Читать книгу Ахейя. Сказка, рассказанная в лифте - Наталия Ермильченко - Страница 2

Оглавление

Ближний лифт не работал в то утро, а в дальнем Федор Коныч старался не ездить. Всякий раз приходилось читать на стене: «Федор Лошадиныч, овес подорожал!» А Федор Ло… то есть Коныч овес вовсе и не любил, а любил почему-то «Правила пользования лифтом».

Он многое помнил наизусть. Например: «Не открывайте двери в шахту, пока не убедитесь, что кабина перед вами».

На его памяти кабин сменилось несколько, и каждая следующая оказывалась теснее и как-то хуже предыдущей. Только правила утешали Федора Коныча своим постоянством. Все, однако, шло к замене теперешних лифтов на новые, с автоматическими дверями, а такие двери в шахту вручную не откроешь. Это что ж – и правила тогда другие повесят?

Федор Коныч подергал ручку дальнего лифта – надежно ли закрыто? – и неожиданно убедился, что кабина перед ним. В ней было темно. Там, где угадывалась надпись, висело облако дыма. Из дыма глядели на него два глаза – кажется, нечеловеческих.

– Так не бывает! – сказал Федор Коныч и захлопнул дверь.

Он был абсолютно прав, ибо знал свой подъезд наизусть, как «Правила пользования лифтом».

На всякий случай, Федор Коныч перечитал их. Слова остались прежними. Тогда он нажал кнопку «Вызов» и снова дернул ручку.

Дым колыхался, застилая то один глаз, то другой.

– Едете? – спросили из кабины.

– Доброго здоровья! – озабоченно сказал Федор Коныч. – Выходите скорее! Пожар тут у вас. Возгорание.

– Как пожар? Нет ничего! – отозвался голос из лифта.

– Да вон же у вас дым перед глазами плывет!

Дым взметнулся кверху и принял очертания знаменитой вечно-падающей Пизанской башни. Очертания Федор Коныч узнал сразу, потому что и прежде видел, по телевизору. В ужасе подумал он, что башня все-таки упала и рассыпалась, и призрак ее кто-то собирается везти к себе домой. Зачем забрали его из родного города Пизы? И как уместили в лифте – или был он с самого начала небольшим?

– Растрепался немного, с утра побегать пришлось, – пояснил как бы призрак таким голосом, который призрачным никак не назовешь. – А лифт исправен. Поехали, Федор Ло… то есть Коныч.

«Пизанскую башню» поставили прямо, и Федор Коныч одобрил про себя эту позицию. Он, к тому же, в призраков всерьез не верил. «Должно быть, из молодежи кто-то едет, – подумал он. – Они что только с волосами не делают». Немного мешали два странных глаза, которые блестели, как шурупы из нержавеющей стали и неторопливо моргали. Но Федор Коныч избегал подниматься на восьмой этаж пешком, потому что считал себя уже не очень молодым человеком.

Он ступил одной ногой в нелюбимую кабину и молвил, обращаясь к попутчику:

– У вас глаза помоложе, чем у меня, пенсионера. Где тут «Вызов диспетчера?» Надо сказать, чтоб лампочку ввернули.

Призрачное строение рассеялось, образовав химическую формулу поваренной соли, написанную прописными буквам: NaCl. Этого Федор Коныч совсем не ожидал, однако формулу вспомнил и невольно зауважал незнакомца за образованность.

– Трос крученый! – заворчала «формула». – Им уж говорили. Диспетчер там поменялся. Прежняя-то быстро присылала, а эта неизвестно еще когда раскачается. А своих лампочек у нас нету. Да я вас так отвезу, ничего. Не проедем ваш восьмой этаж.

– Вы разве монтер? – спросил Федор Коныч, стоя между светом и тьмой.

– Нет, не монтер. Лифтовой.

– Как? – переспросил Федор Коныч.

– Лифтовой. Не слыхали разве? В доме – домовой, в лифте – лифтовой…

– Я, понимаете ли, в этот дом одним из первых въехал, – вежливо сказал Федор Коныч.

– И я одним из первых. Как лифт пустили, так с тех пор и живу. Только кабины другие были. Натуральное дерево.

– Как же, – кивнул Федор Коныч. – И зеркала были. И лифтершу первую знаю хорошо. А лифтовых не было никогда. Про домовых не говорю, это, я извиняюсь, несерьезно.

– Ну-ну, давайте, – обиделся лифтовой. – Да я другого и не ожидал…

Тогда Федор Коныч убрал ногу из кабины и обратился за поддержкой к «Правилам пользования лифтом». Однако знакомая табличка ничем не поддержала его, потому что слова на ней странным образом изменились. Первым пунктом значилось теперь следующее: «Жил в одном городе хороший человек Ленюшка Мамохин».

– Это вы – Мамохин? – опешил Федор Коныч.

– Вахрамей меня зовут. А там, в той кабине, Шуроня. И на свету нас не видно, чтоб вы знали, да и в темноте не полностью. И не надо, не в этом дело. Только если б у вас в доме лифтовых не было, как вы говорите, может, и лифты бы давно не ходили; они только чудом работают. А в общем, не хотите ехать – не надо.

Федору Конычу стало неловко, что его так долго уговаривают.

И он добровольно закрыл за собой сперва железную дверь, потом обе створки внутренней двери лифта. Мир исчез. Остались только тускло светившаяся формула поваренной соли, да металлический блеск двух глаз. Кнопки пропали из виду вместе с остальным миром, но лифт сам собой начал подъем. Вот в щели между створками промелькнул бледный свет – миновали второй этаж; потом кабина снова окунулась во мрак.

Полоски света успокаивали. Федор Коныч по ним считал этажи. Когда проезжали четвертый, послышался крик бывшей лифтерши Клавдии:

– Ой, опять мимо! Стой, стой!

Выскочив до половины на пятый этаж, лифт неожиданно остановился.

– Трос крученый! – прорычал Вахрамей. – Чего машину нервируют!

Формула поваренной соли расплылась, и «дым» заклубился между Федором Конычем и панелью с кнопками цветком хризантемы, распространявшим запах машинного масла. Вахрамей надавил кнопку, лифт поднялся еще чуть-чуть и в глухой части шахты между пятым и шестым этажами встал окончательно.

– Что, застряли? – спросил Федор Коныч слабым голосом.

– Да, похоже на то, – согласился лифтовой. – Надо ж было тетке этой встрять! Лифт – он трепетный механизм, понимаете? С ним надо спокойно разговаривать, а она – «Ой! стой!»…

– Это кто там лифт держит? – закричала снизу Клавдия и застучала кулаком по железной двери в шахту.

– Клавдия Алексеевна! Клавдия! – окликнул Федор Коныч, нащупав щель между створками и приникнув к ней, но Клавдия не услышала.

– Не нужна тут истеричка эта, – сказал Вахрамей металлическим голосом. – Сами справимся.

Из шахты сильнее повеяло машинным маслом, Федор Коныч выпрямился, и вовремя. Створки приоткрылись, и в кабину вплыла новая порция «дыма». На Федора Коныча уставилась еще одна пара глаз, только эти блестели мягче – как латунь, а не как нержавейка.

– Напарник мой, Шуроня, – представил Вахрамей.

– Доброго здоровья, – вздохнул Федор Коныч.

– Доброго, – согласился Шуроня. – Ну что, сидите?

Федор Коныч понял, что с удовольствием бы сейчас присел на что-нибудь, и загрустил.

– Надо диспетчеру звонить, – сказал Вахрамей. – Пускай мастеров присылает.

– А я уже вызвал, – сообщил Шуроня.

– Приедут? – оживился Федор Коныч. – Скоро?

– Ну, подождать-то придется…

– Мне нельзя, – сказал Федор Коныч. – Мойва потечет…

– Что?

– Я рыбу коту купил, – объяснил Федор Коныч, – Мурику. У него еда кончилась.

И Федор Коныч представил себе, как жена Лёлечка говорит: «Мурик! Ты моя ласточка! Федь, он рыбки хочет. Ты ему принес рыбку? Это что такое? Мойва? А почему не пикша? Да не будет он твою мойву, он пикшу ест, я тебе сколько раз говорила! Старый колпак! Денег для кота пожалел. Чем вот его теперь кормить?» Почему же это – «старый колпак»? Разве по-другому нельзя? Все на нервах, понимаете, все на нервах… Теперь вот еще и в лифте застрял.

Федору Конычу и прежде случалось застревать в лифте, но не в темном. В темном страшнее. При свете он себя не чувствовал таким беспомощным. Можно было побеседовать с диспетчером, потыкать кнопки; иногда это помогало. Если нет – можно было постучать погромче по стенке кабины, и в конце концов кто-нибудь из жильцов откликался. А сейчас он в лифте вроде не один, но что это за существа? Явно не люди. Больше всего ему хотелось оказаться дома, и не с этой мойвой, а раньше, еще до того, как Лёлечка послала его за рыбой.

– Он и сам бы поехал, только ему время надо, чтобы успокоиться, – ворчал между тем Вахрамей. – Так-то он исправен, просто старенький стал, из-за всякой ерунды дергается.

– А как его успокоить? – заинтересовался Федор Коныч.

– На него сказки хорошо действуют, – ответил Шуроня.

Ответ озадачил Федора Коныча. Сказки – это же для детишек, понимаете ли, причем тут лифт? А! Старенький стал – впадает в детство, как говорится? Найдя неожиданное объяснение, Федор Коныч сам себе удивился, а вслух сказал:

– Так может, и сейчас, я извиняюсь… если это ускорит…

– Рассказать, что ли, попробовать?.. – обратился Шуроня к напарнику.

Вахрамей встряхнулся, отчего стал напоминать пружину, широкую по краям и чуть зауженную в «талии».

– По сказкам ты специалист.

– Тогда не перебивай…

Шуроня поморгал, поплескал «дымом» и разместился напротив Федора Коныча, на стене, у панели с кнопками.

– Жил в одном городе… – начал Вахрамей.

– Я тебе что сказал! – возмутился Шуроня. – Не лезь!


Жил в одном городе хороший человек Ленюшка Мамохин. У него была поливальная машина Серафима. Машина видная, исправная, да характер непростой.

Мэр его, бывало, к себе вызывал и говорил:

– Ну что, Мамохин, опять вы с Серафимой характер свой выказывали?

– Паша, – отвечал ему на это Ленюшка Мамохин, – мы ВСЕ полили, что надо, даже памятник адмиралу Нельсону освежили. И в дождь выезжали, как ты просил. Ну, что ты от нас хочешь?

– Да верю я тебе, Ленюшка, – вздыхал мэр, – верю, что ВСЕ, но ВСЕХ-то зачем? Это вроде в твои обязанности не входит.

– Кого ж это «всех», Паша? – спрашивал Ленюшка Мамохин.

Мэр тогда вынимал из стола «Книгу жалоб».

– А вот, – говорил он. – Том пятый вчера начал. Весь город тут. Никто не забыт. Еще группа туристов иностранных и два бизнесмена со станции Дно. А хочешь, сам посмотри: может, кого и не хватает.

На это Ленюшка Мамохин качал головой.

– Маршрут у меня такой, Паша, по трамвайным путям проходит. А Серафима общительная, никак ей мимо остановок спокойно не проехать – обязательно народ водой окатит. Но она по-другому-то общаться не умеет.

– Интересное дело, – настаивал мэр. – Ты, Ленюшка, человек хороший, это в городе все знают, и я знаю. А машина твоя, Серафима, ну прямо выдра!

А Ленюшка ему:

– У каждой машины, Паша, свой характер.

– Знаю, сам вожу, – соглашался мэр. – Только спрашивают не с машины, а с водителя.

– Вот я тебе и отвечаю: со старой машиной такого не было, а Серафиму не я объезжал; ты ее приобрел подержанную, сэкономить решил.

– Йох-мох! – говорил на это мэр. – Значит, перевоспитай! К тебе даже по радио взывали. Может, еще воззвать?

– А что? – отвечал ему Ленюшка. – Мне понравилось. Ветеран труда, заслуженный кондуктор Полина Федотовна, которую с детства знаю, мне по радио говорит: «Ленюшка! Ты ведь человек хороший, все поймешь правильно!» И на следующее утро ко мне уже весь город ласково обращается. Не вижу ничего плохого.

– Может, хоть имя ей поменять? – уговаривал мэр. – Пишут же, что это на характер влияет. А то и вовсе без имени оставить. Зачем оно сдалось поливальной машине?

– Меняй – не меняй, а зовут ее Серафимой. Сто процентов. К тому же, она не поливальная, а поливомоечная.

– Какая разница?

– Большая. У Серафимы щетки есть; мы с ней не просто поливаем, а чистим.

– В общем, люди жалуются, и я тебя, Мамохин, штрафовать начну,

– Делай, Паша, как знаешь, – пожимал плечами Ленюшка и смотрел в раскрытое мэрово окно.

Под окном на площади, у позеленевшего памятника адмиралу Нельсону стояла поливальная машина Серафима с самым что ни на есть невоспитанным видом.

Ленюшка хоть и пожимал плечами, но очень в душе переживал.

Наконец, надумал в такую рань работу начинать, когда на улицах никого нет. Днем отоспался, машину кое-как разбудил, поехали. Только-только светать стало, месяц еще виден. Серафима упирается, зевает, чихает – скучно ей пустой город чистить. Ни воробьишки, ни голубя, ни дворника. Выехали на трамвайную линию – и трамваи-то еще не ходят. Вдруг через несколько остановок видят – бежит кто-то навстречу трусцой, оздоравливается. И такой у спортсмена этого костюм – издалека виден: будто восход на горизонте полыхает. Возрадовалась тут Серафима. Ленюшка тормозить, а она – ни в какую: подлетела к бегуну и с ног до головы водой обдала. А вода с ночи ледяная…

Ленюшке и взглянуть неудобно человеку в лицо-то, – заметил только, что у него костюм оттенок изменил, с рассветного на закатный. Отвел Серафиму к мэрии, поставил у памятника адмиралу Нельсону, головой покачал.

– Ну и все, – сказал. – Ухожу я с работы. Остальных обливай без меня.

Неделю он улицы не поливал, а потом позвонил ему мэр:

– Болеешь, что ли? – спрашивает. – Машина твоя поливальная, Серафима, неделю как пропала. Я в милицию, конечно, заявил, все, как положено, но сам думаю: может, оно и к лучшему. Купим новую, а народ пока пообсохнет. А?


– Эх, трос крученый! – вскричал Вахрамей. – Пропадешь тут! Ведь это ж до чего обидно, когда не дают делать то, что хочется! Я так Серафиму прекрасно понимаю…

– Так вот, – продолжал Шуроня. – Купим, говорит, новую…

– Да что ты мне можешь рассказать! – перебил Вахрамей, превращаясь в «ядерный гриб». – Что дальше было, я и сам знаю:


Ленюшка с площади ушел – Серафима слезы по ветровому стеклу размазывает. А Нельсон-то, хоть и не наш адмирал, но уж очень душевный был человек, то есть памятник. Он, между прочим, Серафиме и раньше сочувствовал. И Нельсон ее утешать стал:

– Что вы, Сима, не надо, разрядится аккумулятор…

– Ну и пусть! – всхлипывает Серафима. – Раз я тут никому не нужна! Все на меня жалуются, и Ленька-то, Ленька тоже меня не понимает! Уйду, куда фары глядят, сам пускай живет, как знает.

Нельсон, памятник, разволновался:

– Да что вы, Сима, кто же будет город поливать?

Серафима на это:

– А мне все равно! Надоело, что меня поливальной обзывают. «Поливальная, поливальная…» А я – поливомоечная! Вот и пусть себе заводят поливальную. Уйду, и все!

– Если вы уйдете, то и я с вами!

– Вы же памятник, – вздыхает поливальная машина, – вам тут надо стоять.

– Да нет, – говорит Нельсон, – почему же. Это я сейчас тут стою, а могу и еще где-нибудь.

Одним словом, ночью уехала Серафима из города и Нельсона увезла вместе с постаментом.


– Минутку! – вмешался Федор Коныч. – Как это – увезла? Хоть она и со щетками, а все же не подъемный кран. Это ж не шутки – монументы с места на место таскать.

– Ну, ладно, без постамента, – уступил Вахрамей. – Без постамента Нельсон-то небольшой был – так, среднего роста.

– А грузил кто? – допытывался Федор Коныч. – Да и кузова у нее нет. У нас по улице такие ездят. Если встретишь – это к дождю, проверено.

Запах машинного масла сгустился, кабина вздрогнула. Федор Коныч решил больше не настаивать.

– Короче, увезла! – отрезал Вахрамей. – Чудом!


И попали они в дремучий лес. А там – тьма такая, будто солнце и не восходит никогда. Серафима-то на дорогу не очень смотрела, все о своей обиде думала. Заехала с размаху в какие-то кусты, да и застряла. Адмирал, конечно, не удержался, – рухнул, только ветки затрещали.

Серафима испугалась, стала сигналить, а в ответ вдруг молния сверкнула, гром ударил. «Ох, пропаду в лесу ни за что, ни про что, – думает машина поливальная. – Заржавею в ночи».

Потом слышит – Нельсон из кустов зовет:

– Сима, включите, пожалуйста, фары: я шпагу потерял. Кажется, гроза начинается. А я, представьте, обнаружил, что умею ходить. Может, я не из бронзы?

Ну, Серафима включила дальний свет, Нельсон стал дорогу расчищать. Долго ли, коротко, вышли к озеру. Видят – светлота, вода до самого горизонта, а под колесами герань голубая растет.

– Батюшки! – шепчет поливальная машина Серафима. – Больше мне для счастья ничего не нужно. И Ленюшка даже не нужен, тем более что он меня не понимает.

Тут навстречу им вышел из крапивы человек виду кроткого, печального и пыльного. Вышел, достал расческу, по волосам провел. А Серафима водой его от души окатила, – куда от привычки денешься!

Незнакомец мокрые очки к ним с Нельсоном обратил и говорит:

– Да?! А я, между прочим, лихой человек разбойничек Лазарев. Придется вам теперь век на меня работать.


– Ну, завел! – сказал Шуроня. – В дремучий лес. А главного героя бросим, да?

– У меня главный герой – Серафима, – заявил Вахрамей. – А с городским хозяйством и так все ясно. Правильно я говорю, Федор Ло… то есть Коныч?

– Да-да, – рассеянно покивал Федор Коныч. – Новую машину приобрести, да и все.

Он хотел еще добавить, что надо о людях думать, но отвлекся. Послышалось ему, будто высыпали на пол ящичек или коробку какую со всякими гайками, шурупами и гвоздями. Сам Федор Коныч раскладывал шурупы и гвозди по жестяным банкам из-под растворимого кофе и хранил в чулане. Случалось, что Лёлечка задевала банку-другую, так звук получался похожий. Федор Коныч поводил по полу ногой и ничего не нащупал. Неужели это кабина осыпается снаружи? Он уже собрался спросить, что упало, но Шуроня объявил:

– ТУТ И СКАЗКЕ КОНЕЦ!

– Как, и все? – удивился Федор Коныч. – Это лифты такие короткие сказки любят? Вроде маловато событий.

– Так откуда им взяться? – отозвался Шуроня. – Сами предложили насчет новой машины. Ну, купили и стали жить-поживать, да добра наживать.

– Да и вообще это никакая не сказка, – сказал Вахрамей. – Вот Ленюшка. Была ему Серафима, машина поливальная, верным другом, работали вместе, чистоту в городе наводили. И вдруг он ее – предал! Променял на новую. Трос крученый! Какой же он после этого хороший человек? Трагедия получается, а не сказка!

– Погодите, молодые люди! А причем здесь я? – испугался Федор Коныч. – Мало ли, что я сказал! Это же мое личное мнение, понимаете!

– Втроем в лифте сидим – втроем и сказку рассказываем, а то не поедет, – пояснил Шуроня, и в его латунном взгляде померещилось Федору Конычу даже что-то нержавеистое. – А потому – как скажете, так и станет.

– А я скажу, что надо сперва старую машину поискать. В нее уже деньги вложены, понимаете, а мэр ее любому разбойнику готов отдать. Есть проблемы – решайте. Регулируйте, чините, проводите воспитательную работу. А то сразу – выбрасывать. Пробросаются.

– Ну, тогда и сказка по-другому пойдет, – согласился Шуроня.


– Прямо и не знаю, Паша, – отвечает мэру Ленюшка Мамохин. – Привык я к ней что-то. Давай-ка ты мне отпуск на двадцать четыре рабочих дня. Может, найду Серафиму.

– А улицы-то, Мамохин, улицы-то кто мыть будет эти двадцать четыре дня? – спрашивает мэр. – Мне хоть и жаль денег на новую машину, но я тебе так скажу: уж больно ты с выдрой этой носишься. Потому только и даю тебе отпуск, что человек ты хороший…

А Ленюшка к тому времени стал то и дело убегать из дома в Центральный парк имени Двух Лермонтовых.

Оба Лермонтовых – на самом деле один и тот же Михаил Юрьевич, «парус одинокий». Он в городе вообще-то никогда не жил, но однажды, говорят, по нему проехал. И не как-нибудь сторонкой, стремительно, а основательно, с ночевкой. Дом, где он заночевал, потом сгорел. Но почему-то все знали, что стоял он на территории нынешнего парка. И городские учителя часто спрашивали мэра, отчего это место никак не отмечено. А то можно было бы как-нибудь отметить, чтобы в день рождения Михаила Юрьевича школьники там читали, к примеру, стихи.

Мэр-то не против был. Он думал сначала прикрепить к воротам парка мраморную доску с золотыми буквами, чтоб стихи читали возле нее. А потом неожиданно под настроение взял да и объявил конкурс на лучший памятник Лермонтову. Не учел только, что скульпторов в городе всего двое, и оба его друзья. Поэтому, чтобы никого из них не обижать, пришлось установить в парке двух мраморных Лермонтовых: первый стоит и смотрит куда-то вдаль, а второй сидит и смотрит на первого.

Но Ленюшка в парк бегал не памятниками любоваться. Просто маялся он, не знал, правильно ли сделал, что Серафиму бросил, вот и не сиделось ему на месте. На качели, карусели, на белок даже не глядел. По аллее по липовой отшагает туда-обратно, и домой.

А по той аллее гуляли каждый день две пенсионерки. Одну из них хотелось назвать бабулей, а вторую – нет. Бабуля была низенькая, полненькая, курносая, в черном сарафане с пуговками, а не-бабуля – высокая, солидная и сутулая; она носила старомодный костюм. С ними гулял пожилой спаниель без поводка.

Эти пенсионерки-приятельницы Ленюшку приметили. На третий день здороваться стали, а на пятый та, что повыше, с ним рядом остановилась и говорит:

– А вы знаете, молодой человек, тут неспокойно. Сюда по ночам разбойники заходят. Вы, если вечером гулять пойдете, с аллеи, смотрите, не сворачивайте. А то всякое бывает!

Ленюшка спорить не стал, сказал «спасибо» и дальше пошел. Мало ли какие у старушек причуды.

Ну вот, как мэр позвонил, Ленюшка и подумал: «Уж не в парке ли Серафима моя? То-то меня туда все тянуло…”. Выскочил из дома, на часы не глядя – и к Лермонтовым. А в парке уже ни души. Кроме, конечно, Ленюшкиной. Давно фонари зажгли. Так печально светили они среди темных деревьев на пустые аллеи, что хотелось немедленно убежать домой и напиться горячего чаю – и лучше всего с пирогом. Представил себе Ленюшка, что стоит где-то впотьмах машина его поливальная, перепуганная, бездомная, никому не нужная. И хорошо еще, если цела!

«Ох, тошненько!»

Завздыхал он и побрел по чернолесью от одного фонаря к другому. Кружил, кружил по каким-то дорожкам, и на такую вдруг набрел картину. Под одиноким фонарем сидел на лавочке человек и перекладывал книги с правой стороны на левую. Дело нехитрое, но ему, видно, нравилось. И каждую-то книгу он к свету поворачивал, листал, начинал читать, а потом, вроде как опомнившись, откладывал.

Ну, Ленюшка постоял, посмотрел – что ж: охота человеку ночью в парке книги перебирать – и ладно. Он в компанию навязываться не собирался, решил только мимо по аллейке пройти. А чудак-полуночник, душа книжная, едва Ленюшка с лавочкой его поравнялся, как встрепенется вдруг. Одну книгу выронил, другую схватил… а дальше свет фонарный вроде зеленым стал. И погас.


– Как! – испугался Федор Коныч. – Это что же – покушение на жизнь? Значит, не стало больше в том городе хорошего человека Ленюшки Мамохина? Ну, знаете, молодые люди, мало того, что в темном лифте возите, так еще и сказки рассказываете с плохими концами!

Он забился в угол и еще раз попытался вспомнить «Правила пользования лифтом», но вспоминалось почему-то, как бывшая лифтерша Клавдия говорит: «А у меня в молодости глаза были с поволокою…».

– Да вы ж не дослушали! – сказал Шуроня. – Очнулся он. Подумаешь, книга.


Очнулся Ленюшка – думал сначала, что в парке на лавочке. Потом понял: нет, в комнате. Темновато в ней было, как в парке, а в щель над дверью проникал свет – почти как от фонаря. И лежал Ленюшка не на лавочке, а на диване, кожаном, гладком, только если по краю рукой провести – трещинки нащупывались. Ничего вроде не болело, разве что в затылке все время урчало и голова сама собой то приподнималась, то опускалась.

Ленюшка полежал-полежал, уже очнувшись, и неожиданно подумал: «Ахейя!» Подумал и сам испугался: ох, тошненько, видно, здорово его книгой по голове хватили…

Комната была незнакомая, вся заставленная старинной мебелью. Буфеты с резьбой наверху, комоды, украшенные фигурными планочками. В полумраке казалось, что они дышат.

За стеной что-то постукивало, и шел странный разговор.

Один голос объявил:

– Дырка!

А второй на это:

– Нету!

А первый тогда:

– Барабанные палочки!

– Тоже нет…

Первый сказал:

– А у меня зато есть. Дедуля! Надо же – и дедуля мой!

– Не может быть, чтобы вам так везло. Это вы специально себе подобрали.

А первый голос на это:

– Бог – не Микишка, он видит, у кого шишка. Дальше поехали. Неваляшка!

А второй:

– Снова не мое…

Первый:

– А что ж вы дырку-то свою пропустили!

А второй:

– Как! Где? Да… Что-то у меня в глазах потемнело…

А первый, строго:

– Опять, что ли, откладываем?

– Ну, уж нет!

Ленюшка все полеживал, прислушивался, да вдруг как подумал опять: «Ахейя!» И так, должно быть, громко подумал, что за стеной все стихло, а потом один из голосов сказал:

– Молодой человек, вы только на ногу ему не ложитесь. У него варикозное расширение вен.

– Да ладно вам, Ираида Васильевна, – отозвался другой голос, – какие у него там вены – кожа да кости!

– Нет, нет, мне этот диагноз сообщил доктор Парацельс в одна тысяча пятьсот сороковом году.

– Ку-ку! Вам лет-то сколько?

– Мне? Вы же знаете: сто семьдесят восемь. Но мне все дают семьдесят семь!

«Пора вставать!» – подумал Ленюшка Мамохин и сел на диване. Урчание стало громче, басовитей, но слышалось уже не в голове, а со стороны. Будто где-то неподалеку, в поле работали трактора. Глаза у Ленюшки к полумраку попривыкли, он и увидел: поперек дивана, у самого подлокотника спал на боку спаниель тот с липовой аллеи. Спал, бок раздувал и во сне урчал.

Ленюшка в соседнюю комнату заглянул. Две старушки, которых он в парке встречал, бабуля и не-бабуля, сидели за круглым столом под апельсинного цвета абажуром, обе в очках, и играли в русское лото. Ленюшка встал в дверях, поздороваться хотел, а вместо «Здравствуйте!» неожиданно получилось у него:

– Ахейя!

– Чего вздыхаешь? Голова болит? Миленький! – сказала бабуля. – Надо же, как ударили парня ни за что ни про что…

– А слышите, Захаровна, он не по-русски вздыхает, – заметила не-бабуля. – Вы не испанец? Нет, испанцы все брюнеты, а этот блондин…

– Извините, пожалуйста, – сказал Ленюшка. – У меня, наверно, сотрясение мозга. Я и не знал раньше, что такие слова бывают. А вот… как это все со мной случилось, оно само выговариваться стало.

– Может, из книжки проскочило? – спросила не-бабуля. – Не заметили, что за книга была?

– Как-то не обратил внимания…

А бабуля ей:

– Может, вам еще год издания сказать? «Древнегреческо-русский словарь» это был, том 1. Садись, Ленечка, с нами в лото играть.


Еще несколько раз Федор Коныч слышал, как сыплются на пол шурупы и прочие мелкие железки, – то по несколько штук, то целыми коробками, – и никак не мог понять, откуда. Мешал Шуроня: рассказывая, он перемещался по кабине, – как муха, мухи тоже так в лифте мечутся, – и Федор Коныч отвлекался.

Вахрамей держался задней стенки лифта, и то спасибо. Только при слове «Лермонтов» преобразился зачем-то в сапог, и Федор Коныч невольно задался вопросом: «А они Лермонтова-то, интересно, читали?» Вслух, однако, спрашивать не решился.


Захаровна раздала каждому по длинной карточке с цифрами, собрала со стола в мешочек деревянные бочонки и стала их перемешивать.

– А вам везет в лото, молодой человек? – спросила Ираида Васильевна.

– Никогда не играл, не знаю…

– Удивительно, что вы сюда попали, а в лото играть не умеете. Если бы выиграли, у вас бы какое-нибудь желание исполнилось.

– Раз он тут, значит, умеет, – возразила ей Захаровна. – Сюда просто так не попадают.

Ленюшка Мамохин спокойный был человек, и стул ему достался удобный – устойчивый, с подлокотниками – почти что кресло; но он все-таки заерзал потихоньку, потому что волноваться начал. А Захаровна выхватила из мешочка бочонок и со стуком поставила на стол:

– Топорик!

На бочонке была цифра 7.

– У меня нету, – обиделась Ираида Васильевна.

– А у тебя?

Захаровна заглянула в Ленюшкину карточку. Цифры были написаны в три ряда, но не по порядку, а вперемешку, и между ними обнаружилась семерка.

– Вот, закрывай ее бочонком.

– А не скажете ли, что значит «дедуля»? – спросил Ленюшка.

– Девяносто девять, – пояснила Захаровна. – Еще год – и сто исполнится. «Неваляшка» – восемь. Ноль – «дырка». – И вытащила следующий бочонок, крикнув:

– Барабанные палочки!

На нем была цифра 11.

– У меня опять нету, – поджала губы Ираида Васильевна.

А у Ленюшки и эта цифра нашлась, через одну от семерки. Он на ее место тоже бочонок поставил. В общем, так как-то получилось, что он свою карточку первым заполнил.

– Вот молодец парень! – обрадовалась Захаровна. – Он всего добьется.

– Да как же… – растерялась Ираида Васильевна. – Уж очень быстро. Захаровна, это вы, наверное… Вы что-то смухлевали! Мне вот двести семьдесят восемь, я уж сколько лет в лото играю, и почти все проигрывают.

– Для хорошего человека счастливого билетика не жалко. Да быстрей ищите, а то у него отпуск двадцать четыре дня всего!

Ираида Васильевна встала и принялась обходить шкафы, которых и в этой комнате оказалось немало. Она открывала и закрывала разные дверки, выдвигала всякие ящички. Повеяло сушеной ромашкой, сдобными булочками и малосольными огурцами.

– Нету!

– Там солдат с ружьем пропадет! – сказала Захаровна. – Может, под скатертью?

– Где же тут под скатертью? – возмутилась Ираида Васильевна – Мне хоть и триста семьдесят восемь, но я еще с ума не сошла.

Ленюшка крепился-крепился и все-таки опять подумал: «Ахейя!» Но хозяйки на этот раз ничего не сказали.

Пришел заспанный спаниель. Захаровна его по ушам погладила карточкой от лото.

– Ну, Максик, покажи Лёне, как ты пляшешь.

И начала в ладоши хлопать да петь:

Аль не видишь, кума, куры в конопях!

Аль не видишь, они ро-ют-ся,

Они роются, копа-ют-ся,

У них перья раздыма-ют-ся!


Пела она азартно. Заплясал на своем шнуре апельсинный абажур, заплескались шторки на окнах, заприседал под Ленюшкой стул. Пес начал переминаться с лапы на лапу, забирая вбок, против часовой стрелки, и припадая к полу. Стол качнулся, на скатерть неведомо откуда упал билетик – самый обыкновенный, из тех, что в трамваях продают.

– Вот же он! – воскликнула Ираида Васильевна. – Это ваш, молодой человек.

– Да мне мэр проездной выдал.

– А этот лучше, – подмигнула Захаровна. – Как в трамвае поедешь, обязательно его контролеру покажи. А проездной свой спрячь подальше. Ну, Лёня, тебе тут больше оставаться не надо – к нам люди редко заходят.

Стул, на котором Ленюшка сидел, дрогнул, приподнялся, подхватил его под руки подлокотниками и развернулся к двери. Ленюшка аж про билет забыл.

– А как от вас дорогу найти? – вскрикнул он, пытаясь встать.

– Тут рядом, рядом, – заверила Ираида Васильевна.

Захаровна снова завела плясовую про кур в конопях, а стул повлек Ленюшку Мамохина через коридор в прихожую, оттуда на крыльцо, махнул через ступеньки в траву и поскакал среди деревьев. Скоро показались фонари, стул загромыхал по асфальтовым дорожкам и выскочил, наконец, на липовую аллею. У Ленюшки вдруг отлегло от сердца, и он понял почему-то, что не сегодня-завтра Серафиму найдет.

– Э-эй! – прокричал он, проносясь мимо Двух Лермонтовых. – Ахей-й-я-а!

…Проснулся Ленюшка, посмотрел на часы – а уж почти полдень. «Ну, – подумал, – ничего себе отпуск начинается – полдня прошло, а я ничего еще не сделал, все сны какие-то чудные смотрю». Сунул ноги в тапочки, глядь – а на полу билетик лежит.


– Хорошо, хоть не мышь, – заметил Федор Коныч. – А то нам на даче Мурик с улицы мышей носит. Утром сунешь ногу в тапочек, а там… Но это он, конечно, из благодарности: хочет показать, что не даром рыбу ест.

И Федор Коныч ощупал в темноте свой пакет с мойвой.

Вахрамей тяжело вздохнул:

– Ну, ты, Шуроня, увлекся, я смотрю! Все про Ленюшку, да про Ленюшку. Трос крученый! А Серафима-то когда будет? Она ведь, между прочим, у разбойника осталась вместе с адмиралом. И я вам вот что скажу:


Разбойничек их даже запирать не стал. Развернулся – и обратно в крапиву. Серафима первым делом, конечно, в обморок: фары потухли, мотор заглох… Нельсон перепугался, стал по дверце колотить, а рука у него тяжелая, бронзовая. Хорошо, машина поливальная быстро в чувство пришла.

– Ох, – стонет, – не надо, адмирал, вмятина ведь останется…

– Сима, вы только не волнуйтесь, – говорит Нельсон, – может, он не очень свирепый. Вон его и не видно.

А Серафима ему:

– А мне так еще страшнее. Уж пусть бы накричал, как наш мэр. И за что мне только характер такой несуразный достался: раньше Ленюшка из-за меня страдал, а теперь вот и вам расплачиваться придется. Лучше спасайтесь, адмирал, пока не поздно. Вы, как памятник, нужны людям.

– Нет, Сима, я как адмирал вас на растерзание врагам бросить не могу. Буду, если что, защищать ваш хрупкий механизм.

Стали они ждать разбойничка Лазарева, а тот до утра так и не появился.

Про Лазарева этого в городе чего только не говорили. Будто его ни деньги, ни драгоценности не интересуют, одни лишь книги – надо же! И есть у него какое-то черное зеркало волшебное, в котором он всякую книгу видит. Если ему какая в том зеркале понравится – как угодно хитро спрячь, а он все равно найдет и заберет. (Так что когда у кого в городе книга пропадала бесследно, так и считали: Лазарев, мол, унес.) И будто на «дело» ходит он всегда с рюкзаком и в драных кедах: они ему удачу приносят. А еще некоторые утверждали, что разбойничек прежде работал в библиотеке, а потом уволился и с тех пор все библиотеки грабит. Причем, прежде чем книгу украсть, вынимает формуляр, пишет в нем: «Лазарев» и оставляет на видном месте. А когда милиция его грабительский почерк Мэру показывает, тот только руками разводит: «Йох-мох! В одном классе учились».

Все это пленники друг другу без конца пересказывали, и до того Серафима разнервничалась, что аж фары сами собой замигали. Мигают и мигают – никак не унять.

– Ох, изведет меня разбойничек, – причитает машина поливальная. – Чего затаился, какие ужасы замышляет? Уж выскочил бы поскорей из крапивы, а то развалюсь на запчасти, меня давно всю от страха трясет.

Едва только видно стало, какого цвета герань, адмирал на разведку пошел в ту сторону, где Лазарев скрылся. Крапива-то ему, бронзовому, нипочем, да только она ведь чем дальше, тем выше. Наконец забрел Нельсон в заросли с головой. Листья крапивные свет застилают, «сережки» пыльцой засыпают. Заплутал адмирал, осерчал – и ну сорняк с корнем драть да шпагой сечь. И невдомек ему, что шум поднял – так разошелся. Вдруг видит – избушка. Нельсон в окно заглянул – а лихой человек Лазарев прямо на него смотрит. Вот ужас-то! Сам одеялом с головой укутан, носом шмыгает. Смотрит он на адмирала и говорит ему простуженным голосом:

– … То рубит бамбук дровосек у реки!

Нельсон застыл, словно обычный памятник. Не знает, как разбойничка понять. А разбойничек откашлялся и сипло так ему:

– Там за домом огород, его полить надо. Только чтоб не холодной водой, как меня! А ты к лесу ступай. Пока новая крапива не вырастет, будешь дорогу ко мне сторожить. И смотри, без билета никого не пускай. А кто без билета придет, того сразу кулаком бронзовым, понял?


Неожиданно и совсем некстати вспомнил Федор Коныч самый неприятный из своих снов. Про лифт. Будто поднимается он в лифте, а тот у них на восьмом не останавливается, все едет и едет вверх. А сделать ничего невозможно – только проснуться и выпить валокордина… Федор Коныч провел рукой по лбу и нащупал берет – свой белый полотняный берет, который летом, в солнечную погоду надевал, выходя на улицу.

– Все? Доволен? Теперь про Ленюшку, – говорил тем временем Шуроня. – Вот вы, Федор Ло… то есть Коныч, как бы на его месте поступили?

– Я?! Включил бы радио, послушал погоду…


Ага. Ну, значит, Ленюшка пошел на кухню, включил радио, а оно как запоет: «Аль не видишь, кума, куры в конопях!» «Дай-ка я, – думает Ленюшка, – прокачусь все же на трамвае, на всякий случай. Ну, не будет мне счастья от билета этого – я не расстроюсь, поеду тогда хоть к мэру, новости узнаю».

Пришел на остановку. «А про номер-то, – думает, – они ничего не сказали. – И еще – в какую сторону ехать: переходить пути, или нет. А, ладно, – решил, – и не буду даже смотреть на номер, какой подойдет, на том поеду».

Сел в трамвай; там кондукторша знакомая хозяйничает:

– Проезд оплачиваем, вновь вошедшие! У вас что за проезд, голубь мой? Проездные предъявляем!

А Ленюшку стороной обходит. Он ей:

– Здрассте, Полина Федотовна!

Она разулыбалась, а про билет ни слова. «Ну, – думает Ленюшка, – то ли решила по знакомству бесплатно подвезти, то ли поняла, что у меня проезд на казенный счет». Подождал остановку, другую, третью… Вроде и глупо дальше ехать, а выходить лень. Так разморило – аж в сон клонит. Ленюшка и уснул.

Мало ли, много ли он спал, непонятно. Открыл глаза – вагон стоит. Ленюшка глянул в окно и видит: заехал трамвай в дремучий лес.

– Ну что, голубь мой, проснулся? – говорит ему кондукторша. – Уж давно приехали, а тебя не добудиться.

Других пассажиров, кроме Ленюшки, в вагоне не было.

– У нас вроде трамваи за город не ходят, Полина Федотовна? – спрашивает он.

– Нет, голубь мой, не ходят. Тут и электричества нету, и рельсы не проложены. Только по особым билетам.

– Мой с виду обычный…

– Рассказывай мне! Слава Богу, сколько лет уж кондуктором работаю. Я такие билеты сквозь одежу вижу и сквозь сумки. Да ты выходить-то собираешься, голубь мой? А то у меня еще рабочий день.

Со стороны выхода оказалась небольшая поляна. По краю росли березы, из-за березовых крон торчали макушки елок. У самых ступенек стоял березовый пень, а рядом лежал и ствол, рассекая поляну надвое.

– Вот так вдоль ствола и иди, голубь мой, – сказала кондукторша. – Выйдешь прямо на тропинку.

Лес Ленюшке понравился. Он раньше, пока еще машину поливальную не водил, мечтал егерем работать в каком-нибудь заповеднике. Шел он, шел, на сыроежки поглядывал, да на чернушки – черные грузди. Комаров только много было. Да еще гул стоял в еловой хвое. Вдруг в том месте, где елки гудели особенно громко, померещилась ему впереди темная человеческая фигура. Пригляделся Ленюшка – а это статуя! Точь-в-точь Нельсон с площади, только чего-то не хватает. Потом понял – постамента нет. Что за дела! Откуда в лесу памятник?

Ленюшка подошел поближе – адмирал. Копия, что ли? И как-то мелковат без постамента – по плечо. А Нельсон вдруг и говорит:

– Нехрущи роятся.


– Это кто говорит? – не понял Федор Коныч.

– Скульптура.

– Так ведь, молодой человек, памятники не разговаривают.

– А вы представьте, – предложил Шуроня. – Что, в нашем районе и памятников уж нет?

Федор Коныч задумался.

– В парке вот есть… В конце аллеи, как к пруду идти, Ленину памятник стоит. Такой темный, в плаще, с документом… На газоне стоит, под дубом.

Федор Коныч представил себе, как идет по аллее к пруду, уток кормить, а Ильич наклоняется вдруг со своего высокого постамента, придерживая накинутый на одно плечо плащ: мол, нехрущи роятся…

«Нет, нельзя так рисковать, – сказал себе Федор Коныч. – я все-таки уже пенсионер, здоровье не то. Надо с другого входа заходить, с дальнего».


– Нехрущи роятся, – произнес памятник адмиралу Нельсону.

– Что?

– Там, наверху, – пояснил адмирал, запрокинув голову. – Это они крыльями так, а кажется, что ветер гудит.

– А-а, – отозвался Ленюшка.

– И круглые сутки, без остановки, – продолжал памятник. – У нас на площади такого нет. Сразу не привыкнешь.

Ленюшка не нашелся, что ответить – к говорящим памятникам тоже не сразу привыкнешь. А Нельсон знай себе шпарит, как по писаному:

– Он мне велел без билета никого не пускать, но, если нету, вас я все равно проведу.

Ленюшка собрался с мыслями:

– Спасибо, – сказал. – У меня билет есть. А кто это такой строгий?

– Лазарев. Мы с ней на Лазарева работаем, разбойничка. Но вы не волнуйтесь, мы не грабим. Я сторожем, а Сима на огороде. И сам разбойничек всю неделю дома – приболел.

– Серафима?

– Да, да, идемте, тут недалеко.

– Так ее Лазарев украл?

– Это не совсем так, – возразил Нельсон и зашагал впереди, вежливо придерживая ветки.

Идет за ним Ленюшка, а сам думает: «Неужто теперь и Серафима разговаривает?»

Скоро вышли они к озеру. Серафима Ленюшку издали еще увидела, засигналила, помчалась к нему навстречу, да как водой окатит! Хорошо, день теплый выдался. Потом только опомнилась да запричитала:

– Несуразная я, несуразная! Возвращайся ты, Ленюшка, домой, не рискуй из-за меня жизнью. Лучше мне в лесах навеки остаться! Видно, болезнь у меня такая неизлечимая. Сперва из-за нее мы к разбойничку в рабство попали, а теперь вот и тебе ни за что, ни про что досталось.

Ленюшка хоть и вымок весь, хоть и чудно ему, что машина поливальная говорить может, а о деле помнит. Огляделся он.

– Вы как сюда проехали-то? – спрашивает. – Давайте быстро той же дорогой назад.

– Как проехали, сами не знаем, – отвечает адмирал, – темно еще было. А так, при свете, никакой дороги нет.

Серафима вдруг и говорит:

– А Лазарев тут больной останется? Кто ж ему огород поливать будет? Я его простудила, холодной водой облила, а сама бежать?

И Нельсон за ней:

– Да, неудобно, он бредит…

– Ну, как знаете, – обиделся Ленюшка Мамохин. – Мне мэр сроку дал двадцать четыре рабочих дня. Если мы с тобой, Серафима, улицы мыть не выйдем, он новую машину купит, а тебя спишет.

– Хоть недельку бы еще подождать, – просит машина поливальная.

Ленюшка ей кивает:

– Ага. Через неделю он бредить перестанет и скажет: «Собирайтесь, ребята, домой!»

А Серафима на это:

– Да ты бы с ним, Ленюшка, поговорил: может, он нас, и правда, так отпустит…

Вот стоит Ленюшка Мамохин у разбойничка под дверью, прислушивается: бредит, или не бредит. Слышит, напевает Лазарев тихонько, в нос:

– Гаданьем ли мы утомили своих черепах?

Они не вещают нам больше грядущий удел…


– Ну что? Это разве не бред? – шепчет адмирал. – Он еще и с мышами разговаривает.

Тут лихой человек дверь-то как откроет!

Смотрит Ленюшка – а это тот полуночник, что в парке книги разбирал. Ну, делать нечего, надо хоть поздороваться. И вроде сказал: «Здрассте!», а вышло:

– Ахейя!

Разбойничек расческу вынул, по волосам провел.

– Да, – сказал. – Да, конечно. Нехорошо тогда получилось. Я с таким трудом добыл эти книги… Особенно «Древнегреческо-русский словарь». У нас на весь город один экземпляр. Испугался, понимаете, что вы нападете и отнимите.

– Я не разбойник, – возразил Ленюшка.

– Я тоже не разбойник. Ну, что я могу для вас сделать? Вот, чаем напоить могу.

– У него билет! – крикнул Нельсон.

Разбойничек рукой махнул.

– Да ладно! И так вижу, что человек хороший.

Ленюшка прошел в дом. Лазарев указал ему на черный железный сундук: присаживайтесь, мол. На сундуке масляной краской написано было: «Аварийный ларь».

– Это не я написал, – объяснил разбойничек. – Так было. Я в нем книги держу, которые надо срочно вернуть в библиотеку.

– А говорят, вы не возвращаете…

– Пока не возвращал, но верну, конечно. Что ж я их – ворую, что ли? Странный народ – подержишь книгу дольше положенного срока, так сразу: «Разбойничек, лихой человек!» А попробуй, выучи тибетский язык, если учебник через десять дней сдавать. Ну, пусть через месяц. Я вот сейчас древнегреческий учу, а хочу еще древнекитайский и пали.

Лазарев чай разлил. Себе в кружку с надписью «Тиша», Ленюшке – в крышку от термоса:

– У меня посуды почти нет. Обычного чая тоже нет, я шиповник заварил. Это вас моя машина поливальная облила?

Ленюшка и говорит:

– Вообще-то это моя машина. Если правильно – то поливомоечная. Сколько лет уж с нею вместе работаем, улицы моем.

– Да? Я раньше тоже работал, в библиотеке. До сих пор каждую книгу помню – автора, название, содержание, инвентарный номер… А потом однажды мне один человек сказал: «Сколько с книгами не возись, все равно смысла жизни не постичь». Я и подумал: ну, нет! Есть наверняка книги о смысле жизни, пусть и не на русском языке. Теперь вот тут живу, постигаю.

– И как?

– Да потихоньку.

– На черепахах, что ли, гадаете?

– Это китайцы гадали. У меня есть гадательная мышь. Когда у меня появляется вопрос, она сама приходит. Я для себя решил: если она забирается на стол, это значит «да», а если по полу бегает – значит «нет».

– И кушать не хочется, пока книги читаете?

– А у меня огород. Сорняки выпалываешь, а сам о смысле жизни думаешь. Последнюю неделю, правда, приболел, грядки заросли. Я вообще легко простужаюсь, а тут, откуда ни возьмись, машина эта поливальная. Или поливомоечная.

– Она очень вам тут нужна?

– Да нет, – отвечает Лазарев, – все равно лето к концу идет. Забирайте хоть сейчас. Это вы ее искали?

– Ее.

– Мне тоже надо найти кое-кого. Знаете, если уж вы меня разыскали, может… А то мне больше просить некого. А если не хотите – я не обижусь.

– Я же вас не сам нашел, мне помогали…

А Лазарев:

– Я знаю. Но вам теперь с этим билетом все будет удаваться. А у меня, понимаете, друга заколдовали, Борю.

– Кто?

– Ну, есть один такой колдун в городе… Хотя, впрочем, я еще ничего не доказал.

– А те старушки кто?

– Волшебницы.

– Что же они вам такой билет не дадут?

– Говорят, родственникам не положено, а я Ираиде внук. Спасибо, хоть сказали, что заколдован и превращен в столб.

– В столб?

– Да, фонарный. А потом, я в городе как-то не на месте, а если человек не на своем месте, дела у него не пойдут, даже при счастливом билете. Буду лучше тут смысл жизни постигать, от этого, глядишь, и друг быстрее расколдуется.

Ленюшка не знает, что и ответить, а Лазарев ему:

– Да я не настаиваю! Возвращайтесь, дома подумаете.

Помог, как чай допили, Нельсона погрузить, да лично всех из леса вывел. А как стали прощаться, разбойничек вынул из-за пазухи листки какие-то, в трубочку свернутые, и Ленюшке протянул:

– Я тут записал кое-что про друга своего, возьмите, на всякий случай. Если все-таки решитесь искать, почитайте, может, пригодится.


– Огород – это очень правильно, – похвалил Федор Коныч. – Я у себя на участке даже артишоки выращивал, хотя у нас почвы глинистые, близко грунтовые воды… А есть у него теплица?

– Не знаю, – ответил Шуроня.

– Великое дело – теплица! Вот вы пробовали когда-нибудь помидоры «бычье сердце»?

– Погодите! – перебил Вахрамей. – Не о бычьем сердце речь – о Ленюшкином. Друга-то искать будем?

С видом лифтовых Федор Коныч почти смирился. И даже вспоминались летняя ночь на даче, костерок… Но к чему Вахрамею все эти превращения? Какая-то, извините, мания. Только что со стены глядела на Федора Коныча пальма, и вот уже это морская звезда. Частые перемены нервировали Федора Коныча. С некоторым раздражением он сказал:

– Я телевизор каждый день смотрю, понимаете ли. Всякое в мире делается, но чтобы люди в столбы превращались…

– Тогда… – начал Шуроня, – ПРОЖИЛИ ЛЕНЮШКА С СЕРАФИМОЙ ДОЛГО И СЧАСТЛИВО ДО САМОЙ ПЕНСИИ…

– Зачем же вы так, молодой человек! – обиделся Федор Коныч. – Чуть что – сразу: «сказке конец». Я не против друзей…


Вот едет Ленюшка назад, Серафима и говорит:

– А мы с адмиралом под окном стояли, пока ты чай пил. Может, поищем друга-то этого? Жалко разбойничка – живет он на белом свете один-одинешенек.

– Да, – соглашается Ленюшка Мамохин, – нелегко ему. Вдруг узнает, в чем смысл жизни – а рассказать некому! Только в городе у нас с освещением вроде неплохо, фонарей хватает. Что ж, так и ездить от одного к другому?

– И будем! – горячится Серафима.

– А как мы узнаем, который заколдованный?

Тут Нельсон вмешался:

– Лучше выберите время да свозите меня как-нибудь ночью к двум Лермонтовым. Побеседую с ними как памятник с памятниками – вдруг им что-нибудь известно.

– Я, пожалуй, завтра в парк один схожу, – говорит Ленюшка. – Надо старушкам «спасибо» сказать. Заодно насчет столбов проконсультируюсь.

В город приехали затемно, в мэрии только Пашино окошко светится. Мэр, как машину с Нельсоном увидел, чуть со второго этажа к ним не выскочил.

– Ну, Серафима! – кричит. – До чего ж водитель у тебя хороший человек! Где ж ты, Ленюшка, их откопал?

– Да так, – отвечает Ленюшка, – старушки подсказали…

– К гадалкам ходил! Я-то думал, ты в них не веришь! Только пусть это лучше между нами останется, а то в газете у нас очень любят всякие чудеса. Работать мне не дадут, будут выпытывать, что да как. Там журналистка есть, симпатичная такая, подписывается: Нея. Хорошо пишет… Скажем всем, что просто студенты покататься решили на поливальной машине.

Памятник адмиралу Нельсону установили, как сумели, на прежнее место, мэр на радостях Ленюшке к отпуску отгул прибавил и домой отпустил. Ну, Ленюшка с Серафимой к дому – а из подъезда сосед выходит с первого этажа, учитель музыки Лесников.

– Здра-авствуйте. Говорили, что у вас машину угнали, а она тут. Кто же это о вас слухи распускает?

– Пропадала, – отвечает Ленюшка, – но нашлась.

– Да-а-а? И чья же это работа? Не Лазарева ли?

А надо сказать, что Лесникова остальные соседи не любили: жаловались, что он телепат – мысли чужие читает, причем при любом расстоянии. Если мимо него идешь и о чем-нибудь своем думаешь – тут же подслушает и потом рассказывать будет направо и налево. Мало того, иной раз еще так разойдется, что видит по телефону. Позвонит, бывало, кому-нибудь поболтать, и вдруг говорит: «Опять на вас этот халат, зеленый с коричневым. Сколько можно его носить!» А на той соседке и вправду такой халат. Или как закричит: «Ой, моль у вас летает! Вон, вон, у плеча! На стену села! Тапком ее, тапком!»

Ленюшка, на всякий случай, мэра себе представил и говорит:

– Да вроде ребятишки баловались.

– А-ах, какие проказлименты! А что это Паша ваш так поздно на работе делает?

– Работает, – отвечает Ленюшка.

– Ничего он не работает, кофе пьет или спит. А Лазарев не спит. Окопался в своем лесу и думает о всяких глупостях.

– А вы с ним что, знакомы, что ли? – спрашивает Ленюшка.

– Я-а-а?! Не знаком, и не подумаю знакомиться! И другим не советую.

А сам внимательно на Ленюшку поверх очков смотрит. Странный тип. Но Ленюшка так думать не стал, чтобы Лесников не услышал, а подумал вместо этого: «Ахейя!» Лесников удивился и ушел. Он древнегреческого не знал.

А Ленюшка к своей квартире поднялся, видит: на двери что-то углем нарисовано. Пригляделся – фонарный столб!


Федор Коныч снова вспомнил бывшую лифтершу Клавдию. Лёлечка вот ее не любит. Как услышит о ней, прямо шипит: «Ведьма, ведьма»… Такая она, Лёлечка, характер горячий. И чего только, бывало, не расскажет! Будто Клавдия метлу у дворника украла и вылетала на ней из окна, а метла была казенная, даже с инвентарным номером, и дворнику пришлось платить за нее из своего кармана. Будто снимает к Новому году урожай огурцов у себя на подоконнике, а у соседей сверху и снизу батареи вечно холодные. И еще что слетела раз у Клавдии с карниза кастрюля с квашеной капустой, так целую трамвайную остановку удирала по рыхлому снегу от бомжа и под конец кинулась в сугроб. А когда сугроб разрыли, там ничего не оказалось.

Федор Коныч ничему не верил, тем более что семена огурцов Клавдии сам дал: хороший сорт, «Либелла». А метла – да, стояла какая-то в подъезде между дверями… Хотя, конечно, странности некоторые случались.

Однажды в марте Федор Коныч приобрел подзорную трубу для наблюдения за разными небесными телами. Овеваемый весенним ветром, он кружил по газону, похрустывал настом и, роняя шапку, пытался поймать в трубу самую крупную планету – Юпитер. Но всякий раз из подъезда обязательно выходила Клавдия в пальто с норковым воротником, останавливалась поблизости и начинала звонко рассказывать про глаза с поволокою, которые у нее будто бы в молодости были.

И вместо небесного тела Федору Конычу в трубу попадалось земное, а именно фонарь на столбе…

– А что ж, интересно, за человек такой, которого в столб превратили? – спросил он.

Вот ведь наслушаешься всякой всячины, так потом непонятно, как по улице ходить: будешь думать про каждый столб, что это человек заколдованный! Но этого, конечно, Федор Коныч вслух не сказал. Тем более, что перед глазами у него появился листок бумаги, – прямо вспыхнул в темноте, яркий, как экран телевизора.

– Это что? – испугался Федор Коныч.

– Лазарев дал, – пояснил Шуроня.

Лёлечка до пенсии машинисткой работала, так то и дело с работы бумагу носила. Федор Коныч тогда все переживал: «Разве можно! Это же казенное имущество; поймают – потом не расхлебаешь!» До сих пор запасы остались – как раз такие листочки. Только Лазарев не на машинке – он от руки писал синими чернилами. И у Лёлечки все аккуратно, а тут края загнуты – видно, листок сворачивали в трубочку, а потом развернули. Федор Коныч хотел было взять его в руку, расправить, но спохватился:

– Так это же… сказочный листочек?

– Правильно, он-то нам и нужен, – согласился Шуроня. – Мы же с вами сказку рассказываем – забыли, что ли?

Федор Коныч хотел было ответить: «Ну, сказки рассказывать – это без меня! Я уже не в том возрасте, понимаете ли!», но испугался. Испугался он, во-первых, что лифт не поедет, а во-вторых, – вспомнил тот возраст. У них в деревне дети соберутся, бывало, вечером у кого-нибудь в доме, свет погасят и ну рассказывать сказки, да еще страшные какие-то. Сам Федор Коныч никогда не рассказывал: он, пока никто не видел, укрывался с головой одеялом и затыкал уши – а то потом не уснешь. Но все равно под одеяло пробирались к нему разные неприятные подробности. А теперь вот на старости лет опять приходится в темноте сказку слушать, и ведь никуда не спрячешься, и уши не заткнешь. С этими лифтовыми надо как-то подипломатичнее. Как с начальством.

– Огурцы вот у меня хорошо растут, а сказки я, извиняюсь, рассказывать не мастер, – объяснил он. – В крайнем случае, готовую прочитаю, в книжке.

– Так вот вам готовая! – воскликнул Шуроня, дыша на него машинным маслом.

– А у меня очки для чтения дома лежат, – попытался уклониться Федор Коныч. – Да и почерк чужой я плоховато разбираю.

Но тут же совершенно свободно пробежал глазами начало: «В четыре года Боря полюбил трамваи».

– Вслух давайте, вслух! – потребовал Вахрамей. – Трос крученый! Нам тоже интересно.

«В четыре года Боря полюбил трамваи.

Трамвайные пути лежали в стороне от его дома. К ним вела длинная улица, почти всегда покрытая лужами. Впоследствии, когда Боря вырос и начал бегать трусцой, он проникся симпатией к этой улице, потому что, перепрыгивая одни лужи и огибая другие, надолго укрепил свое здоровье. Но пока Боря не бегал трусцой, а просто водил бабушку гулять на трамвайную остановку, он жаловался, что кто-то держит тротуар за дальний конец и вытягивает, как резинку, так вытягивает, что получаются дырки – лужи.

Вообще-то по улице ходил автобус, но Боря от него нарочно отворачивался. «Что такое ехать к трамваю на автобусе? Это все равно, что есть на праздник кашу!» – думал Боря, стараясь не смотреть, как автобус непразднично катится вдоль обочины. И он замерял глубину луж своими резиновыми сапогами, прокладывал тропы на газонах, пробираясь к остановке пешком.

Там, на остановке, будущие пассажиры стояли неподвижно, как на картине. Они стояли, держа равнение влево. И лицами, словно стрелками компасов, указывали – нет, не на Северный полюс, а на поворот улицы, откуда выезжал вагон. Даже обмениваясь фразами, ожидающие почти не поворачивали друг к другу головы. Казалось, что в это время неслышно, про себя, они призывали трамвай, подтягивали его поближе силою своего ожидания. И подобно тому, как подрагивает стрелка компаса, положенного на ладонь, дрожал над ними воздух от их большого внутреннего напряжения.

Боря еще издали присматривался к этой картине, выбирал себе местечко, с которого удобнее глядеть на поворот.

Когда появлялся трамвай, гоня перед собою глухой гул, картина оживала. Лица-стрелки меняли направление, обращались к середине проезжей части, к месту, где ненадолго замирал вагон. Толпа придвигалась ближе к рельсам, подступала к трамвайному боку, а из окошка, сверху вниз, на нее смотрел водитель, всем своим видом как бы говоря: «Ну что, заждались?»

Пожалуй, другие виды транспорта не удостаивались таких торжественных встреч.

Потом, в школьные и студенческие годы, Боря часто приезжал в краеведческий музей, обходил его, зал за залом, надеясь найти полотно под названием «Ожидание трамвая». Пожилые смотрительницы узнавали его издали и краснели от смущения, а экскурсоводы при виде его сбивались и забывали слова. Потому что, как ни странно, ничего подобного не было даже в запасниках. И все-таки картина висела у Бори перед глазами, как настоящая, и он подробно описывал ее посетителям, отвлекшимся от экскурсий. В такой нервной обстановке в музее стала сыпаться с потолка штукатурка, и его пришлось закрыть на ремонт.

В годы Бориного детства ходили трамваи с двумя дверями: задняя служила входом, а передняя – выходом. Крыши вагонов были покатыми, так что спереди, над кабиной водителя, получался крутой «лоб», а над задним окошком – «затылок». Красили трамваи в два цвета: снизу, до окон, в примерно-бордовый, а сверху – в умеренно-желтый, отчего они казались лысоватыми. Но все же не совсем лысыми: дуги стояли дыбом, как четыре тонкие волосины.

Боря не понимал, почему великие художники обошли вниманием столь живописное явление нашей жизни.

После того, как закрыли музей, Боре пришлось учиться рисовать самому. Не сразу, но все-таки ему удалось написать акварельными красками ту картину, что запомнилась с четырехлетнего возраста: толпу народа на улице и выезжающий к ней из-за поворота трамвай. Только теперь она называлась по-другому. Она называлась «Слава».

К тому времени Боря увлекся книгами о жизни замечательных людей.

Эти книги он держал на особой, почетной полке – старинной, красного дерева. Ему почему-то нравилось в компании знаменитостей. «Великие вы мои…» – говорил он им ласково. Великие молчали. Как трамваи, пронеслись они по рельсам своих удивительных судеб, повыскакивали, рассыпая искры талантов, из-за крутых поворотов мировой истории навстречу другим, невеликим людям, подхватили их, увлекли вперед, в будущее. А теперь вот, обратившись в толстые тома с фотографиями и без, отдыхали у Бори дома, как вагоны в депо…

Картина долго украшала Борину комнату. До тех пор, пока он окончательно не вырос. Тогда она рухнула со стены. Ее снесла вместе с гвоздем почетная книжная полка, под которой она висела. На полке скопилось слишком много гениев.

Собирая на совок обломки рамы, осколки стекла, Боря вдруг понял, что в роли долгожданного трамвая всегда представлял самого себя. Хотелось, чтобы разные люди наперебой зазывали в гости, хлопотали, волновались, придет ли, а он бы входил неспешным шагом, смотрел, как светлеют лица, и говорил: «Ну что, заждались?»

Пора было становиться хоть на какие-нибудь рельсы. Этому, однако, многое мешало. Например, Боря не любил отходить от дома дальше тех мест, которые видел из окон своей квартиры. А отъезжать он тем более не любил, потому что транспорт ему обычно попадался ненадежный. Самолеты, в которые садился Боря, задерживались с вылетом, в автобусах кончался бензин, машины попадали в «пробки», а корабли заплывали в туман.

Приятнее всего было бы прославиться, не слишком удаляясь от дома. Но возможно ли такое? Боря взялся перечитывать книги о великих людях. Да, многие из них, очень многие, путешествовали. Или просто уезжали из родных мест. Однако встречались и такие, кто всю жизнь прожил в одном городе. Это обнадеживало. Но одновременно оказалось, что немало знаменитостей питало склонность к игре на разных музыкальных инструментах. И это настораживало. Потому что хоть Боря и любил спеть иной раз про себя песню-другую, музыке он специально не учился. Кроме того, он заметил, что почти у всех гениев приключалось в жизни что-нибудь печальное. Боря встревожился. Тревожные мысли, как тучи, бродили у него в голове, и однажды молнией проскочила между ними идея.

Он решил изучить во всех подробностях судьбы тех, кто стал знаменитым, и вывести формулу славы. Потом подставить в эту формулу себя – а там уж как выйдет.

Боря не сомневался в том, что выйдет, как надо.

Так появилось у него то, что называют Делом Всей Жизни.

Прошло уже довольно много лет с того дня, как Боря навеки полюбил трамваи. Он заметно вырос, лицо свое утеплил бородою, начал собирать монеты. Но говорил так:

– Самый важный возраст в жизни человека – это четыре года.

Не все могут с этим согласиться, и многие действительно спорили. А он только щурился в ответ и улыбался своей удивительной улыбкой.

Боря умел улыбаться так, как улыбаются коты и кошки.

Тех, кто смотрит им прямо в глаза, они встречают с серьезным видом. На самом же деле, они улыбаются, но только тем, кто видит их сбоку, в профиль.

Кажется, что человеческой физиономии не под силу воспроизвести эту загадочную улыбку, не так она устроена. И все же Боря сумел приспособить кошачье выражение к своему лицу. Улыбаясь в фас, он всегда оставался серьезным в профиль».


– Ну, ясно, – кивнул Вахрамей. – Все дело в формуле этой. Позавидовал ему кто-то, вот все так и получилось.

Федор Коныч промолчал. Что тут скажешь – выше взлетишь, больнее падать. Сколько он таких перевидал за свою жизнь! Он-то сам Лёлечке всегда говорил: «Главное, не высовываться. Будь, как все». Да Лёлечка разве послушает! Вот участок они садовый получали от его организации. Дали всем план. Там указано: на каком расстоянии от границы ставить дом, сколько должно быть яблонь, где разбивать огород. Столько-то вишен вдоль забора, столько-то кустов смородины. А по бокам от калитки рекомендовано посадить елки. Лёлечка и взвилась: «С ума, что ли, сошел, – кричит, – елки сажать! Вымахают – весь участок нам затенят, ничего расти не будет!» А организация такая, что не поспоришь. Такого Федор Коныч страху тогда натерпелся, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Хорошо, обошлось.


Ленюшка с утра дверь отмыл, посмотрел на нее – показалось пустовато. Он тогда подобрал с пола уголек, да вместо столба нарисовал собаку лохматую. Так увлекся, чуть про парк не забыл.

А старушки его ждут, оказывается. У самого входа стоят, где липовая аллея начинается.

– Ну что, миленький, нашел, что хотел? – спрашивает Захаровна.

– Спасибо, – говорит Ленюшка, – нашел. Только тут новая пропажа объявилась. Вот хотел спросить: если человека в столб превратить фонарный, чем такой столб от обычного отличаться будет?

Ираида Васильевна чуть сумочку не выронила.

– Это Тишка! Заморочил голову хорошему человеку!

– Ничем, Ленечка, – отвечает Захаровна, – ничем, если все правильно сделано. Это надо того колдуна с собой брать, который заколдовал, или другого волшебника, посильнее.

– А не скажете – кто… – начал было Ленюшка, да старушки вдруг закивали кому-то у него за спиной.

А это мимо Лесников идет и с ним девушка незнакомая. Оба старушкам улыбаются.

Ираида Васильевна кивает, а сама говорит тихонько:

– Что она в нем нашла? Сама молодая, красивая, добрая, а он – мало того, что злодей, так еще и старше на сколько…

– А Леню-то мы от него спрятать не догадались, – шепчет Захаровна. – Вот бестолковые!

– И правда! Что ж это мы оплошали! – огорчилась Ираида Васильевна. – Теперь придется разойтись. А вы, молодой человек, если что, говорите, что нас не знаете.

– А кто эта девушка? – Ленюшка спрашивает.

Спрашивает – и сам себе удивляется: вроде он человек не любопытный.

Старушки переглянулись.

– Все забываю: как это она статьи свои подписывает? – говорит Ираида Васильевна. – Как-то… я – не я…

– Нея, – сказала Захаровна. – Ну, Ленечка, еще увидимся, билетик только береги…

И колдуньи пропали вместе со спаниелем.

…Ленюшка вошел в подъезд – а Лесников у своей двери с ключом возится. Один, без Неи.

– Выручайте, – просит, – кажется, замок сломался!

Стал ему Ленюшка помогать, а Лесников говорит:

– А вы тоже, оказывается, любитель в парке погулять.

– Я в отпуске, – отвечает Ленюшка.

– Да? Что ж вы себе таких спутниц выбрали дряхлых! Вы хорошо с ними знакомы?

– Так, здороваемся…

– Они ужасные! Обе колдуньи, вы это знаете? Знаете, нет? Держитесь от них подальше, а то потом не расхлебаете.

Ключ в замке сам собой повернулся, и Лесников юркнул к себе в квартиру.

Дома Ленюшка про билет вспомнил. «Надо, – думает, – хоть рассмотреть его получше». Полез в карман – а билета нет.


– Да, так бывает, – вздохнул Федор Коныч. – Я сам однажды взял полистать томик Достоевского, «Преступление и наказание», кажется, и как раз меня Лёлечка позвала ужинать. Я книгу отложил и пошел. Вернулся – Достоевского нет. Все обыскали, даже ремонт сделали, так и не нашли. Зато очки я потерял – нашлись в холодильнике.


У Ленюшки был электрик знакомый, который в фонарях лампочки менял, если они перегорали. Ленюшка и подумал: «Поговорю-ка я с ним: может, он что особенное заметил». Вышел из дома пораньше, чтобы электрика на работе застать. Решил Серафиму зря не гонять, на трамвае подъехать. Ждет на остановке, а трамвая все нет. Наконец с предыдущей остановки народ пошел: оказывается, стоят трамваи.

Ну, Ленюшка со всеми в сторону центра пешком отправился. Идет – каждый встречный с ним здоровается, а кто и поболтать остановится, потому как его полгорода знает. Так и добирался часа два. А электрик тем временем на неделю в деревню отпросился за грибами: дескать, ему родные оттуда позвонили, что белых много. «Ну, – думает Ленюшка, – ахейя, да и только! Посеял билет, с которым все удаваться должно – теперь добра не жди!»

С горя к Нельсону завернул, от Серафимы привет передать. Адмирал и говорит:

– Леня, передвигаться пока могу – прошлой ночью пробовал. Давайте сегодня к Лермонтовым съездим. И сам бы дошел, да кроме этой площади, в городе ничего не знаю.

– Да парк тут недалеко, – Ленюшка отвечает. – Лучше пешком идти, я проведу. Серафима – машина заметная, а про вас в темноте сразу и не скажут, что памятник.

Так и договорились.

Вернулся Ленюшка домой. «Дай, – думает, – почитаю, что там Лазарев написал».

Так и листочков этих нет!


– А в холодильнике смотрел? – встрепенулся Федор Коныч.

– Смотрел! – отозвался Шуроня. – Нет нигде, и все тут!

– А листочки нужны, – сказал Вахрамей, – ох, как нужны! Может, там есть про Борины знакомства. Нам ведь что важно? Выяснить надо, кто заколдовал… Читайте, Федор Коныч!

– То есть как?! – опешил Федор Коныч. – Они же пропали.

Опять посыпались откуда-то невидимые шурупы.

– А что это все время гремит? – не выдержал Федор Коныч. – Там от лифта ничего не отваливается?

– Да ну… – сказал Шуроня и тут же скрылся за дверью, которую приотворил, не слезая с потолка.

Из шахты повеяло прохладой.

– Давно гремит? – спросил Вахрамей.

Федор Коныч обернулся к нему и увидел перед собой кошачью голову со светящимися глазами. Если бы не крупные размеры, он принял бы ее за Мурикову: Мурик тоже дымчатый.

– Вот как товарищ ваш пришел, так и посыпалось, а где – не пойму.

Вернулся Шуроня, и Федор Коныч вдохнул запах машинного масла.

– Все на месте.

Перед глазами снова появился исписанный листок бумаги.

Федор Коныч удивился и прочитал:


«…Что она – фея, Боря понял довольно быстро. Когда она улыбалась, даже листья февральских тюльпанов распрямлялись и делались ярче. В пасмурную погоду у ее ног скакали солнечные зайчики, а на стены домов и тротуары словно сыпались осколки радуги. Облезлые подъезды в ее присутствии казались благороднее, вокзал – уютнее, сантехники – милее.

Однажды Боря сказал ей:

– Мой самый любимый пищевой продукт – пшенная каша.

Тут же произошло невероятное. Вся улица, по которой они шли, и площадь, из которой эта улица вытекала, насколько хватало глаз, проросли незнакомым злаком, неродным для среднерусской полосы. Крепкие, уже летние с виду растения играючи поднимались из неплодородного асфальта и вставали рядами, стебель к стеблю. Отодвинулись углы домов. Движение остановилось. Только по полю скользила едва заметная рябь под крыльями голубей, слетевших с крыши мэрии, и воробьев, покинувших памятник адмиралу Нельсону.

Замер и Боря. Его приковало к месту ощущение сытости, которое излучали неожиданные заросли.

– Это что ж тут такое выросло?! – изумился он.

Фея в это время собирала букет, и радуга играла у нее за спиной в витрине магазина. А прохожие, которые шли Боре навстречу, взглядывали на него испуганными глазами и сразу падали, споткнувшись о стебли.

И только одна женщина, торговавшая на улице подснежниками, крикнула ему в ответ:

– Да просо же!

Дома он открыл, на всякий случай, «Словарь русского языка» и узнал, что просо – это «крупяной злак, из которого получают пшено».

…Боря пробовал потом произносить ту фразу в присутствии разных других людей, но ничего похожего больше не происходило. И у него не осталось никаких сомнений в том, что Фея – это фея.

А вот что он влюблен, Боря осознал не сразу.

Сначала при виде Феи он просто чувствовал, как учащается пульс, а значит, сильнее бьется сердце. Он не придал этому особого значения, только стал чуть больше принимать витаминов и бегать трусцой вдоль трамвайных путей. Однако потом он заметил, что сильное сердцебиение начинается у него не только тогда, когда он видит Фею, но и когда думает о ней. Думать о Фее было приятно, и Боря всего лишь прибавил к витаминам и бегу контрастный душ. Но, наверное, зря. Потому что теперь при мысли о Фее у Бори туманились глаза, а пульс делался бешеным. Он щелкал Борю в виски и толкал в затылок, он дрожал за ушами и стучал под коленкой, а также мог отзываться в кончике носа, на что, с медицинской точки зрения, никакого права не имел.

Встревожившись, Боря пошел в поликлинику к врачу-терапевту. Она отправила его к кардиологу, кардиолог – к невропатологу, невропатолог – на анализ крови. Сдав анализ, Боря снова оказался у врача-терапевта, которая хотела было послать его еще к хирургу, но передумала и поставила диагноз.

– Влюбленность 1-й степени, – сказала она недовольным голосом.

Боря помолчал. Потом спросил:

– А степень откуда?

– 1-я степень самая тяжелая. Запустили вы свое здоровье.

– Так и что ж мне делать? – спросил Боря.

– А это уж вы теперь к ней обращайтесь, к Даме Сердца. К нам надо было раньше приходить. А вы запустили.

– Но я жить-то буду? – испугался Боря.

– Да будете! – отмахнулась врачиха.

Изумленный своим диагнозом, слегка обиженный на отмахнувшуюся от него медицину, Боря ушел из поликлиники, считая по дороге пульс. «Ничего, – уговаривал он себя, – через это прошли все знаменитости. Значит, это хороший признак».

О феях Боря мечтал всегда. В дошкольном возрасте они представлялись ему чем-то вроде крохотных трамвайчиков. Потом он долго верил, что они живут в морковной ботве. А когда Боря вырос и понял, что они существуют в человеческом облике, оказалось, что феи стали ему просто необходимы. Потому что, хоть он и научился улыбаться, остальные способы, при помощи которых принято выражать хорошее отношение к другому человеку, пока давались ему с трудом.

Если надо было погладить кого-нибудь по голове, Борина рука сама собой начинала изгибаться, как ветка плюща, и уползала в карман. Ласковые слова никак не хотели выговариваться, смущенно пятились, забивались в нос, а вместо них вырывались наружу самому Боре не понятные фразы то на вымершем кельтском языке, то на старофранцузском, то на редком языке суахили, принятом исключительно в Африке. И, конечно, в этой тяжелой ситуации Боря не мог объясняться в любви вслух.

Правда, он умел молчать. Слово «умел» следовало бы написать с заглавной буквы: Умел. Просто молчать более-менее умеют все. Но Боря относился к этому вдумчиво. Он все время думал: можно ли выразить таким образом глубину лужи или звон в ушах. Или: чем отличается молчание человека, жующего сыр, от молчания поедающего мороженое. Как промолчать какое-нибудь имя, скажем, Публий Овидий Назон или Сёрен Кьеркегор? Так, думая и тренируясь, он постепенно развил свое молчание до объема еще одного иностранного языка.

Ахейя. Сказка, рассказанная в лифте

Подняться наверх