Читать книгу Доживем до понедельника. Ключ без права передачи - Наталья Долинина - Страница 3

Киноповести и сказки для взрослых
Доживем до понедельника
Киноповесть о трех днях в одной школе
Пятница

Оглавление

Первый утренний звонок в 8:20 дается для проверки общей готовности. На него не обращают внимания.

Учительская гудит от разговоров, легко подключая к ним вновь прибывших, тем более что темы поминутно меняются. Кто-то между делом спешит допроверить тетради: на них вечно не хватает времени…

– Вчера, представляете, просыпаюсь в час ночи не на своей подушке…

– Да что вы? Это интересно…

– Ну вас, Игорь Степанович!.. Просыпаюсь я головой на тетрадке, свет в глаза… проверяла, проверяла – и свалилась!

– Аллочка, имейте совесть! – так обращались время от времени к химичке Алле Борисовне, которая могла висеть на телефоне все внеурочное время. Она роняла в трубку какие-то междометия, томно поддакивала, скрывая предмет своего разговора, и это особенно злило учителей.

– Угу… Угу… Угу… – протяжно, в нос произносит Аллочка. – Угу… Кисленьких… Угу… Как всегда… Угу… Грамм двести – триста.

Светлана Михайловна говорила с Наташей грубовато-ласково:

– Ну что такое стряслось? Нет, ты плечами не пожимай, ты мне глаза покажи… Вот так. Не обижаешься, что я говорю «ты»?

– Нет, конечно.

– Еще бы! Здесь теперь твой дом – отсюда вышла, сюда и пришла, так что обособляться некрасиво…

– Я не обособляюсь.

– Вот и правильно! Раиса Пална, а вы что ищете?

– Транспортир – большой, деревянный.

– На шкафу…

Мельников говорил в углу со старичком-географом, который постоянно имел всклокоченный вид, оттого что его бороденка росла принципиально криво. Илья Семенович возвращал ему какую-то книгу и ругал ее:

– Это, знаете, литература для парикмахерской, пока сидишь в очереди. Он же не дал себе труда разобраться: почему его герой пришел к религии? И почему ушел от нее? Для кого-то это вопрос вопросов – для меня, к примеру… А здесь это эффектный ход!..

Старичок-географ смущенно моргал, словно сам был автором ругаемой книжки.

Мельников замолчал. До него донесся сетующий насморочный голос учительницы начальных классов:

– И все время на себя любуются! Крохотули такие, а уже искокетничались все… Им говоришь: не ложите зеркальце в парту! Его вообще сюда таскать запрещается. – Ложат, будто не слышали… Вчера даже овальное, на ручке ложили – представляете?

– Послушайте… нельзя же так!

Говорившая обернулась и уставилась на Мельникова, как и все остальные. Чем это он рассержен так?

– Я вам, вам говорю. Вы учитель, черт возьми, или…

– Вы – мне? – опешила женщина.

– «Ложить» – нет такого глагола. То есть на рынке-то есть, а для нас с вами – нету! Голубушка, Таисия Николаевна, как не знать этого? Не бережете свой авторитет, так пощадите чужие уши!..

Его минутная ярость явно перекрывала повод к ней. Он и сам это почувствовал, отвернулся, уже жалея, что ввязался. Учительница начальных классов издала горлом булькающий сдавленный звук и быстро вышла… Светлана Михайловна – за ней:

– Таисия Николаевна! Ну зачем, золотко, так расстраиваться?..

Потом была пауза, а за ней – торопливая разноголосица:

– Время, товарищи, время!

– Товарищи, где шестой «А»?

– Шестой «А» смотрит на вас, уважаемая… – (речь шла о классном журнале).

– Лидия Иванна, ключ от физики у вас?

– Там открыто. Только я умоляю, чтобы ничего не трогали… Вчера мне чуть не сорвали лабораторную…

Светлана Михайловна вернулась взбудораженная, красная, сама не своя. Перекрыв все голоса, она объявила Мельникову:

– Вот, Илья Семенович, в чужом-то глазу мы и соломинку видим… Весь ваш класс не явился на занятия. В раздевалку они не сдали ни одного пальто, через минуту второй звонок, а их никто не видел… Поздравляю.

Стало тихо в учительской. У Ивана Антоновича, у географа, что-то с грохотом посыпалось из портфеля, куда он засовывал книжку. Оказывается, он яблоками отоварился спозаранок и – без пакета…

– Я так и знала, что без Анны Львовны что-нибудь случится, – добавила Светлана Михайловна, ища взглядом Мельникова и – странное дело! – не находя. Отгороженный столом, Илья Семенович сидел на корточках и помогал старику собрать его несчастные яблоки (на глаз можно было определить, что кислятина!). Они вдвоем возились там – «история с географией», а учителя саркастически улыбались.

– Чей у них должен быть урок? – спросил Мельников. Он показался без очков над столом.

– Мой, – объявила Наташа.

И ножка ее отфутболила к Мельникову запыленное яблоко.

* * *

Мельников осматривался, стоя без пальто у дверей школы. Двор был пуст. Кувыркались на ветру прелые листья, качались молоденькие оголенные деревца. С развевающимся шарфом Илья Семенович пошел вдоль здания.

С тыльной стороны пристраивали к школе мастерские. Там был строительный беспорядок, стабильный, привычный, а потому уже уютный: доска, например, водруженная на старую трубу из котельной, образовала качели, леса и стальные тросы применялись для разных гимнастических штук; любили также пожарную лестницу… Здесь можно было переждать какую-нибудь опасность, покурить, поговорить с девчонкой – словом, свой девятый «В» Мельников не случайно обнаружил именно здесь.

Его увидели.

Кто-то первый дал сигнал тревоги, кто-то рванулся «делать ноги», но был остановлен… До появления Мельникова они стояли и сидели на лесах группками, а теперь все сошлись, соединились, чтобы ожидаемая кара пришлась на всех вместе и ни на кого в частности…

Генка Шестопал наблюдал за событиями сверху, с пожарной лестницы; он там удобно устроился и оставался незамеченным.

Мельников разглядел всю компанию. Они стояли, разлохмаченные ветром, в распахнутых пальто… Портфели их сложены на лесах.

– Здравствуйте, – сказал Илья Семенович, испытывая неловкость и скуку от предстоящего объяснения.

– Здрасте… – Они старались не смотреть на него.

– Бастуем, следовательно?

Они молчали.

– Какие же лозунги?

Сыромятников выступил вперед. Если лидер – он, поздравить этих архаровцев не с чем…

– Мы, Илья Семенович, знаете, за что выступаем? За уважение прав личности!

И многие загудели одобрительно, хотя и посмеиваясь. Сыромятников округлил свои глазки, неплохо умеющие играть в наив. Столь глубокие формулировки удавались ему не часто, и он осмелел.

– Надо, Илья Семенович, англичаночку призвать к порядку. Грубит.

Поглядел Мельников на длинное обиженное лицо этого верзилы – и не выдержал, рассмеялся.

Костя Батищев перекинулся взглядом с Ритой и отодвинул Сыромятникова.

– Скажи, Батя, скажи… – зашептали ему.

Костя заговорил, не вынимая рук из косых карманов своей замечательной теплой куртки:

– Дело вот в чем. Сперва Наталья Сергеевна относилась к нам очень душевно…

– За это вы сорвали ей урок, – вставил Мельников.

– Разрешите я скажу свою мысль до конца, – самолюбиво возразил Костя.

– Прежде всего вернемся в помещение. Я вышел, как видите, без пальто, а у меня радикулит…

Ребята посмотрели на Костю; он покачивал головой; явно ощущал красивый этот парень свою власть и над ними и над этим стареющим продрогшим очкариком…

– А вы идите греться, Илья Семенович, – позволил Батищев с дружелюбным юмором. – Не рискуйте, зачем? А мы придем на следующий урок.

– Демидова, ты комсорг. Почему ж командует Батищев? – не глядя на Костю, спросил Мельников.

Маленькая Света Демидова ответила честным взором и признанием очевидного:

– Потому что у меня воля слабее.

– А еще потому, что комсорг – это рабочая аристократия, – веселым тонким голосом объявил Михейцев.

– Пошутили – и будет, – невыразительно уговаривал Мельников. И смотрел на свои заляпанные глиной ботинки.

– А мы не шутим, Илья Семенович, – солидно и дружелюбно возразил Костя. – Мы довольно серьезно настроены…

– А если серьезно… тогда получите историческую справку! – молодеющим от гнева голосом сказал учитель. – Когда-то русское общество было потрясено тем, что петрашевцев к «высшей мере» приговорили – кружок, где молодой Достоевский был… где всего лишь читали социалиста Фурье, а заодно и знаменитое Письмо Белинского к Гоголю. И за это – гражданский позор на площади… надлом шпаги над головой… потом на эту голову – мешок… и тут должен был следовать расстрел! В последний миг заменили, слава богу, острогом.

…Или другое: из Орловского каторжного централа просочились мольбы заключенных о помощи: там применялись пытки…

В таких случаях ваши ровесники не являлись в классы. Бастовали. И называли это борьбой за права человеческой личности… Как Сыромятников.

Такая аналогия смутила ребят. Не сокрушила, нет, а именно смутила. До некоторой степени. А Мельникову показалось, что лекция его до абсурда неуместна здесь… что ребятам неловко за него!

– И что… помогали они? Ихние забастовки? – трусливо вобрал Сыромятников голову в плечи. Ответа не последовало.

– Предлагаю «не удлинять плохое», как говорили древние. Не слишком это порядочно – сводить счеты с женщиной, у которой сдали нервы. А? – Илья Семенович оглядел их всех еще раз и повернулся, чтобы уйти восвояси: аргументы он исчерпал, а если они не сработали, сцена становилась глупой.

Но тут он увидел бегущую сюда Наташу. Ребята насторожились, переглянулись: теперь учителей двое, они будут снимать стружку основательнее, злее… За ворону, за срыв уроков вчера и сегодня, за все…

Наталья Сергеевна была, как и Мельников, без пальто, но не мерзла – от возбуждения. Блестя сухими глазами, она сказала легко, точно выдохнула:

– Я хочу сказать… Вы простите меня, ребята. Я была не права!

И – девятый «В» дрогнул: в школе тех лет нечасто слышали такое от учителей, не заведено было. Произошло замешательство.

– Да что вы, Наталья Сергеевна! – хором заговорили девочки, светлея и сконфуживаясь.

– Да что вы… – заворчали себе под нос мальчишки.

– Нет, вы тоже свинтусы порядочные, конечно, но и я виновата…

Срывающийся голос откуда-то сверху сказал взволнованно:

– Это я виноват! Ворона-то – моя…

Все задрали головы и увидели забытого наверху Генку. Он еще что-то пытался сказать, спускаясь с лестницы, но все потонуло во взрыве смеха по его адресу. Обрадовался разрядке девятый «В»!..

– А я на Сыромятникова подумала!

– Что вы, Наталья Сергеевна, я ж по крупному рогатому скоту!

…Мельников, стоя спиной к ним, завязывал шнурок на ботинке и горевал о том, что сполна избавиться теперь от жидкой глины, на обувь налипшей, получится только дома; а как в этом виде на уроки являться? Ветер трепал его шарф и волосы. У него было такое чувство – неразумное, конечно, но противное, – будто вся компания смеется над ним. И Наташа тоже.

* * *

Потом урок английского шел своим чередом. Зная, что они похитили у Натальи Сергеевны уйму времени, ребята старались компенсировать это утроенным вниманием и активностью.

– What is the English for…[3] ехать верхом? – спрашивала звонко Наташа.

В приливе симпатии к ней поднимался лес рук. Все почему-то знали, как будет «ехать верхом»!

– То ride-rode-ridden! – бодро рапортовал Сыромятников. Даже он знал!

Но тут вошла в класс Светлана Михайловна. Все встали.

– Ах, все-таки пожаловали? – удивленно сказала она. – Извините, Наталья Сергеевна. Я подумала, что надо все-таки разобраться. В чем дело? Кому вы объявили бойкот? Садитесь, садитесь. Воспользовались тем, что завуч бюллетенит, что учительница молодая… так? – Она ходила по рядам. – Только не нужно скрытничать. Никто не собирается пугать вас административными мерами. Я просто хочу, чтобы мы откровенно, по-человечески поговорили: как это вас угораздило – не прийти на урок? Чья идея?

Молчит девятый «В» в досаде и унынии: опять двадцать пять!

– Так мы уже все выяснили! – сказал Батищев.

– Наталья Сергеевна сама знает, – подхватила Света Демидова.

– Да… у нас уже все в порядке, Светлана Михайловна, – подтвердила Наталья Сергеевна.

– О… Так у вас, значит, свои секреты, свои отношения… – Светлана Михайловна улыбалась ревниво. – Ну-ну. Не буду мешать.

По классу облегченный вздох прошелестел, когда она вышла.

* * *

Школьная нянечка, тетя Граня, выступала в роли гида: показывала исторический кабинет трем благоговейно притихшим первоклассникам.

– Вишь, как давно напечатано. – Она подвела их к застекленному стенду с фотокопиями «Колокола», «Искры» и пожелтевшим траурным номером «Правды» от 22 января 1924 года. – Ваших родителей, не только что вас, еще не было на свете… Вот ту газету читали тайно, за это царь сажал людей в тюрьму!

– Или в концлагерь, – компетентно добавил один из малышей.

– Ишь ты! Не, до этого уже после додумались… А ну, по чтению у кого пятерка?

– У него, – сказали в один голос две девочки, – у Скороговорова!

– Ну, Скороговоров, читай стишок.

Она показывала на изречение, исполненное плакатным пером:

Кто не видит вещим оком

Глуби трех тысячелетий,

Тот в невежестве глубоком

День за днем живет на свете.


(И. В. Гёте)

Шестилетний Скороговоров, красный от усилий и от общего внимания, громко прочел два слова, а дальше затруднился. Тут вошел Мельников.

– Это, Илья Семеныч, из первого «А» малышня, – спокойно ответила на его недоумение тетя Граня. – У них учительница вдруг заболела и ушла, а что им делать – не сказала. Вот мы и сделали посещение… А трогать ничего не трогали.

– Ну-ну, – неопределенно сказал Мельников и подошел к окну. Внезапно он понял что-то…

– А как зовут вашу учительницу? – спросил он у малышей.

– Таисия Николаевна! – ответил Скороговоров.

А одна из девочек сказала, переживая:

– На арифметике она все плакать хотела. А второго урока уже не было.

Мельников понял: да, та самая, которую он унизил за вульгарный глагол… «Ложат зеркало в парту»… Господи, а как надо было? Ясно одно: не так, как он. Иначе!

– Илья Семеныч, а вот как им объяснить, таким клопам, выражение «вещим оком»? Сама-то понимаю, а сказать…

Рассеянный, печальный, Мельников не сразу понял, чего от него хотят. Взгляд тети Грани приглашал к плакату.

– Ну, вещим – пророческим, значит. Сверхпроницательным…

Первоклассники смотрели на него, мигая.

– Спасибо вам. – Граня поджала губы и заторопила детей. – Пошли в химию, не будем мешаться…

* * *

…Эта комната фактически принадлежала ему, Мельникову. Ничего тут особенного: карты на стенах. Два-три изречения. Вместительный книжный шкаф – там сочинения Герцена, Ключевского, Соловьева, Тарле… Плюс избранное из классиков марксизма, конечно (Илья Семенович был в особом контакте с ранним Марксом, с молодым…). Доска тут – но не школьная, а лекционная, поменьше.

Илья Семенович провел пальцами по книжным корешкам. Поднял с пола кнопку и пришпилил свисавший угол карты… Потом взял мелок и принялся рисовать на доске что-то несуразное.

Он оклеветал самого себя: сначала вышел нос с горбинкой, потом его оседлали очки, из-под них глянули колючие глаза… Вот очерк надменного рта, а сверху, на черепе, посажен белый чубчик, похожий на язык пламени…

Все преувеличено, все гротеск, а сходство схвачено, и еще как остро! Мельников подумал и туловище нарисовал… птичье! Отошел, поглядел критически – и добавил кольцо, такое, как в клетке с попугаем. Теперь замысел прояснился: тов. Мельников – попугай.

Но Илья Семенович был недоволен. Туловище он стер и на сей раз несуетливыми, плавными штрихами любовно обратил себя в верблюда!

И опять ему показалось, что это не то… И не дилетантская техника рисунка смущала его, а существо дела: это шел «поиск себя»…

* * *

На доске были написаны темы:

1. Образ Катерины в драме Островского «Гроза».

2. Базаров и Рахметов (сравнительная характеристика).

3. Мое представление о счастье.

Девятый «В» писал сочинение.

Светлана Михайловна бесшумно ходила по рядам, заглядывала в работы, давала советы. Иногда ее спрашивали:

– А к «Счастью» эпиграф обязательно?

– Желательно.

– А выйти можно?

– Только поживей. Одна нога там, другая – тут…

Генка Шестопал вертелся и нервничал. У него было написано: «Счастье – это, по-моему…»

Определение не давалось.

Он глядел на Риту, на прядку, свисающую ей на глаза, на ожесточение, с которым Рита дула вверх, чтобы эту прядку прогнать, и встряхивала авторучкой, чтобы не кончались чернила… Генка смотрел на нее, и, в общем, идея счастья казалась ему ясной, как день, но на бумагу перенести ее было почему-то невозможно…

Да и стоит ли?

Светлана Михайловна остановилась перед ним:

– И долго мы будем вертеться?

Генка молчал, насупившись.

– Ну соберись, соберись! – бодро сказала учительница и взъерошила Генкины волосы. – Знаешь, почему не пишется? Потому что туман в голове, сумбур… Кто ясно мыслит, тот ясно излагает!..

…И снова рабочая тишина.

* * *

Была большая перемена.

Младшие ребята гоняли из конца в конец коридора, вклиниваясь в благопристойные ряды старшеклассников, то прячась за ними, то чуть не сбивая их с ног…

Школьный радиоузел вещал:

«…Вымпел за первое место по самообслуживанию среди восьмых классов получил восьмой „Б“, за дежурство по школе – восьмой „Г“. Второе и третье места поделили…»

Мельников стоял, соображая с усилием, куда ему надо идти. Подошла Наташа.

– Что с вами? У вас такое лицо…

– Какое?

– Чужое.

– Это для конспирации.

Наташа спросила, чтоб растормошить его:

– Да, мы не доспорили: так как насчет «дистанции», Илья Семеныч? Держать ее… или как?

Мельников ответил серьезно, не сразу:

– Не знаю. Я, Наталья Сергеевна, больше вам не учитель.

– Вижу! – огорченно и дерзко вырвалось у нее.

Помолчали.

– Где же наши? – Наташа оглядывалась и не находила никого из девятого «В».

– Пишут сочинение. У меня отобрали под это урок.

– Вам жалко?

– Жалко, что не два.

Слова были сухие и ломкие, как солома.

– Пойдемте посмотрим, – предложила Наташа, и Мельников пожал плечами, но пошел за ней к двери девятого «В» – по инерции, что ли…

Наташа заглянула в щель:

– «Мое представление о счастье»… Надо же! Нам Светлана Михайловна таких тем не давала, мы писали все больше про «типичных представителей»… А физиономии-то какие: серьезные, одухотворенные…

Слышит ли он ее? О чем думает?

– А Сыромятников списывает! – углядела Наташа. – Чужое счастье ворует…

– Это будет перед вами изо дня в день, налюбуетесь, – отозвался Мельников.

Гудела, бурлила, смеялась большая перемена. Ребячья толкотня напоминала «броуново движение», как его рисовали в учебнике Перышкина.

– Не понимаю, как они пишут такую тему, – вздохнула Наташа. – Это ж невозможно объяснить – счастье! Все равно что прикнопить к бумаге солнечный зайчик…

– Никаких зайчиков. Все напишут, что счастье в труде, в борьбе…

Он был сейчас похож на праздного, постороннего в школе человека. Что это – позиция? Поза? Тоска?

Открылась дверь, выглянула Светлана Михайловна. Дверью она отгородила от себя Наташу, видела одного Мельникова.

– Может быть, зайдете? – предлагает она. Но, перехватив его взгляд, оборачивается: ах вот что! Воркуете? Но нельзя ли подальше отсюда, здесь работа идет, сказал ее взгляд. Резко закрылась за ней дверь. Прозвенел звонок.

– У меня урок, – говорит Наташа.

– А я свободен, – с шалой усмешкой, с вызовом даже отвечает Мельников, словно он неприкаянный, но гордый люмпен, а она – уныло-старательный клерк.

И они разошлись.

* * *

Девятый «В» писал сочинение второй урок подряд, не разогнувшись и в перемену.

Молча протянула Светлане Михайловне свои листки Надя Огарышева, смуглая тихоня.

Генка взял себя в руки и дописал наконец первую фразу: «Счастье – это, по-моему, когда тебя понимают».

Когда он поднял голову, Светлана Михайловна растерянно глядела в сочинение Огарышевой.

– Надюша… золотце мое самоварное! Ты понимаешь, что ты понаписала, а? Ты себе отчет отдаешь? – Она сконфуженно, натянуто улыбалась, глядя то в листки, то на ученицу, а в глазах у нее была паника. – Я всегда за искренность, ты знаешь… потому и предложила вам такую тему! Но что это за мечты в твоем возрасте, ты раскинь мозгами-то…

– Я, Светлана Михайловна… думала… что вы… – Надя Огарышева стоит с искаженным лицом, наматывает на палец колечко волос и выпаливает наконец: – Я дура, Светлана Михайловна! Ой, какая же я дура…

– Это печально, но все-таки лучше, чем испорченность. – Светлана Михайловна говорила уже мягче: девочка и так себя казнит…

Класс с интересом следил за разговором, почти все оторвались от своей писанины.

– А чего ты написала, Надь? – простодушно спрашивает Черевичкина.

– Ну не хватало только зачитывать это вслух! – всплеснула руками Светлана Михайловна и строго окинула взглядом растревоженный класс: – В чем дело, друзья? Почему не работаем?

– А почему не прочесть? – напирал Михейцев. – А вдруг мы все, вроде Огарышевой, неправильно пишем?

– Успокойся, тебе такое в голову не придет…

Понятно, что такие слова только подогрели всеобщую любознательность… Даже сквозь смуглоту Надиной кожи проступила бледность. Она вдруг сказала:

– Отдайте мое сочинение, Светлана Михайловна.

– Вот правильно! Возьми и порви, я тебе разрешаю. И попробуй написать о Катерине, может быть, успеешь… И никогда больше не пиши такого, что тебе самой же будет стыдно прочесть!

– А мне не стыдно, Светлана Михайловна. Я прочту!

– Ты… соображаешь?! – всплеснула руками Светлана Михайловна. – В классе мальчики!

– Но если вам можно знать, то им и подавно, – объявила Рита.

Класс поддержал ее дружно и громко.

– Замолчите! Отдай листки, Огарышева!

– Не отдам, – твердо сказала Надя.

– Ну хорошо же… Пеняй на себя! Делайте что хотите! – обессилев, сказала Светлана Михайловна и, высоко подняв плечи, отошла в угол класса…

– Молчишь? Нет, теперь уж читай!

Повадился мельниковский класс срывать уроки! Сейчас это выражалось в демонстративном внимании, с каким они развесили уши…

Надя Огарышева читала крамольное сочинение срывающимся голосом, без интонаций:

– «…Если говорить о счастье, то искренно, чтобы шло не от головы. У нас многие стесняются написать про любовь, хотя про нее думает любая девчонка, даже самая несимпатичная, которая уже не надеется. А надеяться, по-моему, надо!..»

Тишина стояла такая, что даже Сыромятников, который скалился своей лошадиной улыбкой, вслух засмеяться не рисковал. Девчонки – те вообще открыли рты…

– «Я, например, хочу встретить такого человека, который любил бы детей, потому что без них женщина не может быть по-настоящему счастливой. Если не будет войны, я хотела бы иметь двоих мальчиков и двоих девочек…»

Сыромятников не удержался и свистнул в этом месте, за что получил книгой по голове от коротышки Светы Демидовой.

Надя продолжала, предварительно упрямо повторив:

– «…двоих мальчиков и двоих девочек! Тогда до конца жизни никто из них не почувствует себя одиноким, старшие будут оберегать маленьких, вот и будет в доме счастье.

Когда в последнее время я слышу плохие новости или чье-нибудь нытье, то думаю: но не закрываются же роддома, действуют, – значит, любовь случается, и нередко, а это значит, что грешно клеветать на жизнь, грешно и глупо! Вспоминается, как светилась от радости Наташа Ростова, когда она, непричесанная, в халате, забывшая о приличиях высшего света, выносит гостям пеленку – показать, что у маленького желудок наладился… Здесь Толстой влюблен в жизнь и в образ матери! Кстати, именно на этих страницах я поняла, что Толстой – окончательный гений!»

Светлане Михайловне демонстративно весело стало:

– Ну слава богу! А мы все нервничали: когда же Огарышева окончательно признает Толстого?!

А Надя пропустила издевку мимо ушей и сказала последнюю фразу:

– Я ничего не писала о труде. Но разве у матерей мало работы?

Класс молчал.

Надя стояла у своей второй парты с листками и глядела не на товарищей, а в окно, и все мотала на палец колечко волос…

– Ну и что? – громко и весело спросил учительницу Генка.

И весь девятый «В» подхватил, зашумел – облегченно и бурно:

– А действительно, ну и что? Чем это неправильно?

– Ну, знаете! – только и сумела сказать Светлана Михайловна. Куда-то подевались все ее аргументы… Она могла быть сколь угодно твердой до и после этой минуты, но сейчас, когда они все орали «ну и что?», Светлана Михайловна, вдруг утратив позицию, почувствовала себя ужасно, словно стояла в классе голая…

А Костя Батищев нашел, чем ее успокоить:

– Зря вы разволновались, Светлана Михайловна: она ведь собирается заиметь детей от законного мужа, от своего – не чужого!

– А ну хватит! – кричит Светлана Михайловна и ударяет изо всех сил ладонью по столу. – Край света, а не класс… Ни стыда ни совести!

Потом у нее наверняка болела ладонь…

* * *

Дверь кабинета истории приоткрыла немолодая женщина в платке и пальто, с пугливо-внимательным взглядом.

– Разрешите, Илья Семенович?

– Входите…

Женщина боком вошла, подала ему сухую негибкую руку:

– Здравствуйте…

– Напрасно вы ходите, товарищ Левикова, честное слово.

– Почему… напрасно? – Она присела и вынула платок. – Я уж не просто так, я с работы отпрашиваюсь…

– Не плакать надо передо мной, а больше заниматься сыном.

– Но вчера-то, вчера-то вы его опять вызывали?

В дверь заглянула Наташа:

– Илья Семенович… Извините, вы заняты?

Он покосился и жестом предложил ей сесть, не ответив.

– Я только две минуточки! – жалобно обратилась родительница теперь уже к Наташе. Та смущенно посмотрела на Мельникова, села поодаль.

– Я говорю, вчера-то вы опять его вызывали…

– Вызывал, да. И он сообщил нам, что Герцен уехал за границу готовить Великую Октябрьскую революцию. Вместе с Марксом. Понимаете – Герцен! Это не укладывается ни в одну отметку.

– Вова! – громко позвала женщина.

Вова, оказывается, был тут же, за дверью. Он вошел, морща нос и поводя белесыми глазами по сторонам. Левикова вдруг дала ему подзатыльник.

– Чего дерешься-то? – хрипло спросил Вова; он, конечно, ожидал этого, но попозже; он недопонял, почему сразу, уже на входе…

– Ступай домой, олух, – скорбно сказала ему мать. – Дома я тебе еще не такую революцию сделаю… И заграницу…

– Это не метод! – горячо сказала Наташа, когда Вова вышел, почесываясь. Левикова поглядела на нее, скривила губы и не сказала ничего. Обратившись к Мельникову, ее лицо опять стало пугливо-внимательным. И все время был наготове носовой платок.

– Стало быть, как же, Илья Семенович? Нам ведь никак нельзя оставаться с единицей, я уже вам говорила… Ну выгонят его из Дома пионеров, из ансамбля этого… И куда он пойдет? Вот вы сами подумайте… Обратно во двор? Хулиганить?

Мельников испугался, что она заплачет, и перебил, с закрытыми глазами откинувшись на спинку стула:

– Да не поставил я единицу! «Три» у него. «Три»… удовлетворительно…

– Вот спасибо-то! – встала, всплеснув руками, женщина.

– Да нельзя за это благодарить, стыдно! Вы мне лишний раз напоминаете, что я лгу ради вас, – взмолился Илья Семенович.

– Не ради меня, нет… – начала было Левикова, но он опять ее перебил:

– Ну во всяком случае, не ради того, чтобы Вова плясал в этом ансамбле… Ему не ноги упражнять надо, а память и речь, и вы это знаете!

Уже стоя в дверях, Левикова снова посмотрела на Наташу, на ее ладный импортный костюмчик, и недобрый огонь засветился в ее взгляде. Она вдруг стала выкрикивать, сводя с кем-то старые и грозные счеты; такой страсти никак нельзя было в ней предположить по ее первоначальной пугливости:

– Память? Память – это верно, плохая… И речь… А вы бы спросили, почему это? Может, у него отец… потомственный алкоголик? Может, парень до полутора лет головку не держал, и все говорили, что не выживет? До сих пор во дворе доходягой дразнят!

Слезы сдавили ей горло, и она закрыла рот, устыдившись и испугавшись собственных слов.

– Извините. Не виноваты вы… И которая по русскому – тоже говорит: память… и по физике…

И Левикова вышла.

Молчание. Наташе показалось, что угрюмая работа мысли, которая читалась в глазах Мельникова, не приведет сейчас ни к чему хорошему. Поэтому с искусственной бодростью сказала:

– А я вот за этой партой сидела!..

Он озадаченно поглядел на стол, на нее…

– Извините меня, Наташа.

Он вышел из кабинета истории…

* * *

…и рванул дверь директорского кабинета.

Сыромятников, почему-то оказавшийся в приемной, шарахнулся от него.

Директор, Николай Борисович, собирался уходить. Он был уже в плаще и надевал шляпу, когда появился Мельников.

– Ты что хотел? – спросил директор, небрежно прибирая на своем столе.

– Уйти в отпуск. – Мельников опустился на стул.

– Что? – Николай Борисович тоже сел – просто от неожиданности. – Как в отпуск? Когда?

– Сейчас.

– В начале года? Да что с тобой? – Николая Борисовича даже развеселило такое чудачество.

– Я, видимо, нездоров…

– Печень? – сочувственно спросил директор.

– Печень не у меня. Это у географа, у Ивана Антоновича…

– Прости. А у тебя что?

– Да так… общее состояние…

– Понимаю. Головокружения, упадок сил? Понимаю…

– Могу я писать заявление?

– Илья, а ты не хитришь? Может, диссертацию надумал кончать? – прищурился Николай Борисович.

Мельников покрутил головой.

– Это уже история…

– А зря. Я даже хотел тебе подсказать: сейчас для твоей темы самое время!

– Прекрасный отзыв о научной работе… и могучий стимул для занятий ею, – скривился Мельников и, отойдя к окну, стал смотреть во двор. Николай Борисович не обиделся, лишь втянул в себя воздух, словно заряжаясь новой порцией терпения: он знал, с кем имеет дело.

– Слушай, ты витамин бэ двенадцать не пробовал? Инъекции в мягкое место? Знаешь, моей Галке исключительно помогло. И клюкву – повышает гемоглобин! И печенку – не магазинную, а с базара…

– Мне нужен отпуск. Недели на три, на месяц. За свой счет.

– Это не разговор, Илья Семеныч! Ты словно первый день в школе… Для отпуска в середине года требуется причина настолько серьезная, что не дай тебе бог…

Директор снял шляпу и говорил сурово и озабоченно.

– А если у меня как раз настолько? Кто это может установить?

– Медицина, конечно.

Мельников повернулся к окну. Ему видны белая стена и скат крыши другого этажа; там прыгала ворона с коркой в клюве, выискивала место для трапезы… Вот зазевалась на миг, и эту корку у нее утащили из-под носа раскричавшиеся на радостях воробьи.

– Мамаша как поживает?

– Спасибо. Кошечку ищет.

– Что?

– Кошку, говорю, хочет завести. Где их достают, на Птичьем рынке?

Директор пожал плечами и всмотрелся в заострившийся профиль Мельникова.

– Да-а… Вид у тебя, прямо скажем, для рекламы о вреде табака… – И, поглядывая на него испытующе, добавил тихо: – А знаешь, я Таню встретил… Спрашивала о тебе. Она замужем и, судя по некоторым признакам, – удачно…

Мельников молчал.

– Слышишь, что говорю-то?

– Нет. Ты ведь меня не слышишь.

Николай Борисович помолчал и отвернулся от него. Они теперь – спинами друг к другу.

– А ты подумал, кем я тебя заменю? – рассердился Николай Борисович.

– Замени собой. Один факультет кончали.

Директор посмотрел на него саркастически:

– У меня же «эластичные взгляды», я легко перестраиваюсь, для меня «свежая газета – последнее слово науки»… Твои слова?

– Мои. – Мельников выдержал его взгляд.

– Видишь! А ты меня допускаешь преподавать, калечить юные души… Я, брат, не знал, куда прятаться от твоего благородного гнева, житья не было, – горько сказал Николай Борисович и продолжал серьезно, искренне: – Но я тебя всегда уважал и уважаю… Только любить тебя – трудно… Извини за прямоту. Да и сам ты мало ведь кого любил, а? Ты честность свою любил, холил ее, пылинки с нее сдувал… – как-то грустно закончил он.

– Ладно, не люби меня, но дай отпуск, – гнул свое Мельников.

– Не дам, – жестко отрезал директор. – На тахте – оно спокойней, конечно… И честность – под подушку, чтоб не запылилась!

– Про тахту – глупо: у меня бессонница. А что касается честности – да, она гигиены требует, ничего странного. Как зубы, скажем. Иначе – разрушается помаленьку и болит, ноет… Не ощущал?

– Что? Зубы-то? – запутался Николай Борисович. – Да нет, уже нет… Могу дать хорошего протезиста – надо?

– Ты подменил тему, Коля, – засмеялся Мельников. – Сплутовал!

– Слушай, отстань! Седой мужик, пора понимать: твоими принципами не пообедаешь, не поправишь здоровья, не согреешься…

– Конечно. Это тебе не шашлык, не витамин бэ двенадцать, не грелка…

Мельников прошелся по кабинету, взял с полки какое-то пособие, полистал.

– Ты никогда не размышлял о великой роли бумаги?

– Бумаги?

– Да! Надо отдать ей должное: все выдерживает! Можно написать на ней: «На холмах Грузии лежит ночная мгла…», а можно – кляузу на соседа… Можно взять мою диссертацию, изъять один факт (один из ключевых, правда), изменить одну трактовочку – и действительно окажется, что для нее «самое время»! Да ведь противно… Души-то у нас не бумажные, Коля! И уж во всяком случае, у ребят не должны они стать бумажными! – грохотал Мельников. – Вот учебник этого года! Этого!..

Николай Борисович поднял на него унылые глаза:

– Да чего ты петушишься? Кто с тобой спорит?

– Никто. Все согласны. Благодать!..

* * *

Светлана Михайловна сидела в учительской одна, как всегда склонившись над ученическими работами. Тихо вошла Наташа, сунула классный журнал в отведенную ему щель фанерного шкафчика и присела на стул. Внимательно посмотрела на нее Светлана Михайловна. И сказала:

– Хочешь посмотреть, как меня сегодня порадовали? – Она перебросила на край стола листки сочинения…

Наташа прочитала и не смогла удержать восхищенной улыбки:

– Интересно!

– Еще бы, – с печальной язвительностью кивнула Светлана Михайловна: она ждала такой реакции. – Куда уж интересней: душевный стриптиз!

– Я так не думаю.

(Теперь-то уж никаких сомнений: это они работу Нади Огарышевой обсуждали…)

– И не надо! Разный у нас с тобой опыт, подходы разные… принципы… – словно бы согласилась Светлана Михайловна и усмешливо подытожила: – А цель одна…

Потом протянула еще один листок, где была та единственная, знакомая нам фраза («Счастье – это когда…»). И пока Наташа вникала в нее, ветеранша рассматривала свою бывшую ученицу со всевидящим женским пристрастием… А потом объявила:

– Счастливая ты, Наташа…

– Я? – Наташа усмехнулась печально. – О да… дальше некуда… Вы знаете…

– Знаю, девочка, – перебила Светлана Михайловна, словно испугавшись возможных ее откровений. И обе женщины замолчали, обе отвели глаза. А потом с грубоватой простотой Светлана Михайловна такое сказала, что пришел Наташин черед испугаться:

– Только с ребеночком не затягивай, у учителей это всегда проблема. Эта скороспелка, – она взяла из Наташиных рук листочки Нади Огарышевой, – в общем-то, права, хотя не ее ума это дело.

Наташа смотрела на Светлану Михайловну растерянно, земля уходила у нее из-под ног…

– Да-да, – горько скривила губы та, – а то придется разбираться только в чужом счастье…

И стало видно вдруг, что у нее уже дряблая кожа на шее, и что недавно она плакала, и что признания эти оплачены такой ценой, о которой Наташа не имеет понятия…

– Тут оно у меня двадцати четырех сортов, на любой вкус, – показала Светлана Михайловна на сочинения. – Два Базарова, одна Катерина… А все остальное – о счастье…

Тихо было в учительской и пусто.

– Ты иди, – сказала Светлана Михайловна Наташе.

* * *

Люди, давно и близко знакомые, узнали бы невероятные вещи друг о друге, если бы могли… поменяться сновидениями!

Николаю Борисовичу, директору школы, часто снилось, как в пятилетнем возрасте его покусали пчелы. Как бежал он от них, беззвучно вопя, а за ним гналась живая, яростная мочалка – почти такая же, как у Чуковского в «Мойдодыре», только ее составляли пчелы! Маленький директор бежал к маме, но попадал в свой взрослый кабинет… Там сидел весь педсовет, и вот, увидев зареванного, на глазах опухающего дошколенка, учителя начинали утешать его, дуть на укушенные места, совать апельсины и конфеты; они позвали школьную медсестру, та затеяла примочки, а Мельников будто бы говорил:

– Терпи, Коленька. Спартанцы еще и не такое терпели… Рассказать тебе про спартанского царя Леонида?

Не очень понятно, к чему это написалось… Не затем, во всяком случае, чтобы буквально снимать это все в кино! Тем более, что часто и справедливо сны советуют понимать наоборот. Вот и здесь перевертыш: хотя своих «пчел» и «укусов» хватало в жизни обоих, но в ту пятницу именно Мельников устал отбиваться от них. Без церемоний расхаживал он по этому начальственному кабинету, погруженный в себя и в свое раздражение. Не столько просил, сколько требовал помощи!

А директор, не умея помочь, просто маялся заодно с ним. Чем поможешь в такой туманной беде? Интеллигентская она какая-то, странная, ускользающая от определений… Многие припечатали бы: с жиру бесится! Подмывает издевательски цитировать «Гамлета» и «Горе от ума»! Но Илью так не отрезвить: он легко подомнет Николая Борисовича на этом поле, выиграет по очкам. А попутно договорится до гораздо худшей, до реальной беды! Черт… Не толковать же с ним о спартанцах, в самом деле, об этих античных чемпионах выносливости?

Шляпа Николая Борисовича брошена на диван, а хозяин ее – с голодухи, видимо, – настроен сейчас элегически.

– Историк! – произнес он с едкой усмешкой. – Какой я историк? Я завхоз, Илья… Вот достану новое оборудование для мастерских – радуюсь. Кондиционеры выбью – горжусь! Иногда тоже так устанешь… Мало мы друг о друге думаем. Вот простая ведь: завтра – двадцать лет, как у нас работает Светлана Михайловна. Двадцать лет человек днюет и ночует здесь, вкалывает за себя и за других… Думаешь, почесался кто-нибудь, вспомнил?

– Ну так соберем по трешке… и купим ей… крокодила, – бесстрастно предложил Мельников.

– У тебя даже шутки принципиальные. И ты мне с этим юмором – надоел! – сказал Николай Борисович, возобновляя свое облачение, чтобы уйти, наконец.

– Вот и отлично… И дай мне отпуск.

– Не дам! – заорал директор.

– На три недели. А если нельзя – освобождай совсем, к чертовой матери!

– Ах, вот как ты заговорил… Куда ж ты пойдешь, интересно? Крыжовник выращивать? Мемуары писать?

– Пойду в музей. Экскурсоводом.

– А ты что думаешь, в музеях экспонаты не меняются? Или трактовки?

– Я не думаю…

– Какого ж рожна…

– Там меня слушают случайные люди… Раз в жизни придут и уйдут. А здесь…

– Меня твои объяснения не устраивают!

– А учитель, который перестал быть учителем, тебя устраивает?!

– Ну-ну-ну… Как это перестал?

– Очень просто. Сеет «разумное, доброе, вечное», а вырастает белена с чертополохом.

– Так не бывает. Не то сеет, стало быть.

Мельников неожиданно согласился:

– Точно! Или вовсе не сеет, только делает вид, по инерции… А лукошко давно уж опустело…

– Ну, знаешь… Давай без аллегорий. Мура это все, Илюша. Кто же у нас учитель, если не ты? И кто же ты, если не учитель?

Мельников поднял на него измученные глаза и сказал тихо:

– Отпусти меня, Николай! Честное слово… а? Могут, в конце концов, быть личные причины?

И Николай Борисович сдался. Оттягивая узел галстука вниз, он выругался и крикнул:

– Пиши свое заявление… Ступай в отпуск, в музей… в цирк! Куда угодно…

Мельников, ссутулясь, вышел из кабинета – и увидел Наташу. Она сидела в маленькой полуприемной-полуканцелярии и ждала. Кого?

Вслед за Мельниковым, еще ничего не успевшим сказать, вышел директор.

– Вы ко мне?

– Нет.

Заинтригованный Николай Борисович перевел взгляд с Наташи на Мельникова и обратно. Как ни устал Эн Бэ от этих бурных прений, а все же отметил с удовольствием, что новая англичаночка, независимо даже от ее деловых качеств, украшает собой школу.

Всем почему-то стало неловко.

Эн Бэ вдруг достал из портфеля коробку шоколадных конфет, зубами (руки были заняты) развязал шелковый бантик на ней и галантно предложил:

– Угощайтесь.

Каждый из троих взял по конфете.

Директор еще постоял в некоторой задумчивости, покрутил головой и поведал Наташе:

– Честно говоря, жрать хочется! Всего доброго…

А Мельникову показал кулак и ушел.

– Пойдемте отсюда, – спокойно сказала Наташа и подала Илье Семеновичу его портфель, который она не забыла захватить и с неловкостью прятала за спиной. Из школы вышли молча. Ему надо было собраться с мыслями, а она не спешила расспрашивать, спасибо ей.

Во дворе Мельников глубоко втянул в себя воздух и вслух порадовался:

– А здорово, что нет дождя.

Под дворовой аркой они опять увидели Николая Борисовича, которого держал за пуговицу человек в макинтоше и с планшеткой – видимо, прораб. Он что-то напористо толковал про подводку газа и убеждал директора пойти куда-то, чтобы лично убедиться в его, прораба, правоте.

Мельников и Наташа прошли мимо них. Взглядом страждущим и завистливым проводил их Эн Бэ.

* * *

В этот час в школе задерживались после уроков несколько человек из девятого «В».

– Ребята, ну давайте же поговорим! – убеждала их изо всех сил комсорг Света Демидова. – Сыромятников, или выйди, или сядь по-человечески.

Сыромятников сидел на парте верхом и, отбивая ритм на днище перевернутого стула, исполнял припев подхваченной где-то песенки:

Бабка!

Добра ты, но стара.

Бабка!

В утиль тебе пора!

По науке строгой

Создан белый свет.


Бабка,

ну, ей-богу,

никакого Бога нет!


Костя Батищев и Рита тихонько смеялись на предпоследней парте у окна. Он достал из портфеля человечка, сделанного из диодов и триодов, и заставлял его потешать Риту.

Черевичкина ела свои бутерброды; Михейцев возился с протекающей авторучкой; Надя Огарышева и Генка сидели порознь, одинаково хмурые.

– Ну что, мне больше всех надо, что ли? – отчаивалась Света. – Сами же кричали, что скучно, что никакой работы не ведем… Ну, предлагайте!

– Записывай! – прокричал ей Костя. – Мероприятие первое: все идем к Надьке Огарышевой… на крестины!

Надя с ненавистью посмотрела на него, схватила в охапку свой портфельчик и выбежала.

– Взбесилась она, что ли… Шуток не понимает… – в тишине огорченно и недоумевающе сказал Костя.

– Ну зачем? – вступился за Надю Михейцев. – Человеку и так сегодня досталось зря…

– А пусть не лезет со своей откровенностью! – отрезал Костя. – Мало ли что у кого за душой, – зачем это все выкладывать в сочинении? Счастье на отметку! Бред…

– А сам ты что написал? – спросил Генка угрюмо.

– Я-то? А я вообще не лез в эту тему, она мне до фонаря! Я тихо-мирно писал про Базарова…

– По науке строгой

Создан белый свет.

Бабка,

Ну, ей-богу,

Никакого Бога нет! –


прицепилась эта песенка к Сыромятникову и не хотела отстать.

– Кончай, – сказал ему Генка. – Батищев прав: из-за этого сочинения одни получились дураками, другие – паскудами…

– Почему? – удивилась Черевичкина. – Чего ты ругаешься-то?

– Ну мы же не для этого собрались, Шестопал! – продолжала метаться Света Демидова. – Не для этого!

– Сядь, Света, – морщась, попросил Генка. – Ты хороший человек, но ты сядь… Я теперь все понял: кто писал искренне, как Надька, – оказался в дураках, об них будут ноги вытирать… Кто врал, работал по принципу У-два – тот ханжа, «редиска» и паскуда. Вот и все!

– Что значит У-два? – заинтересовалась Рита.

– Первое «у» – угадать, второе «у» – угодить… Когда чужие мысли, аккуратные цитатки, дома подготовленные, и пять баллов, считай, заработал… Есть у нас такие, Эллочка? – почему-то он повернулся к Черевичкиной, которая мучительно покраснела:

– Я не знаю… Наверно…

– Что ж ты предлагаешь? – обеспокоенно спросила Света.

– Разойтись, – усмехнулся Генка. – Все уже ясно, все счастливы… – Видно было: с головой накрывала его печаль оттого, что к таким и только таким оценкам с неизбежностью подводила жизнь…

Черевичкина спрятала в полиэтиленовый мешочек недоеденный бутерброд и стала собираться.

Михейцев был задумчив.

Костя тихонько уговаривал Риту идти с ним куда-то, она не то кокетничала, не то действительно не хотела, – слов не было слышно.

А Света Демидова вдруг объявила:

– Знаете что? Переизбирайте меня. Не хочу больше, не могу и не буду!.. Ну не знаю я сама, чего предлагать…

Сыромятников спел персонально припев про бабку: что, хотя она и добра, самое время ее – «в утиль»… А потом у него и для Риты с Костей нашлось что спеть; он выдал этот куплет (из той же, похоже, песенки), ласково следя за ними, за их переговорами:

Выйду я с милой гулять за околицу,

В поле запутаем след…


Мы согрешим, –

Ну а бабка помолится

Богу, которого нет.


– Самородок… – глядя сквозь него, сказала Рита.

* * *

Мельников и Наташа шли по улице. Она не поехала на своем автобусе, а он не пошел домой. Не наметив себе никакой цели, не отмерив регламента, они просто шли рядом, бессознательно минуя большие многолюдные магистрали, а в остальном им было все равно, куда идти.

Была пятница. Люди кончили работу. С погодой повезло: небо освободилось от тяжелых, низких туч, вышло предвечернее солнышко, чтобы скупо побаловать город, приунывший от дождей.

Может быть, не надо нам слышать, о чем говорили, гуляя, Наташа и Мельников? Не потому, что это нескромно, а потому, что это был тот случай, когда слова первостепенного значения не имеют. И есть вещи, догадываться о которых интереснее даже, чем узнавать впрямую. Скажем только, что идиллии не получалось, что для этого мельниковская манера общаться слишком изобиловала колючками… Трудный он все-таки человек, для самого себя трудный… – думалось Наташе. Или это оттого, что сегодня – его черная пятница, когда

Видно, что-то случилось

С машиной, отмеривающей неудачи.

Что-то сломалось, –

Они посыпались на него так,

Как не сыпались никогда.


Скрытая камера – неподкупный свидетель.

Она расскажет о том, как эти двое не попали в ресторан с неизменной табличкой «Мест нет», и хорошо, что не попали: наличность в мельниковском бумажнике развернуться не позволяла, мог бы выйти конфуз… А потом они ели пирожки и яблоки во дворике бездействующей церкви. Оттуда их скоро прогнали, впрочем, четыре старухи, вечно мобилизованные на изгнание дьявола и одоление соблазна; не нашлось у двух учителей ясного ответа на бдительный и колючий их вопрос: «А вам тут чаво?»

Потом они шли по какому-то парку и шуршали прелыми листьями… Дошли до Наташиного дома; она показала ему свои окна на шестом этаже… И они уже попрощались, она вошла в подъезд, но бегом вернулась и, находясь под своими окнами, звонила из автоматной будки маме, чтоб та не волновалась и ждала ее не скоро.

А потом он повел ее к букинистическому магазину, возле которого, по старой традиции и вопреки милиции, колобродил чернокнижный рынок. Здесь у Наташи зарябило в глазах от пестроты типов и страстей. А Мельников уверенно протолкался внутрь, в полуподвальный магазинчик; там главным продавцом был старый знакомый Мельникова – лысый, похожий на печального сатира, в профиль – еще и на больную птицу. Он спросил:

– О! Кто вам сказал, что сегодня я что-то имею для вас?

– Интуиция, Яков Давыдович, больше некому… И потом, давно не заглядывал… Как здоровье ваше?

– Мальчик, – не ответив, старик переключился на юного покупателя, который почти лег на прилавок, – ты слишком шумно и жадно дышишь. – Поднял перекладину. – Иди, смотри здесь…

– А можно?

– Я же говорю, ну! Так вот, дорогой товарищ Мельников. Как здоровье, вы спросили? Плохо, а что? На эту тему есть два анекдота, но я не хочу отвлекаться. Пробейте сорок шесть семьдесят, давайте мне чек, потом мы будем разговаривать…

– А книга, Яков Давыдыч? – засмеялся Мельников. – Раньше я хочу видеть книгу…

– Нет. – Он глазами показал; не та обстановка, чтобы демонстрировать такой товар. – Нет. Я лучше знаю, что я говорю. Сорок шесть семьдесят в кассу – и не будем один другого нервировать, я же весь день на ногах!

Илья Семенович переглянулся с Наташей. Стало понятно: о безусловной ценности идет речь, придется верить на слово… Вот только найдется ли у него эта сумма? Наташа успокоительно помахала своим портмоне и заняла очередь в кассу, а Мельникова этот букинист придержал:

– Минуточку! Это ваша жена?

– Нет, что вы…

– Еще нет или совсем нет? Я извиняюсь за мои вопросы, но такие девушки теперь – не на каждом углу…

– Факт, – охотно согласился Мельников и боком ретировался к кассе. – Значит, сорок шесть семьдесят?

…Потом он, счастливый, прижимал завернутую книгу к себе и тряс руку Якова Давыдовича (тот объявил, наконец, шепотом заговорщика, что это – эккермановские «Разговоры с Гёте»! «Academia», 1934 год!).

– Мне ее один писатель заказывал… большая шишка, между прочим. Но расхотелось звонить ему… Последний его роман – я не сужу, кто я такой, чтобы судить? Но, клянусь вам, приличные люди не позволяют себе такую туфту! Или – они уже неприличные… Я подумал: «Нет, Яша, ни Эккерман, ни тем более Гёте уходить в такие руки не хотят…» А тут – вы как раз, и – с такой девушкой. Она изумительно похожа на мою дочь! Всего хорошего вам, – обратился он к ней напрямик. – Заходите с товарищем Мельниковым…

Распрощались.

Но, чудной старик, он не дал им уйти просто так.

– Минуточку! Меня тут не будет с первого ноября. Но мы все утрясем: с понедельника будет Зиночка, это мой кадр, неплохо обученный; если я смогу ей вас показать, – она уже будет знать ваше лицо и оставлять что-то хорошее, что вас интересует…

– Спасибо. А вы, значит, на пенсию?

– Я – в больницу, дорогой. Вы что хотели? – обратился он к военному с чеком.

– Вон, желтенькую. «Бумеранг не возвращается».

– Ради бога. Вы хотите убить время? Вы его убьете. Завернуть?

– У вас что-нибудь серьезное, Яков Давыдович? – спросил Мельников, снова поймав его беспокойный птичий взгляд.

– Слушайте, семьдесят один год – это хороший отрезок времени? Да? Я тоже так думаю. – Он сердито отложил это число на счетах. – И довольно! – замахал он руками, не допуская возражений, и полез на стремянку доставать для одной дамы «Семью Тибо». Там, наверху, он оглянулся – еще раз посмотреть на Наташу:

– Ах! Чтобы такое сходство…

* * *

Ребята начали расходиться, но груз нерешенного, недосказанного словно не пускал домой, и они тащились по коридору медленно, неохотно отдирая от пола подошвы…

– Ге-ен! – позвал Костя Генку, который пошел не со всеми, а к лестнице другого крыла. – Гена-цвале!

Генка остановился. Рита и Костя подошли к нему.

– Ну чего ты так переживаешь? – спросила его Рита, ласково, как ему показалось.

– Не стоит, Ген, – поддержал ее Костя. – Теорию выеденного яйца не знаешь? Через нее и смотри на все, помогает.

– Попробую. – Генка хотел идти дальше, но Костя попридержал его:

– Слушай, пошли все ко мне. Я магнитофончик кончаю – поможешь монтировать. А?

– Не хочется.

– Накормлю! И найдется бутылка сухого. Думай.

– Нет, я домой.

– А я знаю, чего тебе хочется, – прищурился Костя.

– Ну?

– Чтоб я сейчас отчалил, а Ритка осталась с тобой. Угадал? – И, поняв по отвердению Генкиных скул, что угадал, Костя засмеялся, довольный. – Так это можно, мы люди не жадные, – правда, Рит?

Он испытующе глядел по очереди – то в Риткины, веселые и зеленые, то в темные недружелюбные Генкины глаза. На Риту напал приступ хохота – она так и заливалась:

– Генка, соглашайся, а то он раздумает!..

– Только, конечно, одно условие: в подъезды не заходить и грабки не распускать. Идет? Погуляете, поговорите… А можете – в кино. Ну чего молчишь?

Генка стоял, кривил губы и наконец выдавил нелепый ответ:

– А у меня денег нет.

– И не надо, зачем? – удивилась Рита. – У меня трешка с мелочью.

– Нет. Я ему должен… за прокат. Сколько ты берешь в час, Костя? – медленно, зло и тихо проговорил Генка.

Рита задохнулась:

– Ну, знаешь! – и хлестанула его по лицу. – Сволочь! Псих… Не подходи лучше!

– Да-а… – протянул Костя Батищев ошеломленно. – За такие шутки это еще мало… В другой раз так клюв начистят… Лечиться тебе надо, Шестопал! У тебя, как у всех коротышек, больное самолюбие!

Слезы у Риты не брызнули, но покраснели лоб и нос, она дунула вверх, прогоняя светлую свою прядь, – и зацокала каблучками вниз по лестнице.

Генка, привалившись к стене, глядел в потолок.

– Ты, Геночка, удара держать не можешь. Так учись проигрывать – чтоб лица хотя бы не терять… А то ведь противно!

С брезгливой досадой Костя пнул ногой Генкин портфель, стоящий на полу. И припустился догонять Риту.

…Когда Генка шел не спеша в сторону спортзала, он обнаружил, что и Косте влетело теперь: Рита уединилась там, в пустом неосвещенном зале, ее «телохранитель» пытался ее оттуда извлечь, рвал на себя дверь… Дверь-то поддалась, а Рита – нет:

– И ты хочешь по морде? Могу и тебе! – крикнула она в нешуточном гневе. И дверью перед его носом – хлоп!

Издали Костя поглядел на Генку, плюнул и ушел.

…Выключатель спортзала был снаружи. Генка после некоторого колебания зажег для Риты свет. Она выглянула и погасила – из принципа. Он зажег опять. Она опять погасила.

Настроение по обе стороны двери было одинаково невеселое. Рита придвинула к двери «козла», села на него для прочности, в полумраке напевая: «Я ехала домой… Я думала о вас… Печальна мысль моя и путалась, и рвалась…»

А потом она услышала вдруг стихи!

…От книги странствий я не ждал обмана,

Я верил, что в какой-нибудь главе

Он выступит навстречу из тумана,

Твой берег в невесомой синеве… –


читал ей с той стороны Генкин голос.

Но есть ошибка в курсе корабля!

С недавних пор я это ясно вижу:

Стремительно вращается Земля,

А мы с тобой не делаемся ближе…


Молчание.

– Еще… – сказала Рита тихо, но повелительно.

* * *

А Наташа и Мельников снова шли – уже среди вечерней толпы, на фоне освещенных витрин… Для большинства уже началась нерабочая суббота. А эти двое вели себя так, будто и у них выходной завтра. Очень основательно оттоптали ноги себе!

С другой стороны улицы радостно скандировали:

– На! – та! – ша!

Наташа оглянулась: у Театра оперетты стояли пятеро молодых, веселых, хорошо одетых людей. Две девушки, три парня.

Наташа, блестя глазами, извинилась перед Мельниковым:

– Я сейчас…

И перебежала на другую сторону.

Мельников стоял, курил, смотрел.

Наташа оживленно болтала с институтскими однокашниками. Хохот. Расспросы. Она со своими ответами тянула, была уклончива, а им не терпелось выдать два-три «блока информации» самого неотложного свойства. Кое-что касалось ее близко… (напрасно она делает старательно-отрешенное лицо при упоминании отдельных имен). А самое было бы клевое – сманить Наташу с собой в один гостеприимный дом, где наверняка будет здорово, где ей будут рады, но есть помеха – «дед», седой неведомый им очкарик на противоположной стороне…

Остановился троллейбус и загородил Мельникова от Наташи.

Когда она, что-то объясняя друзьям, поворачивается в его сторону, троллейбуса уже нет, но нет и Мельникова.

Еще не веря, смотрит Наташа туда, где оставила его…

– Что случилось, Наташа? – спрашивает один из парней, заметив ее потухший взгляд, ее полуоткрытый рот…

* * *

В спортзале они теперь были вдвоем – Рита и Генка. Кажется, он уже прощен – благодаря стихам.

Рита соскочила с «козла».

– Ты стал лучше писать, – заключает она. – Более художественно. – И берет портфель. – Надо идти. Сейчас притащится кто-нибудь, раскричится…

– В школе нет никого.

– Совсем? Так не бывает, даже ночью кто-то есть.

Оба прислушались. Похоже, что и впрямь все ушли… Тихо. Нет, что-то крикнула одна нянечка другой – и опять тихо…

– А ты представь, что, кроме нас, никого… – сказал Генка, сидя на брусьях: драма короткого роста всегда тянула его повыше…

Склонив голову на плечо и щурясь, Рита сказала:

– Пожалуйста, не надейся, что я угрелась и разомлела от твоих стихов!

– Я не надеюсь, – глухо пробубнил Генка. – Я не такой утопист! – Вдруг он покраснел и сформулировал такую гипотезу: – Стишки в твою честь – это ведь обещание только? Вроде аванса? После-то – духи будут из Парижа, чулочки, тряпки… может, и соболя! Только уже не от губошлепов – от настоящих поклонников? Но которых и благодарить надо… по-настоящему?

– За соболя-то! Еще бы! – Она хохотала. Веселила мрачная серьезность, с которой он все это прогнозировал! Он чуть ли не худел на глазах, воображая себе ту «наклонную плоскость», на которой она вот-вот окажется! Умора…

– Ты, кажется, пугаешь меня? Что-то страшное придется мне делать? Аморальное?! Чего и выговорить нельзя?! Мамочки… Или страх только в том, что все это – не с тобой?!

…Похоже, он оскорбил ее, недопонимая этого? Иначе – с чего бы ей отвечать сволочизмом таким? Да, видимо, несколько туманной была для него та «наклонная плоскость», оттого он и перегнул… Но вот ее тон уже не хлесткий, а вразумляющий:

– Мое дело, Геночка, предупредить: у нас с тобой никогда ничего не получится… Ты для меня инфантилен, наверное. Маловат. Дело не в росте, не думай… нет, в целом как-то. Я такой в седьмом классе была, как ты сейчас!..

Внезапно Генка весь напрягся и объявил:

– Хочешь правду? Умом я ведь знаю, что ты человек – так себе. Не «луч света в темном царстве»…

– Скажите пожалуйста! Сразу мстишь, да? – вспыхнула Рита.

– …Я это знаю, – продолжал Генка, щурясь, – только стараюсь это не учитывать. Душа – она, знаешь, сама вырабатывает себе защитную тактику… Просто – чтобы не накалываться до кровянки каждый день…

– Что-что?

– Не поймешь ты, к сожалению. Я и сам только позавчера это понял…

Он отвернулся и, казалось, весь был поглощен нелегкой задачей: как с брусьев перебраться по подоконнику до колец. С брусьев – потому что допрыгнуть до них с земли он не смог бы ни за что. Даже ради нее, наверное…

Вышло! Повис. Подтянулся.

– Ну и что же ты там понял… позавчера?

Она была задета и плохо это скрывала.

– Пожалуйста! – Изо всех сил Генка старался не пыхтеть, не болтаться, а проявить, наоборот, изящество и легкость. – В общем, так. Я считаю… что человеку необходимо состояние влюбленности! В кого-нибудь или во что-нибудь. Всегда, всю дорогу… – Он уже побелел от напряжения, но голос звучал неплохо, твердо: – Иначе неинтересно жить. Мне самое легкое влюбиться в тебя. На безрыбье…

– И тебе не важно, как я к тебе отношусь? – спросила снизу Рита, сбитая с толку.

– He-а! Это дела не меняет… – со злым и шалым торжеством врал Генка, добивая поскучневшую Риту. – Была бы эта самая пружина внутри! Так что можешь считать, что я влюблен не в тебя… – Тут ему показалось, что самое время красиво спрыгнуть. Вышло! – …не в тебя, а, допустим, в Черевичкину. Какая разница!

Вдруг Генка против воли опустился на мат, скривился весь – дикая боль в плечевых мышцах мстила ему за эти эффекты на кольцах.

– Что, стихи небось легче писать? – саркастически улыбнулась Рита. – Вот и посвящай их теперь Черевичкиной! А то она, бедняга, все поправляется, а для кого – неизвестно… Good luck![4]

Она ушла.

Генка хмуро встает, массирует плечо. Потух его взгляд, в котором только что плясали чертики плутовства и бравады…

Что ж, поздно, надо идти.

Прямой путь в раздевалку с этого крыла был уже закрыт; ему пришлось подниматься на третий этаж. В полумрак погружена школа. По пути Генка цепляется за все дверные ручки – какая дверь поддается, какая нет… Учительская оказалась незапертой. Генка включил там свет. Пусто. На столе лежала развернутая записка:

Ув. Илья Семенович!

Думаю, что вам будет небесполезно ознакомиться с сочинениями вашего класса. Не сочтите за труд. Они в шкафу.

Свет. Мих.

Генка исследовал содержимое застекленного шкафа – действительно, лежали их сочинения. И о счастье, и не о счастье…

…Свет еретической идеи загорелся в темных недобродушных глазах Шестопала. Кроме него, ни души не было (и до утра не будет) на всем этаже…

* * *

Полина Андреевна, мать Мельникова, смотрела телевизор. В комнате был полумрак. На экране молодой, но лысый товарищ в массивных очках говорил:

«Смоделировать различные творческие процессы, осуществляемые человеком при наличии определенных способностей, – задача дерзкая, но выполнимая. В руках у меня ноты. Это музыка, написанная электронным композитором – машиной особого, новейшего типа. О достоинствах ее сочинений судите сами…»

Стол был, как обычно, накрыт для одного человека. Обед успел превратиться в ужин.

Хлопнула дверь. Уже по тому, как она хлопнула, Полина Андреевна догадалась о настроении сына.

Он молча вошел. Молча постоял за спиной матери, которая не двинулась с места.

«Найдутся, вероятно, телезрители, – продолжал человек на экране, – которые скажут: машина неспособна испытывать человеческие эмоции, а именно они и составляют душу музыки… – Тут он тонко улыбнулся: – Прекрасно. Но во-первых, нужно точно определить, что это такое – „человеческая эмоция“, „душа“ и сам „человек“…»

– Господи, – прошептала Полина Андреевна, глядя на экран испуганно, – неужели определит?

Она автоматически придвинула сыну еду.

«А во-вторых, учтите, что компьютерный композитор, чей опус вы услышите, – это пока не Моцарт», – снова улыбнулся пропагандист машинной музыки.

Но Илья Семенович не дал ему развернуться – резко протянул руку к рычажку и убрал звук.

– Извини, мама, – с досадой пробормотал он.

– А мне интересно! – С вызовом Полина Андреевна вернула звук, негромкий впрочем.

Но она сразу утратила интерес к телевизору, когда сын попросил:

– Мама, дай водки.

Она открыла буфет, зазвенела графинчиком, рюмкой.

– И стакан, – добавил Мельников.

Паника в глазах Полины Андреевны: стаканами глушить начал!

Мельников налил (она предпочла не смотреть – сколько) и выпил.

Уткнулся в тарелку, медленно стал жевать.

Звучала странноватая механическая музыка.

Боковым зрением старуха пристрастно следила за сыном. Потом озабоченно вспомнила:

– Тут тебе какая-то странная депеша пришла. Из суда.

Мельников взял. Вскрыл. Читает. Чем дальше читает, тем резче обозначаются у него желваки.

– Нет, ты послушай. – И он принялся читать вслух:

«Уважаемый Илья Семенович!

Не имею времени зайти в школу и посему вынужден обратиться с письмом. Моя дочь Люба систематически получает тройки по вашему предмету. Это удивляет и настораживает. Ведь история – это не математика, тут не нужно быть семи пядей во лбу, согласитесь…»

– Согласись, мама, ну что тебе стоит? – зло перебил сам себя Мельников.

«Возможно, дело в том, что Люба скромная, не обучена краснобайству и завитушкам слога. Полагаю, девушке это ни к чему.

Я лично проверил Любу по параграфам с 61-го по 65-й и считаю, что оценку „4“ („хорошо“) можно поставить, не кривя душой».

– Они лично, – прокомментировал Мельников, – считают!

«Убедительно прошу вторично проверить мою дочь по указанным параграфам и надеюсь на хороший результат.

С приветом, нарсудья Потехин Павел Иванович».

– Вот так, мама, ни больше ни меньше. И всё это на бланке суда – на бумагу даже не потратился! – Он скомкал письмо, встал, заходил по комнате. – Зато не пожалел усилий, чтобы адрес узнать!

Звучала механическая музыка.

– Зачем же так раздражаться? – сказала мать. – Ты же сам говорил: если человек глуп, то это надолго.

– Это Вольтер сказал, а не я, – поправил Мельников автоматически. – Но понимаешь, мама, глупость должна быть частной собственностью дурака! А он хочет на ней государственную печать поставить… Он зря старался, Павел Иваныч… В этой, по крайней мере, четверти Любины «тройки» и «четверки» зависят уже не от меня…

Я перейду в другую школу,

Где только счастье задают…


– Что-что-что? Я не поняла, Илюша… Куда ты перейдешь? – встревожилась мама.

– Да никуда. Это стихи такие.

Потом, стоя у окна, он курил – хотя в этой комнате не имел на то права.

– Опять моросит? – поинтересовалась старуха.

Он отозвался тусклым, без выражения, голосом:

– Мам, не замечала ты, что в безличных предложениях есть безысходность? «Моросит». «Темнеет». «Ветрено». Знаешь почему? Не на кого жаловаться потому что. И не с кем бороться!

Явно желая отвлечь сына, Полина Андреевна вдруг всплеснула руками:

– Илюша, посмотри, что я нашла!

Из большой шкатулки, где, очевидно, хранятся реликвии семьи, она извлекла фотографию. Протянула сыну. Он взял без энтузиазма.

Это был выпуск семилетней давности. Рядом с Ильей Семеновичем стояла Наташа. Мельников глянул и помрачнел еще больше. Отошел к окну.

– Сколько я буду просить, чтобы она зашла к нам? – перебирая в шкатулке другие фотографии, сказала Полина Андреевна. – Тебе хорошо, ты ее каждый день видишь…

С таким выражением глаз оглянулся сын, что она предпочла не углублять.

А он ушел в свою комнату. Не находя себе дела, присел к пианино. Взял несколько аккордов.

Полина Андреевна держала в руках фото, которое всегда делают, когда рождается ребенок: на белой простыне лежал на пузе малыш и улыбался беззубым ртом, доверчиво и лучисто.

А Мельников в это время запел… Для себя одного. К вокалу это не имело отношения, само собой. Имело – к дождю, к черной пятнице, к металлическому вкусу во рту после чтения газет и писем от дураков, к непоправимости, в которой складывалась и застывала «объективная реальность, данная нам в ощущениях»; против этого он пел…

В этой роще березовой,

Вдалеке от страданий и бед,

Где колеблется розовый

Немигающий утренний свет,

Где прозрачной лавиною

Льются листья с высоких ветвей, –

Спой мне, иволга, песню пустынную,

Песню жизни моей.


Мать слушала его, перебирая фотографии.

Но ведь в жизни солдаты мы,

И уже на пределах ума

Содрогаются атомы,

Белым вихрем взметая дома.

Как безумные мельницы,

Машут войны крылами вокруг.

Где ж ты, иволга, леса отшельница?

Что ты смолкла, мой друг?


Перед нами беспорядочно проходит его жизнь и жизнь его семьи в фотографиях. Вот он школьник, с отцом и матерью. Вот мать в халате врача среди персонала клиники. Мельников с незнакомой нам девушкой… Мельников в военной форме, с медалью. Вот его класс на выпускном вечере. Мельников – студент, на какой-то вечеринке… И опять фронтовой снимок.

За великими реками

Встанет солнце, и в утренней мгле

С опаленными веками

Припаду я, убитый, к земле,

Крикнув бешеным вороном,

Весь дрожа, замолчит пулемет,

И тогда в моем сердце разорванном

Голос твой запоет…


Зазвонил телефон.

– Меня нет! – донесся голос Мельникова.

– Слушаю, – сказала Полина Андреевна. – А его нет дома. – И когда трубка уже легла на рычаг, старуха вдруг схватила ее снова, сквозь одышку восклицая: – Алло! Алло!

Вошел с вопрошающим лицом Мельников.

– Я могу ошибиться, но, по-моему, это…

Он понял, отобрал у матери гудящую трубку, положил на место… и поцеловал обескураженную, ужасно расстроенную своей оплошностью Полину Андреевну.

3

Как по-английски сказать… (англ.)

4

Удачи! (англ.)

Доживем до понедельника. Ключ без права передачи

Подняться наверх