Читать книгу Плечевая - Надежда Георгиевна Нелидова - Страница 3
НЕХОЧУХА
ОглавлениеБывший младший научный сотрудник Катя Игнатьева, а ныне сборщица стеклянной тары и цветного металла, по прозвищу Катька Нехочуха, заканчивала шестичасовой рабочий день.
Нехочухой ее прозвали вот за что. Никогда она не отказывалась от джентльменских предложений выпить и закусить. Но на сексуальные притязания со стороны угощающей стороны каждый раз так забавно и убежденно заявляла: «Не хочу!!» – что джентльмены от неожиданности немели. И, несмотря на то, что Катерина дралась и даже кусалась, с хохотом валили ее и общими усилиями доводили программу вечера до логического завершения.
У Нехочухи болела голова: не сильно, но противно, будто отлежала на кирпиче. По подпухшему, нежно-лиловому лицу стекали щекотливые струйки пота. Несмотря на жару, на ней были надеты резиновые сапоги, поношенный спортивный костюм и плащ. Так же были одеты другие сборщики. Их неспешные фигурки равномерно, по человеку на гектар, рассыпались по мусорным Кордильерам слева, справа, внизу и вверху.
Палкой с запачканным крюком Нехочуха раздвигала, ворошила и цепляла всё, что было под ногами. Из-под крюка летели флаконы из-под шампуней, серебристые облатки от (на трезвую голову не выговоришь) бифидумбактерина. Ватные палочки – для слабых ушек, нарядные бутылки из-под сладкого кефира – для нежных желудков и кишочков. Сволочи. Холили и лелеяли свою плоть, сытно кормили, тепло и красиво одевали.
А Бог нам что завещал, говаривала Нехочухина подруга Тоня Шулакова? И, поднимая грязный указательный палец, сама себе отвечала: Бог завещал заботиться не о теле, но о душе!
Тоня была голова. Решала среди сборщиков все текущие и экстренные, внешние и внутренние, политические и административно-хозяйственные вопросы. Идти ругаться: к главному ли санитарному врачу насчет помывки в санпропускнике, к председателю ли городской Думы – о желании ее, Антонины Шулаковой, баллотироваться в депутаты от коллектива сборщиков – всё на Тоне.
Попавшая в одну из делегаций Нехочуха, оробев, видела, как Тоню выносят два охранника из кабинета мэра. Тоня цеплялась за дубовую золоченую дверь и страстно, бесстрашно выкрикивала:
– Да! Я пропащая, я пьющая! Да, все из дому вынесла и пропила, весь свой дом пропила. Мой дом, мое добро, мои дети: сама заработала – сама пропила, родных детей обобрала. Не вы, Бог мне судья. А вы, господа, чужих детей обираете. Чужое, народное добро выносите… Никтоооо не даст нам избавленьяаааа… Ни Бог, ни царь и ни героой! Даабьемся мы асвобожденья- а…
И к церкви Тоня хаживала. Вы, говорила попу, золотые храмы строите. А те деньги у стариков, у младенцев, у хворых отобраны – а значит те деньги сатанинские. Тому попу, говорит, поверю, который не в иномарках катается, а изможденный, босой, в рубище и кровоточащих язвах, по многострадальной русской земле бродит. Батюшка, наладившийся было на крылечке дискутировать, плюнул, развернулся и ушел.
Ох, умна, башковита Тоня. «Меня тут, – рассказывала, – недавно мент грязью обозвал. Ты, грит, человеческая грязь. А того не знает: бриллиант в грязь попадёт – бриллиантом останется. А пыль к небу подымается – всё равно пылью остаётся. Ты, грю, мент, и есть человеческая пыль!»
Как за каменной стеной, как жёны за мужьями, как цыплята за наседкой жили за ней сборщики. Жили и враз осиротели: умерла Тоня по весне. Сердце. Умерла, рассказывали, очень достойно: в больнице, в уходе, в чистоте и почете. Будто ее сначала из покойного приема вытурили, а тут мэр со своей свитой.
– А, сама знаменитая Шулакова! В палату «люкс» немедленно!
Ну, тут ей, само собой, крахмальную постель, капельницу, витамины-глюкозу, коньячок – доктора для сердца очень рекомендуют, все такое…
Правда, не так давно влившийся в ряды сборщиков ехидный мужик по прозвищу Черепица видел Тоню в последние минуты её жизни совсем по-другому. Будто лежала она за больничными контейнерами вниз лицом и бродячие собаки нюхали ее, еще живую, лизали и покусывали лицо, и заранее грызлись между собой.
Но на Черепицу гневно шикали и грозились забить рот использованными бабьими прокладками, каких на свалке навалом: хошь на критические дни, хошь на каждый день, хошь с крылышками, хошь без них…
***
…Гороскоп на неделю обещал Катерине «удачу во всех Ваших начинаниях и общение с супругом, которое доставит Вам незабываемую радость». На этой неделе от Катерины навсегда уходил любимый муж.
Придя из суда, она, по совету подружки, опрокинула первую в жизни рюмку. И сразу поняла, почему люди пьют. Боль, от которой стонала и металась взад и вперед по комнате, останавливалась, вскрикивала и снова металась – боли не стало. Вместо нее пролились, как дождь на иссушённую землю, облегчающие душу обильные слезы. Снизошли блаженный покой и удивительные, чистые, тихие, светлые чувства: прощение, жалость и любовь. К себе, к мужу с разлучницей, ко всем людям на земле.
Она выпила вторую рюмку и рассмеялась от радости: ей открылось, как глупо и бездарно до сих пор она жила. Как себя обкрадывала, обедняла и обесцвечивала свою жизнь.
Она быстро выпила третью рюмку из боязни, что открытие уйдет, желая усилить и закрепить неизведанное чувство, и посмотреть, что будет дальше. Дальше было такое, что не передать словами. Это было как первая сумасшедшая ночь любви с любимым мужем – только наедине с самой собой.
Через месяц муж зашел проведать сынишку и забрать свои вещи. Среди накиданных до потолка одежды, вещей, книжных залежей в рост человека, мусора и бутылок была протоптана узенькая грязная тропинка: по ней жена и восьмилетний сын пробирались из кухни в комнаты, из ванной в детскую.
Муж, прокляв все на свете, вернулся – до второго суда, который передаст ему сына. Суд состоялся, но оставил сына матери. Она к тому времени закодировалась, съездила и приложилась к серпуховской «Неупиваемой чаше», горько плакала и клялась пересмотреть свое поведение. На самом деле она продолжала пить тайно, по ночам, каждую ночь.
Весь день Катерина была как сжатая пружина, а ночью распускалась цветами. Уже с обеда она наливалась веселым, злым нетерпением. И чем ближе ночь, тем сильнее ощущалось дыхание Праздника. Она отказывалась от ужина, чтобы ничто не помешало пустому, отзывчивому желудку страстно откликнуться, отдаться обжигающим и опьяняющим, как поцелуи взасос, глоткам.
Терпеливо ждала, когда муж заснет. Осторожно выпрастывалась из-под одеяла, из-под мужниной руки. На цыпочках шла в кухню, вынимала из морозилки замаскированную среди рыбы и мяса бутылку. Было лето – резала на дольки помидор, зимой – яблочко, красиво выкладывала дольками на блюдце.
До последнего оттягивала восхитительный момент, искала и устраняла возможный диссонанс, чтобы после уж ничто не отвлекало. Симметрично расставляла табуреты вокруг стола, поправляла штору (и так хорошо, но пусть будет еще лучше). А сама все чаще поглядывала на запотевший, посверкивающий хрустальными гранями в полутьме стакан. И, не выдержав – ой, сладка была мука – решительно и грубо опрокидывала в рот драгоценную голубую льдистую, как растопленный хрусталь, жидкость. И ждала чуда, и ожидания ее редко обманывали.
Она тихо глубоко смеялась, потягивалась как кошечка, кружилась, вальсировала. Потом, запыхавшись, обессилев, садилась на пол, обхватывала лохматую голову – и замирала от жалости. Жалела спящего за стенкой мужа и всех обделенных людей, которым не суждено было испытать тысячной доли того, что испытывала каждую ночь первооткрывательница Катерина.
Однажды в разгар русалочьих танцев в кухне ее грубо ослепил яркий электрический свет. Муж в майке и трусах стоял в дверях и смотрел на пустую бутылку на столе…
***
Сначала он прятал от нее водку. Потом спасал свои лосьоны для бритья и туалетную воду. Но у Катерины на спиртосодержащие жидкости был нюх. Она их находила, куда бы муж ни прятал: в стиральной машине, в детской коляске на лоджии, в вентиляционной трубе.
Стала носить НЗ в сумочке. Однажды бутылка в сумке опрокинулась, вино потекло по ногам. Катерина как раз находилась на бирже. Расставив ноги, она стояла в красной липкой лужице, будто в собственных месячных. И на всё фойе крепко и кисло пахло дешевым вином. На нее все смотрели, и проходящая сотрудница брезгливо сказала:
– Гос-споди, какую приходится кормить шваль налогоплательщикам.
Её здесь хорошо знали и предлагали уже только самую грязную работу: чистить кюветы, сметать пыль с дорожных бордюров. Или поднанимала знакомая санитарка из дома престарелых: обмыть покойника, постирать что-то уж совсем загаженное, страшное.
…Потом – лишение материнства, «профессия» сборщицы, кличка «Нехочуха», ухаживанья омерзительного Черепицы…
– Сопля ты по жизни, Катерина. Рохля. Пропадешь ведь без меня, – ругалась Тоня. – Ладно, скажу звонарю, пусть тебя поминальной стряпней, яичками прикармливает.
С тех пор Нехочуха, когда совсем мутило от голода – слонялась за церковной оградой. Звонарь – заросший, даже из щек и ушей волосы торчали, в новом импортном мятом, с чужого плеча костюме – выходил и грубо совал сверток с подаяньем.
Покушав здесь же за оградкой, Нехочуха веселела, умывалась, когда и стиралась в речке, и шла на электричку. Дорога вела мимо поселка Новые Тимошки – светлого, богатого, нарядного. Ни одного деревянного дома – все розовые кирпичные или серые каменные.
У самого леса на отшибе на берегу речки стоял домок: чистенький, небольшой, ладный. Вроде ничего особенного, а видно: живой дом, душа в него вложена.
Нехочуха, приметив копошащуюся на участке женщину, остановилась попросить хлебца. Хлеб ей бы не нужен: просто знала, что в таких случаях обычно выносят деньги, обувь, совсем еще хорошую одежду. Из вкусненького – мясное, сладкое, печеное.
Женщина сделала плачущее лицо и скрылась в доме. Нехочуха уже порядочно отошла, когда женщина догнала её и неловко сунула в руку свернутую бумажку (пятьдесят рублей!). В следующие разы женщина уже ничего не давала, а ругалась и даже пыталась гнать. Но делала это смущённо, не обидно, не опытно – не похоже на других.
Была эта женщина большая, статная. Сквозь светлые и пышные волосы золотом просвечивало солнце. Голос грудной, сочный, глаза ясные, как у ребенка. Так от нее и веяло свежестью, покоем, женским счастьем. Такой была бы Нехочуха, если бы муж не полюбил другую, если бы не подвернулась с советом подружка, если бы Катерина не выпила первую рюмку. Если бы, если бы…
***
– Кыш отсюда! Чего потеряла?! – тысячу раз пожалела Галя, что в минуту душевной слабости дала грязной попрошайке пятьдесят рублей. И соседки говорили: «Не приваживай, потом не отвяжешься».
– Опять эта ужасная бродяжка, – волновалась Галя за ужином. – Хоть бы вы, тимошкинские мужики, собрались да вытурили, чтобы дорогу сюда забыла. Ходит, высматривает, потом дружков-тюремщиков наведет.
– Гал, ты чего? У нас в каждом коттедже сигнализация, видеонаблюдение, псы бойцовые. Кого она наведет-то?
– Ну, не наведет, так вшей напустит. Это же рассадник заразы. А подохнет под нашим забором, ведь ни милиция, ни «скорая» не приедет. Нам же и придется возиться.
Галя не могла понять невозмутимости Володи. Да что же это такое?! Для того она и бежала из города подальше от грязи, от таких вот… Как Володя не понимает, что бродяжка оскорбляет, оскверняет своим видом их поселок?
Бомжиха тащится мимо изящных, увитых плющом и виноградом решетчатых изгородей, мимо играющих на газонах нарядных детей, мимо башенок и цветов. А за ней, точно за гигантским раздавленным слизнем, тянется невидимый след. Ветерок стихает, солнце тускнет, цветы никнут, птички умолкают, а дети бросают играть и с ужасом смотрят вслед ковыляющей грязной опухшей туше.
Любое самое запущенное бездомное животное можно откормить, отмыть, высушить, расчесать – и вот уже это красивая собачка с сияющими глазами или пушистый очаровательный котенок. А этих отмывать бесполезно. Они как комок грязи: сколько ни мой, будет течь грязь, пока комок весь не исчезнет.
Как-то зимой Галю, когда они еще жили в городе, остановила у подъезда дворничиха. «Похвасталась», показала сегодняшний улов: полведра шприцев и презервативов. Галя отшатнулась от сунутого, потрясаемого перед ее носом слипшегося резинового мешочка с мороженым мутным содержимым. Теперь, вспоминая страшную бомжиху, Галя знала, из чего они происходят на свет: из такой вот мерзкой мороженой спермы. Потому и называются – отморозки.
В семнадцатом году отморозки заселяли дома, такие как у Гали с Володей. Произойди революция сегодня – их бы по распоряжению Жилкомхоза уплотнили. Бомжиха вселилась бы в светлый, построенный с любовью и для любви дом. Загадила бы, наполнив его светлые душистые стены перегаром и матюгами.
***
На ноябрьские ударил тридцатиградусный мороз. Галя, взглянув на термометр за окном спальни, ахнула. Соскочила, оделась и, не попив чаю, поспешила в огород.
Горох и овес, взошедшие в конце сентября жемчужно-зеленым ковром – были как стеклянные. Яблоня стояла седая, в скрученной, звенящей жестью листве. Галя до обеда возилась, укрывая абрикосы и сливы, погнула две лопаты о звенящую как железо землю.
Сделала все, и хоть руки озябли, побежала к речке, как девчонка. Обмелевшая в этом месте река заледенела почти насквозь, только подо льдом течение будто продергивало нитку продолговатых перламутровых бусин. Хорошо была видна вмерзшая в лед, еще слабо шевелящая хвостом рыбка.
А дома было тепло, даже жарко. А захоти она, то легким поворотом рычажка на автономном газовом котле могла бы устроить настоящие тропики.
После обеда поехала в магазин, чтобы было чем завтра встретить городских гостей. Потом баня, потом телевизор: программа интересная, праздничная, успевай переключать с канала на канал. Уснули поздно.
***
…Сквозь сон слышала, как кошка то соскакивала с ее ног, то запрыгивала обратно, но не укладывалась, а напряженно, пружинисто и больно упиралась лапами в Галины колени. Кошка не отрываясь, тревожно блестящими глазами смотрела в одно место на стене, на движущиеся по нему багровые зловещие блики. И это усиливающееся странное потрескивание…
Горел сарайчик с березовыми (для бани) дровами. Огонь выстреливал искрами высоко вверх – а там рукой подать до кровельного подшива. А там, страшно подумать, займется мансарда, отделанная проолифленной вагонкой, до звона высушенной за лето…
Сколько раз Галя, холодея, плюя через плечо, чтобы не накаркать, прокручивала в уме эту самую страшную ситуацию, мысленно готовилась к ней. И вот случилось, и они с Володей, выпутываясь из верблюжьих одеял, бестолково задергались, заметались, заорали друг на друга. Дико крикнула Володе, чтобы звонил «01» и соседям, и потом открывал колодец с гидрантом, выбежала на улицу. Прыгающими руками завернула краник на газовой трубе. Сорвала с себя фуфайку и, отворачиваясь от выжигающего глазные роговицы жара, принялась исступленно хлестать по дымящейся черной, в огненных всполохах, стене.
…В пять утра Галя, хотя едва стояла на ногах, умылась, повязала опаленные волосы косынкой и начала собирать на стол. Нужно было угостить возбужденных, прокопченных соседских мужиков и приехавших участкового со следователем.
В сгоревшем сарае обнаружилось обугленное женское тело, его уже увез эвакуатор. Бомжиха – виновница пожара, спасаясь от стужи, развела в сарае костерчик, уснула…
Весной пепелище расчистили, поставили на этом месте тонкую ажурную, как витая корзиночка-конфетница, беседку. Галя насадила вокруг розы, и цветы здесь всегда вызревали всем на диво: душистые, крупные, с кулак.