Читать книгу Ласточка - Наталия Терентьева - Страница 7

Глава 6

Оглавление

Анна помедлила на тропинке. Она не хотела встречаться с настоятельницей. Вчера у них был неприятный разговор. Меньше всего Анне хотелось, чтобы между ней и Богом кто-то вставал. Какой-то человек, женщина, мужчина – неважно. Здесь часто говорят, что в монастыре нет мужчин и женщин, что стирается граница и остается только человеческая душа. Наверно, это должно быть так. Но Анна этого не чувствует. Сколько бы монахини ни усмиряли и ни укрощали свою женскую суть, но когда приезжает отец Василий, духовник их монастыря и одновременно мужской пу́стыни, все как-то оживляются, воодушевляются. Наверно, это ее греховная мирская сущность так говорит. Кто-то из монахинь давно не видит мужчин и женщин, видит лишь человека, его душу. Его веру или безверие, его боль и сомнения, слышат одну лишь молитву, на другом языке просто ничего не понимают. А кто-то – усмиряй не усмиряй плоть – смотрит на симпатичного, улыбчивого, зеленоглазого отца Василия вполне женскими глазами, невольно кокетничая, лишний раз улыбаясь без повода, розовея, оправляя черное платье, туго затянутое широким грубым ремнем…

Анне все время казалось, что многие вокруг нее как будто принимают участие в какой-то игре. Ей никогда не нравилось выражение «жизнь – это игра», тем более «жизнь – это театр». И лишь здесь она стала понимать его. Да, наверно, так устроен человек. Он всегда во что-то играет. Его суть такая, он не может по-другому. По-другому ему невыносимо скучно. Те, кому не во что играть, находят себе лазейки, отдушины, наблюдают за чужими играми, в конце концов. Разве она раньше не играла? Когда снимала свои репортажи, когда общалась с матерью Антона, ревновавшей ее к сыну, как положено, с самого первого дня знакомства. Играла, и игра эта и была сутью ее взаимоотношений с родственниками, сутью работы.

Здесь, в монастыре – тем более. Никто не понимает, почему она здесь. Точнее, все думают, что им понятно, но она не собирается никому это рассказывать. Сколько бы кто ни пытался лезть к ней в душу, она туда никого не пустит. В ее душе – черное, бездонное, в котором она утонула. Да, ей плохо, но когда ее начинают оттуда вытаскивать, ей становится еще хуже. Особенно если люди пытаются говорить с ней от имени Бога, вот как мать Елена вчера.

Поначалу Анна пыталась объяснить – да, она пришла сюда, потому что ищет у Бога помощи. Но помощь ей пытаются оказать люди, причем очень своеобразную. Чем больше они говорят – сами не зная о чем, ведь никто не знает, что такое Бог, – тем больше раздражают Анну. Ей нужно молчание. Но ее не благословили молчать. Как странно. Когда раньше кто-то уходил в скит и молчал двадцать лет, он ни у кого не спрашивал разрешения. Но в нашем обществе другие игры. В это никто теперь не играет. Не может Анна уйти в лес, построить там себе избушку и жить одна. Найдут, попросят разрешение на строительство, документы на землю… И, главное – не разрешат молчать. Заберут в психиатрическую клинику и заставят говорить. Есть где-то такие отшельники, в сибирской тайге. О них шепотом рассказывают и считают их отступниками от истинной веры, потому что молиться Богу нужно в церкви, а не в хижине, сложенной из кусков рубероида и фанеры.

– Понимаешь, Анна, – говорила настоятельница вчера, – тебе нужно смягчить твою душу. Ты должна каяться, и тогда тебе Бог даст прощение, к тебе придет спасение.

– Я постоянно разговариваю с Богом.

– Ты не разговаривать должна, а молиться! Открывать душу. Я же тебе говорю – каяться. Просить о спасении. Отчаяние хуже всяких зол, сестра.

Анна молчала. Это бесполезно. Отчего эта женщина думает, что она лучше Анны знает, что ей нужно? Отчего она уверена в своей избранности и имеет право учить Анну? Анна и так чувствует присутствие Бога, и ей для этого человеческие слова не нужны. Его присутствие не выскажешь никакими словами.

– Ты упорствуешь в своем унынии. А это грех. Ты должна радоваться.

– Чему? – все же спросила Анна, хотя давала себе слово – слушать, кивать (игра такая, что поделаешь!) и уходить прочь, в свой мир, в котором ей гораздо лучше.

Лучше всего вообще не говорить ни слова, ни с кем. Ждать ночи. Ночью ей снится Артем, живой, веселый. Да, конечно, есть еще Ника. Иногда и она снится, и это очень раздражающие сны. Потому что во сне Анна любит Нику, как раньше, когда она не разделяла детей, не думала о том, кого любит больше. Ее мир был заполнен светом, любовью, с тех пор, как она встретила Антона, у нее все было прекрасно. До этого жизнь была хорошей, нормальной, удачной, но с того солнечного морозного дня, когда Антон подошел к ней, вообще все понеслось, как в сказочной карусели. Родилась Ника, здоровая, активная, красивая, веселая, умненькая, встала на лыжи, они вместе проводили столько времени в лесу, на трассах, летом тоже ездили в горы, гоняли на велосипедах, такие похожие с Антоном, и правда половинки. Несколько лет назад умерла ее мать, как-то неожиданно, никто не думал, что она болеет, но Анна утешала себя тем, что мать не страдала перед смертью, как многие, и рана довольно быстро заросла. Тем более, что вокруг нее были ее любимые – муж, Ника и, конечно, источник света и позитивной энергии Артем. Таким подвижным детям обычно положено смеяться и плакать без остановки. Но Артем не плакал, он только смеялся, находил радость во всем. Делал все быстро, энергично, как будто энергия обоих родителей в нем не удвоилась, а удесятерилась. Некоторые родственники и знакомые говорили, что надо бы его осаживать, что он слишком активен, это нездоро́во, но убедить Анну, что смех и свет, которые не выключаются никогда, – это плохо, не мог никто.

За два дня до трагедии Анна с Антоном записали Артема в школу, можно было сделать это по Интернету и успокоиться, но они еще и пошли по старинке, взяв сына за руку, посмотрели школу. Анна так ярко себе представляла, как осенью они отправятся с цветами и новым ранцем в школу, как Артем будет расти, видела его большим, подростком… Нет, нет и нет. Невозможно поверить. Дни идут – недели, месяцы, вот уже пошло на третий год. А во снах он живой, смеется, берет ее ручками за шею, шепчет ей в ухо: «Мама, мама…» Правда, последнее время стали сниться другие сны. И тогда Анна просыпается в слезах и не знает, куда ей деваться. Ведь у нее была единственная отдушина – ее сны. А теперь в снах Артем уходит. Уходит в лес, уходит к темному озеру, уходит к своей бабушке, ее матери, и она ничего не может поделать. Кричит, зовет его, пытается остановить, но у нее нет голоса во сне, нет сил…

Анна посмотрела на себя в маленькое зеркало, заправляя волосы в прорез глухого апостольника. Она хотела снять зеркало со стены, но воспротивилась соседка. Конечно, она бы предпочла быть в келье одна. Поначалу ей мешала другая женщина, но потом она привыкла. Не отвечала на вопросы, не разговаривала, да и все тут. Соседка поменялась, потом опять поменялась. Никто не хотел жить с молчащей Анной. У монахинь своей воли нет, но они ходили и потихоньку просили игуменью перевести их в другую келью. В монастыре не поощряются словоохотливые и заводящие дружбу личности, но упорное молчание Анны было обращено не к Богу, а в саму себя, оно пугало и раздражало по-человечески любого, кто оказывался рядом. Месяца два вообще никого не было. Когда к ней поселили пожилую сестру Гавриилу, бодрую, резкую, которая стала настойчиво увещевать Анну, добиваться ответа, она пошла к настоятельнице и спросила, нет ли возможности отвести ей отдельную келью.

Келья нашлась – в старом корпусе, крохотная, темная, с маленьким, в две ладони окошком под самым потолком, и вторым окном – узким, как бойница. Но это была именно жилая келья, потому что кровать в ней была когда-то построена вместе со стеной – каменное ложе. Оно очень понравилось Анне. Ровное, жесткое, всегда прохладное. Зимой в келье было холодно, но это не пугало Анну. В холоде лучше спится, сон глубже. И вот в эту келью в конце зимы привели полную, испуганную девушку и поставили ей кровать. Да, место для кровати было, у двери. Но Анна не понимала, зачем так тесниться. В других кельях гораздо больше места, освоившись в монастыре, она знала теперь, что есть и незаселенные комнаты. Конечно, в них с позапрошлого века не делали ремонт, но какой ремонт нужен в комнате с каменными стенами – побелить стены, выскоблить пол да покрасить окна? Главное, чтобы они закрывались хоть как-то и стекла все были на месте.

В ее келье в длинном узком окне – огромная щель. Когда не морозно, это очень хорошо – все время свежий воздух, а в самые морозы Анна на ночь клала на глубокий подоконник свое длинное пальто, вставала затемно – выспавшаяся, с ясной, свежей головой. Чистый холодный воздух, легко дышится, сон глубокий, иногда долго не отпускает, проснешься, опустишь ноги, сразу не встанешь – и сон продолжается, ровно с того места, на котором прервался от звука колокольчика дежурной сестры.

Новая соседка, Оля, совсем растерянная, сидела в первый день на краешке единственной табуретки, держа в руках пакет со своими вещами, и оглядывалась.

– А зеркала нет? – спросила она.

– Зачем тебе зеркало? – пожала плечами Анна. – Не насмотрелась на себя… там? – Анна кивнула в сторону улицы.

Девушка стыдливо пожала плечами. Анна уже потом узнала, что отдали ее в монастырь то ли родственники, то ли соседи, с ее согласия, разумеется, потому что Оля была набожная, верующая, училась плохо, все ходила в церковь с матерью, а как мать умерла, растерялась, хозяйство запустила, две козы у нее поумирали одна за другой, курятник сгорел, куры разбежались, забор упал. А Оля все сидела дома и плакала. Потом и дом сгорел. Вот какой-то «дядя Леша» ее, девятнадцатилетнюю, как малого ребенка, в монастырь и привез.

С Олей было просто молчать. Она пару раз, шумно вздыхая, пыталась заводить разговоры с Анной, но поскольку та молчала, Оля, поговорив немного, растерянно умолкала. Чужой человек в крохотной келье неимоверно мешал Анне, но настоятельница была неумолима: «Нет, и все». Ну нет так нет. Анна понимала, что ее воспитывают, ей помогают, ей не дают свободы и самостоятельности в общении с Богом. Что ж, она и в таких условиях сможет запереться и закрыться. Ее Бог – это ее Бог, тот Бог, что решил отнять у нее Артема. Если бы она верила, что когда-то встретится с Артемом – там, откуда никто не возвращается и не рассказывает, что же там на самом деле, – ей бы было легче. Хорошо Оле. Она искренне верит, что встретит свою мать, «мамку», как называет ее Оля, на том свете. Именно об этом она все порывается рассказать Анне. Анна поняла, почему настоятельница подселила к ней Олю. По интересам. Поговорить о том свете. Только Анна себе все совершенно не так представляет.

– Я приду туда и сразу мамку там найду, – на полном серьезе рассказывала ей два дня назад Оля, тихо, но настойчиво, несмотря на то, что Анна отвернулась к стене и сказала, что спит. – И она выйдет ко мне, в голубом платье, в котором мы ее хоронили, и скажет: «Олюшка моя, вот я и дождалася тебя…»

Анна все-таки не выдержала и повернулась к соседке:

– Ты веришь в это? Ты на самом деле веришь, что ты встретишь мать после смерти? В голубом платье?

Разве она имеет право быть такой жестокой? Имеет. Ведь у нее все отняли. Вся ее жизнь оборвалась вместе со смертью Артема. Ей больше ничего не нужно – ни свет, ни жизнь.

– Верю, – улыбаясь, проговорила Оля и приподнялась, подперев щеку тяжелой пухлой рукой. – Холодно как здесь. Не привыкну я никак. Как ты спишь…

– Попросись в другую келью.

– Мне здесь нравится, с тобой, – застенчиво сказала Оля. – Ты хорошая… и сильная.

Меньше всего Анне хотелось говорить с посторонним и совершенно ненужным ей человеком о самой себе. Сильная она или слабая… Хорошая или плохая. Она не для этого пришла сюда, чтобы обсуждать, какая она.

– А я не верю, что после смерти что-то будет. Вся наша жизнь – только здесь.

– Ты что? – даже испугалась Оля. – Ты что говоришь? Бог накажет, как же ты не веришь… Надо верить!

Как бы ей объяснить, что очень раздражает, когда посторонний человек, в два раза моложе тебя, называет тебя на «ты» и разговаривает с тобой так, как будто имеет право на любые вопросы.

– Ничего там нет, – упорно повторила Анна. – Есть только короткая жизнь, у кого восемьдесят лет, у кого сорок, как у твоей мамки, а у кого – семь.

– Я знаю, у тебя сын…

– Никогда, слышишь… – Анна резко встала и подошла к узенькому топчану, втиснутому между дверью и неровным скошенным углом. Она наклонилась к испуганно отпрянувшей от нее Оле: – Не смей никогда ничего говорить о моем сыне! Вообще не лезь ко мне, ты поняла? Кто тебе сказал? Зачем они болтают… Как это узнали… Надо же… Даром что монастырь… Разболтали…

Анна выдохнула, растерла сильно заболевшую грудь и вернулась обратно в кровать, стоять босиком на ледяном каменном полу было неприятно.

– Завтра скажешь настоятельнице, что тебе холодно здесь спать, и вообще, что я тебя прогнала. Поняла? А сейчас послушай меня: у тебя есть твоя короткая жизнь, после нее не будет ничего…

– Нет. – Анна почувствовала, как Оля улыбается в темноте. – Ты зря так говоришь. И ты своего сына встретишь, и я мамку свою. Вот осталось немного только здесь помучиться, я готовлюсь, надо молиться, надо жить праведно, и тогда мы там встретим всех, кто ушел…

– Ты – живешь? – усмехнулась Анна. – Ты пришла сюда, чтобы жить?

– Нет, – искренне ответила Оля. – Я пришла сюда, чтобы дождаться смерти. Здесь хорошо, и говорят, что делать надо, и женщины все хорошие, и церковь – вот она прямо здесь, к мамке ближе здесь, я чувствую…

– Что с тобой поделаешь! – махнула рукой Анна, с досадой чувствуя, что ей жалко девушку. Напрасно из злости она пытается Олю разуверить. А с другой стороны – ну как слышать от молодой, вроде вполне здоровой, пусть и не очень развитой, но зато доброй и душевной девушки, что она не жить собирается, а смерти ждать. Как не пытаться ее уверить, что мать свою она больше никогда не увидит и что вряд ли мать бы была довольна, если бы узнала, что после ее смерти дочь жить больше не будет, а добровольно согласится за вечное заточение в монастыре. Хотя в миру бы она пропала, наверно.

Вот эта тихая стеснительная Оля нашла где-то овальное зеркальце, повесила его около двери на старый гвоздь. И теперь аккуратно расчесывала перед ним свои длинные светлые волосы. Любая бы городская красотка позавидовала Олиным волосам, а она, расчесав их, стягивала в тугой узелок и прятала под платком. А как иначе? Монастырь. Анна зеркало сняла, вынесла в коридор, убрала за старую снятую дверь, которая, прислоненная, стояла у стены, а Оля нашла и вернула. Анна подивилась такому упорству скромной девушки, но больше снимать зеркало не стала. Она давно не видела себя в зеркало, причесывалась, умывалась, не глядя. В трапезной у входа сбоку было небольшое мутноватое зеркало, но она проходила, не поворачивая головы.

Сейчас она с удивлением рассмотрела свое лицо. Чужое, как будто совсем незнакомое лицо. Странно смотреть на себя, она отвыкла от этого. Это совершенно не нужно. Анна отвернулась от зеркала. Платок прекрасно можно надевать, не глядя на себя. Там сделана прорезь. Ровно или нет, можно ощупать руками. А как посмотришь в зеркало… Как будто глядя туда, она видела какой-то другой мир. Тот, о котором она думать не хочет и не будет. Мир, в котором надо что-то решать, мир, в котором горячо, ярко, шумно, как будто за плечом у нее появляются муж и Ника, смотрят на нее с надеждой, упреком. Нет, ей не нужны ни надежды их, ни упреки. Приехали раз – она дала понять, что не вернется к ним, что ее жизнь здесь. Точнее, не жизнь, а… Как назвать, что у нее здесь? Она, как Оля, ждет смерти?

От этой мысли Анне стало как-то нехорошо. Нет, конечно. Она же не верит, что после смерти что-то будет. Ничего не будет. Белковая жизнь короткая и бессмысленная. Точнее, если и есть какой-то смысл, нам не сообщили. Мы живем, подчиняясь чужой программе, и ничего поделать с ней не можем. Все четко расписано – сколько, как, когда, что можно, что нельзя, жесткие ограничения по сну, еде, температуре, организм наш слаб и вынослив одновременно. Повышение температуры на несколько градусов не совместимо с жизнью. Без воздуха три минуты – смерть. Без солнца разрушаются кости. Ребенок вынашивается девять месяцев. К пятидесяти годам функция воспроизводства в женском организме угасает. Мужчина с трудом управляется со своей функцией воспроизводства, придумывает ограничения, запреты, уловки… И так далее. И тем не менее скребется человек, скребется, несмотря на всё – размножается, размножается, истребляя всё вокруг себя – других живых существ, чистую воду, без которой сам жить не может, чистый воздух, лес…

Почему Анна стала об этом думать? Все мысли тяжелы и болезненны, лучше было в черной капсуле боли, в первые месяцы. Там главное было, чтобы никто не трогал. А сейчас Анна сама начинает думать, просыпается, и мысли обрушиваются – о том, о сем, о смыслах, бессмыслице, о жизни, о Нике, которой скоро исполнится шестнадцать, о муже, который как-то там без нее… О том, что она очень хочет верить, как верят все вокруг – легко и не рассуждая, очень хочет. И не может. Чем дольше она живет в монастыре, тем дальше ее вера от их наивной крепкой веры.

Анна взглянула на шедшую навстречу монашку. Не разойтись, ясно уже – та остановилась, чтобы поговорить.

– Анюта! – подмигнула ей Стеша – Стефанида, веселая и живая монахиня, которая всегда словно ненароком задевала Анну то одним словечком, то другим. – Хорошо-то как сегодня в праздник, правда? Душа радуется! Вот вся радуется! Плат-то поправь, сбился, набок съехал…

Анна кивнула, опустив глаза. Не надо к ней лезть с веселыми словами и разговорами о погоде. Да, небо. Она тоже видит, что небо лазурное, яркое, с белейшими облаками. Красиво, год назад она не видела этого ничего. А сегодня видит. А раньше, много лет подряд, бросалась фотографировать. Зачем? Чтобы сохранить эту красоту? Для чего? Для кого? Где теперь все ее снимки? Кому они нужны?

– Господь нам шлет искушения… – снова заговорила Стеша. – Нельзя прожить без искушений, или чрез бесов, или чрез людей, или от своих привычек…

– В смысле? – не поняла Анна. Она не может никак привыкнуть к их языку. – Ты о чем?

– Приехала новая насельница, – вздохнула Стеша, – да не одна…

– А с кем? – Анна, сама не зная почему, спросила это.

– Ох, да там такая история, прости Господи, прости Господи… Страдает она… болезнью винопития…

– И что, к нам приехала алкоголичка? – усмехнулась Анна.

– Сестра! – Стеша, как и следовало ожидать, рассердилась, даже отступила от нее на шаг, услышав излишне резкий Анин тон. – Ну что ж ты так…

– Как? – прищурилась Анна. Как же ей стало тяжело сохранять свой безопасный кокон, в который еще недавно не мог проникнуть ни луч света, ни человеческие эмоции, чужие, ненужные ей теперь совсем. – Это монастырь или вытрезвитель?

– У Бога все равны, – смиренно ответила Стеша, только глаза ее, вечно смеющиеся, говорили что-то иное.

Как раньше бы Анна ухватилась за такого персонажа! Сняла бы репортаж, тем более что у Стеши интересная судьба, она осетинка. Когда-то ее звали Зарина. Стефанида – это ее монашеское имя, причем второе, данное уже при настоящем постриге, когда она стала так называемой «мантийной монашкой», носит с тех пор особую одежду… Особые игры, а разве нет? Духа, интеллекта, плоти… Отказ от потребностей своей плоти, умерщвление плоти – это ведь тоже игры. Никуда не деться от гормонов, от потребностей организма в белковой пище, в мясе…

Иногда Анне хотелось сделать что-то, чтобы нарушить благостный настрой своих товарок – и трудниц, недавно пришедших в монастырь и еще не определившихся с выбором, точно ли они останутся здесь на службе у Бога или вернутся в мир, и послушниц, которые на шаг ближе стали к монашеству, как, например, она, – с некоторым сомнением, но ее все же перевели в начале весны в послушницы, выдали разрешение на ношение подрясника и апостольника, и тем более монахинь, получивших новое имя, благословение на ношение иноческих одежд, взявших в руки четки…

Зачем тогда она здесь, если она не приживается, если не хочет играть в эти игры, если не хочет признавать правды воцерквленной веры? Потому что в миру ей совсем невыносимо. Было невыносимо, и она ушла. Как было бы сейчас, ей думать не хочется. Не стоит и пробовать. Она приняла такое решение, и она его не нарушит.

Стеше не терпелось еще что-то рассказать Анне, это было очевидно.

– Ну, что еще? – вздохнула Анна.

Конечно, Стеша могла бы и обидеться на такой тон. Но новости были интереснее.

– Брань ведешь, Аня. Никак победу не одержишь, – без укора, горестно проговорила Стеша.

– А ты одержала?

– Одержала! – широко улыбнулась Стеша.

Если бы не выщербленные передние зубы, длинноватые и неровные, Стеша была бы хорошенькой. Сколько ей лет – непонятно, как и многим, кто прожил в монастыре много лет. То ли тридцать три, то ли пятьдесят три. Холодная вода, свежий воздух, полное отсутствие кремов – лицо и старое, и нестарое одновременно. Страдавшее, но не жившее полной жизнью. Только страданиями и отказами от страстей и радостей. Точнее, жившее иными радостями. А у кого-то и страданий не было, кто в монастырь попал рано, другой жизни и не знал.

– Одержала, – повторила монашка. – Потому всем и довольна. А если монахиня удрученная, значит, она терпит поражение. В борьбе с силами бесовскими, со своими страстями земными.

– Мы пока на земле, Стеша, – сказала Анна, хотя не раз давала себе зарок не пускаться в теологические споры с монахинями – бесполезно и действует крайне удручающе.

– Ты не слышишь, что тебе говорят, сестра, – как с больной, заговорила с ней Стеша.

Анна хорошо знала эту манеру стариц и опытных монахинь. «У меня к мирянам жалость, к ним всем, неразумным, жалость», – часто повторяла настоятельница и говорила это вполне искренне.

Анна спорить не стала, но Стеша настойчиво продолжила, привычно перебирая руками четки. Было ощущение, что она что-то другое при этом делает, что-то свое, тайное, важное, руки ее жили отдельной жизнью. Анна невольно засмотрелась – Стеша передвинула две четки влево, потом три вправо, потом одну влево, потом быстро-быстро одну за одной, одну за одной стала бросать вправо, потом руки замерли, и Стеша вдруг резко откинула все назад и стала спокойно, всё заново, по одной, с равным промежутком перекладывать направо, потом снова замерла и стала просто крутить четки, довольно лихо, на кожаной веревке. Если бы это снять… Анна от неожиданно подступившей мысли даже похолодела. Это кто сейчас подумал? Она? Что снять? Как? Она навсегда отказалась от своей суетной, глупой, бессмысленной профессии.

– Ты затыкаешь уши изнутри, – терпеливо продолжала Стеша. – Потому что находишься под влиянием страсти. Уныние – это тоже страсть. Не лучше, чем гнев или обида.

Как раздражает Анну, что ее боль, ее скорбь, ее ледяную тоску называют протокольным церковным словом «уныние». Ведь Стеша не ее духовная мать, даже не старица еще, и спроси ее – «Почему ты меня учишь?» – она очень удивится, расстроится. Но ведь каждый, кому не лень, готов если не пнуть ее, то хотя бы ненароком задеть, указать ей на ее «грех», все эти безгрешные «сестры», заслужившие право носить на спине параманный крест – кусок ткани с крестом, привязывающийся тесемками на спине. Как же, наверно, неудобно им с ним ходить, и постоянно напоминает об их долге, об их избранности. «Господь всех призывает, а быть меж избранными от человека зависит» – местная аксиома, они этим живы – своей избранностью…

Анна ничего не могла поделать, но тонкости и сложности монастырской жизни постоянно возвращали ее мысли к тому, от чего она бежала. Все говорят, что в мужских монастырях как-то по-другому, а женщинам никуда не деться от своей грешной сути… Но ведь это когда-то придумали мужчины – что женщина есть средоточие греха. Что не они, мужчины, сами греховные по своей сути, а женщина их такими делает, женщина соблазняет. Хотя ведь это так ясно – в мужской природе заложено неуемное стремление размножаться, главенствовать и драться за это главенство, не жалея ни своей, а главное – чужой жизни. Не это ли причина всех их собственных бед и бед всего человечества на протяжении веков и тысячелетий?

В любом случае, в мужском монастыре Анна не была, а здесь, в женском – тоже суета, не меньше, чем в миру, только своя. И зависть, и косые взгляды, и неумные разговоры, и ложь. Да, ложь. Зачем сейчас Стеша лезет ей в душу? Она хочет ей помочь? Ей, Анне, измученной болью и тоской о погибшем сыне? Или она хочет утвердиться в своей благости, еще раз понять – вот она, Стефанида, такая безгрешная, у нее так плотно, так крепко перевязана грудь, в ней не осталось ничего греховного, женского, она не знает радостей и болей материнства, никогда не знала и уже не узнает, прошел ее возраст, она сильная в своей стерильной чистоте, своей святости, она так близко к Богу. А Анна – далеко. И Стеша сладостно учит ее, укоряет, ласково посмеивается, объясняет ей, неразумной, ее ошибки, тупики, ее нечистые помыслы.

– Уныние – страсть, просто с противоположным знаком… – задумчиво проговорила Анна. – А в этом что-то есть.

– Что же ты так бунтуешь, Аня, Аня, – покачала головой Стеша. – Ведь год уж как здесь живешь.

– Два, третий пошел, – поправила ее Анна.

– Тем более. А все со своим уставом лезешь, никак правды Божьей не услышишь. Читай правило, полегчает. Утреннее читай, вечернее, не отвлекайся… Не отвлекаешься? Мысли не лезут греховные?

Анна покивала – спорить бесполезно, она знает, что такое долгие, выматывающие душу разговоры со старицами, совершенно бессмысленные для нее, она по-другому все видит и слышит и не хочет знать той, странной, искусственной правды. Зачем же она сюда тогда пришла? Несмотря на попытки монахинь переделать ее мир, попасть в него и расставить там все по-своему, она получила то, зачем пришла. Жизни с ее страстями, суетой, работой – той работой – больше нет. Она хотела уйти от Ники, от мужа, хотела уйти туда, где вместо страшного, вонючего мегаполиса, раздавившего ее сына – так ей казалось, – поют птицы с утра до вечера, тишина, работа.

Да, работа ее тяжела физически, но она понятная, нужная, ничего бессмысленного Анна не делает. Поскребет пол – он будет чистый, польет яблони – листья на них зазеленеют ярче, яблоки нальются сочнее, вот и все. Молитвы… Особенно поначалу многочасовые молитвы, монотонные, малопонятные, ей помогали. Тем более что излишнее рвение в молитвах, как ни странно, в монастыре и не приветствуется. Послушничество – это работа на благо монастыря, а вовсе не истовое служение Богу в молитвах. Тут захочешь уйти в нереальный мир, да не дадут. День послушницы полон обычных мирских забот – уборка, прополка, поливка или чистка снега, работа на кухне, другие хозяйственные заботы, не кончающиеся никогда. Монастырь большой, запущенный годами и до конца еще не восстановленный.

Анна заметила, как Стеша с необычным выражением то и дело взглядывает за ее спину, и тоже обернулась и не поверила своим глазам. Ребенок? Что здесь, в монастыре, делает ребенок? На экскурсии к ним приезжают редко, ехать уж больно неудобно, никаких чудотворных икон у них нет, а если и приезжают, то в эту часть монастыря, жилую, не заходят; дорожки так искусно поворачивают, что праздные туристы прогуляются кружок, другой вокруг центрального храма, завернут, чтобы пройти мимо огромной розовой клумбы, на которой непрестанно трудятся одна-две женщины, не поднимая головы – пропалывают сорняки, рыхлят почву, поливают, отрезают засохшие ветки, да и уезжают восвояси, думая, что побывали в монастыре. А настоящий-то монастырь он вовсе не в храме, а в душах монахинь. А в душу, слава богу, заглянуть невозможно.

Стеша, увидев заинтересованный взгляд Анны, кивнула:

– Ага, вот я и говорю. Необычное у нас пополнение.

– В смысле? – нахмурилась Анна. – Это не гости? Что, ребенка взяли в монастырь? Ребенка… – Она всмотрелась. – Это же мальчик…

– Мальчик, – опять кивнула Стеша, как-то непонятно улыбаясь. – Восемь ему лет-то, что ли. Или семь. Мать точно не знает.

– Как не знает?

– А ты поди, поговори с ней, может, тебе скажет, вспомнит…

– Это… – Анна не могла поверить собственной догадке. – Это та женщина, о которой ты говорила? Алкоголичка?

– Сестра страдает грехом винопития… – поправила ее Стеша.

– Ну да, я страдаю грехом уныния, а она – винопития. Ясно. Обе грешницы.

– Я тоже грешу, Аня, – вздохнула Стеша.

– А у тебя какие грехи? – спросила Анна, тут же пожалев. Какое ей дело? Что за внезапно проснувшееся любопытство?

– Да так… Скоромного хочу в пост… Страсть как хочу… Грешница, грешница… Конфету вот съела… Ела и думала: «Вот, Господи, какая я у тебя неразумная…» И опять хочу.

– Хотеть – тоже грех?

– А как же, конечно… – Стеша не стала договаривать, потому что мальчик побежал прямо к ним по тропинке.

– Разве детей берут в монастырь?

– Как видишь.

– Но у нас женский монастырь, почему так разрешили? – растерянно спросила Анна, глядя, как вполне веселый, здоровый на вид ребенок подскакивая то на одной ноге, то на другой, бежит мимо них. Конечно, он не к ним бежал, просто так.

– Может быть, приют у нас будет… – зашептала Стеша. – Разговоры идут. Денег выделят, на ремонт храма, стен, башен. И дело будет хорошее… А то еще и гостиницу сделают, паломники к нам поедут…

– Зачем нам паломники? – удивилась Анна.

– Тебе, может, и не нужны! Так от них же деньги, а монастырю нужны средства. Ладно, все, заболтались мы с тобой, работать надо идти.

Стеша ушла, Анна тоже пошла в мастерскую, где она помогала с вышивкой. Как ни странно, оказалось, что она очень многое умела, только не делала этого в жизни. И шить, и вышивать, и управляться с растениями, и готовить, и придумывать рисунок для вышивки да еще и переносить его в форму алгоритмов. В той жизни у нее не оставалось времени на что-то, кроме работы. Дома, в семье, она мало что успевала – готовила и то не каждый день. Редко-редко в воскресенье, если была плохая погода, они не ехали на лыжи или на велосипедах в парк, Анна вместе с Антоном лепили пельмени, так повелось у них с самого начала совместной жизни. Дети, подрастая, стали им помогать. Это было очень веселое дело. Главное было кому-то запрятать в пельмешек вместо мяса кусочек теста, перемешанного с молотым черным перцем. Это был счастливый пельмень. Кто его съест – тому и счастье. Иногда пельменей оказывалось целых три. У Артема, разумеется, пельмени не получались, у него не хватало терпения их аккуратно склеивать, он только скакал вокруг стола, терся лбом об Анну, смеялся, лазал под столом.

Анна даже отмахнулась рукой от внезапно яркой картины ее прошлой жизни. Этой жизни нет и не было никогда. Ей так проще. Придумывают же люди себе судьбу, рассказывают о том, чего не было… Вот и она все придумала. У нее ничего нет, кроме сегодняшнего дня. Ни вчера, ни завтра нет. Разве не так учат проповедники счастья, не ориентированные конкретно ни на одну из мировых религий? Есть сегодняшний день, и будь им счастлив. А Анна тем более, и не стремится к счастью. Она просто живет одним днем, сама не зная, для чего.

У самых дверей длинного одноэтажного здания, где были различные мастерские, сидел тот самый мальчик и подсовывал прутик Василию Парфенычу, вальяжному коту, с пышной бело-черной шерстью. Анна поначалу не могла поверить, что одного из четырех монастырских котов зовут так же, как и их духовника. Кто так назвал, зачем? Ведь у кота такие же зеленые глаза, как у отца Василия. В шутку, в отместку… Да и зачем им имена – живут и живут, как могут, никто их особенно не кличет. Но все монахини знают, что один кот просто Рыжий, другой Тимка, простецкий, серый, вечно ободранный, третий – девочка, тоже серенькая, но аккуратная, с яркими рыжими глазками, почему-то с горделивым именем Римма, а четвертый – пушистый и наглый Василий Парфеныч, сверкающий изумрудными глазами. Каждая беременность Риммы – это особое событие, вызывающее много шушуканий, хлопот. Сначала – резко толстеющая Римма, степенно выхаживающая по тропинкам, затаенные смешки – какого цвета будут котята, потом пересуды – куда их девать, не топить же божьих тварей, и вот большая корзина с очаровательными беспомощными котятами долго стоит у входа в монастырь и всегда разбирается прихожанами.

Анна на секунду приостановилась, посмотрела на мальчика. Он тоже взглянул на нее. Ну мальчик и мальчик, одернула она сама себя, и побыстрее прошла мимо.

– Это… Как его зовут?! – крикнул ей мальчик вслед.

Анна замедлила шаг. Ей это совершенно не нужно. Ей не нужны никакие впечатления, отвлекающие от спокойного, изо дня в день, абсолютно бесстрастного существования. Да, она больше не плачет, только если Артем ночью уходит, и она снова и снова переживает расставание с ним. Но днем она не плачет, у нее перед глазами больше не стоит отпевание, сами похороны, она думала, что не пройдет никогда, нет, прошло, больше не вспоминается. Но ей не нужно ничего, что бы могло нарушить ее установившийся более или менее внутренний покой. Поэтому она и со своими родными не общается. Ника ей пишет, писала, по крайней мере, целый год, и после приезда прошлым летом что-то писала, но она просила матушку Елену не давать ей этих писем. Матушка легко согласилась, ведь Анна сказала, что пишет ей дочь брата. И та не стала разбираться, правда ли это.

Зачем Анне Никины письма? Тепла никакого у нее к Нике нет, знать о ней она ничего не хочет. Возможно, Анна ее когда-то простит, надо простить, но забыть она не сможет. Она кратко ей ответила на одно из первых писем: «Я постараюсь о тебе молиться. Живите без меня».

Сейчас Анна молча взглянула на мальчика. Светловолосый, с выгоревшими бровями, ресницами, сероглазый. Его уже отмыли здесь, переодели, нашли что-то не по росту, но чистое, завернули рукава.

– Ты не умеешь разговаривать? – спросил мальчик. – У нас бабушка тоже не умела разговаривать. Заболела и не умела поэтому. А ты слышишь что-то? А! А! – Мальчик громко крикнул, активно махая обеими руками.

Анна покачала головой и прошла мимо. Вот это да. Вот это веселье сейчас начнется у них. А если еще будет целый приют вот таких… Что ж, она попросится перевести ее в другой монастырь. Переводят – неохотно, но переводят.

Не сможет она спокойно молиться Богу, своему Богу, тому, который ее слышит, в отличие от людей, Богу, который привел ее сюда, в это отрешенное от жизни место, никак не сможет, если вокруг будет гомон и гвалт детских голосов.

Главное, чтобы при переводе снова не стали придирчиво интересоваться ее личной жизнью. Очень нехорошо обманывать настоятельницу, духовника, но иначе бы ее не взяли в монастырь. Разводиться с Антоном она не стала – не выдержала бы предварительного этапа, суда – ведь из-за Ники, еще несовершеннолетней, просто так бы их не развели. Поэтому она, прекрасно понимая, что замужнюю и с ребенком ее никто в монастырь не возьмет, пришла к знакомому священнику, про приход которого она снимала небольшой сюжет, объяснила, в чем дело. Тот, сам не монах, долго качал головой, сердился на нее, поначалу пытался отговаривать, но Анна очень попросила, и как-то отец Иннокентий ее услышал. Может быть, потому что сам когда-то ушел от вполне благополучной мирской жизни в церковь, получил духовное образование, но монахом не стал. Он помог ей подыскать монастырь в глуши, жизнь в котором еще не была налажена, монахинь было не очень много, шла медленная реставрация, и написал сопроводительное письмо для настоятельницы. Мать Елена тогда тоже долго разговаривала с Анной, сильно сомневаясь в ее серьезных намерениях. Вопрос о ее семейном положении она не обсуждала, лишь в самом конце сказала:

– То, о чем мне написал игумен Иннокентий, несовместимо с иночеством. За время трудничества и начального послушания ты должна будешь это решить.

Анна кивнула. Она понадеялась, что о Нике в письме слова не было, только о замужестве. Но она не хотела тогда думать ни о какой суете. Антон наверняка сможет это решить без нее, как-нибудь сам, не трогая ее, не пытаясь разорвать ее кокон, который она себе вьет, вьет, чтобы туда не проникал солнечный свет.

– И еще. Монастырь – это место благодати, а не скорби. Монах радуется, а не плачет. Сейчас ты меня не слышишь, но я надеюсь, услышишь, живя с нами. Иначе тебе будет очень трудно и скорей всего не по силам жить в монастыре.

Анна опять кивнула. Это всё слова, не имеющие к ней никакого отношения. Но монастырь – это единственное место, где она близко к сыну – в те минуты, когда ее некрепкая вера позволяет ей заглянуть за порог мирской жизни и увидеть там что-то, кроме холодной пустоты и небытия, и единственное место, где нет людей, знавших бывшую Анну, которой больше нет, у которой была любовь, семья, двое изумительных детей, самый лучший в мире муж, великолепная яркая работа, спорт, друзья. Той Анны больше нет, и не надо ее искать в этой женщине, которая на нее похожа, не более того.

Ласточка

Подняться наверх