоро. Все по-другому будет. Жизнь у нас простая, зато каждый день новая. Это в городе она одна и тянется бесконечно.
Они взошли на пригорок, и вся Обетовань уместилась в одном взгляде. Человек вытекал из лона природы плавным градиентом от темного к светлому: у леса лежали то ли сгнившие, то ли сгоревшие черные остовы старых построек, ближе к центру деревни срубы оживали, сбрасывали землистый панцирь, из печей вился еле заметный дымок, а на площади, где шла стройка и находился помост для собраний, дерево обретало уже гладкий, отесанный, бледно-бежевый цвет. Какая-то величественная аналогия пришла Вите в голову, но так и не смогла окончательно раскрыться, он будто бы увидел в этом миге всю цикличность человеческого бытия: люди внизу покинули города по его сценарию, но по инерции стали создавать то же самое. Он наблюдал зачатки процесса, который спустя несколько лет приведет к тому же, от чего они бежали, от чего, возможно, сбежал теперь и он сам. А может, в этом и была суть человеческой природы – подчинив себе доступную территорию, она должна была повторять этот процесс с нуля, и предела этому алгоритму не было. Как деревьям и облакам ему важно было лишь претворять цикл.
Совсем рядом раздался какой-то утробный звук, будто чей-то кишечник и голосовые связки соединились и сжались, выпустив воздух. Витя и Аня вздрогнули. Сбоку на холме ютилась полуразрушенная церковь, из колокольни которой росли молодые деревца. Еле заметная тропинка вела от нее к завалившейся туалетной кабинке подле кладбища.
– Сучок сука сучечка срань срань срань, – раздалось оттуда.
Витя удивленно взглянул на Аню.
– Владимир, вы? – звонко хохотнула она.
Звуки мигом прекратились, а через секунду глухой голос ответил:
– И вновь конфуз, Анечка, что же такое! Смею полагать, вы меня преследуете в надежде, так сказать, застать рождение Венеры?
– Нисколько, mon cheri! Рожайте в одиночку, – засмеялась Аня и прошептала: – Володя – местная интеллигенция. Изображает из себя какого-то важного для эпохи писателя… Прямо как ты.
– С чего ты взяла, что я изображаю писателя? – прошептал Витя. – У меня с художественным вымыслом не очень, я скорее так, архитектор смыслов.
Утробные звуки вновь огласили холм.
– Чего вы так напрягаетесь, Владимир? – Аня еле сдерживалась, чтобы вновь не засмеяться.
– Давление выше нормы, – отвечала кабинка.
– Так здесь не там, здесь на вас никто не давит, расслабьтесь!
– Вот этому и противляюсь, любезная! – кряхтел голос. – Как можно быть творцом без давленья масс?
Аню разрывало от хохота.
– Он, понимаете, эко-интеллектуал, – прошептала она. – В наборе выразительных средств ограничен.
Из кабинки донеслось рычание внутренних органов.
– Вот, слышите? Сильно критикует Германа Иоанновича в своих романах, – не унималась Аня. – Гадости про него пишет. Но так гадко он пишет, что Германа Иоанновича еще больше уважают от этого.
Под конец она не стерпела и говорила уже громко, а потом звонко рассмеялась.
– Вы там с кем-то? – спросил голос, перестав сокращать мышцы. – Тогда знайте: мне нисколько не стыдно-обрыдно, не гадно-смрадно-досадно-сосадно, и ни капли не совестно. Эти глубоко импринтированные за годы большевистской гегемонии понятия-всратьея, этот абьюз советских социалистических республик я отрек-отсек и отделил от себя-ебя, и будучи современным художником, использую выделенное как средство самовыражения. Естественные выделения – единственное оружие, что нам осталось, им мы будем разить-мразить гегемона, весь окружающий мир и себя непременно.
Тираду довершил кишечный стон. Витя не смог сдержать улыбки.
– Ваша эко-интеллигенция плохо усваивает натуральные продукты?
Не переставая смеяться, Аня взяла его под руку и повела по тропинке вниз с холма.
Вите было приятно, он чувствовал себя одновременно избранным кавалером знатной особы, частью над-интеллектуальной элиты и всесильным творцом собственной жизни.
– А ты пишешь что-нибудь? – спросила она. – Вот прямо сейчас?
– Я же сказал, я все вот это уже давно написал, – он обвел рукой деревню.
– Ну прочитай что-нибудь по памяти, – попросила она.
– Хорошо, – он собрался, втянул холодный воздух и выдал: – не переставая смеяться, она взяла его под руку и повела по тропинке вниз с холма. Ему было приятно, он чувствовал себя одновременно избранным кавалером знатной особы, частью местной над-интеллектуальной элиты и всесильным творцом собственной жизни…
– Какая у меня роль? – перебила она. – Ну, я трагический персонаж или, там, комический?
А вот теперь вполне уместно.
– Мне кажется, в тебе есть какая-то загадка, – Витя подкрутил невидимый гусарский ус и приобнял девушку.
– Это определенно, – она изобразила бровью холм, с которого они спускались.
Ну вышли из дома, и чего? Вот люди ходят, строят чего-то, облака носятся. А палочками-то этими разноцветными рисовать вообще не удобно. Почему с планшетом на улицу нельзя, какие соседи, чего не поймут? Потому что папа всем сказал, чтоб никаких телефонов и компьютеров не было? Это я и так знаю, а рисовать-то как? Мама мне старый папин планшет отдала, когда переезжали, рисовать чтоб. Только все теперь мимо рисунков смотрит – вот сама дала и не смотрит.
Ни одну линию прямо не получается, и как сказки рассказывать? А планшетом еще и фотографировать можно было. Я, правда, так и не успела разобраться, что там как. Поехала на велике, нафоткала всякого, вечером сажусь, не успела и половину посмотреть – тут папа планшет у меня и увидел. Ой шуму было, крику, волнения. Отнял, понажимал там чего-то невпопад, или я это понажимала, пока он отбирал, не знаю, фотки разлетелись кто куда, мама еще вмешалась, в общем, там в этом планшете какая-то штучка была с папиной работы, которая «всегда в сети», он сказал. А он не хочет, чтобы за ним следили, а тем более приезжали к нам. В общем, с криками всеми этими, волнениями, штучку эту вынули и в печке сожгли, а планшет все-таки мне оставили, потому что с этими палками ну вообще неудобно. Я и фотографировать перестала, все равно там не все видно-то бывает, на фотке. А если рисовать, то сказка лучше рассказывается – так и явное и навное, все видно.
Ну ладно, буду пока чем есть рассказывать – палками, так палками. Вот, значит, ветер гуляет, рвет листья и сыпет их в болото. Деревья там растут из кочек косматые и пустые, землей уже не питаются, а обратно в нее жизненные соки отдают, а взамен им – труха. В том месте, где земля черная и жидкая, но не вода еще, там папа лицом в небо лежит, вот. Волосы слиплись у него, а руками почву мнет, и глаза что два озера посреди мертвой такой земли.
– Хорошего не жди, коли думать не перестанешь, – это Мутный к нему присоседился и в ухо чавкает, а сам подстраивается под тело его, собой обволакивает. – Меньше мыслей – ближе натура. Только зло в этом мире требует обдумывания, добро же случается само, как сон или дождь…
Вот еще желтый лист ложится папе на лицо, вот так, а он все слушает и слушает.
От ветра у Лени слезились глаза, так что он развернулся спиной вперед и, чтобы не встречаться с Казимиром взглядом, наблюдал, как брызги, которые лодка высекала из реки, блестят и растворяются на фоне лесистой стены берега. Жидкие волосы, как он ни стягивал их на затылке, постоянно оказывались на лице. Казимир держал румпель и восторженно смотрел сквозь Леню куда-то вдаль, лысая его голова резала ветер надвое. Он весь разгладился, помолодел, выглядел тигром, выпущенным из зоопарка в родную тайгу. Впрочем, учитывая происходящее в городе, Леня тоже был рад оказаться оттуда подальше.
На дне лодки под куском брезента шестеро Героев России покоились каждый на своем носителе. Насколько понимал Леня, вскоре к ним должны были присоединиться местные жители – и всех их вместе он должен был далее замешать на базе своего нейрокомплекса в единый складно мыслящий кисель. Куда именно они плыли, и чем Казимиру не угодили, к примеру, жители деревни, в которой они взяли лодку, Леня не понимал – и больше уже не пытался. В голове его всплыли оторванные от контекста какие-то «кисельные берега», и он невольно покосился на «Урожай». Черный контейнер с двумя металлическими защелками лежал поверх брезента. Лодку болтало, и Лене казалось, он слышит, как склянки со страшной жидкостью позвякивают там внутри.
Он не раз представлял, что происходит в сознании после контакта с «Урожаем» – что было в головах каждого из шести генералов и что, видимо, вскоре ждало деревенских. Перед отъездом он мельком увидел на столе Казимира нечто вроде инструкции по применению. Из нескольких открытых предложений, робко ютящихся между черными кирпичами секретности, ему запомнилось слово «абулия». «Отсутствие воли» – загуглил он. «Урожай» то ли останавливал выработку дофамина, то ли блокировал вообще все нейромедиаторы – в общем, накрепко тормозил ток информации в мозговой сети, низводя жертву в глубины апатии. Жизнь больше не вызывала у человека эмоционального отклика, он погружался в беспричинную тоску и вскоре обнаруживал себя на таком дне экзистенциального кризиса, что от нежелания жить у бедняги не оставалось каких-либо сил даже просто двигаться – не мог он и оборвать это невыносимое бытие, – а еще через несколько часов пациент погружался в тихое вегетативное состояние сродни коме: ни помыслов, ни реакций. К такому отрезанному от лишнего шума сну разума Леня и подключал свой нейрокомплекс. В тестовом режиме он с командой собрал его за два месяца из наработанных ранее алгоритмов клонирования сетевой топологии, обмана компьютерного зрения и других, за использование которых их в свое время и заставили работать на Казимира и ему подобных. Комплекс подавал слабые электрические сигналы и записывал путь, который они проходили в голове подопытного вплоть до затухания. На основе такой карты расходящихся тропок, складывая ее с уже имеющимися паттернами, он выстраивал образ мышления и получал на основе нейросети подобие исходного человека с уникальными присущими ему особенностями психики, поведения, набором реакций – примерно каким он был задуман природой. Так Леня в общих чертах представлял себе работу комплекса. Что на самом деле происходило там внутри, точно не знал никто.
Леня сторонился безвольных, но еще живых тел, и был рад тому, что Казимир сам взялся цеплять к ним клеммы и тянуть провода, оставив ему общение с программой, которой он искренне гордился. Комплекс, в который сливались карты нейронных активностей, вызывал у Лени как у создателя чистый восторг и упоение простым, лаконичным и до конца не понятным принципом работы. Единственное, что смущало – он до сих пор не понимал, как Казимир собирался использовать собранный урожай печальных личностей.
– Неплохо ты этот початок унасекомил, – выдавал Казимир, разглядывая на мониторе мысли очередного генерала.
Леня смотрел, как комплекс воссоздает «унасекомленную» личность, и думал, что теоретически такая карта мышления могла иметь внутри комплекса некое подобие самосознания – но тогда оно ничем не отличалось от безвольного вегетативного исходника. То, что одного полноценного человека, каким бы он ни был до контакта с «Урожаем», они расщепляли на два безвольных «початка», казалось Леониду чем-то глубоко противоестественным.
Он искоса поглядел на Казимира, пытаясь представить, что там, в его самосознании, каково это – испробовать все земное, и к чему тогда стремиться? К внеземному? «К подземному» будто больше подходило. Но лучше уж здесь, в лодке, среди пустых полей и лесов, чем в том аду, что с прошлой ночи разверзается в городах.
Казимир вдруг заглушил мотор и потянулся к веслам. Леня обернулся. В нескольких метрах от них на берегу лежала надувная лодка.
– Всем привет, с вами Иван и Аксинья. Меня тут вроде активным селянином назначили, так что у кого что по надобности – вот, кидайте в личку, вопрос на контроле будет, – он поднял с помоста мешок. – Значит, я что хочу сказать. Лежу, значит, в избе у себя, в потолок гляжу. И чую: тоска страшная подкатывает, того гляди размажет напрочь. Знакомо? Бывает такое?
Мужики со стройки, собравшиеся у помоста в перерыв, неопределенно забурчали. Коза Аксинья глядела куда-то сквозь них, будто ждала кого-то, застыв возле хозяина.
– А я тебе разжую, отчего так, – продолжил Иван. – Вот если б ты самость свою не понимал и себя в отдельности не думал, грустно тебе было бы? Неа. Потому что некому тогда было бы тоску ощущать. Это все самосознание виновато. И как следствие – своеволие. Оно отделяет нас от натурального пути, по которому сок земли течет, и этим причиняет печаль. Куда да как натурный сок течет, вы понимание имеете, так? Иначе не было б тут вас.
Мужики стали молча по одному возвращаться к работе. Сколь глубоко ни копал Иван, сколько ни предлагал всем Аксинью, а популярности автохтона сыскать не получалось.