Читать книгу Цветы мертвых. Степные легенды (сборник) - Н. Русский - Страница 5

Повести и рассказы
«Гунибы»
Из жизни сотни казаков-юнкеров Николаевского кавалерийского училища

Оглавление

В 1888 г. по инициативе Начальника Николаевского кавалерийского училища ген. Бильдерлинга при существовавшем уже Эскадроне (Школа Гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров) была сформирована казачья сотня для молодых людей казачьего происхождения всех Российских казачьих Войск.

До этого в России были три казачьих юнкерских училища: Ставропольское, Оренбургское и Новочеркасское. Кроме того, казачье отделение при пехотном Иркутском и при Елисаветградском кавалерийском училище.

Целью создания объединенного училища было сближение кавалерийских и казачьих офицеров еще со школьной скамьи для совместной потом службы, в общих дивизиях.

Строевой, дисциплинарный и прочие уставы были общие, но эскадрон еще со времени существования «Школы Гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров» имел свои крепкие, сложившиеся за 100 лет почти, традиции.

«Школа Гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров» дала целые сотни выпущенных из ее стен офицеров. Из этой же школы вышли и такие известности, как поэт Лермонтов, композитор Мусоргский, известный географ и путешественник по Туркестану Семенов-Тяншанский и много других.

«Славная школа», как ее до самого печального ее конца называли юнкера Николаевцы, давала не только по обывательски оцениваемых «шалопаев», подобных которым было немало во всех учебных заведениях Запада и Востока и даже в Университетах, но и прекрасных, честных, храбрых, беззаветно преданных родине и присяге энтузиастов кавалерийского военного дела.

«Николаевцы» умели и шалить, и кутить, и работать, и умирать с честью за Родину. В истории «Славной школы» сотни погибших в боях на всех окраинах огромного государства, имена коих покоились на черных мраморных досках в храме училища.

Острокрылый Николаевский орел с вытянутыми в стороны крыльями почти век благословлял заветный для многих молодых людей широкий подъезд парадного входа. Каждый кадет-казак мечтал попасть именно в Николаевское училище, куда кадеты принимались по конкурсу.

Прочие казачьи юнкерские училища нисколько не хуже, быть может, были и Николаевского, но в виду их провинциального положения попасть в Николаевское считалось более заманчивым. Во-первых – столица, где состав преподавателей был столичный, резиденция Императора, столичные театры, столичные знакомства и возможности выхода в гвардию.

Делясь на казаков и драгун и помещаясь совершенно отдельно, юнкера училища в классах, в шутку называемых «капонирами» (крепостными убежищами), известными юнкерами из курса фортификации, проводили вместе половину трудового дня, незаметно сближаясь, проходя военные и общеобразовательные науки.

Каково происхождение столь странного названия «Гунибы» – сказать трудно. Возможно, что кличка эта родилась бессознательно, неожиданно вырвавшись на волю с задорного язычка и оставшаяся висеть в воздухе. Во всяком случае «кличка» эта была шуточная и не постоянная и приложенная автором, лишь как название повести.

Юнкера-казаки, окончившие «Славную школу», самого специфического, т. е. «цука», не попробовали. «Цука», с которым боролось начальство и который именно и привлекал молодых людей, алчущих и жаждущих кавалерийской правды и стать настоящими кавалерийскими офицерами.

Кавалерийский эскадрон пополнялся не всегда кадетами, в нем было не мало гимназистов, реалистов и так же молодых людей с так называемым «домашним образованием» и потому, чтоб «обломать» их, в помощь уставу, само собой ввелась традиция так называемого «цука», ставшая подчас даже строже самого устава.

И горе тому, кто, выбрав себе дорогу кавалериста, решился бы пренебречь этой традицией и не подчиниться ей. Он немедленно морально изгонялся из среды юнкеров и подвергался остракизму. И нужно было иметь огромную силу воли и твердое убеждение в своей правоте, упорство и риск, чтоб в течение двух лет быть ежедневно одиноким, в то время, когда молодой возраст так жаждет дружбы и товарищества, совместных шалостей и возможности поделиться личными молодыми переживаниями и горем, оторванный подчас на год, или два от семьи.

Такие были единицы и то не каждый год. Сила «цука» была настолько велика, что юнкер предпочитал сесть под арест или даже быть переведенным в низший разряд и исключенным, чем пойти против традиции.

«Славная школа» для юнкеров была храм, орден, входя в который посвященный уже принадлежала не себе, а лишь только кавалерии.

Иногда в «Школе» учились и Вел. Князья и можно без ошибки сказать, что если они быть может и не подвергались «приседаниям» со стороны какого-нибудь «майора», «полковника» или «генерала», то уже на 180 градусов-то наверно вертелись где-нибудь в закоулке, недоступном всевидящему оку начальства.

В казачьей сотне не было этого «пука», да его и не было нужно, так как большинство казаков до этого учились в Корпусах и были вполне подготовлены к настоящей дисциплине.

Этот «цук» и делил молодых юнкеров на две части: эскадрон и сотню. И потому юнкер-казак не может себя считать окончившим «Славную школу», а лишь «Лихую и Славную Сотню» Юнкеров Николаевского кавалерийского училища, коей я с любовью и братским поклоном и посвящаю отрывки воспоминаний.

* * *

Выйдя из вагона третьего класса на перрон Николаевского столичного вокзала, Кеша Аргунов, кадет провинциального кадетского корпуса, долго откозыривал двум молоденьким девицам, направившимся налево от вокзала в направлении к Лиговке.

Выйдя на площадь перед вокзалом, он был немного ошеломлен непривычным шумом огромного города, грохотом экипажей по булыжной мостовой, шумом промчавшегося прямо по улице паровоза с небольшими вагончиками с каким-то ржавым скрежетом по направлению к Старому Невскому, пока не был окружен бородатыми дядями, кричавшими ему:

– Рублевка, куда прикажете, Ваш-сясь!

Взяв первого попавшегося, Кеша сел на выпяченные старые пружины сиденья и, поправив пехотный штык в лакированных ножнах, приказал извозчику ехать на Новопетергофский проспект.

– Да он Вас перекинет! Ваш-сясь! – кричали вдогонку оставшиеся без заработка своему конкуренту, нахлестывавшему тем временем свою клячу кнутом и ерзавшему на своем сидении с таким старанием, будто он-то и был самый главной двигательной силой своего выезда.

Пустынный Обводный канал не радовал новоприезжего своим запущенным видом, огромными многоэтажными домами, множеством вывесок в нижних этажах всевозможных пивных, лабазов и распивочных, подозрительных на вид гостиниц, столовок и лавок. Кеше невольно вспомнился свой родной городок в Сибири с маленькими домиками, уютными садиками возле них, высокими деревянными тротуарами и заборами, крашенными деревянными воротами, запиравшимися чуть ли не с полудня зимой, городской сад с полковой музыкой по праздникам, местная женская гимназия, гимназистки, сестра Женя и Верочка, которую он оставил под клятвы в верности и обещания жениться по окончании училища.

В воспоминаниях он и не заметил, как извозчик подъехал к высокой железной решетке, напоминающей ряд пик, поставленных вертикально, и остановил свою клячу.

– Лошадка-то сама остановилась, Ваш-сясь. Здеся куплена – знала, – сказал извозчик, поворачивая к седоку свою бороду и приподнимая картуз над головой.

Кеша протянул желтенький бумажный рубль, боясь, чтоб извозчик его не выругал, и поспешил к воротам.

Но к его удивлению тот с необыкновенной легкостью вскочил на подножку с зажатым между пальцами рублем и принялся нахлестывать свою лошадь с такой яростью, что бедная сначала присела, потом рванулась вперед, вытянулась, словно она хотела именно, как говорится, вылезти из кожи, и, наконец, каким-то собачьим скоком перешла в галоп и остановилась у ближайшей пивной, куда ее владелец немедленно исчез. Лошадь опустила голову почти до земли, развесила уши и очевидно заснула от усталости.

Кеша же вошел во двор. Сидевший там у ворот привратник в длинном архалуке с красными отворотами на руках небрежно показал ему за свою спину большим пальцем и отвернулся.

Направившись по скверу в направлении, указанном привратником, Кеша увидел широкий барский подъезд с несколькими ступеньками и на них скучающего молодого человека в драгунской форме, покручивающего свои черные усики.

Обливаясь потом, Кеша медленно приближался, волоча свои вещи. Молодой человек рассматривал его, как посетитель зоологического сада рассматривает какого-нибудь невиданного им зверя.

– Вы Ку-ю-ю-д-а!? – Спросил он Кешу.

– В сотню, – ответил Кеша.

Молодой человек с усиками немедленно потерял к нему всякий интерес и, отвернувшись, занялся снова своими усиками. Кеша поднимался на крыльцо, когда от ворот отделилась стройная фигурка с настоящей шашкой на белой портупее длинной кавалерийской шинели черного цвета.

Молодой человек с усиками, увидев ее, напрягся, как породистый сеттер перед перепелом, и лицо его просияло довольной улыбкой. От ворот без багажа шел хорошенький мальчик и Кеша обратил внимание, что он устремил свой взор на молодого человека с усиками как-то странно, словно кролик, загипнотизированный удавом. Глазки его светились радостью, он улыбался и всем своим видом демонстрировал свое полное счастье.

– Кадет Николаевского кадетского корпуса. Кадеты из него выходили почти все в Николаевское кавалерийское училище, в его «Славную Школу» – эскадрон, – вспомнил Кеша. Это была уже настоящая дичь для скучающего молодого человека с усиками, очевидно оставленного без отпуска и принадлежащего к высокому рангу «майоров», «полковников» и «генералов», в зависимости от более или менее продолжительного и усидчивого прохождения курса училища от одного до четырех лет.

Так второгодник первого курса курилкой эскадрона производится в майоры; второгодник второго – в полковники; майор, перешедший на старший курс, делается полковником, и, наконец, пробывший четыре года в училище – генералом – в то время, как нормально прошедшие двухгодичный курс училища считались на бумаге «корнетами», в сотне «хорунжими». Первокурсники, еще не засевшие за парту, назывались «зверями».

Вот такой будущий «зверь» и приближался теперь к молодому человеку с усиками. По его лаконической, выражавшейся в прищелкивании пальцами, как кастаньетами, команде, кадетик начал приседать по всем правилам гимнастики и вращаться на 180 градусов. При этом лицо кадетика выражало такое блаженство, что его переживаниям позавидовала бы любая институтка.

Кеша раскрыл рот и застыл в такой позе. Ничего подобного он еще не видал в своей короткой жизни.

Но вот в дверях фойе вдруг появилась блестящая тень, и молодой человек с усиками исчез – растаял, как дым. Перед высоким генералом предстали два кадета разных корпусов и отрапортовали о своем прибытии в училище.

* * *

Полный первых впечатлений, Кеша поднимался по широкой, устланной красным ковром, лестнице на третий этаж, в «голубятню», куда его направил вышедший на подъезд стройный высокий казачий офицер.

Все для Кеши было ново и все поражало его. Все было не так, как в корпусе. Мраморные доски с именами отлично окончивших училище, красивая площадка с роялем, высокие окна с занавесками, белые колонны, подпирающие следующий этаж, куда направлялся Кеша.

Но на этом этаже все было много скромнее. Потолки были ниже, окна и двери тоже. Был, правда, как и внизу, паркет и рояль, но отдавало казармой. У рояля дремал юнкер, опершись головой на ладонь. К нему и направился Кеша.

Узнав в нем своего однокашника по корпусу, Кеша было кинулся к нему с объятиями, но юнкер строго одернул его и приказал отрапортовать ему, как полагается.

– Потрудитесь сначала явиться мне! – сказал он.

Растерявшийся Кеша начал лепетать что-то невразумительное вроде того, что он слышал, когда представлялся молодому человеку с усиками кадет Николаевского корпуса:

– Сугубый, хвостатый, немытый, нечесаный, небритый зверь…

– Хватит! Здравствуй! – проговорил юнкер. – Здесь этого не полагается. Вот отправляйся немедленно к Николаю в цейхгауз и сдай свое обмундирование и эту пакость, – прибавил он, указывая на штык в лакированных ножнах.

Только вчера Кеша приводил в восторг своих спутниц по поезду видом этого штыка и вдруг эта гордость кадета оказалась пакостью, которую нужно небрежно сдать каптенармусу.

Кеша направился по коридору к светившемуся в сумерках далекому окну. Проходя мимо помещения второго взвода, он услышал доносившуюся оттуда грустную казачью песню, все о том же, о казачьей доле, о его верной, а подчас и совсем неверной подруге жизни в станице, оставленной, уходя в поход, на войну или на маневры. О доле казачки, оставшейся без мужа, жениха или сына. Тяжела доля русской деревенской женщины, заброшенной в широких просторах полей, лесов и гор. Но еще горше доля казачки, несшей на своих плечах весь домашний труд часто без мужчины, без хозяина и нередко и защищавшей станицу или хутор от насильников.

Невольно вспомнилась Кеше родная станица, оставленные мать, сестра и Верочка…

* * *

Пели двое: бас и тенор. Выходило хорошо. Кеша прошел дальше по длинному коридору. В плохо освещенном тусклым петербургским солнцем помещении двигались какие-то тени, полуодетые или почти голые, оказавшиеся мальчиками, переодевавшими свое кадетское обмундирование и менявшими его на новое юнкерское, более привлекательное и видом и своим назначением, таким заманчивым: стать юнкером Николаевского кавалерийского училища!

Седой коренастый, с николаевскими бакенбардами, кавалерийский вахмистр спокойно священнодействовал среди них, бросая то одному, то другому или пару белья, или штанов с лампасами, или пару кавалерийских сапог. Он ловко нахлобучивал на стриженую голову папаху с синим верхом или с красным, малиновым, желтым. Выдавал настоящие казачьи шашки с грубыми ременными портупеями.

Кеше бросилось в глаза, что этот Николай, проходя позади какого-нибудь новоиспеченного юнкера, высоко приподнимал свои ноги, словно перешагивал через что-то. Как потом оказалось, он тоже придерживался училищных традиций, переступая через невидимый, но, безусловно, существовавший у «зверей» хвост.

Особенно привело в уныние Кешу, когда Николай принял от него кадетский штык с таким видом, будто он держал двумя пальцами дохлую гадюку, но через час Кеша вышел из цейхгауза совершенно перемененный по форме, с настоящей отточенной казачьей шашкой, в сапогах со всунутыми в них казачьими штанами с лампасами. По росту Кеша тем же Николаем был определен во второй взвод.

* * *

В помещении второго взвода он получил первое замечание от юнкера-вахмистра. Это было его первое крещение. Замечание он получил за неотдание чести. Вахмистр – ловкий, подтянутый кубанец в полной форме своего Кубанского Войска, произвел на Кешу необычайное впечатление.

Настоящая боевая форма, увешанная оружием, с гозырями, набитыми настоящими патронами от винтовки, все это вызвало зависть у Кеши к молодому человеку, принадлежавшему к старинному, славному боевому Кубанскому Войску, потомку древних Запорожцев и покрывшему свои знамена славой в боях при «усмирении» Кавказа.

В помещении взвода уже расположились по койкам будущие Кешины друзья. Они разместились маленькими группками и тихо разговаривали, боясь нарушить пение и получить замечание от какого-нибудь «хорунжего», настроенного «цукательски». Тут же Кеша получил и настоящую трехлинейную винтовку образца 1891 года.

Через узенький проход рядом с ним оказался молодой мальчик с девичьим хорошеньким личиком, стройный как камыш, немного заикающийся Коля Шамшев.

С другой стороны – хмурый и гордый на вид полуказак, полугорец Зигоев, дальше сибиряк Солнцев с сосредоточенным лицом и пытливыми глазами; потом тонкий, как лоза, кубанец Романцев, Чулошников – оренбуржец с кокетливым чубчиком, видимо не ожидавший, что завтра же этот чубчик будет безжалостно срезан тем же Николаем по приказу Командира сотни сурового «Шакала», как звал его весь юнкерский мир Петербурга.

Далее немного – калмыковатый уралец Акутин, забайкалец Кеша Кобылкин, уссуриец Борис Курбатов, оренбуржец Михайлов, амурец Вертопрахов, астраханец Догадин, семиреки: Волков и Русанов, и так далее до самых дверей 30 молодых ребят, приехавших в числе 100 человек со всех окраин необъятной России.

Пройдет два года, и все они, как молодые соколы, разлетятся во все стороны Российских окраин до самых далеких границ, от Польши и Пруссии, Галиции и Румынии, Персии и Турции, Афганистана и Китая, Монголии, и Кореи, и Манчжурии, по глухим стоянкам, заброшенным в степях, песках, горах и лесах, в безводных пустынях Туркестана, в кишлаках, кибитках, в еврейских местечках Польши и Украины и лесах Амура и Уссури.

Все еще душой кадеты, они делятся своими первыми впечатлениями и переживаниями от нового; делятся воспоминаниями о доме, еще таком близком, но уже отдаленном расстоянием, о станицах, родных и о потерянном навсегда детстве и его радостях, говорят о беспокойстве на новой службе и предстоящей жизни в училище, новой дисциплине, мало похожей на кадетскую, и о прочих своих делах.

Прощай, детство! Здравствуй, юность, военная, суровая. Настоящая служба Царю и Отечеству и родному Войску…

* * *

По обширному плацу, втиснутому между переулком и каким-то складом Обводного канала, напротив Училища Принца Ольденбургского, за высоким забором скрытому от глаз прохожих, но вполне доступному для обозревателей верхних этажей большого пятиэтажного дома, построены тридцать неоседланных лошадей, покрытых только попонками, перетянутыми троками.

Это «смена», расчет юнкеров для строевых занятий. В училище два разделения: по сменам и сотенному строю. По этому сотня делится на взводы и смены. Взводами живут, идут обедать, строятся на проверку и сотенные учения. Сменами проходят все науки, как физические, так и классные. Таким образом, каждый юнкер имеет над собой двух начальников офицеров и двух взводных портупей-юнкеров.

Нет ничего легче на военной службе, как командовать посвятившими себя военному образованию добровольно и добивающимися офицерских погон.

Молодой трубач из музыкантской команды Лейб-Гвардии Казачьего Его Величества полка, прикомандированный к училищу, так определил юнкерское положение:

«Да штоб мине, ради энтых погонов так да убиваться, как вы, господа юнкаря, убиваетесь с утра до ночи два года… Неохотой, известно, приходится, а вы, ведь, по воле влезли в ее…».

На плацу смена ожидает своего сменного офицера сотника Солдатова, коренастого крепыша и потому прозванного юнкерами «Пупырем». Голос у него хриплый от чрезмерного употребления спиртных напитков. Он только еще прикомандирован к училищу. Юнкера пока что рассматривают своих лошадей, стоящих против них. И прикидывают, какая из них кому попадет.

На младшем курсе нет постоянных лошадей. Юнкер младшего курса проходит обучение каждый день на другой лошади. Поэтому лошади младшего курса были одновременно и несчастными существами, вынужденными подчиняться неопытным седокам, и потому многие из них были задерганы и зацуканы, как говорят кавалеристы.

На плацу появился сменный офицер. Он отдал команду к посадке и юнкера «кто во что горазд» полезли на коней.

Пока смена двигалась шагом, все по внешности шло как будто хорошо. Сотник стоял посреди плаца с цирковым кнутом в руке и скучающе рассматривал лежащих бюстами на подоконниках девиц верхних этажей переулка, покручивая свой реденький ус. Юнкера тоже бодро посматривали на них снизу, и не один чувствовал себя лихим наездником или еще больше – джигитом. Лошади мирно пофыркивали и мотали головами, «просили» повод у всадника-неука, слишком его затягивавшего, сами держали обычную привычную им дистанцию и любезно крутили хвостами.

Сотник посмотрел на небо и, напыжившись, пропел:

– Р-р-р-ы-с-с-ь-ю…м а а р ш!!

Для поднятия духа у лошадей и всадников он бодро взмахнул цирковым кнутом, и смена затрусила, екая конскими боками, селезенками, издавая всевозможные дополнительные звуки, входящие в постоянную программу верховой езды, основательно музыкальную, но мало похожую на симфонический концерт. Ближе эта музыка современному джазу.

Под эту-то музыку и началась «царская службица» юнкеров младшего курса.

Конечно, первой начала страдать та часть человеческого тела, которой достается с малых лет. Многие хитрецы стали переезжать с крупа на холку или наоборот, с холки на круп и далее к хвосту, в поисках более мягкого места. Кто свешивался на бок в поисках опоры в воздухе и, не найдя ее, возвращался на место. Кое-кто мужественно переносил удары судьбы по мягкому месту, удары, которые можно было сравнивать только с ударами молота о наковальню.

Уссурийцу Курбатову попала лошадь по прозвищу «Дымчатый». Этот мерин должен войти в историю сотни Николаевского кавалерийского училища, как самая каверзная лошадка, вернее инструмент для инквизиции. Эта лошадь по чьей-то прихоти, прослужив свой срок в училище, не была забракована. Она давно потеряла аллюр, моталась, как расхлябанная балагула во все стороны света белого, подбрасывая несчастного седока то вверх, то в стороны, без всякого предупреждения, так что седок не мог никак приноровиться к ней.

Курбатов мужественно сидел на ней и ездил по кругу то вперед, то назад в поисках подходящего места, но везде находил только острые кости, словно рифы, торчащие из-под воды.

Мягкие части Курбатова давно обратились в отбивную котлету, по ногам текли ручейки крови, из глаз ручьи слез. Железный хребет «Дымчатого» был остер, как тупой нож. Сначала было больно только там, где полагалось, но потом, когда каверзная лошадка, или устав или по старости, начала мотать своим брюхом в разные стороны, как жеребая верблюдиха, силы едва не покинули бедного юнкера.

Но на его счастье один из страдальцев сполз с лошади и, не вынеся мучений, отрапортовал было сотнику:

– Господин сотник, разрешите подать рапорт о переводе в пехот…

Но не договорил. Сотник, видимо оскорбленный в самых лучших своих чувствах, так взревел на него и так грозно взмахнул своим цирковым кнутом, что несчастный наверно даже не помнил, как он снова оказался на лошади.

Курбатову этот номер придал бодрости и он доездил весь урок в полтора часа истязаний.

Оба юнкера оказались впоследствии одними из лучших ездоков, а просившийся в пехоту окончил с отличием по езде.

* * *

После езды обед. Аппетит волчий. Но и здесь молодых людей подстерегала каверза.

Опять та же традиция. Садились за столы по расчету восемь человек на стол, по четыре на каждую сторону. Раздатчик сидел девятым на короткой стороне стола. Пища подавалась каждый день с противоположных коротких сторон стола. Раздатчик клал ближайшему, сколько тот просил. Так же второму, но третьему уже оставалось немного, а четвертому часто – ничего. На другой день то же самое, но с другого конца, так что «золотая середина» всегда оставалась полуголодная.

На счастье расчет по столам был непостоянен, так как ежедневно были всевозможные изменения: или кто-нибудь выбывал, или наоборот приходил и потому «паника», т. е. вышеописанное явление не могло обрушиваться на одних и тех же. Но все равно это было возмутительно, и в эскадроне такого порядка не существовало.

Действительно, те, кому не попадало ничего в тарелку, подвергались панике. Каково голодному желудку прыгать и скакать целый день с пустотой внутри! Конечно, «панике» подвергались только так называемые рассыпные блюда и гарнир к порциям. Порционные же блюда не подвергались панике, но зато подвергался ей гарнир.

Нужно было протерпеть до вечера и потом бежать в юнкерскую столовку и там питаться за свой счет сосисками за шесть копеек, яйцами за ту же цену, булками и сладкими вещами.

Тут же происходили состязания на порцию чего-нибудь съестного. Прыгали через кобылину, ставя рекорды, кувыркались на параллельных брусьях и т. п. нелепости. Более умеренные оставались во взводах или шли в «капониры», т. е. классы и зубрили предстоящий курс репетиции. После ужина собирались в зале и пели свои песни хором и плясали. Если юнкера сотни слишком увлекались, снизу из зала эскадрона иногда слышалось:

– Эй, вы там, гу-ни-бы, по-ти-ше!

Тогда сверху над эскадронской лестницей свешивали толстую казачью внушительную плеть.

Это называлось взаимным обменом любезностями.

* * *

Ожидаемый с нетерпением день принятия присяги, наконец, настал. Ждали его не потому, что хотелось скорее стать настоящим слугой Отечества, а более из желания вырваться из мрачных стен училища на свежий воздух, посмотреть город, так влекущий молодежь, и наконец, с надеждой найти знакомства и, хотя раз в неделю, быть свободным от команд, замечаний и риска быть наказанным.

После присяги все желающие были отпущены в отпуск. После двух месяцев «взаперти» первый отпуск просто туманил голову ароматом до сих пор недоступного для кадета, а теперь возможного. Можно было отправиться куда угодно, лишь бы в кармане что было. Мальчики сделались взрослыми.

Словно стая разноцветных птиц из клетки, вылетели юнкера-казаки и разлетелись в разные стороны от ворот училища. Желтый, красный, малиновый, синий верхи папах мелькали по Ново-Петергофскому проспекту. Перед каждым почти стоял вопрос: куда идти?

Юнкера эскадрона почти все имели кого-нибудь в столице, многие из них окончили в ней или корпус, или реальное училище, или гимназию и родители их жили в столице. Многие имели дальних и близких родственников, к которым они направились теперь показаться в невиданной красивой форме эскадрона училища. Кивер военно-учебного заведения, полосатый красно-черный пояс, брюки навыпуск с двойным генеральским лампасом и шпоры. «Эскадронцы» садились в наемные и собственные экипажи и, сверкая белыми перчатками, мчались по первопутку.

Ходить пешком по городу в эскадроне запрещала та же традиция, соблюдая которую, молодые люди добровольно и приседали и вращались перед «корнетами». Традиция не ходить пешком по городу, полному военных чинов в больших рангах, и также возможность нарваться на кого-нибудь из Великих Князей, особенно Бориса Владимировича, любителя подцукнуть юнкера, имела свое основание. По Невскому, например, «нижнему чину», к каковому принадлежали и юнкера, было просто немыслимо пройти. На каждом шагу попадались офицеры гвардии, очень строгие, и особенно отставные генералы, которым от скуки нечего было делать и которым юнкера должны были становиться во «фронт».

А главная причина запрещения юнкерам ходить пешком по городу была та, что воспитанник Славной Школы Михаил Юрьевич Лермонтов не ходил пешком, а ездил в собственном экипаже, и «не ездил на трамвае». Поэтому юнкерам эскадрона было категорически запрещено ездить на вводившемся тогда впервые этом новом способе транспорта.

Казаки-юнкера, в большинстве дети бедных казачьих офицеров, не имели возможности пользоваться не только «лихачами», но и простыми извозчиками, получая гроши от родителей из провинции.

Также юнкера-казаки не имели собственного обмундирования и не могли блистать прекрасно сшитыми шинелями или мундирами. В эскадроне не только не запрещалось, а, наоборот, поощрялось иметь собственную одежду и выезд. Казаки-юнкера могли только сверкнуть лакированными сапогами, приобретенными в счет будущих благ, еще маячивших где-то в мыслях, в виде прогонных денег при отправке по производству в офицеры на далекую окраину.

* * *

В Училище Кеша с приятелем-донцом Максимовым пришли вовремя. В «дежурке» дежурный по училищу офицер принимал прибывающих из города юнкеров. Перед дежурной длинная очередь. Большие часы над входом в нее медленно передвигали свои длинные стрелки, приближая время к полуночи, крайнему сроку, до которого явившийся юнкер мог оставаться за дверьми дежурки.

Только успевшие проникнуть в нее до критического времени считались явившимися вовремя. Все пришедшие хотя и вовремя, но оставшиеся за пределами дежурки, все равно считались опоздавшими. Они автоматически лишались права на следующий отпуск, не считая прибавок от сменного своего офицера.

– Успеем попасть? – волновался Кеша, посматривая на двигающиеся, как ему казалось, с неимоверной быстротой часовые стрелки. Но в дежурку они все-таки успели попасть, и за ними ловко проскочил маленький Догадин, шмыгнув где-то между ног у высокого уральца Толстова, не замеченный дежурным офицером.

Пройдя благополучно перед ним, строго осматривавшим каждого и проверявшим правильность формы одежды, четкость рапорта и точное отдание чести при этом, приятели поднялись, наконец, наверх в свою голубятню.

Кеша немедленно, как только разделся и уложил свое белье на табуретку, уснул крепким сном. Ему уже снилась родная станица на отлогом песчаном берегу, и видел он себя с закаченными белыми летними кадетскими штанами по колено в реке, ловившего вьюнов для насадки на крючки при ловле налимов. Тут же была и Верочка, немного неясная, словно виденье, и быстро превратившаяся в Любку, более реальную и ощутимую и много более понравившуюся Кеше. Кеша с теми же намерениями, что и днем, протянул к ней руки, но Верочка-Любка с такой силой толкнула его в бок, что Кеша проснулся. Открыв глаза и не понимая, куда девались девицы, он увидел Максимова в одном белье.

– Вставай, Аргунов, идет офицерский обход! – шептал он.

Кеша схватил свою одежду, но Максимов его остановил:

– Нельзя! Нужно стоять, как есть.

Как есть – это было, значит, в одной ночной рубахе с босыми ногами на холодном полу. Вся молодежь взвода стояла в таких костюмах, когда в дверях появлялась совершенно голая фигура мускулистого юнкера Асанова, но в полном боевом вооружении казака. Вынутая и поднятая «подвысь» обнаженная шашка с огарком, горевшим на ее кончике, сверкала начищенной сталью клинка и на ней настоящий офицерский серебряный темляк, юнкерский же кожаный пренебрежительно болтался внизу на таком месте, куда могла водрузить его только юнкерская фантазия…

Кеша видел, как донец Шамшев стыдливо опустил глаза и кусал губы от душившего его смеха. Румяный Завьялов попросту открыл рот и удивленно смотрел на уже втянувшееся во взвод шествие, состоящее еще из двух таких же голых «хорунжих», и также в полной боевой форме и также со свечными огарками на концах своих клинков и с офицерскими темляками и юнкерскими на своих местах.

За ними гуськом весь старший курс с обнаженными клинками и огарками, но одетые вполне прилично и по форме, и даже при офицерских погонах на плечах.

Это и был «офицерский обход», т. е. «господ офицеров», числящихся на бумаге уже в первом чине, в случае благополучного окончания училища. Тогда этот юнкерский год шел им на выслугу и пенсию.

Не окончившие благополучно училище в данном году, от «курилки» награждались более высокими чинами в виде «есаулов, полковников и генералов». Все трое голых находились уже в этих чинах и в этом году ожидали производства в настоящие хорунжие. Даже как-то торжественно звучал мотив совершенно неприличной песни, описывающей скуку оставленного без отпуска юнкера и скучающего у окна и рассматривающего, что делается на улице.

Но содержание виденного настолько фантастично, что едва ли могло быть в действительности и одновременно в поле зрения одного человека.

«Се-ры-й день мер-ца-ет сла-бо,

Я смот-рю в ок-но.

Предо мно-ю… и т. д. (Интересующиеся могут обратиться к окончившим сотню Училища).

«Обход» прошел по всем взводам, произведя незабываемое впечатление на молодежь, и скрылся таким же торжественным шагом во второй полусотне, наиболее удаленной от находящейся внизу в эскадроне дежурной комнаты, в которой офицер, сам когда-то юнкер училища, сидел и, конечно, все слышал, но не шевельнулся с места по той же все традиции.

Такие обходы делались всегда на дежурстве наиболее любимого юнкерами офицера, и в тот год это происходило при знаменитом «Левушке», офицере эскадрона, храбром ахтырце, павшем в первую мировую войну в конной атаке и получившем за свой подвиг Георгиевский крест 4-й степени.

В помещении второй полусотни собралась вся сотня в костюмах, кто в чем был в тот момент, когда обход появился. Посреди комнаты со сдвинутыми к стенам койками на табурете стоял большой бочонок водки, неизвестно какими судьбами проникший в помещение училища. (Очевидно, все тот же хранитель традиций Николай).

«Господа офицеры» выпили первыми по чарке, потом чарка пошла вкруговую среди молодежи, т. е. «хвостатых зверей». Отказываться было нельзя.

Кеша с отвращением выпил свою порцию. Он ранее никогда не пил водки, и сегодня после пива она действовала на него ужасно. Хотелось скрыться куда-нибудь, но уйти было нельзя.

После выпивки начались танцы. Тихо, по-казачьи не стуча каблуками, прошли донцы в своем полуцыганском казачке, потом кубанцы в украинском гопаке и, наконец, терцы в неподражаемой «Наурской».

За ними прошли все по очереди и старшие и молодые всех Войск в тех же танцах. После выпитой порции всем казалось, и танцорам и зрителям, что танцуют все прекрасно. Выпитая водка действовала на тех и других. Чувствовалось приподнятое настроение, крепкая спайка и сознание единства всех казачьих Войск Великого Государства.

По окончании ритуала сотня досыпала остатки ночи и «Левушка» Панаев, не гремя шпорами, тихо прошел по всему помещению сотни в форме своего желто-коричневого полка, подчеркнув своим видом, что все благополучно и ничего запрещенного не произошло.

Подчас нелепые традиции, очевидно, не мешали формированию в стенах Училища крепкой спайки эскадрона и сотни в одну массу Российской Императорской конницы. Никакие обходы не развращали юнкеров, а наоборот объединяли их и укрепляли любовь к своему общему родному Училищу.

Сотня спала крепким сном молодости, не зная и не предполагая, что через немного лет вся эта молодежь пройдет через горнило двух тяжелых войн, что большинство из них останется лежать на полях Германии, Австрии, Пруссии, Польши, Галиции, Румынии и Турции, а также и на родных полях Украины, Донщины, Кубани, Терека, Урала, Волги, Иртыша, Забайкалья, Амура и Уссури, Енисея, Шилки и Ар гунн, в ужасной братоубийственной войне. Другая часть окончит свои дни на чужбине в горестном пребывании изгнанников…

Утром трубач Плешаков разбудит всех одновременно. Вскочат молодые «звери» и стремглав помчатся в умывалку, чтоб успеть до появления в ней «господ хорунжих», еще потягивающихся в постелях, умыться и мчаться в строй в первую шеренгу и прикрывать своими телами опоздавших в строй старших юнкеров, еще в нижнем белье приводящих себя в порядок, пока еще не появилась над уровнем пола на лестнице голова дежурного офицера.

Тогда замрет сотня юнкеров под командой своего вахмистра, и традиции уступят место воинскому уставу, строгому, требовательному и безжалостному. Спустившись в помещение эскадрона, сотня вольется в общую волну Училища и направится в столовую для утреннего чая с булочкой и двумя кусочками сахара по проходам здания через небольшую площадку над аркой первого этажа с полевым орудием и человеческим скелетом, словно умышленно поставленных здесь для вечного напоминания о войне и смерти, этих неразлучных «друзей» воина.

* * *

Терец Тургиев лежал на своей жесткой койке и, закинув руки за голову, рассматривал потолок. Оконная форточка была открыта настежь, и через нее врывался сырой холодный осенний воздух столицы. Легкий пар вился возле нее и рассеивался немедленно.

У Тургиева завтра первый зачет по военной истории. Всего 36 билетов объемистого курса, еще не прочитанного преподавателем. Расписание репетиций было составлено так, что некоторые дисциплины сдавались юнкерами раньше прочитанного курса. Привыкнув в корпусах и гимназиях к урочной системе, когда каждый кусочек курса проверялся ежедневно преподавателем на уроках маленькими порциями, неподготовленный к умению мысленно конспектировать курс, естественно падал духом и опускал руки, не решаясь даже начать.

«Все равно не успею прочесть и тем более приготовить, так уж лучше не терять времени и здоровья, а лежать и набираться сил для строевых занятий», – подумал Тургиев, отбрасывая учебник в сторону.

– Что так? Не везет в жизни? – спросил его, тоже терец, сосед по койке Соколов, согнувшийся над курсом Военной Администрации.

– Почти что так, – ответил Тургиев, повернувшись на бок, чтобы заснуть.

– А все же, почему не рискнуть? – настаивал сосед.

– Да вот завтра зачет по военной истории, понимаешь, а я ничего не читал даже. Не лезет в голову, очень много.

– Ты сделай так: выучи на отлично первый билет, кажется введение в курс, и рискни на счастье, авось кривая вывезет?

Тургиев лениво взялся за учебник и развернул первую страницу. Он так уже внушил себе, что обречен на плохую отметку, что не хотел даже и браться за книгу. Лень обуяла его.

Перед тем, как ложиться спать, в 9-тъ часов вечера Соколов спросил его:

– Ну, как?

– Прочел, – мрачно ответил Тургиев. – Мало шансов.

– А тебе-то что. Во-первых, знаешь введение – это тоже хлеб, потом авось-ка может быть поможет. – И Соколов, укрывшись с головой, заснул, устав от трудного занятия зубрежки, сухого и неинтересного, как и сам преподаватель его, генерал, добрый и сердечный в общем человек, курса Военной администрации.

Это был суровый на вид со сдавленным голосом, смотревший всегда под ноги себе и появлявшийся в коридоре «канониров» под шепот юнкеров:

«Идет, идет».

Однажды он услышал это «идет» и, войдя в класс, возмутился:

– Что это значит «идет, идет»? Что я, медведь что ли? – После чего, конечно, подвергся уже постоянному преследованию этим «идет!».

Некоторые преподаватели имели свои клички, тоже прилипшие к ним совершенно случайно, как, например, преподаватель военной топографии полковник ген. Штаба получил прозвище совершенно безобидное «Алидада».

Алидада, это – инструмент, которым пользуются при топографических съемках. Но полковник, услышав это слово, приходил в сдержанное бешенство.

– Кто ска-зал А-ли-да-да? – обыкновенно спрашивал он, войдя в класс, и услышав по пути следования это слово. Конечно, виновник не находился никогда. Выдачи среди юнкеров никогда не было.

На другой день вечером в помещение второго взвода ворвался, как вихрь, со всей восточной горячностью Тургиев и начал носиться по помещению, что-то кричать, размахивать руками и наконец перешел в самую отчаянную лезгинку.

– Ух, ух, черт, проскочил! Попался первый билет! Понимаешь, ты, ослиная твоя башка, что я получил? Де-сят-ку-у! Слышишь? – И Тургиев с такой силой обхватил Соколова в свои объятия, что несчастный взмолился:

– Ну, хорошо, ты сдал на десятку, а сколько же мне полагается?

– Нет, ты пойми, де-сят-ку! – Не унимался в своем сумасшествии Тургиев, счастливый и радостный.

– Ну, вот видишь, только в следующий раз не советую испытывать судьбу, она, брат, большая капризуля, а зубрить курс военной истории, как следует. – Только успел закончить свои нравоучения Соколов, как в помещение тоже ворвался, как гроза с бурей, оренбуржец Михайлов. Он, насупившись, ни с кем не разговаривая, шлепнулся с треском на койку, сложив по-наполеоновски руки на груди и задрав ноги на перекладину койки, закрыл глаза. Он ненавидел весь мир и не желал его видеть.

– Что так? – Участливо спросил его Тургиев.

– Что-о-о!! – Заорал, вскочив, как ужаленный, Михайлов. – Де-сят-ку?! Врешь! Ты ведь не готовился, как и я вчера, и вдруг десятка да еще по первому билету, где сплошные рассуждения черт знает о чем!

Он был, кажется, готов убить всякого, кто не провалился на первом билете и потому презрительно смотрел на Тургиева.

– Подзубрил только этот первый билет, он мне и попал. – Подзадоривал Михайлова Тургиев.

– Врешь, врешь, не поверю, хоть убей меня гром и молния!

– Не врешь, а настоящая десятка. Увидишь сам, когда принесут отметки, – спокойно возразил Тургиев и пошел в «капонир» зубрить курс артиллерии.

Михайлов остался один на койке. Он долго лежал с закрытыми глазами и всех ненавидел. Вдруг вскочил и так треснул себя кулаком по лбу, словно это был не его лоб, а заклятого врага, крикнув:

– Дур-р-ак! – И принялся тузить свою подушку кулаками, приговаривая:

– Дурак, дурак и еще идиот!

Вернувшись, Тургиев нашел Михайлова в той же позе ненавидевшего всех, но спящего. Он разбудил его и спросил:

– Как артиллерия?

– Ненавижу всех и тебя! Мелкие букашки, предатели и трусишки, идущие на обман преподавателя. Вот я, честно, по-казачьи, пошел и схватил кол!

Но сам расхохотался своей глупости, и на другой день опять провалялся на койке и к курсу артиллерии не коснулся.

* * *

В одну из суббот Тургиев, сдав прилично курс артиллерии, отправился в город. Знакомых у него не было. Он нанял «Ваньку» и поехал по Вознесенскому проспекту. Падал хлопьями мокрый снег. От снега утихли городские шумы улиц, трамваи смягченно звенели и тихо катились легкие санки, пересекая яркие полосы света и синих теней на снегу. Тротуары были полны прохожих, спешивших забежать в магазины и купить что-либо к воскресенью.

Эта суетливая толпа со своими недосягаемыми для постороннего интересами как-то особенно подчеркивала одиночество и отчужденность в большом чужом городе. Хотелось бы побывать в одной из этих освещенных электричеством квартир, где у пианино молодая девушка поет и сама себе аккомпанирует несложные романсы. Тепло, уютно по-семейному. Как раз то, чего не хватало забравшемуся в далекую столицу Тургиеву.

Ему показалось, что стало холодать. Кавказская легкая обувь плохо грела, Черкесска тоже, и пальцы рук застыли в лосевых перчатках. Тургиев рассчитал извозчика и, пересекая Исаакиевскую площадь с красным памятником Императору Николаю I-му, на коне скачущему прямо на Собор, вспомнил о церкви и направился к «Исакию». Шла всенощная. Пел прекрасный хор, но народу было немного. Все больше простой люд, и только у самого клироса видно было несколько «высокопоставленных» лысин и дорогих дамских меховых шапочек.

Тургиев отстоял всю всенощную. Вышел из Собора, когда над столицей простерлась уже настоящая ночь. Газовые фонари шипели, как примусы, желтили снег под собой и, слегка раскачиваясь, двигали причудливые тени от домов, пешеходов, извозчиков и памятников.

Тургиев бесцельно побрел вперед к Неве, к Сенатской площади. Потом очутился на Николаевском мосту и, перейдя его, на Васильевском острове. Навстречу шли две девицы, в беленьких шапочках, ботиках и легких шубках с муфтами.

– Ах, какой интересный юнкер, – сказала одна из них, когда поравнялась с Тургиевым. Тургиев был высок, строен, затянут и подтянут, и потому мог считать себя интересным, и потому принял комплимент на свой счет. Произошло знакомство.

– Вот, если б с Вами был еще Ваш какой-нибудь товарищ, тогда бы было лучше, – прощебетала одна из девиц. Так они дошли до Второй линии Острова, где девицы начали прощаться с юнкером.

– По-че-му? – невольно вырвалось у Тургиева, предвкушавшего уже приятное время препровождение с хорошенькими девицами на улице или может быть и в кино.

– Если б с Вами был Ваш товарищ, тогда мы остались бы, а то нам некогда и потому до свидания – ответила завитая блондинка…

Тургиев явился в училище злой и раньше срока, решив на следующую субботу пригласить кого-нибудь из юнкеров пойти с ним к девицам, поэтому, ложась спать, он поделился своими впечатлениями с соседом.

– Смотри, не налети, потом набегаешься, – предупредил его Соколов – житель Питера. Лежавший недалеко Кеша, услышав про девиц и Вторую Линию Васильевского острова, ревниво прислушался к разговору, и, повернувшись к Тургиеву лицом, прошептал:

– Не советую. Девицы чепуха, нестоящие.

Этого было вполне достаточно, чтобы Тургиев решил в следующий раз отправиться именно к ним, к этим девицам. Адрес он знал.

И только попав на Васильевский остров, еще не доходя до Второй линии, он уже столкнулся именно с этими девицами, словно поджидавшими его.

– Наверно ждали меня, значит я им нравлюсь, – подумал молодой Дон-Жуан, приглядываясь к блондинке. Но одновременно с ним к девицам подошел студент в полувоенной форме и девицы обрадовано враз вскрикнули:

– Вот и другой! Отлично! Теперь мы можем идти к нам.

– Почему к вам, еще погулять можно немного, – возразил Тургиев. Но девицы запротестовали и заявили, что скоро Рождество, и им нужно еще поработать, и потому они торопятся. Тургиев пошел со всей компанией.

В и часов ночи он выскочил на воздух из душной квартиры. В голове шумело, во рту было сухо и хотелось спать. Когда он появился возле дежурки, от него несло табаком, вином, духами и морозом.

– Дайте что-нибудь пожевать. Несет от меня?

– Да, изрядно, – проговорил Саша Мурзаев, вынимая из кармана какую-то пилюлю и подавая ее Тургиеву.

– Фу, пакость какая, – невольно вырвалось у Тургиева.

– Ничего, не подохнешь, зато не слышно, как несет от тебя.

Тургиев, отрапортовав дежурному офицеру, влетел в помещение взвода и тут только вспомнил, что ко второму зачету по военной истории он не готовился, и на этот раз зачет послезавтра.

* * *

Вечером во вторник Тургиев стоял у доски и обдумывал свой билет. Обдумывать, собственно, было нечего, так как Тургиев совершенно не знал содержания. На этот раз не вывезла кривая: Тургиев и на этот раз ограничился изучением только первого билета.

Перед ним отвечал кандидат в вахмистры, петербуржец, готовивший курс по воскресениям и выходным дням с преподавателями-репетиторами теми же, что преподавали и в училище. Отличный ответ и отличный балл был ему обеспечен.

Но каково приходилось тому, кто должен был отвечать после него, даже будучи подготовленным, не говоря уж о Тургиеве, не знавшим на этот раз ровно ничего. Правда, по кадетскому масштабу он кое-что знал, так как ему попала тема – Петровские войны. Тема обширная, но кадетских знаний тут совершенно не хватало, а отвечать, пользуясь только ими, у самолюбивого юнкера не хватало нахальства.

Тургиев стоял у доски и рассеянно слушал затянувшийся ответ будущего вахмистра. Вдруг дверь открылась и в класс вошел командир сотни Греков. Всегда подтянутый, крадущейся своей «шакальей» походкой он подошел к столу полковника Одинцова и что-то ему прошептал, показывая список и стальными, колючими как иглы, глазами обводя весь класс. Взгляд его остановился и на Тургиеве.

– Ну, конец. Пришел проверять тех, кто поздно вернулся из последнего отпуска, мелькнула подозрительная мысль у несчастного, готового провалиться сквозь землю.

– Черт бы побрал этих девчонок! С ними только пропасть можно, кроме всего прочего. Тут мысли Тургиева остановились на минувшем вечере, и невольно страх за судьбу своего здоровья схватил его. Этого еще не доставало! Тогда пуля в лоб…

Греков вышел на середину класса и вызвал несколько юнкеров, в том числе и Тургиева. Юнкера помчались вон из класса. Тургиев стоял у доски, как прикованный.

– Ну?! – Марш живо переодеваться и в конюшню. Едете в Михайловский манеж на репетицию по джигитовке! – Гаркнул Греков так, что Тургиев пулей выскочил из класса и помчался догонять, все еще не понимая, что с ним произошло, своих коллег по счастью, как потом оказалось.

* * *

Когда поздно вечером Тургиев вернулся из Михайловского манежа и вошел в помещение своего взвода, он прежде всего увидел Михайлова с по-наполеоновски скрещенными руками на груди, лежащего на койке и смотревшего в потолок. Глаза его были закрыты, как всегда, когда он всех ненавидел.

– Ну, как? Спросил его Тургиев, улыбаясь, уже зная, что Михайлов принимает подобные позы после очередного провала.

– Нарвался на 59-м билете, черт бы его взял. Какие-то идиотские бои в Крыму с турками, англичанами и неизвестным мне совсем Сардинским королевством. Еще не хватало, чтоб я знал историю сардинок. А ты? – спросил он в свою очередь.

– Я? Сдал на девятку.

– Что-о-о! На де-вят-ку?! Что ты мне тут врешь? Что я, ишак что ли, которому все можно говорить? Не ври. Говори, сколько?

– Девятка, спокойно ответил Тургиев. – Спроси хоть самого Шакала, вахмистр только что мне сказал.

– Ты не учил историю! Не ври! Тут какое-то колдовство! Продажные все души!

– Ты же знаешь, где я сейчас был. Нет? Ну вот. Мы джигитовали в Михайловском Манеже, куда Шакал назначил и меня, а полковник Одинцов поставил всем джигитам на один балл меньше, но не спрашивая их. Вот и все.

– На один бал меньше… джигитам! Завтра же себе или сломаю голову или сделаюсь таким джигитом, что заткну всех вас з…цев за пояс! Вот! – Михайлов долго ворчал и ворочался на своем твердом ложе. Плевался через голову соседей куда-то в пространство, все повторяя:

– Какое отношение военная история имеет к джигитам? Черт знает что! Ни черта не пойму!

Тургиев, раздеваясь, опять дал себе слово зубрить военную историю уже на совесть.

– И никакая женская сила не оторвет его от занятий… Но, вспомнив про женскую силу, невольно вспомнил блондиночку и крикнул Аргунову:

– Аргунов! Свою блондиночку я в субботу видел…

Кеша ничего не ответил. Притворился спящим и для вида даже захрапел. На душе у него было скверно.

– Аргунов! Дай ему в ухо! – Крикнул Михайлов. Но Кеша ничего и на этот раз не ответил.

* * *

В день тезоименитства Государя Императора группа юнкеров сотни сложилась капиталами и наняла ложу в Мариинском театре на «Пиковую даму». Всех было 13 человек, а так как мест в ложе было только шесть, то остальные должны были стоять. Но зато за ложей была еще комната, в которой раздевались, но оттуда хорошо было слышно все, что происходило на сцене.

– Там, брат, ложа и еще раздевалка за ней, можно отдохнуть и покурить, – хвастались своей осведомленностью бывалые. Сговорились тут же сойтись всем вместе в условленный час.

Юнкер Шадрин, звероподобный сибиряк, огромный и широкоплечий Геркулес, опоздал к началу и, не найдя ложи, бродил по коридорам, пока к нему не подлетел какой-то старичок в белых чулках и ботинках, во фраке, совершенно не похожем на обычные фраки, с красной грудью и расшитыми золотом рукавами, и спросил, что угодно юнкеру.

Шадрин, приняв его за камергера Высочайшего Двора, ответил, назвав его для приличия Ваше Сиятельство. Старичок отвел его к ложе и тоже назвал Шадрина Вашем Сиятельством…

Так два Сиятельства и разошлись каждый по своим местам. Сиятельство, оказавшееся театральным лакеем, проводило другое Сиятельство в ложу.

– Пжалте сюда вот, Вашсясь, проговорил лакей, открывая и закрывая двери.

Войдя в ложу, Шадрин обалдел от яркого света, сияющих расписных позолоченных гербов на потолке и ложах, огромных люстр, свисающих подобно сталактитам над партером, красивого занавеса и рокота, несшегося откуда-то снизу, куда Шадрин заглянул и удивился еще больше.

Там полуголые женщины, осыпанные, как елочные украшения, бриллиантовыми блестками, сверкали драгоценностями и светлыми дорогими платьями и обмахивались тяжелыми веерами.

Возле них вертелись и двигались разноцветные гвардейские мундиры, блестели кирасы конной гвардии, гусарские белые ментики и голубые, желтые, синие, красные и малиновые мундиры казачьей гвардии, красные черкески Собственного Его Величества Конвоя, расшитые груди юнцов пажей и старых камергеров, их золотые лампасы на белых штанах, лысины сенаторов и фантастические прически дам перемешались в общей массе голов, плечей, кресел, как-то странно выглядевших в сильном ракурсе сверху из ложи.

Наконец, рокот затих, и дирижер в белых перчатках взмахнул палочкой, и оркестр затрубил, зазудил смычками, загнусавил кларнетами, завыл валторнами и медными инструментами, подсвистывая флейтами и рокоча литаврами. Тромбоны ревели, как иерихонские трубы.

Раздвинулся широкий занавес и опера началась.

В соседней ложе слева, тоже очевидно вскладчину, набились несколько девиц в формах института благородных девиц со старой дамой, их надзирательницей. Одна из девиц сидела на барьере, смежном с юнкерской ложей, спиной к юнкерам, вся устремленная на сцену.

Направо в полупустой ложе двое, очевидно муж и жена, старики, очень чопорные и видимо давно надоевшие один другому. Со сжатыми крепко в ниточку губами и не поворачивая голов, они смотрели против себя, казалось ничего не видя и не слыша. Конечно, оперу они видели не один раз. Они недружелюбно косились на ложи девиц и юнкеров.

Впечатление у молодежи от оперы было огромное, так что когда графиня являлась Герману в карцере, казалось, что могильный воздух пахнул со сцены на ложи, и девица, сидевшая на барьере, невольно отвалилась назад, потеряв равновесие. Шадрин своими, уже в 20 лет гнувшими подковы, руками поддержал ее за хрупкие плечи, вызвав шипение и прочие недовольные звуки у старичков и надзирательницы. Девицу она направила в переднюю комнату, а на ее место села сама.

Старички долго, как гуси, вертели худыми шеями и, так же как туей, открывали и закрывали рты.

Больше для Шадрина ничего не произошло. Музыкален он не был и потому запомнил только реплику Германа: «Три карты, три карты, три карты».

* * *

Вернувшись из театра, Шадрин вступил на ночное дневальство в эту ночь. Было уже около двух часов ночи, когда он, обойдя все помещения сотни и капониров, вернулся в читалку, твердя:

– Тройка, семерка, дама. Тройка, семерка, туз…

На дворе стояла невская мокрая и снежная зима. Ветер хлопает где-то под крышей здания училища, что-то трещало по коридорам, какие-то непонятные стоны ухали снизу из помещения эскадрона.

Мистическое настроение охватило настолько юнкера, что он, не боясь ничего, начал озираться по сторонам. Борясь со сном, ходил взад и вперед, скрипя паркетом, трещавшим под его тяжелым шагом.

Вдруг ему показалось, что в первой полусотне что-то упало и разбилось. Он бросился на звук и в это время, когда он вошел в коридор, из юнкерской читалки выскочило что-то белое, почти в рост маленького человека. Шадрин не любил шуток и потому немедленно хватил выхваченным из ножен клинком по этому белому и пересек его пополам.

В читалке его привлек подозрительный шум. Там что-то шипело, шелестело, дул оттуда ветер, но в темноте нельзя было ничего разобрать. Шадрин вошел в читалку. Что-то мазнуло его по лицу и отскочило назад.

Холодея, юнкер протянул руки к лампочке, к выключателю, который находился при ней. И о ужас, стыд и позор! На полу, как льдины, ползают газеты и журналы, занавеска качается от проникшего в читалку ветра через разбитое оконное стекло… Перерубленное белое оказалось газетой «Новое Время», выползшей стоймя из читалки под первой струей воздуха.

Шадрин вложил шашку в ножны и, конфузливо осмотревшись, привел в порядок читалку, но никому о своем ночном происшествии, вызванном мистическим настроением после оперы, так и не рассказал.

* * *

Ночь длинная, нудная тянулась медленно. За окном свистел ветер и стучал по крыше. Словно дома, в Сибири, невольно подумалось Шадрину. Вспомнился кадетский корпус, глухая стоянка 1-го Ермака Тимофеевича полка на границе с Китаем в Джаркенте, куда можно было пробраться только верхом.

– Вот в такую пограничную дыру я должен буду вернуться через два года, как бы хорошо ни окончил училище. Это после столицы, богатого города, красивых его проспектов и дворцов, каналов и парков, прекрасных театров и красавицы Невы. Вспомнился свой хутор на Иртыше, где остался приготовленный ему отцом доморощенный конек – смесь английского с киргизом. Получился высокий конь со стремительным аллюром. Шадрин решил по производству в офицеры готовить его на скачки. Иметь хорошую, сильную, выносливую лошадь для казака первое дело. Потом служить на ней в мирное и военное время. Хороший конь не выдаст. Но нужно и его беречь. «И лучше сам ты ешь поплоше, коня же в теле содержи» – поется в песне всех Казачьих Войск.

* * *

С вечера было приказано всему училищу быть готовому завтра в 5 ч. утра к выходу на Марсово поле для траурного парада – встречи гроба с телом Вел. Кн. Алексея Александровича, брата Императора Александра Ш-го и дяди царствующего, умершего в Париже.

Гроб с прахом должен был проследовать от Николаевского вокзала по Невскому, Садовой, мимо Инженерного замка, Летнего сада, через Марсово поле, Троицкий мост через Неву в Петропавловскую крепость – усыпальницу Императорской фамилии со времен Петра 1-го.

Еще не догорели газовые огни в столице, еще дворники не вышли подметать тротуары, покрытые снегом, еще одинокие гуляки бродили по улицам, училище со штандартом, обернутым в черное, вышло из ворот по Новопетергофскому проспекту к своему месту на Марсово поле возле Лебяжьей канавки.

Пришли ранее всех войск конной гвардии, еще тянувшейся длинными запорошенными инеем лентами со всех концов города.

Марсово поле, побеленное выпавшим за ночь небольшим снегом, казалось чисто вымытым и каким-то новым. От белого снега и инея высокие деревья Летнего сада казались слишком черными, окаймляя Марсово поле с двух сторон.

Против Лебяжьей канавки смутно маячили в тумане казармы Павловского полка, правее их едва видный угол Мраморного дворца и памятник Суворову, правее Английское посольство.

Стояли в конном строю долго. Снег начал падать мокрыми крупными хлопьями, закрывая все перед юнкерами. Только осыпанные снегом фигуры всадников конной гвардии напоминали картины Верещагина из цикла «Похода на Россию Наполеона».

Разнообразно одетые в казачье обмундирование, юнкера сотни походили на партизан Платова, Грекова, Сеславина, Давыдова, Фигнера и других героев 1812 года.

Стояли долго. Лошади под всадниками, устав, переминались с ноги на ногу. Войска не спешивались, так как общей команды не было.

Только седого престарелого литаврщика Л.-гв. Кирасирского полка ссадили два гиганта в кирасах, чтобы он мог размять старческие ноги и немного погреться.

За войсками позади, толпы народа тоже терпеливо ожидали траурного проезда.

И лишь к полудню какие-то неясные, едва уловимые музыкальным ухом, звуки послышались со стороны Невского. Это двигалась траурная процессия по проспекту между плотными рядами стоявших шпалерами войск Гвардейской пехоты.

Снег валил и заглушал грустные марши Бетховена, Мендельсона и Шопена. Какие-то обрывки рыданий медных инструментов проникали на Марсово поле.

И как-то неожиданно ударил громко барабан и шопеновский марш поплыл над войсками. И сейчас же слева появилась бесконтурная темная масса. Ближе, ближе – и вот наконец ясно уже видны золотые хоругви, ризы духовенства, странные архалуки певчих Императорской капеллы, султаны на черных попонах над головами лошадей и по полю певуче пронеслась команда:

– Шашки и палаши вон, пики в руку, слу-ша-а-й!

Войска замерли. Тишина на поле, и только издалека слышится погребальный звон Петропавловского собора из крепости.

Едва только катафалк поравнялся с сотней, по рядам прошел как вздох тихий шепот:

«Государь, Царь, смотри. Вон рядом с Вел. Кн. Николаем Николаевичем. Вон с тем, что самый высокий».

– Да где? Ничего не видно, – шепчет голос из второй шеренги. – Посторонись немного, ты!

– Чтоб наряд вне очередь схватить? – огрызается зловещим шопотом стоявший впереди счастливый степняк с пикой.

– Д-а, вот вижу, вижу. Это Он. С вензелями на погонах, полковник, да, да, Он.

Наконец все увидели, и, не сводя глаз с офицера в серой шинели, красной лейб-гусарской фуражке, идущего рядом с Николаем Николаевичем, возвышавшимся своей седой бородкой клином над всей Императорской свитой.

За малым, может быть, исключением юнкера сотни видели Государя впервые. Какое счастье видеть того, ради которого старались выйти в столичное училище. И, казалось, скажи Он только сейчас одно слово приказания, и вся юнкерская масса бросится по его приказу, куда он только укажет. Все не по команде, а какому-то внутреннему влечению смотрели только на Государя, видели только его, не обращая внимания ни на хорошенькие личики Великих Книжен, выглядывавших из карет, ни на Государеву свиту, ни на массу венков, покрывающих катафалк и еще везомых позади его.

Кто-то, видимо понаслышке о Царской экономности, даже заметил латку на его сапоге, правда не новом.

– Да где она, латка-то? Покажи, слышь ты. – Раздосадовано шепчет кто-то из задней шеренги, которому видимо дорог был каждый кусочек Государевой одежды, даже заплата на его сапоге, которой в действительности и не было. О покойнике никто не думал. Его похороны были только случаем увидеть кадетскую мечту в реальном осуществлении.

И вот Он перед ними, такой простой и скромный, совсем похожий на обыкновенного офицера, оставшийся в чине полковника на всю жизнь, не будучи произведенным отцом в генеральский чин и не пожелавший налагать на свои плечи высшего чина Сам.

Процессия шла и шла бесконечными рядами войск пехоты, артиллерии и специальных.

Кавалерия начала выстраиваться для похода за процессией. Вся войсковая масса тянулась к Петропавловской крепости.

Тело было в цинковом гробу и потому прощания войск с умершим не было. Но все равно, Училище отправилось домой только под вечер. И вот, проходя снова по Марсову Полю, сотня услышала команду:

«Сотня, смирно, господа офицеры! – Равнение направо!»

По привычке повернули голову направо, ожидая увидеть какое-нибудь «высокое» лицо, уже надоевшее своим появлением не раз, и вдруг мимо на тройке серых в яблоках прекрасных коней Он один с кучером, запорошенный снегом в белом вихре кидаемой лошадьми снежной пыли, промчался, держа правую руку в белой перчатке у козырька красной фуражки, как сон, как мечта, по направлению к «Храму на крови» на Екатерининском канале, к тому месту, где 30 лет назад пал от рук злодеев его царственный дед, так же любивший свой народ, как и Он сам.

Только громкое ура успели крикнуть вдогонку юнкера, как Государь уже скрылся за поворотом на канал, оставив молодые сердца сжаться в порыве преданности Государю и Родине, которую он олицетворял для по-военному преданных ему юнкеров. На долю их же выпала тяжелая участь стать современниками злодейского убийства всей Императорской семьи.

В тот вечер Государь словно умышленно проехал по той же дороге, по которой проехал его дед перед смертью.

* * *

Когда проезжали по Конюшенной улице, астраханец Ногаев, шедший в одной тройке с Кешей, мотнув головой немного вверх, кинул как бы между прочим:

– Хорошая девочка тут живет. Я бываю каждый отпуск… мамаша у ней… всегда уходит, и мы остаемся вдвоем. Эх, Кешка, хорошо, брат, жить на свете, ох как хорошо… ни черта-то ты не понимаешь!

И Ногаев снова мотнул своей красивой головой, с огромными глазами, дикими изломами непокорных бровей и резким очертанием тонких губ, одновременно и красивый, и уродливый. Решительные четкие линии носа придавали хищное своевольное выражение его лицу. Его можно было сравнить только с демоном.

– Красивая девочка… может быть, женюсь… может быть, нет. – Уже хитро подмигнув, сказал он, нагибаясь с седла и подхватив какой-то мерзлый комок с мостовой.

– Ногаев! Два наряда не в очередь. За неумение держать себя в строю!

Ловко сидя на своей лопоухой чистокровной кобыле, вездесущий «Шакал» промчался, строго озирая своими стальными серыми глазами юнкеров своей сотни.

– С подарочком тебя, Ногай, – шепнул весельчак Мякутин, хитро улыбаясь.

– И откуда он взялся, Ш-ш-и-а-кал проклятый, – делая страшные глаза, выругался Ногаев.

* * *

Каждый год для практики караульной службы Военные училища и Пажеские классы Пажеского корпуса занимали караулы в Зимнем дворце столицы. Во дворце никто не жил и только апартаменты Командующего Петербургским Военным Округом были заняты Вел. Кн. Николаем Николаевичем.

Строг Великий Князь был страшно, и его боялись больше, чем огня, и юнкера и генералы и кто из них больше – трудно сказать.

В этот год училище поочередно (эскадрон и сотня) занимали караул в марте месяце. На посту № 1-й стоял забайкалец Гриша Игумнов и зорко всматривался в пустоту мартовской ночи. Кроме силуэтов зданий Главного и Генерального штабов ничего не было видно. Тусклые фонари под Александровской колонной только увеличивали мрак, окружающий ее.

Высокая и ровная, как свеча, колонна уходила куда-то вверх вместе с Ангелом на ней.

«Вознесся выше он главою непокорной Александрийского столпа», – продекламировал про себя Гриша, вспоминая:

– Где, однако, я слышал это? Может, это Пушкин или Державин. Вот, черт возьми, все вылетело из головы, что в корпусе учил. А когда-то помнил…

С Невы к нему доносился едва уловимый шум. Ветер трепал подбитую «честным словом» грубую солдатскую шинель, хлопал ее полами по начищенным сапогам юнкера и свистел в ушах.

– Однако, холодно, – пробурчал Гриша, вспоминая свою старенькую шинель, оставленную в училище, пахнущую конским потом и навозом и такую теплую, облегавшую все тело и всюду гревшую.

– Дурацкая форма одежды у нас, степняков. Торчит, как намокшая «винцерада», а толку от нее ни на китайскую чёху нет. То ли дело у кавказских войск: черкеска. И красиво и тепло, поди, в ней. А это что? Не то солдат, не то юнкер… А там, на Неве еще, поди, хуже… ветер-то какой, – вспомнил Гриша своих товарищей, занимавших караулы вдоль фасада Дворца по Неве.

Вдруг его как-будто качнуло.

– Что это? Ветер или сон? – Вот еще не хватало на сегодня… – Последняя фраза относилась к сегодняшнему полудню, когда Гриша только вступил на свой пост у Главных ворот Дворца, куда его поставили за исключительно зоркое зрение, ибо Гриша мог различать предметы «пока глаз хватал».

Только разошлись по местам часовые, как на Гришу «налетел» Вел. Князь Константин Константинович, требовавший точного исполнения военного устава.

Он подошел к Грише, спросил о его обязанностях, похвалил и подал ему свою визитную карточку.

Лестно было юнкеру иметь визитную карточку Великого Князя и Гриша, забыв все на свете, принял ее. И, как мышенок, попал в мышеловку. Его еще кроме всего смутила траурная каемка на карточке по случаю траура при дворе по смерти В. Кн. Александра Александровича, недавно похороненного.

Но вдруг он вспомнил, что часовой ни от кого не имеет права принимать ничего. Испугался и в страхе бросил карточку на землю.

– Ты чего ж это мою карточку бросил? – спросил Великий Князь, кусая под усами губы.

Гриша стоял ни жив, ни мертв.

Два преступления по службе! Принял вещь, будучи на посту, и потом бросил на пол вещь, принадлежащую его начальнику, и кроме того Великому Князю. Грише уже мерещился грозный «Шакал» и мысленно считал он, сколько суток строгого ареста ему причитается или, того хуже, разжалование в рядовые казаки и отправка в полк выслуживать прошение в какой-нибудь Аргунский казачий, стоявший в безводной пустыне в Монголии. И охваченный отчаянием, он крикнул не своим голосом:

– Не имею права ничего принимать от Вашего Высочества!

– А бросать на землю имеешь право? – спросил Великий Князь строго.

– Виноват, Ваше Императорское Высочество, – тихо, едва слышно проговорил Гриша, едва шевеля языком. – Виноват, Ваше Императорское Высочество.

– Ну, тогда подними и подай мне, – сказал Великий Князь.

– Не могу, Ваше Высочество, – пыхтел, как варенный пельмень, Гриша.

– Не хочешь, значит? Ну, хорошо, когда сменишься, подними и возьми на память о нашем знакомстве, – сказал Константин Константинович и, пробрав, как следует юнкера, как говорят «с песком», пошел прочь на другие посты.

Приняв за несколько минут холодную и горячую и снова холодную ванну, Гриша обалдело смотрел вслед Великому Князю.

– Хорошо, если не сообщит в Училище, а если сообщит? – Грише даже не хотелось и думать о том, что будет, если Великий Князь сообщит. Ему теперь хотелось только одного, чтобы его смена продолжалась вечно.

Но потом в караульном помещении после четырех часового отдыха Гриша немного отошел, видя, что его не вызывают «на цугундер» и вообще все в карауле идет нормальным путем.

– Хорошая у него память, вот беда. А то бы забыл про меня. А может и забыл. Мало у него в училищах еще дураков, чтоб всех запоминать. Вот бы хорошо, если бы забыл…

И Грише очень хотелось, чтобы в Училищах было побольше дураков, которых трудно было бы запомнить Великому Князю.

– Если «Шакал» не узнает, тогда совсем «лафа». Если все пройдет хорошо, во-о какую свечу поставлю. Только кому: Николе Угоднику или своему Забайкальскому Святителю Иннокентию? – решал Гриша в тот момент, когда чугунный Ангел на колонне треснул его крестом по лбу так сильно, что у несчастного юнкера искры посыпались из глаз и, разбежавшись в разные стороны, быстро сошлись в двух ярких фарах против Главных ворот Дворца, у которых стоял Гриша.

– Стой, кто идет? – закричал Гриша таким голосом, что стоявший у второго подъезда терец Изюмов так и застыл, ежимая клинок и думая, что на соседний пост совершено нападение.

– Фельдъегерь Его Императорского Величества! – услышал он.

– Чего это приехал фельдъегерь? – размышлял Изюмов, одновременно решая вопрос и об неудобном для столицы кавказском обмундировании. – Не греет черкеска. Холодно в ней. То ли дело у степняков! Папаха одна чего стоит, а тут какой-то колпачек на кофейник, не более.

– Фельдъегерь Его Императорского Величества, – снова услышал Изюмов.

– Какой фельдъегерь и почему? Не иначе, как морок и более ничего. Но тут же услышал, как на первом посту открывались тяжелые ворота, и часовой пропускал во внутрь двора автомобиль.

И чтобы поправить первое впечатление, Гриша снова крикнул во двор часовому, стоявшему у кордегардии:

– Фельдъегерь!

* * *

Налево от Гриши Игумнова стоял на посту у «Зимней канавки» румяный кубанец Борис Некрасов. «Зимняя канавка» соединяет канал «Мойка» с Невой под аркой, соединяющей в свою очередь Дворец с Эрмитажем. Ветер тут дует, как в трубе, и насквозь пронизывает легко одетого часового.

Некрасов немного поэт и мечтатель и потому поэтическая «канавка» для него и история, и поэзия вместе. Верилось, что действительно Лиза утопилась именно здесь. Как-то сама лезла в уши ария из оперы:

«Подружки-и ми-и-лы-е…»


А жестокая судьба уже чертила в то время на хмуром петербургском небе будущее молодому юнкеру, мечтавшему жизнь свою положить «за Веру, Царя и Отечество»… Знал ли тогда и мог ли знать Некрасов, что пройдет не более года, и он с кубанским разъездом будет окружен восставшим племенем шахсевенов в Персии и что его весь разъезд будет уничтожен и сам он жестоко изранен. Будет отбиваться до последнего патрона и когда их не станет, работать кинжалом до тех пор, пока его не выбьют из рук рассвирепевшие персы. Израненного, его подберут прискакавшие на помощь казаки. Государь за храбрость не в пример наградит его боевой наградой, несмотря на то, что дело было в мирное время, и украсит грудь молодого героя Владимиром 4-й ст. с мечами и бантом.

Но не вынесет Борис раннего инвалидства и покончит с собой.

* * *

Направо от Гриши пост у Салтыковского подъезда. Там стоит хорошенький, как девочка, Коля Шамшев, с немужскими большими глазами, породистым прямым носом, гибкий и стройный, как лоза, с маленьким детским ртом, нахмуренный от природы, такой похожий весь на девушку.

Служба для Шамшева святой подвиг, путь к которому выбирают только очень честные люди. Служить на военной службе – значит жертвовать собой без остатка. И Коля мечтает выйти в Донскую гвардию.

Предполагал ли он тогда, хотя может быть и желал уже, что через четыре года он во главе своего Атаманского взвода падет смертью храбрых и заслужит посмертный Георгиевский крест 4-й степени «за храбрость».

Черные тучи плывут и, кажется, цепляются за верхушки деревьев Александровского сквера, что против Адмиралтейства. На деревьях неспокойно каркают встревоженные бурей вороны. Против сквера стоит на часах сибиряк Асанов.

Воспоминания раннего детства кошмаром стоят перед его взором. Будучи шести лет, он видит, как ночью в квартиру ворвались восставшие дунгане и вырезали всю его семью. Он сирота, нервный и издерганный и подвергается неожиданным припадкам.

Ветер качает деревья и гудит среди веток, невольно напоминая Асанову легенду о славном Ермаке.

«Ревела буря, дождь шумел, во мраке молния блистала…».

Пост Асанова в Маленьком садике у подъезда Марии Федоровны, окруженном художественной чугунной решеткой с Императорскими гербами. Думал ли он тогда, что эта решетка безжалостно будет снесена новыми людьми, пришедшими властвовать над народом, и перенесена на кладбище, а бывший уютный скверик станет проходным и запущенным, как осиротевшая левада бобыля.

На набережной Невы стынут несколько часовых вдоль всего фасада дворца. Черная ночь. Нева стальной лентой блестит синими оттенками побуревшего льда, готового вот-вот тронуться.

За Невой высокий шпиль Петропавловской крепости с поворачивающимся Ангелом, вонзенным в самые тучи, точно плывущим в них, с огромным крестом в руках.

Мимо часовых целыми днями проносятся богатые экипажи, шикарно одетые женщины, гвардейские офицеры на лихачах. Проходит элегантная публика и смотрит с любопытством на разнообразно одетых часовых, чего не бывает ни в одной строевой военной части. Но сейчас набережная пуста.

Коля Акутин, высокий в своей туркменской папахе уралец, немного нерусский на вид, смотрит на Неву. На этой набережной может быть когда-то стояли его далекие родичи, Яицкие казаки, служившие в гвардии при Павле I, но расформированные Екатериной II после Пугачевского бунта.

Тогда Яицкое Войско было переименовано в Уральское и лишилось своей артиллерии.

Коля мечтает в первую же войну отбить у неприятеля его батарею и преподнести Государю с просьбой оставить ее родному Войску.

Через четыре года Коля – первый командир такой батареи, отбитой у австрийцев.

Правее его коренастый богатырь, потомок татарских мурз, Саша Мурзаев, кубанец.

Саша всегда спокоен и выдержан при своей необычайной силе. Все его движения подчинены какому-то внутреннему указанию: они не порывисты, но рассчитаны, словно Мурзаев боится своей необычайной силы. Он все делает аккуратно. Все впрок и на долгий срок. И когда его спрашивают:

– Пойдешь, Саша, в Академию? – Саша спокойно отвечает:

– Что ж, захочу если, пойду. Не захочу, не пойду. Чего ж тут особенного? Можно и подготовиться.

Учился он хорошо. Ездил на лошади тоже. Рубил как будто так себе – по воздуху шашкой шутя махал, но ставившие юнкерам лозу для рубки солдаты отходили всегда подальше, когда мимо них мчался с поднятой для удара шашкой Мурзаев, зная, что если этот юнкер ошибется, то легко можно будет лишиться и головы. Удар его мог быть только смертельным.

Саша погиб в Гражданскую войну от пули в живот. Долго мучился, умирая. Здоровый организм боролся, но условия гражданской войны были тоже жестоки, и Саша, оставленный без призора, умер.

* * *

В караульном помещении Дворца у большого стола столпились ожидающие выхода на пост юнкера. Часовая стрелка больших часов на стене подходит к часу ночи. Смене стоять от часу до трех. Самое тяжелое время для организма. Сон давит на веки и тело слабеет.

Но сейчас все еще бодры, подчищены, прибраны и готовы выйти по первому сигналу. На руках уже белые лосевые перчатки и винтовки в руках. Веселый оренбуржец Мякутин от нечего делать плетет какую-то небылицу или правду, трудно понять.

– Стою я как-то вот в такой же час на посту «Портретной Галереи». Спать хочется здорово. Пост далекий, где-то там на другом конце. Кругом по стенам развешены знамена и значки, отбитые нашими войсками в войнах. Тут и французские одноглавые орлы, тут и немецкие, турецкие, персидские, польские, литовские, татарские, туркменские, венгерские, шведские и китайские… знамена. Какие-то портреты на стенах. А рядом со мной в стеклянном ларце скрюченная кисть руки какого-то Мальтийского рыцаря. Вот, ребята, где жуть-то… – А говорят, что это рука самого Иоанна Крестителя, ей Бо…!

– Да ты хотя бы не брехал так здорово, – возмущается маленький астраханец Догадин. – Сейчас мне на этот самый пост идти, а ты развел тут брехню. Замолчи!

Мякутин нарочно и завел весь этот разговор специально для Догадина, и потому не останавливается, а продолжает:

– Вот стою и смотрю перед собой на большую картину, «Фортуна» называется. На одном колесе такая полуголенькая девочка мчится и из здорового рога цветы и деньги сыплет… а сама как живая и кажется – движется. Потом мне показалось, что она совсем вылезла из рамы и прямо на меня прет…

– Молчи, черт тебя совсем… не то как трахну вот этим! – И Догадин, шутя, замахивается на Мякутина кулаком, но тот уже попал на своего конька, и остановить его было невозможно.

– Смотрю на нее, понимаете, ребята, а позади меня ка-а-а-к кто-то чихнет!! – Слушатели как по команде уставились на рассказчика. Догадин нахмурился и отошел. – Ка-а-а-к чихнет!! – Еще прибавил Мякутин. Я стою ни живой, ни мертвый. Только слышу, как кто-то шаркает позади меня старыми пантофлями, ей Богу. Оглядываться не имею права, рубить невидимого врага тоже, вот положение. Но все-таки покосился влево, а там какой-то старикан в белых чулках и коротеньких штанишках плетется и нос вытирает. Ха-ха-ха!!! Это, значит, шпионил за мной, чтоб я чего не упер там.

Большинство разочарованно отодвинулось от рассказчика. Все ждали чего-то более интересного и страшного, а тут вдруг какой-то старикашка.

В мутные окна караульного помещения смотрится темная ночь. Над столом тускло светит электрическая лампочка где-то под самым потолком. Настроение у юнкеров определено на фантазию и потому один тихо, пока еще неуверенно, говорит:

– А вот в Павловском Военном – так там юнкер штыком проколол портрет Павла Первого.

– Не проколол, а прострелил, – возражает ему более осведомленный.

– Чего он, с ума сошел что ли?

– Сойдешь, когда мерещится. Вот так же наверно наговорили ему перед выходом на пост, вот и опупел парень, – проговорил кто-то из дальнего угла караулки.

– А то вот еще, в этом помещении караул подорвали революционеры. Финляндский полк стоял в карауле. Целый пуд пороху подложили.

– Не ври! Це-лы-й пуд! Хватит с тебя и полфунта, чтоб оторвать твою башку.

– Да когда это было-то? Давно, поди?

– Дав-но. Еще во время Царя-Освободителя. Убить его хотели, а он спасся, а караул погиб.

– Неужели весь?

– Плетут тут всякую чепуху, а сами и не знают, правда это или нет. – Недовольно проворчал Догадин и весь как-то подтянулся и поправил на плече винтовку.

С лавки поднялся заспанный донец Кутырев из отдыхающей смены и хриплым спросонья голосом спросил:

– Кому идти на пост № 3-ий?

– Мне, – ответил Курбатов.

– Тогда, смотри. Мне там сегодня Великий князь чуть не припаял хорошо.

– А что?

– Там, знаешь, лампочка высоко над головой только лысину греет, а впереди высокая узкая лестница как в погреб, ни черта не видно, когда кто спускается по ней, только силуэт. Вот и слышу – идет кто-то ко мне. Смотрю: вы-ы-сокий, высокий. Ну, думаю, Николай Николаевич. Струсил и повторяю и свои обязанности в уме и молитву читаю. Богородица смешалась с Полицеймейстером Зимнего Дворца, получилась каша какая-то в голове…

– Да ты не тяни, а то скоро идти на посты, – возмущаются менее терпеливые.

– Ну, смотрю и жду. Тоже, брат, если выпалить в него, то потом всю жизнь будешь страдать, да еще и засудят. А он лезет прямо на меня. Мне бы уже время окрикнуть его, а я все жду. Не могу разобрать, кто. Вижу только, что не из нас кто. Если б не знал, что может Великий князь прийти, так пальнул бы и все, чтоб не лазил. А то… Ну, в общем, оказался Константин Константинович. Немного отлегло на сердце, а он тут как тут. И руку тянет к винтовке, а она у меня у ноги, не за плечами, как у вас всех.

– Этот пост самый серьезный, верно, Курбатов?

– Да, конечно, – ответил тот, весь поглощенный вниманием, а Курбатов продолжает:

– Тянет руку к винтовке. – Не подходить ко мне, стрелять буду! – ору я, как дурак. А он смеется и руку тянет. Как толкну ее дулом вперед и задел его за пальцы.

– «Близко подпускаешь, говорит, как фамилия»? Теперь не знаю, попадет мне или нет? – И повернувшись к стене, закрылся папахой и заснул Кутырев.

Часовая стрелка показывала без 10 минут час ночи. Разводящие начали собирать свои посты и смены вышли из караульного помещения.

* * *

Зимний Дворец, никем не заселенный, всегда пустой, кроме случаев приезда в столицу царствующих иностранных особ, тогда и Великий Князь Николай Николаевич живет во Дворце. В этот караульный день гостил в столице Король Датский, брат вдовствующей Императрицы Марии.

Но занимал он небольшие апартаменты и Дворец в целом все-таки оставался, как всегда, пустым. Слабо освещенные экономическими лампочками, сотни комнат представляли какой-то гулкий погреб. Его мрачные коридоры и лестницы знали только караульные начальники и разводящие. Часовые же совершенно не знали плана Дворца.

Пока расходились смены, Дворец на время оживал и наполнялся живым гулом.

Но когда возвращались разводящие в караульное помещение, Дворец снова погружался в жуткую тишину, непонятные шорохи, какие-то приглушенные звуки, неизвестно откуда шедшие, но разносившиеся по пустым коридорам и увеличивающиеся как рупором.

На пост № 3-ий у «Бриллиантовой комнаты» встал юнкер Курбатов. Осмотрев внимательно печати и замки, он затих в одиночестве. Пост был самый неинтересный, хотя и самый теплый. Бриллианты боятся сырости, и потому температура здесь поддерживалась высокая и градусник, висевший на стене и находившийся под сдачей часового, показывал 28 гр. по Реомюру.

Затянутый в зимнюю форму с папахой на голове, часовой парился в собственном поту.

Извне не доносилось никаких посторонних звуков, и только над головой гулко раздавались удары конских копыт и грохот экипажей, проезжавших по набережной Невы.

Из дворцовой кухни тянуло раздражающими желудок запахами приготовляемой снеди. Часовой на этом посту имел винтовку, заряженную 4-мя боевыми патронами, и держал ее у ноги. Шашка была в ножнах. Это был единственный пост настоящей охраны. Сдача поста была вызубрена юнкером на зубок.

«Пост № 3-ий, у «Бриллиантовой комнаты». Часовой обязан охранять вход в нее и никого не допускать, кроме Заведующего Камеральной частью Кабинета Его Величества, или лица его заменяющего, полицеймейстера Зимнего Дворца или его заместителя. Под сдачей находятся: две печати, два замка, свисток, коврик и термометр».

– Почему у Заведующего Камеральной частью «лицо его заменяющее», а у Полицеймейстера Дворца «его заместитель», какая разница? – раздумывал часовой, повторяя несколько раз текст сдачи на тот случай, если кому-либо из начальствующих лиц вздумается проверять его обязанности.

* * *

Всего только несколько дней назад совершенно неожиданно в Училище приехал Государь Император.

Все знали, что после «выстрела на Водосвятии» в Петропавловской крепости в 1905 году, когда шрапнельный заряд разорвался над головой Государя, Он перестал посещать воинские части.

Выстрел, как установила комиссия, был случайный, но небрежность остается небрежностью, и Государь был недоволен.

Прошло четыре года после этого несчастного случая, волею Божией окончившегося благополучно, и Государь снова решил начать объезды своих любимых войск. Первый почетный случай выпал на Николаевское кавалерийское училище, отмечая этим особую честь училищу.

Начальник училища ген. Девитт воспользовался случаем предоставить Курбатову, занимавшемуся в свободное время скульптурой, поднести свою, хотя еще и неоконченную, работу «Пластун в дозоре» Государю.

И вот Курбатов стоит перед тем, видеть кого он мечтал всю свою еще тогда короткую жизнь, и Государь говорит с ним.

После счастливого дня Курбатов просто не находил себе места. Отказался от еды, ходил сам не свой. Сосед его по столу Саша Мурзаев с аппетитом поедал его порции, приговаривая:

– Почаще бы к тебе приезжали такие гости.

– А вдруг сам Государь придет сюда посмотреть, как стоит он тут на охране его драгоценностей? – мелькнула наивная мысль у молодого человека. – И вдруг по гулким коридорам отчетливые шаги…

– Что-то рано. – Решил юнкер. – Неужели уже смена? – Прислушался. Действительно, шло двое, четко отбивая шаг. И Курбатов сейчас же увидел спускающихся к нему двух юнкеров. Это был разводящий с новым часовым.

– Стой! Кто идет? – громко кричит часовой.

– Смена, – отвечает знакомый голос разводящего.

Оба часовых становятся рядом один с другим, лицами в разные стороны и производят словесную сдачу поста.

Пост сдан. Разводящий уводит Курбатова наверх по лестнице.

– В чем дело? – спрашивает обеспокоенный юнкер. – Не случилось ли чего?

Но разводящий молчит и только в ответ на настойчивые просьбы Курбатова, грубо ответил:

– Не разговаривать!

– Ну хорошо, намну я тебе бока после караула в училище, – пообещал ему мысленно Курбатов, зная характер разводящего преувеличивать всегда события и также свое значение. Но бодрое настроение покинуло Курбатова, когда разводящий повел его не в комнату, где отдыхали юнкера, а в дежурную к караульному офицеру. Душа его буквально ушла в пятки. Все представилось ему: он задремал на посту, дворцовый шпик подсмотрел и донес, и вот теперь его ждет возмездие.

Войдя в помещение дежурного офицера, Курбатов так и ахнул. Перед ним стоял на вытяжку поручик в фельдъегерской форме, рядом Начальник училища, дальше «Шакал» и наконец дежурный офицер. Курбатов замер с винтовкой у ноги.

– Познакомьтесь, – проговорил Начальник Училища, протягивая в свою очередь руку юнкеру, чего не делается никогда, кроме встреч в частных квартирах.

– Еще издевается, – подумал юнкер. Но фельдъегерский офицер уже тоже протягивал ему свою руку. Курбатов подал.

Тогда фельдъегерь протянул ему большой конверт. Курбатов взял в руки и почувствовал неестественную для бумажного конверта тяжесть. Он пальцами левой руки старался угадать груз, но Начальник училища взял из его рук конверт и вскрыл.

Из конверта он вынул другой конверт небольшого размера и не заклеенный. Вскрыв его, выронил на ладонь золотую монету величиной в рубль, но толще. На конверте тем временем Курбатов прочел:

«Послать эту монету юнкеру Курбатову».

«Золотая монета в два с половиной империала весом 32 золотника 44 доли», – читал тем временем Начальник училища надпись по краям монеты.

Сон стал действительностью.

Курбатова поздравляли все. Дежурная комната наполнилась откуда-то появившимися юнкерами отдыхающей смены. Конверт с монетой пошел по рукам. Курбатов все еще не мог прийти в себя.

– Государь Император сегодня вечером в и ночи за ужином вспомнил о вас и приказал передать вам этот пакет, – докладывал фельдъегерь.

Через семь лет в столовой Штаба армии Курбатов встретил этого фельдъегеря, бывшего в чине капитана, и представился ему, напомнив о знакомстве в Зимнем Дворце. Тот промолчал. Это был 1917 год, когда Государь уже отрекся. И фельдъегерь отрекся от Государя.

На посту у Кордегардии стоял в тот же час донец Федя Шляхтин, друг Курбатова. Он прислушивался к воющей буре за оградой Дворца, присматривался к освещенным окнам апартаментов Великого Князя Николая Николаевича. Смотрел на высокую тень, двигающуюся за высоким окном, и думал:

– Не спит. Чего ему не спится? Час самый сонный, когда и лошади спят, а он не спит. – Потом ему припомнилась родная станица Усть-Медведицкая, широкая река, лодка и он на ней ловит сазанов. Потом сазан обратился в миловидную устьмедведицкую гимназисточку, симпатию Феди, и они целуются в густых кустах сирени на Пасху: христосуются. Федя улыбнулся потому, что в тот же вечер он целовался с другой гимназисточкой в других кустах сирени…

Вдруг окрик:

– Фельдъегерь Его Величества!

Федя, услыхав такой высокий титул, как «Величество», с размаху хватил два раза в вызывной колокол, которым вызывается или караульный начальник одним ударом в колокол или двумя для вызова всего караула, когда возле пожар, или насилие, или приезжает сам Государь во Дворец.

Когда Шляхтин услышал, что от Главных ворот ему передает часовой, он, не разобрав, бахнул два раза в колокол и только тогда сообразил, когда мимо него проскочил в Кардегардию фельдъегерь. Ему навстречу выбегал весь караул в полной боевой готовности. Мороз пробрал по коже незадачливого кандидата в портупей-юнкера (Шляхтин мечтал об этом звании), и он уже прикидывал, сколько суток ареста ему пожалует «Шакал» за его ошибку.

А в это время, всему гарнизону известный, свирепый голос кричал в трубку телефона:

– По-че-му два звонка? Кто приехал?! – Голос принадлежал Вел. Князю Николаю Николаевичу.

Вернувшись из караула, заспанные юнкера продолжали нести всю ту же службу, словно они и не были в карауле. Маленький Догадин забрался под кровать и решил доспать потерянные часы. Сладко задремав, он вдруг услышал голос Начальника училища, делавшего выговор дежурному по сотне портупей-юнкеру за то, что из-под кровати торчит кем-то брошенный сапог.

Когда Начальник училища распекал портупей-юнкера, Догадин проснулся и, не зная, где находятся говорившие, потихоньку потянул свою ногу под кровать…

Обомлевший портупей-юнкер едва держался на ногах, а Начальник Училища, встретивши не менее пораженный взгляд командира сотни, взглянул на него и, ничего не сказав, вышел из помещения третьего взвода.

Но Догадину пришлось досыпать свой сон уже в карцере…

* * *

Кеша учился так, чтоб только окончить училище по первому разряду, для того, чтобы получить вакансию в желаемый полк, стоявший недалеко от его станицы (конечно, недалеко по сибирским масштабам). Ни гвардия, ни академия его не привлекали. Строевая служба в полку, отличившемся в последнюю войну, охота, рыбная ловля, конь и скачки. Вот его идеал кавалериста-казака. Полу-бурят, полу-украинец по крови, он таил в себе древние задатки кочевника, борьбу за существование, преданность родному Войску и считал, что физическими качествами офицера должны быть прежде всего: выносливость, нетребовательность и смелость. И потому он стоял на первых местах по строевой подготовке своего курса. В Училище было прекрасно поставлено физическое воспитание. Гимнастика, фехтование на эспадронах, рапирах, вольтижировка и джигитовка. С первых дней он как-то увлекся конным спортом, и фехтование отошло на второй план. Тяжелая металлическая сетка, закрывавшая глаза, тяжелый неуклюжий кожаный, вроде кузнечного, фартук стеснял движения, хотя и защищал хорошо самого. Маска давила на дыхание.

В училище инструктором по фехтованию был штатский инструктор из Офицерской фехтовальной школы. Но кроме него юнкера проходили двухсторонний бой с унтерами из кавалерийских полков.

У Кеши инструктором был ловкий Владимирский улан. Он очень вежливо поправлял Кешины недостатки, но, очевидно, в конце концов ему это надоело, и он с ноткой, не допускающей никакого подозрения у провинциала, спросил:

– Вы, господин юнкер, случаем не художник?

Наивный Кеша, не поняв всей иронии солдата, ответил чистосердечно:

– Да, я немного рисую.

– А, так вот почему вы мажете эспадроном, как кистью маляр. Защищайсь! – неожиданно крикнул он, и начал лупить растерявшегося юнкера по самым неожиданным местам. Кеша только извивался, как уж, под его молниеносными ударами и шипел, как гадюка, от боли, от щипков головки эспадрона, жалившей, как разъяренная оса. Улан же не давал ему опомниться и все нападал, пока не попал ему случайно по неправильно выставленной левой руке, занятой чесанием ушибленного места на ягодице.

Кеша взвыл от боли и злости, покраснел так, что это было видно через проволочную маску, вспыхнул весь внутренне и бросился на улана, как на настоящего врага. Кровь предков закипела в нем со всею яростью кочевника.

Удары его посыпались на улана, как пули из пулемета. Несмотря на свою опытность и ловкость, улан успел получить немало хороших ударов тоже по неожиданным местам. Кеша все налетал и налетал на него, как вихрь. Уже соседние пары оставили свое занятие и смотрели на оригинальную дуэль солдата с юнкером.

Улан, очевидно только из приличия, покрякивал, прибавляя:

– Вот так, вот хорошо, правильно. – Еще раз! Так! – Но Кешу уже невозможно было удержать. Он замахнулся и хватил улана изогнувшимся эспадроном так, что тот ударил улана по затылку. Удар, конечно, был неправильный, но ловкий, потому, что опытный улан не смог увернуться.

Улан быстро сорвал маску и, опуская эспадрон, почесывал затылок.

– Из вас, господин юнкер, выйдет отличный фехтовальщик, – сказал он, улыбаясь. Он, видимо, не сердился и не обижался на Кешу. Кеша тоже смотрел, улыбаясь, на своего временного врага.

«И были вечными друзьями солдат, корнет и генерал».

Улан же не ошибся. Кеша получил от него хороший урок и впредь занимался только с ним, но также получил и хороший жизненный урок: не верить льстивым комплиментам и не принимать все за чистую монету.

* * *

Будучи хорошим ездоком уже на младшем курсе, Кеша всегда попадал во всевозможные состязания и конкуры. Так, ему пришлось джигитовать в Михайловском манеже вместе с другими юнкерами при сборе средств на постройку в саду Училища памятника славному питомцу «Славной школы» Лермонтову.

Сначала была фигурная езда юнкеров эскадрона и езда с дамами. Потом джигитовка юнкеров сотни.

Лихо вылетали на полном карьере Бабиев, будущий кубанский герой, Шкура, будущий Шкуро, Агоев Костя, Аеанов Николай, Зимин Миша, братья Акутины, уральцы, Мякутин оренбуржец, Ногаев, Шляхтин донец, Курбатов уссуриец, Чулошников и Михайлов оренбуржцы, вахмистр Зборовский – лихой будущий конвоец, и много-много других лихих наездников показали себя в этот день.

Аплодисменты фигурной езде эскадрона смешались с аплодисментами казакам, ложи, наполненные исключительно избранной публикой, полны были хорошенькими женщинами и девицами, они хлопали ладошками, что-то кричали, в восторге от умения и ловкости юнкеров эскадрона и сотни.

Казачьими песнями закончился этот конкурс.

Михайлов на этом конкурсе был оригинален, как всегда. Он на полном карьере свалился с лошади, приведя в ужас женскую половину лож. Сделал он это умышленно так ловко, что у зрителей получилось полное впечатление, что он свалился по неопытности в езде.

Следующий за ним юнкер повалил рядом с ним свою лошадь и, подхватив Михайлова с болтающейся безжизненно головой на круп своей лошади, вскочил сам на нее и карьером помчался вперед.

– Я говорил, что сломаю себе шею, а буду джигитом, – гордо хвалился он, когда джигиты возвращались домой.

– Михайлов, двое суток под арест, за исполнение не предусмотренного номера на конкуре! – объявил вечером на поверке «Шакал», тая в углах рта под жесткими усами хитрую улыбку.

«Шакал» любил лихость, и все знали, что Михайлов не будет отбывать это наказание.

* * *

А когда Великий Князь Константин Константинович установил конкурс с переходящим кубком на лучшее Училище по физическому воспитанию, Николаевское Училище участвовало и в нем. Конкурс состоял из состязаний по фехтованию на эспадронах и штыках, незнакомых казакам, не имевшим на вооружении штыка, по рубке лозы, глины и жгута, неизвестных для пехотных училищ и Морского корпуса. Но группы, специально подготовившиеся, вышли на состязание, готовые вырвать переходящий кубок и унести к себе. В конкурсе участвовали: Пажеские классы Пажеского корпуса, гардемарины Морского и юнкера Павловского, Владимирского пехотных, Константиновского и Михайловского артиллерийских и Николаевского кавалерийского училища, в общем, все петербургские военные училища, кроме топографического.

Состязание состоялось в апреле месяце в здании Первого кадетского корпуса. В комиссию входили лучшие спортсмены Петербургского Военного округа, с известным всем полковником Мордовиным во главе, под почетным председательством Великого Князя Константина Константиновича, Начальника всех Военно-учебных заведений в то время.

Каждое училище выделяло известное количество участников в процентном отношении к своему составу. От Николаевского кавалерийского училища вышло 14 человек – по 7-ми от эскадрона и сотни. Юнкера эскадрона вместе с казаками отстаивали честь своего Училища. От сотни были Мурзаев, Булавинов, Курбатов, Шляхтин, Чулошников, Лиманский и Аргунов. Ребята все крепкие и сильные. Целый месяц их муштровал один из офицеров сотни, низенький толстенький донец, очень мягкий на вид, но жесткий по существу. Это только по рубке. По другим видам спорта юнкера других смен упражнялись со специальными инструкторами, теми же самыми, что и в других училищах.

Кеша был в группе по рубке. Судьбе было угодно, чтоб он первый показал себя на этом поприще.

Нужно было сначала разрубить 22 связанных в фашину лозы чистым ударом так, чтобы на разрезе не было царапин. Только абсолютно чистый удар засчитывался за состязующимися.

Кеше подали отточенную, как бритва, шашку, смазанную маслом. На него смотрели все состязавшиеся и комиссия. Кто был страшнее для юнкера, строгая комиссия или свои товарищи, не простившие бы ему никогда неправильного удара? Пожалуй, и то и другое вместе. Но было еще и третье: слава или позор родного своего Войска.

Кеша взмахнул шашкой. Пройдя сквозь связку, клинок опустился, отрубленная часть фашины упала, воткнувшись острым срезом в опилки.

Наступила мертвая тишина. Комиссия, встав с мест, приближалась к Кеше. Все всматривались в разрез и о чем-то спорили. О чем – никто не знал, но каждый предполагал, что при правильном ударе спора быть не должно бы. Жутко было ожидание.

– Скиксовал, брат, – слышит Кеша позади себя.

Но сколько укора, сколько упрека в этом «скиксовал, брат». Сколько осуждения.

– Лоза не перерублена, а перебита сильным ударом, – доложил полк. Мордовии Великому Князю.

Константин Константинович подошел к Кеше, потрогал его крепкие мускулы и, обернувшись к Комиссии, проговорил:

– Не хотел бы я попасть под такой «неправильный» удар. Предлагаю дать юнкеру повторить удар. При первом он мог волноваться. Разрешаю повторный, который и зачтем в случае, если он будет лучше.

Комиссия отступила. Кеша снова взялся за поданную ему новую шашку. Медленно подводя клинок к цели, он замахнулся.

– Нужно не с силой рубить, а только правильно направить удар, силы у вас хватит, – услышал он возле себя. Это говорил один из казачьих урядников, присутствующих на состязании в качестве прислуги – видимо, тоже переживавший вместе со своими «юнкерами» напряженный момент для училища. Кеша послушался совета и точно опустил клинок на лозу.

Он не видел и не слышал, как упал обрез и, открыв глаза, увидел приближающуюся снова комиссию в полном составе. Великий Князь поднял с земли обрубок и проговорил, обращаясь к полк. Мордовину:

– Удовлетворены?

– Удар чист. – Ответил полковник Мордовии.

– Николаевскому Кавалерийскому училищу засчитывается второй удар! – Объявил секретарь комиссии.

Общий вздох облегчения пронесся над кучкой юнкеров-николаевцев. Вздохнули и юнкера и вестовые. Только сменный офицер Кеши сотник Папырь, ненавидевший Кешу, крутил свой жиденький усик и смотрел в сторону, как будто это его не касалось.

Вторым пошел Мурзаев. Он, как соломинку, перехватил фашину. За ним так же Булавинов, Лиманский, Курбатов и Шляхтин. После всех Чулошников. Он рубил левой рукой. Мордовии опротестовал. Тогда Великий Князь спросил Чулошникова:

– Ты можешь и правой?

– Так точно! – Гаркнул Чулошников, делая безразличное лицо, словно подчеркивая: «нам, мол, оренбуржцам, что ни подай, все перехватим за милую душу». И перерубил фашину и правой рукой так же чисто.

– Да! – Коротко, после некоторого раздумья, проговорил Великий Князь.

Потом пошла рубка жгута толщиной в человеческую руку, но натянутого слабо, с целью вызвать режущий удар. Здесь все прошло, как у казаков, так и у эскадронцев, без сучка и задоринки. Но вот началась рубка глины.

Давно уже выбыли из строя остальные училища по рубке, остались только Николаевское и Владимирское пехотное.

В других углах огромного зала шла борьба за кубок между моряками и пехотинцами, там же юнкера николаевцы дрались на штыках и эспадронах. Битва была отчаянная. Здесь же, в этом углу, встретились два «врага».

Старинная «Славная школа» и только что получившее права военного училища бывшее окружное юнкерское Владимирское. За первыми старые традиции «школы гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров» и лихих казачьих рубак, за Владимировцами их будущее. Уже более двух часов идет тут состязание и все с тем же результатом: 96 % у обоих.

Уже несколько раз рубили глину. У тех и других одинаковые результаты. У Николаевцев 14 человек, у Владимировцев 24.

Комиссия, посоветовавшись, решила поставить непредусмотренный состязанием размер глины, именно в 8 на 8 вершков.

Нужно заметить, что вышина куска глины облегчает удар, так как не позволяет своим давлением выйти шашке из плоскости удара. Восемь вершков при толщине – это уже каверзная штука. Тут ширина может подвести.

Но снова прошли оба Училища и снова одинаковые успехи. И снова совещается комиссия. Общим решением пришли к установке того же куска глины на 8, но с критической полосой поперек в один вершок, из которой клинок не должен выходить, соблюдая, конечно, и все предыдущие требования.

Опять новые шашки, смазанные маслом, опять вздохи и волнения, и вот снова Кеша подходит первый, как самый низенький из всех рубак.

– Господи, благослови, – шепчет он, как никогда потом в жизни. Лучше провалиться на экзамене по артиллерии, презираемой кавалеристами, чем оскандалить здесь вот на этом куске глины Училище.

Так чувствовал, наверно, каждый из состязавшихся, Николаевцы и Владимировцы. Только офицеры делали вид, что они совершенно не заинтересованы, осматривая потолок манежа с безразличным видом, хотя всякий знал, что и у них скребут кошки на сердце. Владимировцы и Николаевцы с однаковым вниманием смотрят на Кешу. Одни желают ему успеха, другие провалиться. На него смотрит комиссия и Великий Князь.

– Неужели я окажусь тем, на кого целый год будут указывать пальцами юнкера, и так уеду в полк с этим аттестатом? Или слава о нем, как и о всех участниках, останется жить целый год в стенах любимого училища? Господи!..

«Победителя не судят. Побежденного презирают». Таков закон.

Кеша несколько раз примеряет клинок и снова опускает руку, словно оттягивая ужасный момент провала. Наконец, решается.

– Чи-и-и-к! Слышится в общей тишине. Кеша смотрит на глину и не верит глазам. Глина стоит на месте… На ней две полоски, начерченные комиссией, и между ними широкая полоса пройденного пути шашки…

Прошли Шляхтин, Мурзаев. Все Николаевцы прошли благополучно. У Владимировцев один «скиксовал».

Кубок остался за Николаевским кавалерийским училищем.

Между прочим, когда еще рубили глину вертикальным ударом, Мурзаев вместе с глиной рассек и подставку.

* * *

Кеша возвращался в училище героем. Ему казалось, что именно он то и есть самая главная причина выигрыша приза. Так наверно чувствовал себя каждый из победителей.

– Нужно, господин юнкер, делать все аккуратно. – Вспомнились ему слова училищного кузнеца Кузнецова на первых практических занятиях по ковке лошадей.

Тогда же Кеша спросил его: почему необходимо забивать ухналь точно до одного миллиметра и Кузнецов ответил:

– Ежели Вам, Ваше Благородие, разрешить вбивать ухналь на миллиметр выше, то вторая ухналь придется еще выше и третья еще и четвертая – как раз, аккурат, – в мясо коню. И пропала лошадь. Понимать надоть, – добавил кузнец, чтоб, очевидно, смягчить немного резкость. Тот же Кузнецов, обучая Кешу, как пригонять горячую подкову к копыту, умышленно подал ему из своих рук горячую подкову.

Кеша, рассчитывая, что если кузнец может ее держать голыми руками, взял тоже в руку без рукавицы и приварил себе пальцы. Он бросил подкову на пол.

– Тяжелая? – Улыбнулся Кузнецов. Кеша молчал.

– Вот теперя будете знать, Ваше Благородие, почему у кузнеца Кузнецова такие мозоли на ладонях.

Кеше было обидно за обожженные руки, за свою доверчивость, но рассердиться на кузнеца он не мог. Это была школа. И Кеша лишь проникся уважением к Кузнецову и к его мозолям и тяжелому труду кузнеца.

Тот же Кузнецов, когда у юнкера что-нибудь не удавалось при ковке, тайком от ветеринара, приват-доцента Лавриновича, преподавателя иппологии юнкерам, сам делал все за юнкера.

«Нужно быть точным и аккуратным», добавлял он всегда свою «лекцию».

* * *

Кончилась зимняя учеба в городе, и училище в конном строю вышло в лагеря под Красное Село на берег Дудоргофского озера. Началась летняя практическая работа по топографии и усиленные строевые занятия целой сотней в конном строю. Об отпусках в город думали мало, так как для казаков было дорого путешествие в город, не имея к тому же там никого знакомых. Редкие юнкера-казаки отправлялись в столицу. Остальные проводили воскресенья в бесполезном лежании на траве или катании на лодках по озеру.

Но и эти катания были под строгим наблюдением объединившихся соседних училищ. Так, в Михайловском артиллерийском училище у дежурного офицера была сильная подзорная труба, в которую он наблюдал за озером и сообщал, чья лодка отправилась в густоту камышей и еще хуже, если на ней оказывались и дачницы. Тогда отправлялась в камыши дежурная лодка, и «преступников» вместе с дамами вылавливали.

Там, где люди, всегда есть и плохое и хорошее. И странно было бы, если в Военном училище, где всякий маловажный проступок считался важным, а важный – преступлением во имя присяги, не было бы плохих юнкеров и нелюбимых офицеров. В сотне юнкеров, где традиции сильно уступали место воинскому уставу, дисциплина доходила нередко и до крайности. Ничего подобного в эскадроне не было. Там, пожалуй, традиции чтились выше, нежели устав.

Там, например, юнкер мог быть отпущен в отпуск командиром эскадрона, но задержан каким-нибудь лихим «майором», и юнкер предпочитал не перешагивать через традиции, и не подчинялся в данном случае командиру эскадрона. Конечно, традиции исполняли тайно, при общем согласии всего эскадрона, и горе было тому, кто попробовал бы противиться традиции. Тогда ему «курилка» ставила в воздухе «палевую» (так как красная была неприлична и тогда) точку и он подвергался остракизму. Редкие случаи были неповиновения традициям. И нужно было иметь огромную силу воли, колоссальную принципиальность, чтобы идти против целого водопада юнкеров, как старшего, так и младшего курса.

С таким нарушителем никто, кроме как по службе, не разговаривал. А как хочется в закрытом учебном заведении поделиться своими впечатлениями и вообще иметь друзей в такие годы. Но был случай, когда вахмистр эскадрона оказался «красным». Но зато, когда он, уже будучи генералом, попал в общество бывших своих однокашников, то его «завращали» и буквально зацукали в приседаниях. Это генерал a-то?! Такова сила традиции.

И в ней есть своя прелесть. Она развивала чувство товарищества больше, чем дисциплина, прививала любовь к своему училищу и уважение к старшему по чину, не уставному уважению, а сознательному.

Как ни боролось начальство с этими традициями, при которых особенно преследовался так называемый «цук», можно с уверенностью сказать, что и Великие Князья, дети Константина Константиновича, приседали где-нибудь в укромном месте и вращались на 180 по команде какого-нибудь отчаянного «полковника».

В лагерях был обычай вследствие сырости выводить всех на вечернюю зорю в шинелях.

Так, в один из летних вечеров сотня стояла на передней линейке, построенная для поверки и «зори». «Зоря» производилась по общей команде из Главного лагеря под Красным Селом выстрелом из пушки.

По этому знаку все войска начинали играть «зорю». Бодрые и монотонные звуки пехотных рожков сливались с грохотом барабанов и мелодичным пением кавалерийских труб. Войска стояли в ожидании этого «концерта», если так можно его назвать. Иногда долго не ударяла пушка и вот, чтобы скоротать как-нибудь скучное время, юнкера покупали у сновавших всегда возле лагерей мальчишек семечки и щелкали их, отправляя семечко в рот, а шелуху в карман, чтобы не сорить. Так было и в этот вечер. Кеша тайком пощелкивал семечки, находясь (по традиции) в первой шеренге, так как старшекурсники стояли в задней, чтобы не быть видимыми дежурному офицеру.

Неожиданно, стоявший на линейке перед строем юнкеров сотник Пупырь обернулся. Кеша не успел опустить руку, подтянутую для отправки семечка в рот, и получил замечание. Все бы могло сойти хорошо, но стоявшему позади Кеши юнкеру старшего курса вздумалось передразнить сотника его же хриплым голосом. Сотник обернулся и решил, что это сделал Кеша и приказал ему после «зори» явиться в дежурку. Такое приглашение ничего хорошего не предвещало.

И вот через полчаса Кеша перед грозными очами сотника.

– Почему Вы позволяете себе меня передразнивать? – спросил он Кешу.

– Я Вас, господин сотник, не передразнивал, – ответил Кеша, вытягиваясь во фронт.

– А кто же?

– Я, господин сотник, Вас не передразнивал, – снова доложил Кеша.

– Я Вас спрашиваю, кто? – не сдерживая себя, крикнул сотник.

– Я не могу этого сказать, – ответил Кеша.

– По-че-му?

– Это дело того, кто передразнивал.

– Но Вы-то знаете, кто?!

– Так точно, знаю, – ответил Кеша.

– Так потрудитесь мне доложить, кто это сделал.

– Я не могу назвать, – ответил Кеша.

– Я Вас спрашиваю в последний раз, почему? И если Вы мне не ответите, то извольте помнить, что за отказ выдачи виноватого Вы ответите за него.

– Слушаюсь, господин сотник.

– Назовете?

– Никак нет, господин сотник.

Сотника видимо бесило спокойное на вид состояние юнкера. Но в действительности Кеша едва сдерживал себя. И наконец, когда сотник в последний раз пригрозил ему, Кеша ответил:

– Я юнкер Николаевского кавалерийского училища, Вы сами, господин сотник, были здесь юнкером…

Но он не договорил. Потерявший равновесие, сотник закричал на юнкера, как не имел права кричать:

– Что??? Что за кадетские рассуждения? Вон! Позвать взводного портупей-юнкера вашего взвода и сейчас же под арест!

Сотник сел к столу и, не глядя на Кешу, принялся писать препроводительную в карцер записку.

Кеша вышел и столкнулся с целым роем рассыпавшихся от него юнкеров.

– Молодец, Кеша, молодец, Аргунов, не выдал, так и нужно, пусть знает, что мы не кто-нибудь! Сам пропадай, а товарища выручай! Дай карася подержаться!

К нему тянулись десятки рук с рукопожатиями. Но на сердце у Кеши было скверно.

– Ну, вот что, друг, вали-ка прямо к «Шакалу», он хоть и свиреп, но не подлец, это я тебе говорю, – услышал Кеша слова друга Феди Шляхтина, и решил отправиться к командиру сотни без предварительного разрешения от того же сотника, как прямого и ближайшего своего начальника. Но нужно было действовать. Сотник мог передать весь эпизод в ином виде. И Кеша пошел.

Командиру сотни он все рассказал, как было, умолчав только об имени виновника. Греков не настаивал подобно сотнику. Он долго молчал, видимо что-то думая, потом сверкнул своими серыми глазами, как он бывало сверкал ими, когда водил сотню на Царские смотры, и сухо проговорил:

– Сту-пай-те! – Кеша вышел.

Неожиданно вышел приказ училищу выйти на маневры в район г. Луги. Там стоял целый пехотный корпус, но не было кавалерии. Поэтому из Петербургского военного округа туда были выделены две конных части: Николаевское кавалерийское училище и Лейб-гв. Казачий Его Величества полк.

Это уже были бы настоящие маневры, не то, что под Красным Селом, где не только каждая деревушка была известна, но и все дороги и болота были пересечены не раз юнкерами. В малонаселенном Лужском районе, как известно, леса, болота и пески. Редкие деревушки и малопроходимые речонки.

Но все-таки новое привлекало и юнкера ушли на маневры с удовольствием. Знали, что там новый командир корпуса из отличившихся в Японскую войну командиров полков ген. Лечицкий, строгий и требовательный, но это обстоятельство еще более увеличивало интерес показать себя.

Мы, мол, петербургские, не какие-нибудь провинциалы, а почти что гвардия.

Немного волновало известие о том, что офицеры Лейб-гв.

Казачьего полка обещали казакам своим по полтиннику за каждого пойманного на маневрах юнкера Николаевца. Может быть, это был только слух, пущенный училищным начальством или самими казаками, но это известие подхлестнуло юнкеров, знавших по Красному Селу казаков.

Темные августовские ночи начались быстро. Черные тучи ночами закрывали все небо, на псковских дорогах темно от теней соснового леса, куда жутко даже показаться. Глубокий песок заглушает конские шаги, ничего не видно и не слышно. За каждым кустом чудится «страшный лейб-казак» с серьгой в ухе и черной цыганской бородой. Лошади у них у всех отличные и лучше, чем многие у юнкеров. Удрать от такого голубчика трудно, но попасться ему в лапы – значит опозорить свое Училище, сотню и родное Войско.

– Если попадешься, бей прямо по морде, – советует кто-нибудь.

– А если он даст, тогда с мокрым носом приехать с донесением тоже совестно, – отвечает другой.

Известно, что на маневрах бывают и драки, особенно в коннице, когда она на разведке далеко от посредников, или когда столкнутся где-нибудь в глуши два противника. Тут уж нет никаких правил справедливости. Плененный часто вырывается и утаскивает своего захватчика. Разбирай, кто кого подкараулил…

Конечно, мальчику-юнкеру не утащить и не стащить с коня громадного лейб-казака, отца семейства и пахаря.

Ногаев возвращался с донесением к командиру одной из пехотных дивизий «синих». Ехал шагом по песчаной дороге, всматриваясь в темноту и прислушиваясь к каждому шороху. А шорохов было много. Еловые и сосновые ветки непрерывно шелестят под ночным ветерком. Зрение у Ногаева отличное. Он природный степняк.

Как будто немного начало рассветать. Что-то побелело на востоке. Природа приняла неопределенный цвет, все стало бледным и однотонным, но все равно различимость была плохая. Лошадь под Ногаевым осторожно ступала по песчаному грунту, словно понимала, что нужно быть начеку.

Вдруг сильный разбойничий свист пронизал воздух. Лошадь под Ногаевым присела и, получив шенкеля, рванула вперед, потом в сторону. Ногаев обернулся и увидел здоровенного казачину с черной бородой, выскочившего из можжевельника и устремившегося за Ногаевым.

Ногаев успел проглотить бумажку с донесением и вылетел на берег топкой речонки с невысоким берегом метра в полтора. Уже слышит, как за ним ломится сквозь кусты, как медведь, лейб-казачья лошадь.

– Неужели цена мне полтинник? – подумал Ногаев и, хлестнув своего рыжего мерина, ринулся с ним в реку.

Тучи брызг и грязи взвились над ним и, зажав уши коню, он плыл на нем на противоположный берег.

Теперь он был спасен, зная, что за полтинник казак не полезет пачкаться в болоте.

Он оглянулся и увидел стоящего на берегу на вороном коне бравого гвардейца, улыбающегося во весь рот.

– Полтинник за мной, – крикнул ему Ногаев.

– Возьми себе, не жалко: заработал, – ответил ему лейб-казак и, повернув своего скакуна, скрылся в кустах, очевидно поджидая новую дичь.

Сильно выматывали силы разъезды и еще больше сторожевое охранение и гонка с донесениями. Командующий корпусом был очень доволен юнкерами и после маневров дал два дня отдыха перед отправкой их в Петербург.

Кеша в последние две ночи не спал совсем, находясь на заставах. Нужно было выследить обходную колонну – и юнкера на заставах не спали.

Но в первый же день отдыха сотник назначил в караул к училищному штандарту среди других и Аргунова. Начальником караула был Асанов, ожидавший производства в офицеры по приезде в Красное Село.

В версте от небольшой деревни, в которой стояла сотня, была какая-то пустая сторожка, куда и поставили караул с штандартом. Ночью пошел сильный дождь и вот в самый тяжелый час Кеша вышел на свой пост.

В караульном помещении остался караульный начальник, он же и разводящий, и двое отдыхавших от смен часовых. Спать имел право только один из них. Остальные должны были бодрствовать сидя.

Кеша простоял, как ему показалось, очень долго. Но Асанов не сменял его. Стоял он под окном сторожки против часов-ходиков.

Там внутри горела кухонная висячая лампочка, и стоял завернутый в чехол училищный штандарт.

Никто бы его не украл, но часовой обязан охранять даже пустое место так же, как и ценное, если он поставлен на пост. Кеша прислушался. В караулке спали. Он посмотрел на ходики: они стояли.

Какие-то подозрительные шорохи все время слышались сквозь дождь. Казалось, что или зверь бродит невдалеке или домашнее животное или какой-нибудь пьяный забрел в лес. Даже однажды показалось юнкеру, что кого-то вырвало или козел проблеял. Кеша окликнул. Никакого ответа. Еще раз – и тоже самое, но шорохи не прекращались. Кеша мог и стрелять, но боялся убить какого-нибудь крестьянина, забредшего в лес.

Вдруг дождь полил с такой силой, что стоять под ним не было никакой возможности. Кеша позвал Асанова, но ответом ему был богатырский храп всего маленького караула. Кеша не знал, как быть, и наконец решился. Открыл дверь в караулку и вошел в нее, чтоб разбудить Асанова.

И не успел он толкнуть его, как дверь снова отворилась, и на пороге появился дежурный офицер сотник Пупырь.

Кеша выхватил шашку, но сотник исчез так же быстро, как и появился. Асанов проснулся и вывел другого часового. Как сказалось, Кеша простоял лишний целый час.

* * *

В помещении он, не снимая оружия, повалился на нары и заснул крепким сном. Только уже утром, в 9 часов, Асанов его разбудил и вывел снова на пост.

– Попадет нам за ночь, – забеспокоился Кеша.

– Ничего не будет. Ведь он испугался и удрал, Пупырь-то, – тоже, знаешь, не фасон для офицера. Думаю, что стыдно будет ему докладывать Шакалу, а он его не любит за водочку, – ответил Асанов.

Но не простоял Кеша и часа, как его сменили и отправили под арест.

Училищный суд перевел его в третий разряд, что равно разряду штрафованных, отправил в Питер под арест на 30 суток, и механически Кеша лишался отпуска до выслуги во второй разряд. Асанову ничего не было. Асанов был одного Войска с Пупырем, и тому было просто невыгодно ссориться со своим. Кеша же был из далекого Забайкалья и на него можно было обрушиться.

Утомленные часовые даже на войне, когда настоящий враг близко, засыпают от утомления и нередко и гибнут, снятые противником, но ничто не останавливает людей от риска, когда глаза сами закрываются и бороться со сном нет сил.

Пупырь не должен был ставить на пост неотдохнувших людей. Это и было учтено училищным судилищем. Но наказать для примера нужно было, и Кешу наказали. И если бы не уважительная причина, он был бы разжалован в рядовые и отправлен в полк выслуживать офицерские погоны.

Кеша впал в уныние. Не хотелось жить, искал случая покончить с собой. Но по уставу у арестованного отбирается все, что могло бы быть полезным для самоубийства: перочинный нож, пояс, подтяжки. И спит арестованный без простынь, на которых можно было бы повеситься: на голых нарах и соломе.

Прошло несколько дней. Неожиданно открылась дверь, и в карцер к Кеше вошел «Шакал». Уставившись своими жесткими глазами на Кешу, он своей шакальей походкой приближался к нему. Кеша застыл в ожидании.

– Вы что ж это, милостивый государь, а? – прошипел полк. Греков.

– Виноват, господин полковник, – едва сдерживая слезы, проговорил Кеша. Шакал остановился в шаге от него, глядя в упор на юнкера. Кеша ждал.

– Вы знаете, что Вы подвели Асанова? – Спросил Греков.

– Так точно, знаю, – ответил Кеша, глотая слюну.

– Но Асанова я выпушу в офицеры, не сидеть же ему из-за Вас еще год в училище.

– Покорно благодарю, – вдруг выпалил Кеша, сам не зная, что сказать. Он был так рад, что он пострадает только сам, что готов был пойти на какую угодно сделку.

– Асанова я выпущу, а с Вас, милостивый государь, сниму семь шкур. Понятно?

Греков вышел.

Но почему-то в его стройной всегда фигуре Кеша заметил непривычную согбенность, точно он унес Кешину тяжесть на себе. Китель Грекова непривычно оттопырился и ворот полез куда-то на голову.

– Неужели и Шакал, свирепый Шакал, гроза всего Училища, переживает что-нибудь в этот момент? – подумал Кеша. И как раз Греков обернулся. Глаза юнкера и командира встретились. И тут Кеша увидел в лице шакала что-то новое, незнакомое. Перед ним стоял не командир сотни, а отец семейства, добрый полковник. Кеша не узнал Шакала. Он увидел мягкие, отеческие глаза, непривычные для юнкеров, а полковник Греков уже шептал:

– Не падайте духом. Вы совершили антидисциплинарный поступок, за него ответите, но офицерские погоны для Вас не потеряны, пока я здесь. Спешите заслужить их.

Шакал вышел своей обычной шакальей походкой, за которую его юнкера и прозвали названием этого всегда крадущегося животного.

Кеша упал на жесткие нары и зарыдал. Зарыдал не от строгости начальника, не от казенного окрика, а от ласкового отеческого слова.

Суровый Шакал, никто другой в училище, давал ему, провинившемуся, надежду на спасение.

* * *

Всю зиму Пупырь торжествовал. На Кешу сыпались градом замечания от него, наряды вне очередь и карцера. Сотник явно мстил беззащитному юнкеру.

По училищу пронесся слух, что сотник летом едет жениться к себе в Сибирь, привезет молодую жену и будет зачислен в штат училища, как постоянный офицер.

Тогда гвардейская казачья форма, жизнь с молодой женой в столице, быстрое производство по ведомству военно-учебных заведений, и еще молодым сравнительно человеком можно стать командиром армейского полка, конечно, у себя в Сибири, и перегнать своих сверстников по службе, прозябающих где-нибудь на границе Китая в есаульских чинах без всякой надежды на повышение. Пупырь сиял и покручивал свой, никак не хотевший стать солидным, рыжий реденький ус.

И несмотря на предстоящее счастье, у этого человека не хватало души оставить в покое ни в чем не повинного по отношению к нему юнкера.

Кеша бросил учение. Посыпались плохие отметки по тем предметам, по которым он учился хорошо.

– Чего учиться и тратить здоровье, когда осенью его на радость сотника отправят в полк по третьему разряду, – т. е. с погонами вольноопределяющегося выслуживать по удостоению начальства первый офицерский чин. Хорошо, если попадешь к доброму командиру, а если к такому же озверевшему в глуши, как сотник?! И Кеша решил идти снова к Грекову проситься теперь же отправить его в полк… До экзаменов оставался месяц, и не хотелось скандалиться у доски перед товарищами.

Все как-то подтянулись, зубрили днями и ночами, надеялись. Только Кеша валялся на кровати и, задумавшись, смотрел на потолок. Уехать и не показываться даже дома – решил он, переступая порог квартиры полковника Грекова.

– Прошу разрешения подать рапорт о переводе рядовым в Амурский казачий полк Амурского Войска, – отрапортовал он.

– А у Вас там что – родные? Вы же забайкалец? – удивился полковник.

– Не хочу ехать в свое Войско, – ответил Кеша.

Греков долго смотрел на юнкера, потом строго, как всегда, оглядев, коротко кинул:

– Идите и учитесь. Не валяйте дурака! Заслужите, выйдете офицером по первому разряду. Помните, что Асанова училище выпустило, Вы виноваты не более его. Марш!

У Кеши затряслись ноги, туман застлал глаза и он, повернувшись по всем правилам, направился к двери, но, не найдя ее, больно ударился о косяк головой.

Через неделю Кеша был переведен во второй разряд и принялся готовиться к экзаменам.

* * *

Конечно, сказалось на экзаменах почти полугодовое безделье. Нужно было многое штудировать заново.

И вот на первом же экзамене Кеша увидел, что он плохо подготовлен к ним. Шел экзамен по Военной истории. У доски подтянутый донец Сердюков отчетливо, отмечая схемами и датами на доске, с шиком вычерченными мелом, отвечает о войне 1887–88 годов. Ему попалась защита «Орлиного гнезда».

За ним выходит тонный до последней степени юнкер эскадрона Гентер, собирающийся выйти в 13-ый Нарвский гусарский полк лишь потому, что в нем не разрешено жениться ранее чина ротмистра. Ему сейчас не достает только монокля, настолько он тонен. С искусственно беспечным видом этот юноша отвечает на все вопросы правильно. Правда, он называет революционные организации 1905 г. «подонками общества» и вызывает улыбки у юнкеров и у экзаменаторов, но остается верен себе. Он тонный нарвский гусар не более, не менее. Ему попался билет «Японская война» и он считает нужным осветить и причины ее поражения и на внутреннем фронте.

После него выходит к доске Кеша. Ему выпал билет № 48-й, которого он не успел прочитать, как следует. Это «Петровские войны». Они так непонятно и сумбурно описаны в учебнике, что-то видимо замалчивалось, что-то преувеличивалось, а записок у Кеши не было, потому что он последние дни даже не посещал лекций, спасаясь под кроватями вместе с некоторыми юнкерами, уверенными в провале.

По правилу, юнкер мог отказаться от билета и выбрать другой. Что Кеша и сделал. Вытащил билет и прочел его содержание.

«Что там у вас?» – спросил экзаменатор.

«Содержание первого билета, т. е. 48-го», – ответил Кеша совершенно упавшим голосом.

«Что такое?» – вытянув шею в тугом воротничке и потому покраснев, спросил начальник училища генерал Девитт.

Кеша повторил.

«Странно, почему такое совпадение?» – удивился генерал. И обратился к экзаменаторам. Те начали рыться в куче билетов и что-то ему показывать. Третьего билета не разрешалось вытягивать, но генерал, видимо, помня, как хорошо учился этот юнкер на младшем курсе и как начал сдавать после несчастья с ним, разрешил ему вытянуть на счастье еще один билет. Кеша потянул.

«Ну? – спросил генерал. – Какой»?

«Содержание обоих предыдущих моих билетов», – ответил Кеша, опуская голову. Это было уже фатально.

«Что вы говорите, посмотрите – может там есть еще что-нибудь, кроме этих билетов», – спросил начальник училища. Кеша ответил совершенно упавшим голосом:

«Есть, но я же должен отвечать по первой части. Тут – «Переправа у Зимницы».

«Знаете?»

«Так точно», – тихо, уже неуверенный в удаче, проговорил Кеша.

«Отвечайте…».

Кеша знал этот билет. Он любил историю удачной для России Балканской войны и с увлечением начал. Но видел, что экзаменаторы так поражены его неудачей, что даже его не слушают, а обсуждают его случай. Окончив, он был опрошен по частным вопросам по ряду войн и отпущен с миром.

После него отвечал Гриша Игумнов, отвечал тихо, но уверенно, продумывая каждое слово о взятии Берлина в Семилетней войне, участие в ней Суворова в качестве командира небольшого конного отряда в чине полковника. Все он знал, и экзамен закончился для него хорошо.

Затем отвечал юнкер эскадрона, участник русско-японской войны, по собственным впечатлениям и за ним другой эскадронец. Ему попало взятие Плевны русскими. Он отлично описал незначительность Плевны в первый период войны и как она потом, по маневру Османа-паши, приобрела значение узла дорог на пути к Константинополю. Описал отличие Симбирских гренадер и ген. Ганецкого, подвиг майора Горталова.

Начальник училища поздравил всех с удачным экзаменом.

«Нужно же мне было нарваться на Петровские войны», – ворчал Кеша, вернувшись в спальню. Там свирепствовал провалившийся по Артиллерии Михайлов.

«Не понимаю… Какие-то пюшки и опять пюшки… И на кой черт они мне, я же не артиллерист, черт меня возьми… Р-р-убануть шашкой и вот наша и взяла», – ораторствовал он, носясь как разъяренная фурия по спальне в одном белье и напоминая больше не грозного рубаку, а сумасшедшего в смирительной рубахе.

* * *

После экзаменов, уже почти офицерами, как всегда 6-го мая, вышли в лагеря в конном строю мимо фабрики «Треугольник», за Нарвские ворота, на широкий простор петербургских дачных мест к Дудергофу. На другой день училище было разбито по топографическим группам для съемок местности. Эскадрон отдельно, сотня отдельно. У каждой группы свой руководитель из офицеров Генерального Штаба.

Юнкера младшего курса, обремененные тяжелыми треногами, инструментами, пешком по кочковатым болотам и вспаханным полям, чухонским огородам, потные и усталые рассыпаны по всему кавалерийскому холму и придудергофским дачам. То там, то здесь мелькает суетливая фигурка юнкера-казака, расставляющего самолично длинные жерди «вех» для триангуляции участка. Иногда можно видеть Красносельского мальчишку, нагруженного, как верблюд, плетущегося за юнкером эскадрона и помогающего ему при съемке. Такой роскоши юнкера-казаки позволить себе не могли. Эти же мальчишки были поставщиками юнкерам эскадрона и папирос и бутербродов, и нередко и спиртных напитков.

«Послушайте, дорогой, прошу вас, не стесняйтесь, мне всего не выпить, я уже, как говорится, того…», – лепечет, бывало, владелец толстого кармана, милый человек. На камешке Кавелахтского холма, недалеко от дороги, сидит богатый юнкер Милонас из бессарабских помещиков и возле него совершенно чистый планшет, но рядом полуопорожненная бутылка коньяка и бутерброды. Тут же и Красносельский мальчишка, его Санчо-Пансо.

Юнкер сотни, нагруженный своими инструментами, останавливается, вытирает пот из-под козырька пропотевшей фуражки и, отказавшись от угощения, идет дальше. У него нет денег.

Все эти чухонские огороды, дороги, по которым проезжают дачные экипажи, и проходит гвардейская пехота на занятия или кавалерия, возвращающаяся с них с песнями, как какими-то человечками с другой планеты со странными предметами за плечами, с утра до позднего вечера наполнены юнкерами.

Съемка пешком – трудное дело. Молодежь с завистью смотрит на проезжающих на лошадях юнкеров старшего курса с легкими планшетками подмышкой. Районы их действия широки. Иногда юнкер попадает под самое Красное Село или под Тайцы, где он целый день самостоятельно работает или ничего не делает, предаваясь отдыху на травке или проводя время в компании хорошеньких вездесущих дачниц. А после участок подвергался варварскому объезду на рысях и грубой съемке, чтобы как-нибудь отделаться от плохой отметки.

Михайлов попал к очень доброму и непридирчивому капитану Ген. Штаба Петрову, который почти не проверял работ в процессе съемок, оставляя проверку на их конец, и потому юнкера могли разъезжать беспечно, надеясь на Аллаха. Но каков же был ужас Михайлова, когда он на проверке услышал, что его для уравнения групп переводят в другую смену к строгому и требовательному капитану Мыслицкому. Этот руководитель не мог нравиться юнкерам, особенно тем, кто желал из занятий извлечь и развлечения.

«Все, кто не желает работать, будут выпущены в полк вольноопределяющимися, независимо от сданного ими теоретического экзамена по тактике или топографии», – с места заявил юнкерам старшего курса Мыслицкий.

Михайлов же, не отличавшийся энергией в занятиях, наоборот любил поездить по окрестностям, поухаживать за дачницами, как подводные мины наполнявшими лагерные окрестности. Он знал, что по первому разряду ему все равно не окончить и, махнув рукой, добивался только второго. Его мечта была выйти в захолустный Оренбургский полк, куда-нибудь в забытую крепость в Среднюю Азию, вроде Кирков, на Афганской границе, или Термес там же, и объедаться пловом, шашлыками, запивая их местными винами, и жениться на туркменке или таджичке, или совсем не жениться. Но третий разряд никак не улыбался молодому человеку, уже протянувшему юнкерскую лямку в течение двух лет. И бедный «Миша», как его звали юнкера, пал духом.

Неожиданно подкрался праздник Св. Ольги. Праздник для дачников, не для юнкеров. Они продолжали работать на полях по решению топографических и тактических задач. Эти дни были для них еще более тяжелыми, так как июль месяц совпадал с проверкой всех летних работ.

Как и все, Михайлов выехал на своей вороной кобыле на задание рано утром, чуть свет, хотя его и не было заметно при светлых «белых» ночах, с двумя «мертвецами» в сумке, т. е. холодными и невкусными котлетами, втиснутыми между двумя французскими булками – запасом на целый день, в Киргоф на свой участок, наиболее удаленный от лагерей. Ехал не торопясь, посвистывая и напевая старинные казачьи песни, поглядывая по сторонам, представляя себя то Разиным, то Булавиным, то Пугачевым. То строил воздушные замки на границе Афганистана. Михайлов был мечтатель и фантазер. Хотя кто не был в эти годы мечтателем и фантазером?

Напевал себе под нос, чтобы отогнать мысли от действительности, от капитана Мыслицкого, который на проверке разнесет Михайлова в пух и прах; пел, вспоминая о проведенных часах вчера вот где-то здесь в одной из маленьких рощиц с одной «очаровательной», конечно, дачницей…

Уже наступил день, и вдруг… (на ловца и зверь бежит) его кто-то окликнул: «Господин юнкер, господин юнкер…».

Михайлов повернул свою, вообще плохо поворачивающуюся, толстую шею на зов и увидел голубенький женский зонтик, розовое платье и две божественных женских ножки, бродивших в прозрачной водичке какой-то светлой лужицы.

Его лошадь, кажется, сама остановилась. Так по крайней мере показалось самому Михайлову. Натянув поводья, Михайлов слез и направился к лужице. Божественных ножек оказалось не две, а шесть. Божественные ножки божественно улыбались, показывали беленькие острые зубки, глубокие разрезы на скромных летних платьицах, подчеркнутые тонкие талии и холеные линии ручек. И божественно стреляли глазками.

Все девицы окружили юнкера, расхваливая его «лошадку», трогая ее с притворным страхом за холку, расспрашивали о странном невиданном седле, которое они, конечно, каждый Божий день видели под казаками казачьей гвардии, наполнявшей окрестности Дудергофа и Киргофа.

Из кустиков появился мужчина с усами и солидным брюшком при мамаше, не менее солидной и округленной. Между кустиками соблазнительно виднелась синяя скатерть, разостланная на траве и, как скатерть самобранка, переполненная всевозможными яствами и бутылочками.

Михайлов привязал свою лошадь к дереву, подняв ей голову, чтобы она не ела траву.

«Почему не посидеть часок с хорошенькими приличными девочками?» – решил он.

На обратном пути, уже при желтом освещении белой ночи, Миша плохо помнил все, как оно было. Помнил, что ел и пил. Помнил, что папаша, по-видимому набравшийся, как и он, целовал его пахнущим всеми выпитыми винами и съеденными за день закусками, усатым ртом…, но как взобрался он на седло голодной лошади, он забыл, как и адрес, указанный девицами с приглашением «не забывать их».

Пришел он окончательно в себя, когда предстал пред дежурным офицером с густой веткой какого-то кустарника, заткнутой за кокарду в виде уланского султана, и был записан в штрафной журнал «за опоздание и невоинский вид».

Планшет Михайлова был чист, как и его душа, витавшая где-то далеко между столицей и границей с Афганистаном.

«Чего так поздно? Сделал? Покажи!» – посыпались в спальне вопросы с коек. Михайлов, жестом придворного времен короля Людовика 15-го, показал свой планшет, совершенно чистый. Ему хором ответили: «И у нас тоже».

«Хорошо, что дежурный офицер от эскадрона, а то бы амба, крышка», – пролепетал Михайлов, быстро разделся и, повалившись на кровать, заснул как убитый.

«Миша, кажется, здорово нагрузился», – шепнул соседу веселый Мякутин и, сунув голову под подушку, тоже затих. Он тоже неплохо провел денек Св. Ольги, но успел кое-что снять и начертить. Был спокоен и сейчас под подушкой доканчивал тактическую задачу в уме, чтобы с утра перенести ее на планшет.

* * *

На другой день, рано утром, смена кап. Мыслицкого отправилась на проверку вместе с ним. Отдыхавшие смены остались лежать на кроватях или сидеть возле бараков, приводя плохо исполненные работы в какой-то порядок. Собрались кучками и, совместно пользуясь памятью, решали работу каждого.

Неожиданно по всей линии лагерей пронеслось певучее:

– Де-жур-ных на ли-ни-ю-ю-ю… Дежурных на линию…

Легковая машина катила по передней линейке из Главного лагеря в Авангардный. Через барак пробежал всполошенный дежурный по училищу офицер, за ним дежурный по сотне портупей-юнкер. Командиры взводов примчались в барак, поднимали всех и приводили барак в порядок.

Уже было известно, что в эскадроне Вел. Князь Константин Константинович. Юнкера его ценили и уважали, но не всегда он им нравился, и потому часто с ним избегали встречаться за его привычку обращаться с юнкерами, как с кадетами мальчишками. И потому немало их помчалось на берег озера и в конюшни.

Коньком Великого Князя была его память. Ею он видимо гордился, но попадал иногда и впросак.

Посмотрев на какого-нибудь юнкера, напоминавшего ему кого-нибудь из бывших кадет, он говорил:

«Ты Воронежского, я помню тебя… Твоя фамилия Му… Ми… Ma… Mo…?»

«Так точно, Ваше Высочество, Ногаев, Владикавказского…», – бывал бойкий ответ.

«А ты Нижегородского… Ро… Ри… Ру…».

«Второго Оренбургского, Акутин, Ваше Высочество…».

«Ты Псковского?» – уже осторожнее спрашивал Великий Князь, узнав кадета близкого к столице и часто посещаемого им корпуса.

«Так точно, Псковского…», гаркал обрадованный юнкер обрадовавшемуся Великому Князю.

«Ну, вот видишь, я тебя узнал, хорошо помню».

Но иногда Великий Князь забывал, что перед ним не мальчики, а взрослые молодые люди. Так одного юнкера он спросил:

«Кто твой отец?»

Юнкер, или растерявшись, или желая подчеркнуть, что отец его погиб в Японскую войну, ответил:

«У меня нет отца, Ваше Высочество».

«Ну, надеюсь, был же какой-нибудь?» – спросил Великий Князь.

Это было уже слишком и по глазам юнкера Вел. Князь увидал, что лучше разговора не продолжать. И быстро отошел.

Одного юнкера, имевшего очень узенький лоб, он спросил:

«Как учишься?»

«Неважно», – ответил юнкер, зная свои успехи.

«Это и видно…», – проговорил Вел. Князь, постукав молодого человека по лбу. Немедленно к молодому человеку прилипла кличка: «Дурак Высочайше утвержденного образца».

Одного юнкера, носившего поперечную галунную нашивку на юнкерском погоне в знак того, что он был в корпусе вице-унтер-офицером, очень тяготившегося тем, что в училище ему не удавалось заслужить портупей-юнкера по причине невысокого балла по гимнастике и физическим упражнениям, но прекрасно учившегося и здесь, Вел. Князь спросил, дотрагиваясь до погона:

«Это что у тебя – «остатки прежнего величия»?

Сказано это было очень остроумно, но вопрос Вел. Князя задел самое больное место юнкера.

Но в общем Вел. Князя Константина Константиновича любили, как доброго к юнкерам человека и начальника, спасавшего на экзаменах побочными вопросами по курсу, умышленно легкими, и широко пользовавшегося своим правом набавлять юнкерам до необходимого процента, если находил нужным, когда юнкеру не хватало до первого разряда одного балла или для выхода в гвардию или в желанный полк. Память о нем, о его доброте и о его отеческом отношении к юнкерам, всегда будет жить в сердцах юнкеров-николаевцев.

* * *

В момент посещения Великим Князем училища смена капитана Мыслицкого проезжала мимо Дудергофского холма, огибая его и направляясь к Киргофу.

Откуда-то из пыли вылезла фигура юнкера Павловского пехотного училища и, узнанная однокашниками по корпусу, подверглась опросу:

– Ты чего тут «Клин» – делаешь?

– Часовой полевой заставы. – Хмуро ответил «павлон». Ему немедленно пропели песенку:

«Как хорошо служить в пехоте,

Под барабан маршировать и

Целый день сидеть в болоте,

Потом на солнце высыхать…


Быть батальонным адъютантом

На хромоногом скакуне и

Вечно слыть армейским франтом

Всегда в потертом сюртуке…»


– Ну, вы, «гунибы», не пыли тут! – Огрызнулся «павлон», и прибавил:

– Тоже мне еще ка-ва-ле-ри-я!

Группа двигалась медленно. Капитан Мыслицкий был в ударе. Плохие отметки он рассыпал направо и налево как из рога изобилия. С припевом:

– Выпущу с веревушками! (т. е. вольноопределяющимися, с шнурами на погонах).

Позади всех ехал юнкер Курбатов. Оканчивал он училище по первому разряду, был отмечен Государем Его подарком, счастлив был до вчерашнего дня бесконечно. Но вчера, как и многие, соблазнился каким-то фиолетовым зонтиком и провел с ним весь день и вечер, и ничего по заданию не сделал. Плохая отметка сегодня может лишить его всего двухгодичного труда, и где-то в облаках уже маячил аттестат «второго» разряда. А сорваться ему было легко, т. к. первый разряд у него обозначался удивительно точно. Ровно 8.00 баллов, как говорилось среди юнкеров: – Восемь с точкой.

Достаточно одной плохой отметки, чтобы получилась неприятная дробь после 7-ми баллов в среднем.

– Вдруг на производстве в офицеры Государь узнает меня, вспомнит и спросит, как я окончил училище? – Срам! – Мелькнула нехорошая мысль и сейчас же ее затмила отчаянная:

Эх, была не была, повидалась!

И Курбатов решительно подъехал к капитану и доложил:

– Разрешите вернуться в училище, забыл планшет. – Доложил он.

– Поезжайте. – Ответил машинально капитан, занятый проверкой.

Курбатов повернул своего коня, поднял планшет в папке, брошенный им в кустики, и началось состязание капитана с юнкером.

Капитан, конечно, был уверен, что юнкер не сделал работу, но Курбатов думал иначе. «В моем распоряжении почти целый день. Участок мой самый дальний, за Киргофом. Успею». – Думал он, пробираясь по крутизнам Дудергофа напрямик через холм к Киргофу.

Недаром под ним знаменитый «Аметист», прекрасный конь, полученный им при оригинальных обстоятельствах.

Еще будучи юнкером младшего курса, где юнкера ездят на сменяемых ежедневно лошадях, Курбатов получил однажды совершенно незнакомую лошадь, очень красивую на вид, с прекрасным экстерьером, под кличкой «Аметист».

Но вестовой, подававший Курбатову, сообщил, что лошадь опасная и переведена со старшего курса, так как юнкер, ездивший на ней, не желая проваливаться на экзамене по езде, отказался от нее.

Опасность «Аметиста» заключалась в том, что он неожиданно переходил от спокойного настроения к веселому и не давал юнкеру джигитовать на нем. Мчался непозволительным для манежа аллюром и вообще «выбрыкивал» различные антраша.

Скрепя сердце, Курбатов сел на «страшилище», и весь час езды был начеку, присматриваясь к незнакомой лошади и проверяя ее.

При первых же шагах почувствовался под седлом прекрасный сильный конь, просящий повод, но с удивительно размеренным шагом. Как часы. Несмотря на ожидание каверзы, «Аметист» провел всю езду прекрасно. Но началась джигитовка.

В этот день сотника Пупыря замещал симпатичный юнкерам подъесаул, высокий богатырь, красивый терец.

– Вы там, кажется, на «Аметисте», не делайте прыжков через седло, убьетесь! – Крикнул подъесаул Курбатову.

Он, за отсутствием Пупыря, проводил занятия с двумя сменами: со своей старшего курса, и со сменой младшего. Он знал этого «Аметиста», т. к. юнкер, ездивший на нем, был из его смены. И когда началась джигитовка, его смена вся столпилась у высокого барьера и наблюдала, как будет джигитовать молодой хвостатый?

Прошла вся смена в джигитовке, и остался один Курбатов на «Аметисте», он был на левом фланге в этот день.

Не предупреди офицер юнкера, может быть он и сам бы убоялся пройти на незнакомой лошади. Но предупреждение подъесаула поддало перцу Курбатову и он, тайно перекрестившись, пустил «Аметиста» во весь карьер и начал прыжки.

«Аметист» мчался, как пуля… Но Курбатов заметил, что его аллюр удивительно ровный, без толчков, и что на нем очень легко делать через него прыжки. Словно земля сама отталкивала ноги юнкера и перебрасывала его тело с одной стороны на другую. Только в самом конце, не рассчитав своего дьявольского хода, «Аметист» взвился на дыбы, чтобы не разбиться о деревянную стенку манежа.

Курбатов ловко спрыгнул с него и услышал:

– Я приказал Вам не делать прыжков!

Но в голосе подъесаула слышалась не угроза, не недовольство, а именно похвала ловкому и отчаянному юнкеру. В душе он, как каждый казак, был доволен и горд молодым казаком.

Когда потом Курбатов с видом победителя проезжал мимо смены старшего курса, услышал, как портупей-юнкер Хрипунов говорил другому юнкеру:

– Видал, Губа, как вставляет тебе молодой перо?

После езды Курбатов попросил конюшенного вахмистра всегда приводить «Аметиста» ему, на что получил полное согласие, т. к. никого, желающего ездить на сумасшедшей лошади, не нашлось.

На него теперь и надеялся юнкер, что он успеет покрыть расстояние до Киргофа в кратчайший срок. И, конечно, успеет проделать всю вчерашнюю работу, т. к. было еще только 10 часов утра.

Прискакав к Кирке Киргофа, он передал «Аметиста» чухонцу на кормежку, а сам за полтинник попросил церковного сторожа пустить его на колокольню. Взобравшись на нее, сделал быстро топографический набросок и, прикинув приблизительно сбои «Роту пехоты и два орудия» на местности, спустился для объезда контура. Когда окончил, увидел вдали маленькие фигурки всадников капитана Мыслицкого, направляющихся к Киргофу.

Курбатов представил себе, как капитан свирепо бегал карандашем по планшетам неудачников, как ломался карандаш под толстыми «колами» и как уныло ехали за ним оскандалившиеся и еще непроверенные.

Наступал тихий вечер. Из недалеких деревенек вроде Пикколя и Райволя слышался звук кавалерийской трубы Лейб-казаков, идет эскадрон кавалерии по пыльной дороге, пылит пехота за кустарником и длинные тени наполняют затихшую долину с запада на восток.

Из разноцветных палисадников выходят нарядные женщины под зонтиками и направляются к Дудергофу. Кавалеры в белых костюмах и соломенных шляпах следуют за ними. Породистые собачки тоже не теряют драгоценного времени.

Тоненькая пунктирная линия всадников медленно приближается к Киргофу.

Давно съедены две котлеты, выпита почти крынка чухонского молока с хлебом, хочется есть, а время тянется и тянется.

А ехать навстречу группе нельзя, т. к. между нею и юнкером совершенно открытое поле, да еще пересеченное чухонскими жердевыми заборами. Нужно ждать, когда капитан подъедет вон к той мызе и тем кустиками, кажется тем самым, среди которых юнкер вчера провел столько прекрасных часов.

Были поцелуи, обещания встретиться на другой же день, было все, что могло быть при встрече в укромном месте двух молодых существ, предоставленных случаем самим себе.

Кто она? Искательница приключений, каких много под Дудергофом? Быть может, жена какого-нибудь старичка или содержанка уехавшего лечиться в Крым покровителя? Вон, кажется, и она, стоит у забора и смотрит, как едут всадники… Да, она: блондинка с кружевным зонтиком…

Вспомнил, как ему рассказывал его однокашник по корпусу Федя Лунин, теперь юнкер эскадрона, что по отпускным дням он навещает вот где-то здесь хорошенькую блондинку, жившую на иждивении старого высокого чина и находящегося заграницей в Карлсбаде.

– Ну, лечись, лечись, старина, а мы с Федей развлечем твою подругу. – Подумал озорно юнкер, едва не пропустив момент подъехать к капитану, уже приближавшемуся к критической полосе съемки.

Он быстро взнуздал своего «Аметиста», подтянул подпруги и, сев, объехал какой-то кустик и помчался обходом в тыл смене.

Когда он появился в хвосте смены, капитан проверял последнюю работу. Это была работа вахмистра, исполненная отлично, выведшая капитана из плохого настроения, совсем миролюбиво обратившегося к юнкеру:

– Ну, что там у Вас? Смотреть?

– Как прикажете, господин капитан. – И Курбатов развернул планшет. Вокруг хитрые и завистливые улыбки. Капитан смотрит удивленно на Курбатова, тот, не моргая глазами, «ест ими начальство».

– Откуда привязывались? – Спрашивает капитан, уже основательно уставший за день: тоже почти ничего не ел и только курил.

– От основания Кирки. – Ответил юнкер.

Карандаш капитана забегал по горизонталям, по тексту легенды, бывшей в действительности настоящей легендой, но уже утомленный и довольный, что у него в руках одна из исполненных работ, поставил хорошую отметку юнкеру, все-таки прибавив:

– Вот, видите, господа, было время кое у кого и работать вчера.

Окончились съемки и тактические задачи, и получился совершенно неожиданный результат.

У капитана Петрова масса плохих отметок, у Мыслицкого все получили приличные отметки, и даже Михайлов гордо смотрел на петровцев: ему капитан Мыслицкий поставил удовлетворительную отметку, не желая портить второго разряда.

После съемок начали готовиться к окончанию училища. Летом были строевые занятия и небольшие маневры. Юнкера больше отдыхали. Чаще ездили в город – больше к портным примерять обмундирование. Как новость в казачьих войсках, для офицеров вводились шпоры. Многие встретили эту новость восторженно, особенно любители танцев и ухаживания. Михайлов что-то ворчал об уничтожении казачьих обычаев, о ненужности шпор, но сам их очень быстро одел. Очевидно, это был его обычный протест против всего не-казачьего. Принадлежа к Оренбургскому казачьему Войску, сформированному из солдат башкир и верхнеуральских казаков, он ратовал за название этого Войска Верхне-Уральским, но многочисленные фамилии Оренбуржцев сами говорили о себе – Чулышниковы, Скрипниковы, Милеевы, Смородиновы, Мякутинцы, Мохлины, Калашниковы, Михайловы, Кузнецовы, Пономаревы – все это самые городские русские фамилии.

Это нисколько не мешало им иметь в своей среде ловких и смелых людей и храбрых командиров на протяжении всего своего существования. Правда, донцы и кубанцы в училище их и астраханцев называли «мужичками» за то, что их земли вклинивались в крестьянские, и оренбуржцы наиболее смешаны с крестьянами.

В общем же, это не имело никакого значения, т. к. все наши казачьи Войска ни что иное, как русские люди, в свое время оставившие центральные губернии и ушедшие во внутреннюю ссылку добровольно. Жизнь на окраинах, постоянная борьба с воинственными соседями создало из них ловких наездников, хитрых воинов, буйных людей и свободолюбивых хлебопашцев.

Женщины своей самостоятельностью и незамкнутостью отличались от крестьянских, и пользовались всегда полной свободой наравне с мужчинами.

Вернувшись как-то из города, Кеша нашел на тумбочке телеграмму. Он только что в городе подал сам телеграмму домой:

«Училище окончил. Ждите. Скоро приеду. Иннокентий Аргунов».

Верочке он не писал, но решил по возвращении домой попросить у нее прощения и объясниться окончательно. Но, развернув телеграмму, Кеша выронил ее из рук.

– Что случилось? – Спросил его сосед, поднимая телеграмму и подавая снова Кеше.

Кеша прочел еще раз:

– «Верочка застрелилась. Женя. Подробности письмо».

Через десять дней, перед самым днем производства в офицеры, пришло и письмо. Сестра писала:

«Верочка последнее время была какая-то странная. О тебе не вспоминала. В день ее смерти я ночевала у них. Она среди ночи попросила меня выпустить ее через окно. И больше она не вернулась. Ах, какая я дура! Зачем я ее выпустила! Искали четыре дня казачьи разъезды повсюду. И только на пятый день один разъезд нашел их на военном кладбище. Верочку и кадета Зальцмана, помнишь Фельфебеля корпуса? У него был зажат в руке револьвер, Верочка лежала в странной позе со сжатыми над головой кулачками. Очевидно, или боялась выстрела или защищалась. И записка на земле: «похоронить вместе». Но кто писал, неизвестно.

Много говорят про Верочку и ее мать. Но я ничего не понимаю. Мне казалось, что Верочка не была такой. Хоронили их отдельно, т. к. мама и мать Верочки говорили, что неприлично. А почему, не говорят. Какие-то странные старые люди. Все у них неприлично, да неприлично. А по-моему, если покойные оставили свою последнюю волю, нужно их слушаться. Тут старики пошли почему-то против обычая…

(Очевидно, письмо писалось не в один прием, т. к. продолжение было уже карандашей). Я сначала думала, что Верочка застрелилась из-за тебя, а теперь вижу, что она была нехорошая. Так все говорят у нас. Говорят, что у них с Зальцманом что-то было… Верка была последнее время очень скрытная и хитрила, и тем обижала меня. Я ведь ей все верила.

А как поверила, так и нарвалась и выпустила ее. Теперь на меня все недовольны. И мама тоже. От нее мне влетело здорово за секреты от нее. Твоя сестра Женя.

П.С. Ждем молодого офицера скорее. Не грусти. Хотя ты, кажется, не очень… Целуем. Твоя Женя и мама.

* * *

В эту ночь Кеша долго не мог заснуть и лежал с отрытыми глазами, смотря в темный четырехугольник окна, за которым царила темная пасмурная августовская ночь.

В бараке спали неспокойно. Юнкера старшего курса определенно волновались перед предстоящим представлением Государю по случаю производства в офицеры. Они ворочались на жестких койках, иногда перекидывались отдельными словами с соседями и снова затихали. Кеша не спал.

Перед рассветом он чуть задремал. И вдруг услышал крик петуха. Такой громкий, словно петух был тут вот в бараке. Потом из другого конца ему ответил другой петух. Кеша прислушался. Звуки неслись из помещения второй полусотни.

Перекликались старые и молодые кочеты. Одни заливались умелыми переливами, другие по неопытности просто голосили. Но это были настоящие петухи. Потом загоготали гуси и закрякали утки.

Кеше казалось, что он все это слышит во сне.

Но вот замычала и корова, ей ответили телята и барашки, захрюкали свиньи, заговорили женщины, и зазвенело подойное ведро и сейчас же в него полилось звонкими струйками молоко.

Потом недовольный окрик молодухи, и характерные коровьи шлепки…

Вдруг разбойный посвист и все затихло. Кеша приподнял голову и увидел проходившего по бараку дежурного офицера.

– Что это за безобразие? Почему не спят? Что это за шум был тут? – Обратился он к шевелившемуся под одеялом Кеше. Кеша ничего не ответил и притворился спящим. Офицер ушел в барак эскадрона. Наконец, все затихло, и барак как будто погрузился в сон. Инсценировка «Утра в станице» прошла благополучно.

– Аргунов, Кеша, Аргунов! – Кто-то звал Кешу.

– Ну-у? – Чего?

– Твоего «Пупыря» не утвердили в училище. За выпивку. Едет обратно в полк. А уже привез жену. Вот здорово! Так ему и надо!

«Пупырь», так небрежно едва не сломавший жизнь Аргунову, получил возмездие. Кеша тяжело вздохнул и накрылся одеялом.

* * *

После разбора вакансий по полкам юнкерам старшего курса была предоставлена некоторая свобода. Занятий с ними не производили, и они наслаждались заслуженным отдыхом. Валялись на койках, болтали, строили воздушные замки на будущее или пели в полголоса грустные казачьи песни.

Курбатов тоже лежал на койке и смотрел в потолок. Недалеко от него сотенный граммофон напевал охрипшим голосом сарматовские куплетики:

«И подчас готов отдать я все блага мира

За тихий шелест платья, за пару женских ножек,

Ручки и губки, коль ротик ми-ил, и за

Мордашку без подмазки и белил».


– Чего ты слушаешь какую-то чепуху? – Подошел к нему друг его Федя Шляхтин. – Тоже – нашел что слушать! Иди, запишись на состязание на приз. Шашка, револьвер и бинокль. Рубка, стрельба, уколы пикой и джигитовка. – Соблазнял он.

– Не хочу. – Ответил Курбатов.

– А я тебя записал, ей Богу. Вот дурак! – Курбатов вскочил с кровати. – Мне не на чем выходить. «Аметиста» я отдал на младший курс.

– Кому?

– Своему забайкальцу Федосееву. Ловкий ездок, и просил очень.

– А на этом своем звездочете, как его?

– Жетоне?

– Ну да.

– Мало езженный еще. Я на экзамене на нем едва не скиксовал. Нет, он не годится на приз. Еще молодой и горячий. Его бы в полк я с удовольствием увез, прямо украл бы. Хороший, настоящий дончак. Белоногий, а хвост как прическа у барышни.

– Ну, ты, брат, что-то того: хвост лошади ровняешь с хвостом, – тьфу, с прической!

– У нас трудно купить хорошего высокого коня. Почему нам не продают здесь сибирякам? Не ездить же офицеру на монголках, чтоб ноги волочились?

– Ну, пишешься? – Настаивал Шляхтин.

– Ну, если записал, пойду, только смотри, промажу.

– Не промажешь. Помнишь, как ты ловко поймал в поле сорвавшуюся лошадь прямо за чумбур, ох и любовался я тобой тогда, а твой «Пупырь» даже отвернулся, вот ведь до чего мстительная собака! Давай споем что-нибудь на прощанье!

– Не орел под облаками вы-со-ко летает… – Начал Шляхтин доморощенным, но приятным баритоном.

– То штандарт над казаками грозно раз-ве-ва-ет. – Подхватили с кроватей любители попеть.

* * *

На другой день несколько кандидатов на призы выстроились на своих лошадях перед бараком. Сотник, злой и красный как бурак, осматривал лошадей.

– На «Жетоне» хотите взять приз? Не слишком ли уверены? – Пробурчал он, проверяя седловку у Курбатова.

– Высокий очень. – Проговорил озабоченно Курбатов.

– Да и ты не маленький, слава Боту, матка выгодувала орясину. – Толкнул его в бок Шляхтин.

Первым пошел Акутин. Он ловко проделал все номера от рубки жгута, лозы налево и направо, уколол пикой лежачее чучело и проколол стоячее, выстрелил кокосовой пулей в мишень и попал, на скаку закинул винтовку и снова рубил лозу. За ним Шляхтин проделал то же самое.

Потом прошли Парфентьев, Сердюков и Мурзаев. Все проделали хорошо, но не так, как первые. Пошел Курбатов. «Жетон» с места взял в широкий карьер, что не предвещало ничего хорошего. Но Курбатов успел проделать все номера и только перед последней лозой «Жетон» круто повернул влево и всадник не достал клинком до лозы.

Солдатов сиял, как медный таз, словно в его обязанности входило проваливать юнкеров на состязании.

– Говорил, что не нужно идти, – видишь, что получилось. И все равно не дали бы приза, «Пупырь» бы придрался все равно. – Недовольно говорил Курбатов.

Акутин получил первый приз. Шляхтин второй.

Курбатов пошел в барак, лег на койку и завел, как вчера, пластинку:

Раз красотка молодая, поздно вечером гуляя,

К быстрой речке подошла ай, ай…

Ветерочек чуть-чуть дышет,

Ветерочек не колышет…


Пела Вяльцева – любимца публики того времени.

Весь вечер и рано утром сотня готовилась к предстоящему Царскому смотру. Сапоги начищены до блеска, обмундирование пригнано, оружие почищено. Лошади прибраны.

И еще только светало, когда училище вышло на поле перед бараками для проверки. Вестовые выводили начищенных и смазанных керосином лошадей. От них несло на все поле керосином. Трудно было отличить гнедых от рыжих под блеском шерсти. Копыта, смазанные маслом, блестели, как лакированные туфельки барышень. Хвосты расчесаны, как холенные женские волосы, и колыхались под утренним ветерком, дувшим с озера. Вестовые с любовью оглядывали своих лошадей, но вахмистра все же находили недостатки, и тихая перебранка висела в воздухе.

По команде юнкера вышли из бараков и кони, узнавая своих седоков, утробно ржали, получали кусочки сахара, оторванного от утреннего чая и кусочки хлеба оттуда же. Вьюки пригнаны. Впереди скатанные шинели, позади переметные сумы. Сотня готова. На чистокровной вислоухой кобыле «Шакал» перед сотней, как бог грома и молнии, обозревает в последний раз сотню своими жесткими глазами, словно он смотрит на провинившихся.

Направились по Военному полю к Царскому Валику, что виднелся в двух-трех верстах впереди. Там перед «Валиком» будет решаться судьба каждой строевой части, вышедшей на царский смотр.

Все знают, что Государь по своей доброте не осудит никого. Но также знают, что с ним рядом будет стоять гроза всего Петербургского военного округа Вел. Кн. Николай Николаевич, тощий, как Дон-Кихот, великан с глухим громким голосом, строгими глазами и совершенно независимый начальник.

Каждый знал, сколько раз он гонял с поля целые полки за неудачную репетицию этого парада. И все знали, что как бы ни благодарил Государь, возмездие в случае неудачи все равно не минует виноватого, и это возмездие – Великий Князь Николай.

Поэтому волновались все и, кажется, волновались и лошади.

Когда училище подходило к «Валику», вдали видны были, как поле багульника, малиновые рубахи Стрелков Императорской Фамилии. За ними построенные полки пешей Гвардии, сбоку тянулись полки гвардейской кавалерии, артиллерии и специальных войск. Прошли несколько пеших и конных провинциальных полков, явившихся на состязание с гвардией.

На высоком искусственном «Валике» огромная палатка-шатер, возле толпы военных в высших чинах, иностранные военные атташе. Они наводят бинокли, стараясь, рассмотреть все. Атташе – узаконенный военный шпион: он должен знать все о чужой армии.

Линия жалонеров со значками выровнена по ниточке.

Уже идут под музыки нескольких оркестров пешие полки. Идут поротно солдаты, неся свои, кажущиеся на богатырях игрушечными ружьями, винтовки с особым гвардейским шиком, держа их почти отвесно.

Солдаты подобраны один к одному – красавцы своей деревенской здоровой красотой. Все загорелые…

Думал ли тогда кто-нибудь, что вся эта молодая масса ляжет костьми в неудачных боях под Спатовым и в Пруссии по вине их начальников?

Солдаты с молодецким видом, какого не было ни в одной армии мира, легко несут на плечах пудовую выкладку, словно без тяжести. Гул от их шагов наполняет поле, как во время землетрясения.

Конница форсит одинаковыми мастями лошадей по полкам, эскадронам и батареям. Одиннадцать гвардейских частей тянутся к «Валику» и среди них впереди дивизион Николаевского кавалерийского училища. Впереди эскадрон, позади сотни, развернутые эскадронным строем, идут рысью.

Равнение неподражаемое.

Но Великому Князю этого мало. Он приказывает штаб-трубачу-конвойцу играть галоп.

Трудно держать аллюр конной массе, выстроенной в одну линию шеренгой. Но еще труднее его менять, когда лошади уже приняли один аллюр.

Над войсками несутся мелодичные по форме, но тревожные по содержанию, звуки кавалерийской трубы Императорского Штаб-трубача.

Небольшая секундная суета, утробные вздохи прижатых флангами коней, неясные стоны всадников, сдавленных соседями, и шеренги выровнены, как по ниточке.

На правом фланге сотни Курбатов на чужом коне «Банкете». Не решился юнкер выехать на «Жетоне» после провала на состязании на нем, и сел на поданную ему высокую семивершковую лошадь (кавалерийская мерка в 2 арш. 7 верш.). Когда садился, почувствовал, что его штаны лопнули по шву, и теперь он в двух совершенно отдельных частях своего туалета. Он смотрит направо на Царский Валик. Там под белыми зонтиками в белых платьях вся Императорская семья, там сам Император, но Курбатов не видит, как идет сотня: все равняются по нем.

– Только бы не подвел «Банкет», Господи. – Шепчет юнкер. Уже прошла сотня и не слышно звука трубы. И вдруг над полем пропел желанный сигнал:

– Государь благодарит училище.

И сейчас же был подан сигнал снова на рысь, но это уже для следующей за училищем конной части. Училище, гаркнув восторженно:

– Рады стараться Ваше Величество! – мчится галопом вон с поля. «Шакал» непроницаем, но юнкера знают, что он уже прикидывает себе хороший полк, который получит за прекрасный смотр.

На другой день юнкера рассматривали на первой странице журнала «Огонек», как шли эскадрон и сотня. Курбатов узнал себя на правом фланге и тогда успокоился: сотня ровнялась на него, как один всадник. Даже пики были идеально выровнены.

Незнакомому с кавалерийским делом равнение может показаться детскими забавами и ненужным занятием.

Нет! Чтоб уметь выровняться массе в двести человек, нужно хорошо владеть лошадью и самим собой. Поднять на желаемый аллюр целую шеренгу и не потерять равнение, это и есть выездка коня.

Шакал приказывает выехать песенникам вперед. Это доказательство того, что смотр прошел хорошо и что он доволен. Впереди эскадрон поет свои любимые «Звериаду» и «Буль-будь-буль бутылочка».

Буль-буль-буль родимая…»

Сотня: «Из набега удалого едут Сунженцы домой…»

После парада отпуск в город. Поехали немногие из сотни. Денег ни у кого нет, ждут получения подъемных и прогонных после производства в офицеры.

Прошло, наконец, желанных два года. И настал долгожданный день производства в первый офицерский чин. Каждый видел его во сне, думал о нем и, наконец, вот он – совсем близко.

В тот год производство было в Главном лагере у палаток Преображенского полка.

И был день Преображения Господня: 6-го августа.

В этот день молодые люди из простых солдат преображались в офицеров, в полноправных граждан Российской Империи.

Государь прибыл ровно в назначенный им час. И начал обход рядов училищ. Разговаривал с каждым, задавая обыденные фразы, но запоминаемые каждым на всю жизнь. Курбатов стоял на левом фланге всей выпускной группы. Даже после второразрядников.

Государь каждому жал руку. Курбатов с волнением ждал его приближения. Думал, что Государь вспомнит о нем, узнает его и спросит что-нибудь…

Но Государь наверно считал, что стоящий последним окончил по второму разряду, и потому, не доходя человек шесть-семь, повернул, лишь только откозырнув им.

Он не знал, что в сотне выпускники были построены не по баллам, а по старшинству казачьих Войск, из которых Уссурийское, куда вышел Курбатов, было самым молодым и маленьким. Это был первый удар по службе в офицерских чинах для Курбатова.

Потом стало все неинтересно. Сели на коней и пошли строем. Но кто-то крикнул:

– Чего мы, салдупы что ли? (салдупы – исковерканное иронически слово солдат). Вали толпой! Видите и офицеры наши исчезли. Господа оф-ф-ицер-ры!

Но как-то не хотелось расставаться с юнкерским строем. Словно что-то оборвалось и больше не вернется…

Как долгожданное свидание с любимой теряет прелесть ожидания, так достижение ожидаемого чина сразу потеряло свою остроту.

Ехали толпой, но механически, по приобретенной за два года привычке, шли каким-то порядком. Не умели ездить еще в беспорядке. Все чудилось, что выскочит страшный Шакал и отправит под арест.

Но засели надолго его слова перед производством:

– Помните, господа, что чем вы дольше будете себя чувствовать, будучи уже офицерами, юнкерами, тем вы больше выиграете.

В училище узнали, что впредь отменяется разнообразная по Войскам форма одежды в сотне. Будет общая.

Какая же?

– Темно-синий короткий мундир и штаны без лампас. Парадный л. казачий кивер с солдатскими эполетиками. Белая портупея и пояс. Шпоры. Фуражка эскадронская, красная.

– Н-н-у и форма. – Протестовал Михайлов. Лучше уж старую, по крайней мере…

– А что ж ты хочешь, чтоб нам дали форму красивее эскадронской? Шалишь, брат! Послужи, да выслужи. Они вон скоро сто лет отпразднуют, а у нас и двадцати то, кажется, нет.

– Ну и ладно! Пускай они «Славная Школа», а мы «Славная Сотня»! Вот! И еще вот!

– И так, господа, конец «Гунибам». – С горечью проговорил Михайлов, сторонник казачьей самобытности.

– Да здравствует единая славная казачья сотня! – Крикнул ему в ухо Туманов, уже в вишневого цвета черкеске, когда к нему подошел его друг эскадронец Левенец Изюмский гусар.

– Ну, ты куда? – Спросил он Туманова.

– Да никуда. На вокзал и домой на Терек.

– А где стоянка полка?

– В Ихдырах.

– Что? В чьих дырах? – Рассмеялся Ливенец.

– Есть такая дыра недалеко от Эривани. Ихдыра.

– Ну, тогда успеешь отправиться в «их дыры». Подождут! Это где-то там возле Ноева Ковчега. Едем лучше в Буфф или в Вилла Родэ. Дернем там как следует, ведь Ной то, наш праотец, любил, говорят выпить. Едем! – Едем, дюша мой, шашлик кушаим, едем!

Левенец тащил Туманова за рукав его черкески и тот, соблазненный другом, с которым он провел два года на одной парте, поддался соблазну и, обняв его за талию гусарского кителя, уже говорил:

– Верно брат, едем, едем. А то какие-то там «их дыры». Успеем!

Они оба небрежно юркнули в лодку, едва ее не опрокинув, и в общей компании разноцветных фуражек, металлических приборов и красных гусарских чакчиров и драгунских синих рейтуз вперемежку с казачьими разноцветными лампасами и околышами и еще не переодевшимися в офицерскую форму тех, у кого под юнкерским погоном торчал Высочайший приказ о производстве в первый офицерский чин. Это специально для «свирепых» подпоручиков, любивших подтягивать юнкеров на улицах столицы.

Откуда-то из-за конюшен неожиданно появился сотник «Пупырь» и, увидев Кешу, сказал:

– Удивляюсь, Аргунов и вдруг по первому разряду!

Кеша спокойно ответил:

– А Вас, господин сотник, разрешите поздравить с возвращением в родной третий Сибирский казачий полк.

«Пупырь» дернул жестоко свой, похожий на старую истерзанную зубную щетку, рыжий ус, отвернулся, и снова скрылся за конюшнями.

Медленно отплывали берега с юнкерскими бараками и конюшнями. С другой стороны, на плывущих в лодках также медленно приближались другие берега с частными домами, полной свободной новой жизнью, новыми впечатлениями, заботами и борьбой.

На вокзале подвыпивший Туманов и Левинец с какими-то двумя красивыми элегантными и самоуверенными девицами, одна в сиреневом, другая в голубом, с кричащими украшениями на ярких шляпках с вычурными зонтиками и длинными перчатками до локтей. Подошедший из Тайц поезд забрал всю толпу дам, девиц и новых офицеров, целый цветник специально явившихся в этот день и не впервые для новых авантюр с неопытными юнцами подчас, но с полными карманами денег.

– Прощайте, юнкера! Здравствуйте, господа офицеры!

Тихий августовский вечер садился где-то за «Царским Валиком». Внизу под Дудергофом белело озеро, отражая белесое северное небо, погружаясь в серые сумерки. Фиолетовыми и синими казались юнкерские бараки и конюшни на противоположной стороне озера, и какие-то темные фигурки толпились на берегу возле лодок, и как будто грустная казачья песня тихим лебединым полетом проплыла над затихающим к ночи озером… И вдруг традиционнее ежевечернее пожелание спокойной ночи дудергофским красавицам, исполняемое хором, грянуло над озером:

– Спо-кой-но-й но-чи! Ду-у-дер-го-фу-у!!

И эхо, как каждый вечер привыкшее отвечать юнкерам, в воздухе ахнуло: О-чи! О-фу!!

«Родимый край», Париж, январь 1964 – август 1965, №№ 50-59.

Цветы мертвых. Степные легенды (сборник)

Подняться наверх