Читать книгу Без ярлыков. Женский взгляд на лидерство и успех - Морин Шике - Страница 4
Глава 1. Глубокий вдох
ОглавлениеТеплый пар, смешанный с сильным запахом жженой резины, просачивается из-под земли. Слышен протяжный скрип тормозов. Негромкий звуковой сигнал означает, что посадка окончена и двери закрываются. Обычно парижане обходят решетки метро стороной или просто перешагивают их, не обращая внимания на ароматы, тепло и звуки. Но я люблю все, что связано с метро, особенно запах. Для меня это и есть Париж – город контрастов и противоречий. Даже сегодня, спускаясь в подземку, как будто слышу шепот: ты дома. Делаю глубокий вдох – и я снова впервые в этом городе, мне шестнадцать, и я готова шагнуть за рамки Среднего Запада и вобрать в себя всю красоту огромной новой картины.
Мои родители и все их друзья обожали Сент-Луис: красивейшие ухоженные пригороды; улицы, обсаженные столетними деревьями; безопасные школы и качественный культурный досуг. Мы жили в пригороде Крив-Коёр – считалось, что это хорошее место для воспитания детей. Конечно, если ваши чада вписывались в ванильную реальность девичьих скаутских отрядов, уроков фортепиано и гимнастических конкурсов. Увы, это был не мой случай. Я фальшивила даже под страхом смертной казни; кувырок могла сделать, только когда спотыкалась, запутавшись в собственных ногах; и меня выгнали из отряда брауни[4].
Отец, адвокат по судебным делам, бросил колледж и гастролировал по всему миру как актер, но после внезапной кончины моего деда вернулся и решил взяться за ум. (К счастью, тогда можно было сдать экзамены для подтверждения диплома.) В моей юности он начал коллекционировать вина из любимых регионов, и, чтобы выглядеть так же изысканно, как он, я повторяла вслед за ним названия винтажей из Бордо, Бургундии, Тосканы, Пьемонта и Эльзаса. Подражая отцу, полоскала рот вином и проглатывала его с негромким бульканьем, пытаясь распробовать вкус ягод, земли и меда, о которых он говорил. Я представляла эти далекие места и воображала, что нахожусь там и идеально говорю на местных наречиях.
Мама старалась познакомить нас с чудесами природы и сокровищами искусства, впрочем, не слишком удаляясь от уютного маленького мира семьи. В открытом театре Muny на невыносимой летней жаре мы, отбиваясь от москитов, смотрели мюзиклы «Моя прекрасная леди» и «Парни и куколки». Мы отправлялись в пешие походы по окрестным лесам, находили и исследовали пещеры. Иногда бывали в планетарии, и там я следила за самой яркой звездой, надеясь, что она приведет меня в новое измерение. Нельзя сказать, что я не любила родной город: во многих отношениях у меня было благополучное, почти идеальное детство, но, как увлеченная читательница и мечтательница, я хотела видеть больше. Экскурсии, которые устраивала мама, не смогли привязать меня к Сент-Луису, но ее привычка рассматривать окружающий мир сквозь призму эстетики и красоты неизменно подогревала мой интерес. Указывая на тонкие нюансы образов, звуков и ощущений, она развивала во мне чувствительность и любопытство, побуждавшие открыть для себя большой мир, вырваться из первой клетки, в которой я оказалась, – Сент-Луиса. (Позднее, конечно, мама захотела, чтобы после колледжа я вернулась в ее любимый город.)
Благодаря интересу ко всему новому и стремлению расширить горизонты я усердно училась и получала хорошие оценки, и педагоги считали меня «застенчивой славной девочкой». Я была довольно замкнутой, вечно думала о чем-то своем, поэтому одноклассники были уверены, что я высокомерна и неприветлива. Социальным амбициям я предпочитала любимые книги, фильмы и сериалы – все, где был какой-нибудь сюжет. В 1974 году никто не думал, что интроверсия – это хорошо; подобный недостаток полагалось исправлять, как неровные зубы или близорукость. Мама неустанно пыталась найти занятие, способное вытащить меня из скорлупы, но я отказывалась от командных видов спорта, клубов, музыкальных групп и чирлидинга (в отличие от младших сестер Сюзанны и Андреа, которые откликались на усилия матери куда охотнее и в целом больше преуспевали в социальной жизни и спорте). Я не была несчастным ребенком, просто знала, что в занятиях, которые другие считали подходящими для меня, чего-то не хватает.
Я была старшей дочерью: это накладывало нелегкую обязанность быть лучшей и в то же время убеждало, что я по умолчанию имею больше прав. Вероятно, виноваты моя социальная неловкость или физическая неуклюжесть, а может, дело просто в обыкновенном детском соперничестве, но я была далеко не идеальной сестрой. С Сюзанной, на три года младше меня, мы часто ссорились: обычно я злилась на нее за то, что она «все за мной повторяет» (даже если это было совсем не так). Если она звала поиграть, я чаще всего отказывалась – разве что иногда перед сном, когда она уставала, уговаривала ее заняться моей игрой, где нужно было придумывать собственные истории. Вторая сестра, Андреа, была на восемь лет моложе. С такой разницей в возрасте я просто не обращала внимания на прелестную белокурую малышку с голубыми глазами: мне хотелось заниматься своими делами, чтобы никто не мешал и не отвлекал.
До пятнадцати лет я ходила в государственную школу, где некоторые ученики продавали в коридорах наркотики, периодически приходили в класс под кайфом и засыпали на уроках, пока смотревшие на все сквозь пальцы учителя читали по бумажке свой предмет. Я спросила родителей, можно ли поступить в школу Джона Берроуза – более престижную и, кроме того, единственное в городе частное заведение совместного обучения, не относившееся ни к какой церковной общине. Родители пришли в восторг от моей идеи, хотя обучение стоило немало. Впрочем, и попасть туда было не так просто. Я сдала вступительный экзамен с пограничными результатами. К счастью, после того как меня внесли в список ожидания, появилось свободное место и мне удалось его занять.
В первый учебный день я поднялась по каменным ступеням школы Берроуза в своей лучшей юбке хиппи, вошла в обитый деревянными панелями длинный коридор и увидела толпу студентов во всем блеске стиля преппи[5]: яркие рубашки Lacoste (воротник, разумеется, поднят), брюки Lilly Pulitzer (с принтом в виде черепах и прочих морских животных) и коричневые топсайдеры (шнурки развязаны, на носках предпочтительно дырки). Большинство учеников ходили в эту школу с детского сада, поэтому их социальные круги были полностью сформированы. И, за очень редким исключением, здесь не было евреев. Я явно не укладывалась в стандарт.
Однажды утром, придя в школу, я обнаружила, что на дверце моего шкафчика кто-то написал «Грязная еврейка». Почему-то это казалось особенно оскорбительным – ведь моя семья считала себя «реформированной», да и я никогда не питала особой эмоциональной привязанности к своей вере. Я была еврейкой и считала это просто частью своей ДНК, как карие глаза, но начала понимать: независимо от того, кем ты себя считаешь, другие будут придумывать для тебя собственные определения.
Подобные проявления антисемитизма не считались уникальными, хотя по большей части в них не было настоящей ненависти и злобы. И все же они могли вызвать дискомфорт у тех, кто не соответствовал стандартам. Для ежегодного tableau vivant (рождественского представления) в школе Берроуза выбирали несколько красивых учеников, которым предстояло блеснуть в постановке о рождении Иисуса. Все остальные студенты обязаны были присутствовать на спектакле: избежать его можно было, только принеся записку от родителей, освобождающую по соображениям вероисповедания. Это не было религиозным мероприятием, но повышенное внимание к одной отдельно взятой системе верований беспокоило меня. Почему, например, мы не ставим пьесу об очищении храма Иудой Маккавеем, в честь которого существует праздник Ханука? Почему в течение года не отмечаем другие, не менее важные культурные или религиозные события? Возможно, это связано с тем, что большинство студентов принадлежат к одной конфессии. Но если так, это указывает на еще более серьезную проблему. Посещение спектакля ставило меня перед невозможным выбором: участвовать в мероприятии, которое вызывало у меня несогласие, или отказаться присутствовать и еще сильнее отдалиться от коллектива. В конце концов я с неохотой пришла. Мне удалось найти для себя компромисс, впрочем, довольно жалкий: мой «бунт» заключался в том, что я вместе с еще одним учеником-евреем села на последний ряд.
Предубеждения принимают самые разные виды и формы. Уверена, у вас тоже бывали моменты, когда вы чувствовали, что вас «мягко поощряют» (читай: заставляют) соответствовать неким ожиданиям, вызывающим дискомфорт. Как подросток, жаждущий успеха, я понимала возможные последствия, если не смогу вписаться в коллектив и настрою других против себя. Позднее в карьере, как женщина, пытающаяся подняться к высшим руководящим должностям, я заметила: чем тоньше предубеждение, тем более коварным и отчуждающим оно может быть. Возможно, с вами тоже такое случалось: коллега высказывает какие-то предрассудки (касающиеся пола или любого другого неотъемлемого признака), не угрожающие вашей карьере и не причиняющие вам, в сущности, никакого вреда, но заставляющие чувствовать себя неловко. Поскольку ничего противозаконного не произошло, любой протест или возмущение с вашей стороны, скорее всего, выставит в невыгодном свете именно вас – как будто вы делаете из мухи слона. И поэтому, хотя стремление угодить и нелюбовь к критике хорошо служили мне много лет и даже помогли подняться по служебной лестнице, позднее я обнаружила, что они были частью моей тени, и именно из-за них постепенно перестала чувствовать, кто я такая и что для меня важно. Стремление всегда играть по правилам, особенно если они преподносятся как «норма», безусловно, накладывает ограничения. Иногда вы понимаете, что тонете в водовороте общественного мнения, и в итоге теряете себя.
Несмотря на то что в эти ранние годы я почти все время плыла против течения, у меня было несколько замечательных учителей, на чьих уроках я отдыхала душой. Они открыли мне глаза на новые миры и подогрели страстный интерес ко всему, что лежало за пределами безмятежного существования в Сент-Луисе. Одним из них был мистер Фауст (весьма подходящее имя), учитель актерского мастерства, чей сарказм, едкое остроумие и страстная любовь к театру делали его одним из самых потрясающих людей, которых я встречала до того момента. Благодаря ему я полюбила актерское мастерство – единственное занятие, которым была одержима все три года в школе Берроуза. Тяжело дыша и сжимая в руке сценарий, мистер Фауст с трудом поднимался по ступенькам на сцену и театральным взмахом руки предлагал моему партнеру сделать шаг в сторону. Сделав паузу, чтобы вытереть пот со лба, он велел мне читать текст мужского персонажа, а сам произносил мои реплики. Я понимала, чего он хочет: чтобы я вошла в образ другого персонажа, услышала то, что слышал он, и ощутила влияние тех слов, которые только что говорила сама. Мистер Фауст учил меня слушать, прежде чем говорить. Это упражнение выталкивало из зоны комфорта: до этого я прилежно запоминала только свою часть диалога, и вдруг меня заставляли сменить сторону. Задача усложнялась: я должна была слушать, как мистер Фауст произносит мои реплики, вкладывая в них куда более глубокие оттенки интонаций, чем удавалось мне. Он не указывал, что делать, а предлагал увидеть себя с чужой точки зрения, почувствовать, понять, как может ответить на мои слова другой персонаж, сделать свое присутствие более ощутимым. Это невозможно, думала я тогда. Для этого нужны две совершенно противоположные вещи: полностью погрузиться в сценическую личность и одновременно наблюдать за ней со стороны. Но достаточно сказать, что эта методика – практика осознанности, способность переключаться и видеть мир чужими глазами, при этом испытывая неуверенность и дискомфорт – пригодилась мне позднее в профессиональной жизни вполне очевидными и довольно неожиданными способами. Я использовала ее впервые, отправляясь на собеседование с работодателем, затем – при выступлении перед большой аудиторией, не говоря уже о времени, когда я была руководителем высшего звена и принимала стратегические решения, от которых зависели повседневная жизнь и карьера всех сотрудников компании.
Опыт, полученный в театре, дал возможность примерить на себя самые разные характеры и оценить, как полезно смотреть на мир под другим углом. Если я казалась застенчивой, это не значит, что я не была очарована кем-то. Напротив, смущение и робость сделали меня особенно чувствительной к окружающим. Я подмечала мельчайшие движения, стараясь угадать, что люди собой представляют и что чувствуют.
Я ужасно боялась оказаться на виду, поэтому развила в себе глубокое любопытство к чужим судьбам и приучилась внимательно наблюдать за окружающим миром.
Еще один проблеск надежды я нашла в уроках французского. Каждый раз, когда моя учительница французского миз Стэнли (то, что она называла себя «миз», было, на мой взгляд, просто потрясающе) рассказывала о достопримечательностях Парижа и поправляла нас в спряжении глаголов étre и avoir – неправильных, конечно, – у нее сияли глаза. Позднее я поняла, что Париж такой же неправильный, как эти глаголы, и, может быть, именно этим он меня и привлек: удивительно красивый, но не идеальный – изящный и одновременно грубоватый. Огромные просторные проспекты и причудливые извилистые улочки. Прилично одетые мужчины в широких вельветовых брюках и твидовых пиджаках торопятся на работу мимо безвкусно одетых блондинок из квартала Пигаль – рваные черные колготки в сетку и размазанная красная помада, – нетвердой походкой бредущих домой. Я влюбилась в парадоксы Парижа. Из первых уроков французского я мало что узнала о городе и культуре, кроме прекрасного гортанного «р», но что-то подсказывало – полагаю, это было своего рода предчувствие: нам суждено встретиться.
Мне очень помогло то, что мой отец, любви и внимания которого я всегда искала, свободно говорил по-французски. Он был в этой стране всего дважды, но имел безупречное произношение. Папа изучал язык в средней школе по уникальному методу: никаких учебников до второго года обучения. Он просто слушал звуки, впитывал их и повторял то, что слышал. Я была убеждена, что единственный способ научиться говорить как французы (и ценить великолепные сыры и вина, которые так любил отец) – полностью погрузиться в языковую среду, пожив какое-то время с местной семьей. И поэтому попросила родителей отправить меня на лето во Францию.
Вместе с другими студентами, которые ехали учиться за границу, мы прибыли в аэропорт Шарль-де-Голль. Предстояло провести день в Париже, а затем разъехаться по всей стране к ожидающим нас семьям. Пройдя по узкому коридору аэропорта и поднявшись по эскалатору, я попала в другой мир, иную жизнь, хотя тогда даже не предполагала, насколько важным будет это приключение. Я просто шла навстречу неизвестности, взволнованная и немного испуганная.
Нас, все еще вялых после перелета, посадили в автобус, и мы поехали в Город огней. Когда подъезжали к Триумфальной арке, я прижалась носом к стеклу, чтобы получше ее разглядеть. Автобус на головокружительной скорости ворвался в кольцо автомобилей, мы приблизились к подножию памятника – и я не успела толком прочувствовать все его изящество и величие, так как мы уже неслись по Елисейским Полям в обратную сторону. Мое сердце колотилось, а на глазах выступили слезы. В контрасте чистой, мощной архитектуры памятника и шумно пролетающих под ним машин было что-то, пронзившее мою душу и не желавшее отпускать. Луч света упал сквозь облака и зажег золотом купол Дома инвалидов. Я старалась запомнить абсолютно все: мощеные булыжником кривые улицы, завывание сирен, золотистое свечение на бежевых стенах зданий и даже исходящий от водителя автобуса едкий запах сигареты Gauloises, смешанный с винным перегаром.
На следующий день, не до конца придя в себя после смены часовых поясов, я села на поезд, чтобы поехать к принимающей семье. Меня переполняло беспокойство. За несколько недель до этого я на своем лучшем французском сочинила письмо, в котором представлялась и рассказывала о себе (мой отец его даже отредактировал), но не получила ответа. У остальных детей, участвовавших в программе обмена, завязалась оживленная переписка с принимающими семьями. Я же в конце концов получила немногословную, но довольно милую открытку – видимо, ее поначалу потеряли на почте – с подписью «Доминик, Тома, Люка, Артур». Неужели в этой семье одни мужчины? Кому принадлежит имя Доминик? Я понятия не имела, во что ввязывалась.
Меня разместили в Провансе, городок назывался Кальвисон (на самом деле он больше походил на небольшую деревню), неподалеку от Департаменталь – извилистой проселочной дороги примерно в получасе езды от Нима. Сойдя с поезда и оглядывая толпу, чтобы понять, кто меня встречает, я пережила момент острой паники. Неужели про меня забыли? Наконец я услышала, как женский голос выкрикивает мое имя – сначала даже не поняла, что это оно: женщина произносила «Мор’анн» с раскатистым «р» и долгим «н» на конце. Позднее я узнала, что такое наречие, больше похожее на пение, вообще распространено в этой части Франции. Женщина в больших круглых очках с толстыми, как бутылочное донышко, стеклами обеспокоенно проталкивалась через толпу, и ее крупные каштановые локоны подпрыгивали вместе с плакатом, на котором было написано мое имя.
– Bienvenue! Je suis Dominique, – сказала она. Значит, в принимающей семье Доминик звали мать! Она протянула руки, чтобы прижать меня к своей округлой фигуре. Я наклонилась, намереваясь по традиции дважды поцеловать ее в знак приветствия, но Доминик удивила меня, оставив руки на моих плечах и целуя меня еще раз.
– Ici, on en fait trois (Здесь мы делаем это три раза), – сказала она с ласковой улыбкой. – On est dans le sud. On est plus chaleureux que les Parisiens (Мы на юге. Мы теплее, чем парижане).
Она усадила меня в седан ситроен, и мы поехали в Кальвисон.
Дом стоял на узкой улице в ряду таких же одинаковых домиков с заборами из золотистого известняка и яркими зелеными калитками. Открыв дверь, я увидела небольшой внутренний двор, где на столе, покрытом веселой желтой скатертью, стояла ваза со свежими полевыми цветами. Les cigales (цикады) так громко стрекотали на летней жаре, что я почти не слышала и не понимала слов Доминик. Впрочем, это было неважно: я ужасно устала и чувствовала огромное облегчение от того, что в моей новой семье хозяйкой была женщина.
Доминик провела меня через двор к дому. Мельком заглянув в кухню, я увидела лежавшие вокруг корзины для покупок яркие овощи: помидоры, перец, кабачки и баклажаны. Запах жареного розмарина напомнил, что близится время ужина. Доминик привела меня по небольшой лестнице в комнату на втором этаже.
– Клади свои сумки, – сказала она по-французски. – Потом мы что-нибудь перекусим и поедем на пляж.
Я и не подозревала, что где-то рядом есть пляж, но любила солнце и была готова к приключениям. (На самом деле в тот момент я просто была рада, что поняла слово plage.)
– Мои сыновья Люка и Артур уже там, – сказала Доминик. Ясно, два мальчика – какая удача!
Мы сели за стол во дворе, и она, несмотря на мой возраст, налила мне холодного розе[6]. Одним из особых блюд в этой части Франции был козий сыр. Отец впервые дал мне попробовать его в Сент-Луисе, но тот сыр, который я ела под конец этого первого ужина, был совсем другим. На столе лежало три маленьких круглых диска. У самого большого была темная морщинистая кожица, второй – меньшего размера и более гладкий – был покрыт серой пылью, а третий, самый маленький, выглядел твердым, неровным и почти черным. Доминик уговорила меня начать с первого, самого мягкого, чтобы затем как следует распробовать остальные.
– Чем тверже сыр, тем острее на вкус, – объяснила она.
Судя по всему, во Франции существовали весьма строгие правила употребления козьего сыра – в каком порядке есть и как наслаждаться каждым оттенком вкуса. Начинать нужно с наименее острого, чтобы не перегружать вкусовые рецепторы и постепенно распробовать все достоинства самого выдержанного сыра. С силой нажимая на нож, я отрезала кусок «самого мягкого» сыра. Затем постаралась намазать его, как арахисовое масло, на багет, но нежный мякиш, mie (в какой еще культуре найдется отдельное слово для внутренней части хлеба?), просто скатался в маленькие шарики. Я смотрела, как Доминик аккуратно отрезает ровный треугольный ломтик кроттена[7], ловко укладывает его на багет и почти одновременно откусывает и делает долгий глоток вина. Сама она попробовала таким образом каждый сыр, но сказала, что мне необязательно есть самый острый из них… пока. Впрочем, даже от «самого мягкого» у меня во рту уже все пело. Еще до того, как поднесла свой помятый кусочек к губам, я почувствовала, как в носу щекочет от резкого запаха пепла, исходившего от выдержанного кроттена. Стоило сыру очутиться у меня на языке, и я поняла, что больше никогда не прикоснусь к американской версии. Твердая и кремовая текстура заставляла снова и снова проводить языком по нёбу, смакуя каждое мгновение вкуса, а мои рецепторы просто взорвались. Вскоре я узнала, что этот ритуал – медленно, с удовольствием, впитывая до последней капли – олицетворяет французское отношение к красоте.
Затем пришло время ехать на пляж. Я побежала в свою комнату, схватила купальник, шорты и футболку и вернулась к авто. У Доминик был ситроен модели 2DS, длинный и гладкий: когда она заводила двигатель, машина, казалось, слегка приподнималась в воздух и парила над дорогой, как летающая тарелка, готовая к старту. И мы полетели по проселочной дороге на Националь (гораздо более быстрое двух-четырехполосное шоссе), а затем на автотрассу, и все это время Доминик без умолку болтала и задавала множество вопросов о семье, а я путалась с односложными ответами. Пока не попала сюда, я считала, что довольно хорошо говорю по-французски, однако Доминик все время повторяла одно выражение, которое я просто не могла понять, – mon fang[8]. У нее болел зуб? Почему она так часто об этом упоминала? И как это связано с тем, сколько у меня братьев и сестер? Мой французско-американский словарь оказался совершенно бесполезен.
Мы ехали намного дольше, чем я предполагала. Быстро сгущались сумерки. Я гадала, успеем ли мы хоть раз окунуться, когда доберемся до пляжа. Море проблеснуло между чудовищно уродливыми, нависающими над берегом высотными зданиями в Ла Гранд-Мот. Когда мы повернули за угол огромного, как пирамида, жилого дома, я подумала: неужели утонченная культура, в которой существует множество сортов козьего сыра, а на обеденный стол для двоих ставят свежие полевые цветы, может порождать и такие вещи? Это было совсем не похоже на фотографии Французской Ривьеры в школьных учебниках.
Мы втиснули машину на переполненную стоянку и двинулись сквозь толпу отдыхающих. Доминик с гордостью указала на наш «фургон» – белый трейлер с собственным навесом. В этот момент я вдруг поняла, что мы собираемся остаться здесь на все выходные. Все выходные! А я взяла с собой только футболку и шорты. Ни зубной щетки, ни ночной рубашки, ни даже лишней пары белья. Я неловко попыталась объяснить все это, но Доминик вдруг обняла высокого, стройного и изящного юношу и сказала:
– Voilà Arthur, ton petit frère (Это Артур, твой маленький брат).
Он смущенно улыбнулся и грациозно приветствовал меня тремя поцелуями с примесью соли и песка. Затем подошел еще один молодой человек, пониже ростом, такой же стройный, но с порослью на груди и, судя по его виду, не брившийся уже несколько дней.
– Et ce bel homme s’appelle Lucas (А этого красавца зовут Люка), – объявила Доминик, сияя от гордости. Люка прихватил свои вьющиеся длинные волосы в хвост на затылке, наклонился и, в свою очередь, одарил меня тремя колючими поцелуями. Эти двое молодых людей были моими новыми французскими «братьями».
Пока мы шли к тесному фургончику, я снова попыталась объяснить Доминик, что ничего не взяла с собой, кроме одной смены одежды. Наконец, она поняла и со смехом успокоила меня, сказав, что постирает ее днем, пока я буду ходить в своей maillot (футболке). А к вечеру все высохнет на солнце. Я поразилась этой беззаботности. Кроме того, mon fang, мы ведь на пляже, и это неважно. Судя по всему, французы относились к таким вещам намного проще, чем мы, и в кругу любимых и в приятном месте привыкли обходиться малым.
Муж Доминик, Тома, был механиком. Годы тяжелого труда оставили глубокие морщины у его глаз – узких щелок, в которых едва заметно мерцала синева. Густые волосы он зачесывал назад, что напоминало о стиле помпадур пятидесятых годов. Теперь, когда семья была в сборе, я осмотрела маленький фургон и задумалась, где мы будем спать. В глубине стояла всего одна большая кровать – очевидно, предназначенная Доминик и ее мужу. Но позже вечером, когда пришло время укладываться, я узнала, что молодые люди и Тома будут спать под открытым небом – вернее, под навесом, – а на кровати устроимся мы с Доминик.
– Mon plaisir (С удовольствием), – сказал Тома и положил тяжелую руку мне на плечо: конечно, он с радостью уступит свое место.
Все сомнения быстро забылись: долгая дорога, волнение первой встречи и постоянные попытки разобрать певучий южный акцент так утомили меня, что я мгновенно заснула в теплой и мягкой постели рядом с моей новой французской maman.
На следующее утро, зайдя в кабинку общественной душевой, я испытала огромное облегчение: это было мое личное пространство, где хотя бы несколько минут не нужно было говорить по-французски. Я подняла голову, подставляя лицо под струи воды, и увидела, что над перегородкой маячит голова какого-то молодого человека, который смотрел на меня с широкой улыбкой. Я пронзительно завизжала, и он немедленно исчез. К сожалению, мой крик не просто прогнал его, но и поднял немалый переполох в душевом комплексе. Послышались крики: «Ça va (Все хорошо)», «Que se passe t’il? (Что происходит?)», «Tout va bien? (Всё в порядке?)». Потрясенная и задетая, я рассказала братьям, что случилось, но они, похоже, не усмотрели в этом происшествии ничего серьезного. Впрочем, почувствовав, что я расстроена, сказали, что будут защищать меня, и пообещали в следующий раз держаться поблизости. Французы иначе относятся к наготе. В моей родной стране обнаженное тело и связанная с ним сексуальность были табу для шестнадцатилетней «хорошей девочки». Быть раздетой и допустить, чтобы тебя увидели, явно неправильно, поскольку подразумевало опасную уязвимость. Но французы, по-видимому, считали, что нагота естественна и даже красива. Женщины всех размеров и форм загорали на пляже топлесс, дети резвились голышом, и никто не обращал на это ни малейшего внимания. Я восхищалась тем, как французы принимают свое тело, и надеялась, что когда-нибудь у меня хватит мужества и уверенности быть «видимой», не опасаясь осуждения.
Когда мы вернулись в Кальвисон, я узнала, что Артур, мой «младший брат», танцует в балете. Через пару недель он должен был отправиться на учебу в Парижскую консерваторию[9]. В задней части дома находилась небольшая библиотека с двойными стеклянными дверями. Иногда Артур уходил туда, включал прекрасную классическую музыку, закрывался и репетировал. Я пряталась за дверью и смотрела, как он танцует: его текучие плавные движения и милое безмятежное лицо просто очаровывали. Понятия не имела, каким может быть хороший балет, лишь один раз видела в Сент-Луисе «Щелкунчика», но танец Артура словно погружал меня в транс. Однажды он заметил, что я наблюдаю за ним. Он широко улыбнулся, как будто у нас появился общий секрет, и пригласил войти. Глядя, как он скользит и порхает по комнате, я едва сдерживала слезы. После этого я каждый день ждала, когда он вернется домой после своего урока, чтобы посмотреть, как он танцует. К сожалению, вскоре Артур уехал в Париж. Позднее он стал одним из этуаль[10] в труппе Рудольфа Нуреева.
Лето было наполнено приключениями, большими и маленькими: я открывала для себя пейзажи и вкусы французской культуры. Немало ленивых жарких летних дней мы просто плыли по течению: слушали, как стрекочут cigales, гуляли по пыльным дорожкам за городом, ходили в гости к соседям, по пути покупали продукты. Сельская местность сама по себе была огромным праздником чувств. Урожай лаванды к концу лета наполнил воздух пьянящим ароматом. Благоухание, источаемое этим растением, пропитывало каждую клеточку тела. Доминик брала высушенную лаванду, заворачивала в лоскутки прованских тканей бледно-желтого и зеленого цвета, усыпанные силуэтами цикад, и клала в ящики с бельем – составить компанию носкам и другой одежде.
Пожалуй, не столь ароматной была наша поездка на ферму, где делали козий сыр. Я узнала, что у французов есть не только священный ритуал вкушения козьего сыра. Не менее важно купить его у правильного человека. Мои опекуны знали хорошего сыродела, и это было предметом их гордости. Они считали хозяина этой фермы лучшим производителем сыра в городе (население которого не превышало четырех тысяч человек). Впрочем, я бы все же не стала утверждать, что это ферма: здание скорее напоминало ветхую старую лачугу. Сам сыродел выглядел как типичный французский фермер: большие грубые руки с трещинами, почерневшими за годы работы в поле, морщинистое обветренное лицо и красные прожилки на щеках и на носу от многолетней привычки к утреннему ballon de rouge (бокалу красного вина). Я как наяву вижу его хижину, нагромождения деревянных ящиков и пасущихся вокруг коз и слышу запах сыра, который моя новая семья купила для домашней кладовой. Этот «превосходный» сыр был твердым, как камень, а слово «острый» на самом деле даже близко не передает его вкуса. Все равно что положить в рот ложку васаби: в ответ на это вторжение непроизвольно начинали слезиться глаза, нос в ужасе сморщивался, а в затылке покалывало. Попробовав кусочек, я содрогнулась и подумала: может быть, этот приобретенный вкус на самом деле доступен только французам.
4
Брауни – девочки-скауты, учащиеся 2-х и 3-х классов.
5
Преппи (preppy) – стиль одежды, который появился в Америке в конце 1940-х годов. Название произошло от preparatory – «предварительный». Изначально «преппи» называли учащихся pre-college preparatory – учебных заведений, в которых богатую молодежь готовили к поступлению в элитные университеты. Все молодые люди носили форму, похожую на школьную, а также одежду для престижных видов спорта, таких как гольф или теннис. Именно это заложило основы стиля.
6
Розе – розовое вино, промежуточная разновидность между красным и белым.
7
Кроттен (Crottin) – маленький французский сыр из козьего молока с морщинистой корочкой и белой плесенью.
8
Mon fang – мой зуб (клык, фр.).
9
Полное название – Парижская высшая национальная консерватория музыки и танца (фр. Conservatoire national supérieur de musique et de danse de Paris).
10
Этуаль («звезда», фр.) – высший статус артистов балета Парижской оперы.