Читать книгу Слишком личное - Наталья Костина - Страница 3

Оглавление

Жить без чтения опасно: человек вынужден окунаться в реальность, а это рискованно.

Мишель Уэльбек. Платформа

Я стала старше на жизнь.

Земфира. Ариведерчи

Дом стоял у самого моря. Если подойти к краю невысокой ограды, отделяющей огромный сад от круто падающего вниз обрыва, то море открывалось синее-синее, неправдоподобное, равнодушно-огромное, плавно переходящее в такое же безбрежное и необъятное небо. Из угла сада к морю вела полувековой давности бетонная лестница, добротные перила и пионерского вида балясины которой несли на себе неизбежные следы времени. Метров двести приватного пляжа в циркульно-круглой бухточке – настоящее богатство по нынешним временам – было обнесено заходящей прямо в воду сеткой рабицей. Пляж был чистенький, хотя и скучноватый, похожий из-за сетчатой загородки на загончик. Наверное, все же зря испортили его этой ржавой проволокой – с обеих сторон бухточку естественным образом ограждали россыпи огромных валунов, упавших в это море еще при каком-то мезозойском катаклизме.

Конечно, можно было по узкой сыпучей, сбегающей с неприятной высоты тропинке миновать и валуны, и покренившуюся от времени сетку. Однако чужие сюда давно уже не заходили, а платных жильцов, имеющих на этот пляжик полное право, было в это золотое время почему-то всего двое. Может быть, потому что к хозяйке приехали редкие гости – обе дочери и рослый, красивый внук с такой же качественной, грудастой, по модельным лекалам скроенной невестой. Дочерям, выросшим в этом же доме, море было не в диковинку, и на пляже они почти не бывали, предпочитая огромный прохладный сад с книгой и шезлонгом. Внук с невестой отгороженный кусочек моря также не жаловали и развлекаться ездили в дальний аквапарк с хлорированной водой и палимыми солнцем очередями либо в ближнюю Ялту.

Катя с мамой этим утром обретались на пляже совершенно одни. Утро еще только-только родилось, море едва плескалось о мелкогалечный берег, и солнце было теплое, ласковое. Когда оно начнет палить, раскаляя камни так, что на них можно будет жарить яичницу, нужно будет уходить в сад. В саду у них имелось тихое, облюбованное местечко под платаном, куда жара не доставала. Там стояла одышливого сложения скамья на литых слоновьих ногах, старая, заслуженная, крашенная многими слоями неизменно зеленой краски, местами вылезающими один из-под другого. Скамья была донельзя уютная, солнце к ней пробивалось только в виде зеленых же, окрашенных платаном зайцев. Подложив толстое полотенце, здесь можно было сидеть, лежать и даже дремать, когда лень было встать и добрести до прохладной комнаты в доме.

Однако сейчас прекрасно дремалось и на берегу, под легкими касаниями солнца и чуть слышного бриза. Ирина Сергеевна, Катина мама, была жаворонком – в любое время года вставала чуть свет, выспавшаяся, в хорошем настроении и с ясными глазами. Катя же, несомненно, являлась совой – работалось ей лучше всего во второй половине дня, а утром и мысли текли как-то вяло, и сон был самый сладкий. Но Ирина Сергеевна каждый день в шесть утра неизменно выходила с дочерью на пляж, утверждая, что раннее солнце самое безвредное для кожи. Катя додремывала на расстеленном полотенце, в тени вкопанного в гальку полосатого зонта, обложенного для устойчивости крупными голышами. Во всем теле ощущалась блаженная истома и какая-то гладкость, приобретенная от двухнедельного купания в море и лежания на берегу под зонтом.

– Кать, вставай! – Ирина Сергеевна бесцеремонно дернула из-под дочери полотенце. – Вставай, голову напечет.

Девушка неохотно поднялась, надеясь продлить блаженное состояние полусна, и стояла так, с закрытыми глазами, слегка покачиваясь, пока ее мать перекладывала полотенце подальше от солнца.

– Вот теперь ложись, – приказала Ирина Сергеевна.

Дочь послушно улеглась на живот, поерзала, вминая кое-где крупноватую гальку, зевнула и снова попыталась влезть обратно в занимательный сюжет, так неожиданно оборванный ее бдительной нянькой. Однако капризный сон куда-то испарился, а вместо него появились мысли, воспоминания, а из самого дальнего угла вылезло совершенно неуместное здесь желание поскорее выйти на работу. «В самом деле, – вдруг окончательно проснувшись, подумала она, – как они там все без меня?»

– Как они там все без меня? – спросила Катя уже вслух и критически посмотрела на свои загорелые до нежного золотого оттенка ноги.

Ирина Сергеевна заданный вопрос проигнорировала, и только по легкому вздоху матери Катя поняла, что мама будет очень против, если дочь раньше положенного срока вернется на работу.

– Персик хочешь?

– Давай!

– Ты помой его, что ж ты немытый-то…

– Я его лучше почищу. А то он такой волосатый… Мам, а что, у нас, кроме персика, больше ничего нет?

Ирина Сергеевна счастливо улыбнулась. Дочь явно выздоравливала. После тяжелой операции Катя так исхудала, что и не осталось ничего, – как говорится, кожа и кости. Теперь вот, слава богу, на море и аппетит появился…

– Йогурт будешь?

– Ну давай хоть йогурт, – протянула Катя тоном капризной маленькой девочки, и обе засмеялись.

– Может, пойдем и как следует позавтракаем? – спросила мать. – Хочешь, я тебе омлет быстренько приготовлю?

– С картошкой и помидорами!

– Хорошо, только давай через полчаса, договорились?

– Ладно. Я пойду искупнусь.

– Только не заплывай далеко.

Последняя фраза была явно излишней, потому что с некоторых пор Катя Скрипковская, лейтенант милиции, работающая в отделе по раскрытию особо тяжких преступлений, стала бояться воды. Случилось это после того, как ее пытались убить. Операция по раскрытию шайки изощренных мошенников завершилась вполне благополучно, если, конечно, не считать того, что ее, Катю, ударили молотком по голове, проломив при этом череп, а после всего еще попробовали утопить в ванне. Она не могла помнить того, как лежала в воде, которая, медленно, но неумолимо прибывая, заливала ее всю. Еще немного – и вода попала бы ей в легкие, и тогда никакие усилия врачей не смогли бы ее спасти. Она и так выжила, можно сказать, чудом. Возникший после этого страх перед водой она таила изо всех сил, но от себя-то не скроешь…

Катя зашла в море по колено, села, а затем улеглась на живот, разрешив ленивой мелкой волне слегка себя покачивать. Упругая, как плоть живого существа, вода поднимала и опускала ее, понемногу выталкивая на берег, и через несколько минут она оказалась лежащей просто на гальке. Посчитав процедуру купания на этом законченной, она снова устроилась на солнышке.

– Ты еще полчасика полежи и приходи. – Ирина Сергеевна накинула сарафан и, отряхнув камешки, влезла в шлепанцы. – Только не засни опять, слышишь?

– Угу.

Уже прошло почти два месяца, как ее выписали из больницы, но ей почему-то все время хотелось спать. А теперь еще и есть.

Действительно, закрывать глаза сейчас ни в коем случае нельзя, потому что если она опять отключится, то омлет с картошкой остынет. А холодный омлет – это, конечно, съедобно, но… Чтобы не уснуть, Катя раскрыла книгу, взятую на пляж матерью, и принялась читать. Однако через несколько страниц воскликнула:

– Какая чушь! – И сердито захлопнула потрепанный томик.

Книга оказалась детективом, написана была очень живо и, должно быть, доставила Ирине Сергеевне немало приятных минут. Потому что, судя по закладке, дочитана была почти до конца. Но вот Кате эта бойкая книженция совершенно не понравилась. Во-первых, маньяк был слишком уж отвратительный, прямо монстр какой-то. А отважный следователь просто пупсик. Высокий черноволосый красавец с голубыми глазами. И жена его пупсик. Также красотка, но уже с золотыми волосами. И дочь у них удалась на славу. А вот теща следователя – снова монстр. Родная сестра маньяка. Одни крайности какие-то! Так в жизни не бывает. Ну да ладно, писателю видней, кто из героев красавец, а кто – чудовище. Однако кроме этих, так сказать, литературных излишеств книга просто изобиловала разнообразными техническими ошибками и неточностями. Конечно, откуда автору знать, что следователь, опергруппа, а до кучи и патологоанатом, он же эксперт по любым вопросам, вместе в одной комнате не сидят. Они даже в одном здании не находятся! И экспертов таких тоже не бывает. Это только в старом-престаром сериале времен маминого детства – как бишь его? а, «Следствие ведут знатоки»! – эксперт был за все про все: и трассолог, и токсиколог, и баллист, и графолог… Да еще и красивая женщина. Ты если не располагаешь правильной информацией, то и не пиши. Катя вот, например, книг о жизни кактусов не сочиняет, потому что мало о них знает. А если бы написала, то, наверное, такое бы получилось! А детективы почему-то пишут все кому не лень. Она посмотрела на часы. Ого! Прошло уже сорок минут. Омлет, наверное, готов. Надеть шорты и майку было делом одной секунды. О, оказывается, пока она подсчитывала ошибки в детективе, на пляже появились еще посетители. А, этих она хорошо знает. Внук одной из хозяек и его невеста. Значит, можно спокойно оставить и зонт, и сумку. Эти если приходят, то остаются надолго.

– Эти старухи совсем сбрендили!

Девушка сказала это громко и зло. Она стояла к Кате спиной и не видела, как та подошла.

– Ради бога, Оксана… Здравствуйте! – Это уже адресовалось Кате.

Раньше этот молодой человек первым с ней никогда не здоровался… Из этого следует, что сейчас он пожелал ей доброго здоровья только затем, чтобы его подруга при посторонних не продолжила разговор. Вот интересно, что бы она дальше сказала? И какие такие старухи сбрендили? Ладно, это совсем не ее дело.

– Присмóтрите? – Катя вопросительно кивнула на нехитрые пожитки.

– Нет проблем. – Парень пожал широкими плечами. Подруга его повернулась и уставилась на Катю, как на привидение.

Впрочем, они могут не волноваться. Она не собирается лезть ни в какие дела. Везде найдутся бабки, которые сбрендили, и молодежь, которой это не нравится. Да, в этом доме у моря бабки действительно примечательные. Однако ее сейчас больше занимал омлет.

В саду было прохладно и тихо – видимо, обитатели дома над морем еще не встали. «Странно, – подумала она, – и чего этим двоим не спится?» Она имела в виду внука и его девушку. Появление этой парочки на пляже в восьмом часу утра было, несомненно, явлением экстраординарным. По Катиным наблюдениям, просыпались молодые люди никак не ранее одиннадцати часов – как раз в то время, когда они с мамой обычно возвращались с моря на обед.

Проходя мимо огромного инжира, она осмотрелась – нет ли кого поблизости – и сорвала с ветки несколько фиолетовых, сочащихся соком плодов. На местном рынке эта вкуснятина стоила несусветных денег, а здесь произрастала прямо как в райских кущах. Конечно, не очень красиво рвать с веток хозяйское добро, но добра этого здесь столько…

– А я тебе говорю, это ни в какие ворота… Доброе утро, Катенька!

Это надо же – Катенька! Да еще и «доброе утро»! Сегодня просто день чудес какой-то. Дочери хозяйки, оказывается, тоже уже не спят. Чего это все сегодня такие… озабоченные? И вежливые? Как и сынок, эта дама неприметную квартирантку обычно игнорировала, вторая, правда, была поприветливее – но «Катенька»? Она уже дошла почти до самой летней кухни, где намечался завтрак, когда до нее донеслись слова той, что в упор ее не видела:

– Эти старухи выжили из ума, я точно тебе говорю!

* * *

– Жил старик со своею старухою у самого синего моря…

– Катюш, ты чего?

– Так, мам, ничего.

Зонт и сумка были на месте, и парочка тоже. Внук с невестой о чем-то разговаривали, и физиономии у обоих были озабоченные. Вот он что-то сказал, она ответила, но собеседнику ответ подруги явно не понравился. Он отрицательно помотал головой и сдвинул брови. А девушка, видимо, настаивает, даже жестикулировать начала… Наверное, не слишком красиво, что она за ними наблюдает потихоньку. Катя вздохнула и перевернулась на другой бок.

Да, жил старик со своею старухою у самого синего моря. Море здесь действительно очень синее. А вот старика нет. Зато старух целых две. И что, обе сбрендили или же выжили из ума? О каких старухах говорили эти двое на пляже и те две дамочки в саду? О тех, которые здешние хозяйки, или о каких-то других? Наверное, чужие старухи не стали бы занимать родственников так, что те даже подхватились всем семейством ни свет ни заря. Да, старухи здесь весьма колоритные. Собственно, почему старухи? Язык не поворачивается так называть милых интеллигентных пожилых дам. Особенно ту, которая Ариадна Казимировна. Съеденный омлет уютно расположился где-то посередине организма и явно способствовал крепкому, здоровому сну. Сейчас она еще немножко подумает о спятивших бабульках, а потом…

Ирина Сергеевна взглянула на дочь: Катя крепко спала, и вид у нее был довольный. Даже улыбка на губах. Ну, может, наконец-то дочери стали сниться хорошие сны, а не кошмары, которые одолевали ее после травмы и операции. Дай бог, дай бог… Ужасную работу выбрала себе Катя, тяжелую и совершенно не женскую. Однако это был ее собственный выбор. Ирина Сергеевна, разумеется, хотела, чтобы дочь предпочла что-либо иное, но та оказалась упрямой. Даже после того страшного случая не образумилась и уже сегодня изъявила желание вернуться на работу. Ну, времени до конца отпуска у них еще много, и, возможно, она отговорит свое единственное чадо заниматься всеми этими расследованиями, трупами, разбоями, слежкой за преступниками и прочими прелестями, которые хороши и увлекательны только в романах.

* * *

В молодости она считала себя чуть ли не дурнушкой. Но уж не красавицей, это точно. Молодость, молодость… И не красавицей была, и не Ариадной, и уж тем паче не Казимировной. Это потом уже оказалась и красавицей, и при влиятельном муже, и имя ей он же придумал – Ариадна. Не нравилось ему ее простонародное имя-отчество. Это теперь снова детей называют Аринами, Емелями, Архипами. И давным-давно, до замужества, ее саму звали Арина Касьяновна, Арина, Аришка.

Женщина откинулась в глубоком кресле, закрыла глаза и позволила себе вспомнить о том, что долгие годы не вспоминала, что само не вспоминалось, – да и что там было вспоминать? Горе? Бедность? Как босая ходила?

Да, и босая ходила, и голодала. Все, все было. Однако она и теперь еще сама себе хозяйка и никому не позволит своевольничать, навязывая ей неприемлемый образ действий. Если здесь кому-то что-то не нравится… «Как я захочу, так и будет! – Она властно сжала рукой подлокотник. – Это все – мое. Я здесь владелица всего, пока жива. Что захочу, то и сделаю. И нечего мне указывать, кому и что… Все им мало… Ненасытность, алчность… Миром правит жадность человеческая…»

Да, жадность человеческая. Много она натерпелась в жизни – и даже не от скупости и скаредности людской, а от того, что рано осталась без матери-отца. Дядя-то, он и нежадный вовсе был. Просто время такое тогда наступило. Вот и приходилось ему прижимистым быть, чтоб кормить их всех… Да, время… Время ее истекло, прошло, как вода сквозь пальцы, пролетело все в один миг – будто и не жила вовсе. Да, жила, конечно, и много прожила – девятый десяток разменяла, шутка ли! Вот некоторые и думают, что из ума выжила, да и на свете зажилась…

Дядя ее, Аришкин, нежадный был. Просто бесхарактерный. А тетка, та – да, скряга из скряг. И мужем вертела, как собака хвостом. Да и тетка… Много ли имущества у тетки с дядькой было, что так над ним тряслись? По тулупу овчинному, по паре валенок с галошами на выход, схороненных в сундуке старинном, источенным шашелью, только на железных обручах и державшемся, полным ветхого нафталинового тряпья, имели, да кучу сопливой ребятни. И ее, Аришку, в придачу. Им спасибо сказать, что вырастили, как смогли, в детдом не отправили…

– Ариша, можно к тебе? – В дверь несмело поскреблись.

– Конечно. – Она слабо шевельнула рукой. Лучше уж сразу выслушать, что хочет сообщить ей Людмила, чем та целый день будет ходить под дверью и вздыхать.

– Ариша, голубушка, я хочу тебе сказать… Мне кажется… Может быть, мы вместе обсудим…

– Люся, я ничего не хочу обсуждать, – отрезала Ариадна Казимировна. – Дом мой, кому хочу, тому и завещаю его.

– Аришенька, я ведь тебе даже не родственница. – Людмила Федоровна смущенно заморгала. Вид у нее был угнетенный. – У тебя две дочери, внук, – снова начала увещевать она подругу. – Они ведь рассчитывали…

– Люся, я тебя попрошу больше со мной этого разговора не заводить. Ты прекрасно слышала, что дочерям я оставляю свои сбережения и драгоценности, а внуку – коллекцию картин. Все это стоит немалых денег. И намного превышает стоимость дома. Так что давай закроем эту тему. И, знаешь ли, я пока умирать не собираюсь, – ощетинилась Ариадна Казимировна.

– Ах, что ты такое говоришь, Ариша! – Тонко устроенная Людмила Федоровна совершенно не переносила никаких разговоров о смерти.

Обе немного помолчали.

– Тебе кофе принести? – робко спросила Людмила Федоровна подругу.

– Принеси, – качнула та красиво посаженной, со все еще тяжелым узлом волос на затылке головой. – Не хочется выходить в столовую.

– Понимаю… – кивнула давняя компаньонка. – Что тебе к кофе? Творожок? Яичко всмятку?

– Не хлопочи. Давай что есть, – милостиво разрешила хозяйка.

Людмила Федоровна вышла, осторожно, почти беззвучно прикрыв за собой дверь.

Люсенька, деликатная ты моя, неужели тебе все еще невдомек, что ближе тебя у меня на свете никого нет? Ни дочери, ни тем паче внук – побыли, отдохнули, навестили. Поцеловали в оплывшую, покрытую сеткой морщин и пигментными пятнами старческую щеку раз при встрече и раз при отъезде – вот и все их родственные чувства. Долг выполнили, галочку поставили. Два поцелуя в год – с нее, старухи, довольно. Нам, доживающим свой век, много не нужно. Ариадна Казимировна криво дернула уголком рта. Два непылких, неискренних поцелуя за дом у моря, за солидный счет в банке, антикварные драгоценности и три десятка бесценных картин… Всего два поцелуя в год! Просчитались вы, любимые наследники. За два поцелуя вам причитаются только деньги, побрякушки, большую часть которых она никогда и не надевала, и картины. Дома же вам, надеюсь, еще долго не видать. Дом она отписывает Люсе. Даже если Люська своими куриными мозгами не понимает, что горячо ею любимые Лерочка и Леночка вышвырнут ее отсюда прежде, чем вынесут за порог прах своей строптивой родительницы.

– Аришенька, будь добра, дверь открой мне, пожалуйста…

Она легко, несмотря на все прожитые годы, поднялась, повернула ручку двери. В комнату осторожно, боком протиснулась Людмила Федоровна.

– Я тебе творожок, плюшечку, яичко сварила… Лерочка персики собрала свежайшие, а Леночка говорит, что виноград очень укрепляет нервную систему…

– Господи, чушь какая! Персики, виноград, нервная система… Забегали, засуетились. Нервная система! Еще психиатра пригласите, освидетельствовать меня на предмет острого умственного расстройства!

Людмила Федоровна сокрушенно качала головой, переставляя с подноса на стол принесенные дары.

– Аришенька, я тебя еще раз…

– Люся, я не хочу больше разговаривать на эту тему! – резко оборвала Ариадна Казимировна подругу. – И если будут спрашивать, скажи, что я плохо себя чувствую и никого не хочу видеть.

– Ты действительно?.. – тут же испугалась Людмила Федоровна.

– Никогда в жизни не чувствовала себя лучше, – ответствовала та.

– Приятного аппетита, – пролепетала совершенно расстроенная и сбитая с толку Людмила Федоровна. Боже мой, боже мой, все было так славно, так тихо все эти годы. Пока Арише не пришла в голову эта дикая мысль. Ну зачем, спрашивается, ей этот огромный дом? К чему? Что она будет с ним делать? Так все было хорошо… А теперь испорчены отношения и с Лерой, и с Леной… и с Ванечкой…

Людмила Федоровна осторожно спускалась по лестнице, и слезы струились из ее глаз.

* * *

Из ее комнаты моря не было видно. Она вообще не любила море, не понимая такого количества бесполезной соленой воды. Когда растения изнемогают от палящего солнца, а вокруг в прямом смысле целое море воды. Ненужной воды. А пресная вода здесь – роскошь, до сих пор ее дают по графику. И даже ее всесильный супруг, ныне покойный, который все имел безо всяких очередей, вне очередей и в первую очередь, пресную воду в кране видел лишь утром, с шести до девяти, да вечером, тоже с шести до девяти. В саду стоял огромный бак для полива, и в доме, в специально сооруженной пристройке, помещался еще один – но пить эту застоявшуюся воду чувствительная Ариадна Казимировна отказывалась наотрез. И, наверное, до конца жизни она будет вспоминать вкус воды из колодца во дворе дядькиной «усадьбы» – такого глубокого, что суеверные соседки утверждали, будто он сообщается с бездонным Ведьминым озером, тем самым озером, где утонула мать маленькой Арины. Вода в нем была холодной до ломоты в зубах, и после нее во рту еще долго держался сладковатый привкус. Вот это была вода, не то что противная, местная, – теплая и неуловимо горько-соленая, должно быть, от близости нелюбимого моря.

Она отщипнула кусочек плюшки, запила глотком кофе – все сегодня такое же омерзительное на вкус, как и крымская вода. С досадой посмотрела на фрукты и отодвинула подальше дочерние приношения. Села у окна. Из сада тянуло свежестью, кипарисово-инжирным утренним духом. Почему-то сегодня все ее раздражало, даже этот запах. Слишком навязчивый, нахальный, резкий. Больше всего Арина любила запах подсыхающего на солнце свежескошенного сена, но этого пряного летнего аромата ей не доводилось ощущать уже много лет. Не росла здесь такая трава, нечего на этой каменистой земле косить. Вот у них трава вырастала высокая, густая… Маленькая Аришка с головой могла спрятаться. Закрыла глаза, и тотчас же как проектор включили – увидела и поле, и отца. Коса мерно ходит – ш-ших, ш-ших, – и срезанная трава ложится пластами; она же, совсем маленькая, послушная, сидит там, где мать ее посадила, – под деревом, в тени. Вдали, где луг уходит в низину, еще туман стоит – там зайцы пиво варят. Тятька, когда приходит, всегда приносит что-нибудь от зайчика – не пиво; что такое пиво, Аришка не знает, не пробовала, наверное, зайцы своего пива жадничают… Однако тятька всегда что-нибудь вкусненькое у них отнимет – то морковку, то пирожок, то сахарку кусочек, – она даже сглотнула от предвкушения. Ой, как хорошо! Жук какой-то пробирается мимо, она перегораживает ему дорогу прутиком, мешает бежать. Да и какие там дела могут быть у какого-то глупого жука? Вот она действительно занята – сидит, сторожит крынку с водой и завязанный в тряпицу каравай. Вода в крынке та самая, сладкая и ледяная, и вся крынка в бисеринках, и утро только-только начинается, и серебрится, волнами ходит покос; и тятьку уже почти не видать, и жук переполз щепку и убежал, и тепло под старой, вытертой овчиной отцова тулупа с таким родным запахом… Она сворачивается калачиком, и материно улыбчивое лицо плывет куда-то, колеблется, как будто волны нагретого солнцем воздуха поднимаются перед ним…

* * *

Касьян – чудной мужичонка, – думали об Аришкином отце сельчане. Мало того что умудрился родиться в неудобный день – двадцать девятого февраля, в високосный год, только один такой и был на все село, – он еще и жену привел себе под стать – цыбастую, подчегарую[1]. Ну, чудной мужик, право слово. Девки на выданье в тот год у них в селе были как на подбор – грудастые, румяные… Взять хоть Лукерью Скороходову, что соседка Касьяна была, – кофточка на груди лопалась, зад что печка хорошая. И отец Лукерьи не возражал, чтоб Касьяна в зятья принять, и сама Лукерья – чего она в Касьяне нашла? – норовила то горячим боком прижаться на лавочке, то, за пустяком иным пришедши, в тесных сенцах упиралась в Касьяна ситцевой грудью, обдавала густым терпким бабьим духом…

Но Касьян к Лушкиным прелестям остался равнодушен и через год, в аккурат на Красную горку, привел себе из соседнего села жену – ни рожи, ни кожи. Тонкая и звонкая, молодуха лицом на кобылу дяди Пахома смахивала, как ядовито заметила обиженная Лукерья. Ну, сходства насчет кобылы, по правде, больше никто не обнаруживал, однако с личика Касьянова жена была собой, прямо сказать, невидная, бледненькая. Ну, так с лица воду не пить… Как говорят, не родись красивой, а родись счастливой. Только вот насчет счастья Касьяновой жены скоро поползли по селу слухи, надо сказать, страшноватые. Мать Касьяновой Анисьи умерла за три года до свадьбы дочери – бешеная лиса искусала, когда по грибы ходила. Бабка тоже не своей смертью – матица[2] в избе рухнула и задавила. И изба крепкая была, ста лет не простояла, с чего бы ей падать-то, матице? Да и бабкина мать также не сама померла – утопла в озере, том самом, которое только на карте значится как Глубокое, а в окрестных деревнях спокон веку Ведьминым кличут. Сто лет назад, а может, и больше – кто теперь вспомнит? – на берегу озера изба стояла, в ней и жила та самая ведьма, что Анисьин род по женской линии прокляла. Так с тех пор и ведется: никто из них – ни прабабка, ни бабка, ни мать Анисьи, ни сколько их там еще народится – не помрут своей смертью.

Вот такую жену себе Касьян привел, и через полгода в одночасье преставились Анисьины свекор и свекровь – старый смирный мерин, что и в молодые годы рысью не хаживал, вдруг с горы понес. Касьянова мать вылетела из телеги – да виском о камень. Свекор-то жив остался, но прожил после того всего три дня – на поминках вдруг посинел лицом и упал в плошку с квашеной капустой… Остались Касьян с Анисьей в отцовской избе одни, старший брат Касьяна, Афанасий, жил на другом конце села, невестку сторонился, в гостях редко бывал, они у него – тоже. Однако Арину, племянницу, ему с женой крестить пришлось – народ в крестные к такому семейству идти опасался.

Анисья после родов ни похорошела, ни обабилась – как была ни спереди, ни сзади, так и осталась. И девчонка в их породу удалась – худая, белобрысая, личиком, правда, помиловидней матери, глазенки большие, голубые, как васильки. Все за Анисьин подол держалась – куда мать, туда и Аришка. Что-то такое в Анисье и в самом деле имелось, отчего народ ее сторонился, – странная она была, одним словом, эта Анисья. Идет, улыбается неизвестно чему, а то цветов в поле огромную охапку нарвет – зачем они ей? А поздоровается с ней кто – вздрогнет, покосится, как будто и не человека увидала, и едва кивнет. Ни с бабами постоять, ни языком почесать – все норовила домой быстрей прошмыгнуть. И что она дома-то у себя делала? Одному Богу известно. Кошку, тварь вредную, к примеру, из избы никогда не гнала, если гроза. Дураку даже ведомо, что черт когда-то мышью оборотился, а кошка возьми его и съешь! С тех пор кошка – зверь нечистый, у каждой внутри черт сидит. И в грозу черт так и норовит гром на избу навести. Да и сама Анисья даром что тихая, а как посмотрит… И глаза не черные, а как зыркнет гляделками своими, так у человека чего-нибудь и приключится. Или это проклятие ведьмино через Анисью на других эдак выходило, кто знает? Однако кому что во вред, а кому и на пользу – две бабы бездетные у Анисьи мелочевкой какой-то одалживались, и в скором времени обе забрюхатели. Афанасия жена, Матрена, десять лет порожняя ходила, а как Аришку перекрестили, так и забеременела. И пошла метать: за четыре года – троих. Да все девки! Как третью родила, не выдержала, пришла к невестке на поклон – сними, дескать, с меня, Анисьюшка, это наваждение. И что – еще через год мальчика родила, да на этом и остановилась.

А все потому, что через полгода, как Матрена разродилась наследником, утонула Анисья в том самом озере, в котором и прабабка ее, царствие им всем небесное, утопла. Другая бы десятой дорогой обходила то место, а Анисью туда точно какая-то сила тянула, в воду холодную, черную, глубокую. Все, бывало, сидит на берегу с маленькой Аришкой, смотрит, как будто что-то видит, а то венок сплетет и пустит. Доигралась. Или ведьма ее с берега спихнула – да прямо в омут. Кто знает? Никто не видел, Аришка в тот день с матерью не пошла – может, и к лучшему, жива девчонка осталась. Да надолго ли? – шептались сельчане. Проклятие ведьмино, оно сильное было – года не прошло, как в Духов день сгорел Касьян вместе с избой. И самое жуткое даже не это было, а что изба отдельно сгорела, а Касьяна громом сожгло на другом конце села. Гроза приключилась страшная, всю весну, до самого Духова дня, жара невиданная стояла, засуха, вот и напекло. Туча нашла такая черная, темно стало, как ночью. Что Касьян на лугу делал, теперь никто никогда и не узнает. Но спалило его в головешку небесным огнем, а другая молния ударила прямо в избу. Сухое дерево полыхнуло так, что сделать ничего не смогли – остались от Касьяновой избы одни угли. А наутро хозяина обнаружили на лугу, и такой ужас всех объял, что никто к Касьяну даже притронуться не хотел.

Брат Афанасий, надо отдать ему должное, и Касьяна по-христиански похоронил, и сиротку, Аришку, к себе забрал, хотя жена, Матрена, была против. Но как же родную кровь, да еще и крестницу, в детдом было отдавать? Девчонка тихая была, бессловесная, только взгляд был такой же, как у матери, – странный, как будто видела она то, чего другие не могут…

* * *

Она насквозь видела наивные ухищрения своих дочерей – добраться до строптивой матери и уговорить ее изменить свое решение. Ну, нет, дорогие мои, это вам не игрушки в детстве требовать и не наряды клянчить – сколько ни кричите, ни плачьте, я от своего не отступлюсь. Как решила, так и будет. Она осторожно отогнула край занавески и рассердилась: в своем собственном доме чувствовать себя, как в осаде!

Дочерей в поле зрения не было, только под раскидистым кустом жасмина чутко дремали, уложив на лапы остроухие головы, Люсины любимцы – пара доберманов-сторожей. Уловив движение в окне, один поднял голову, но тревога была ложной, и пес снова смежил веки. Да, в такую жару только и спать где-нибудь в тенечке, вздохнула она.

По мощеной дорожке, хлопая сандалиями без задников и опасливо косясь в сторону собак, проскакала рыжая девчушка – забавная, худющая, волосы острижены под мальчишку. Вот она остановилась, воровато оглянулась, встала на цыпочки и сорвала с ветки несколько инжирин. Одну сразу же затолкала за щеку, остальные сунула в карман маечки. Вот глупая! Прячется. Этого инжира в саду… Что им делать с ним? На рынок не понесешь – неудобно. Она ведь здесь вроде местной аристократки – и дом, и участок, и прислуга, и положение вдовы хоть и бывшего, но все-таки… Покойный муж очень любил эти инжировые деревья, поэтому в саду их так много. Нужно будет сказать этой девочке, чтобы собирала сколько хочет, не стеснялась. Пусть Люся ей скажет. А вот и мать ее появилась – такая же рыжая. Нет, пожалуй, у девчонки волосы поярче, у матери они перемежаются сединой. Снова пошли на пляж, наверное. И что некоторые находят в этом занятии – целыми днями валяться у моря?

После того как умер муж и Люся переселилась к ней, они стали пускать в огромный дом и отдельно стоящие флигели приезжий курортный люд. Что ни говори, как ни пыжься сохранить реноме, но и она, и Люся болели, дряхлели. Старая система, которой многие годы преданно служил ее покойный супруг, приказала долго жить, а в новой такие мелочи, как удобные туфли или лекарства для двух старух, почему-то не были предусмотрены. Пенсии были жалкие, их не хватало даже на качественную еду, а уж тем более на такую неучтенную пособием по старости роскошь, как приходящая зимой два раза в неделю, а летом через день прислуга. У нее, правда, имелись еще сбережения, вовремя, ох как вовремя переведенные покойным мужем в твердую валюту. На черный день хранились и спрятанные от чужих глаз в подвале дома, в замурованном в стену сейфе, замаскированном под кладовую, картины и драгоценности. Об этом секретном сейфе знали только двое – она и Люся. Даже дочери не владели информацией о точном местонахождении семейного клада. Что знают двое – знает и свинья.

Она и Люся – как две половинки единого целого. В ней есть то, чего не хватает Люсе, а у Люси – то, чего нет в ней самой. Потому-то они так дружно и живут под одной крышей все эти годы. Именно Люся, которая до самого переезда к подруге вела весьма скромный образ существования, настояла на том, чтобы иметь дополнительный курортный доход. Однако, положа руку на сердце, ей и самой было жалко проживать то, что она могла после смерти оставить дочерям и единственному внуку. Проценты на капитал в банке не покрывали всех расходов. Деньги уходили то на текущий ремонт, то на новую мебель. Несколько лет назад пришлось менять трубы, заодно сменили всю сантехнику в доме, а в гостевых флигелях завели новомодные душевые кабинки. Она не могла не доставить себе удовольствия побаловать подругу и на радость Люсе заказала новое оборудование для новой же кухни. Однако практичная во всем, что касалось ведения домашнего хозяйства, Люся настояла на том, чтобы отремонтировать флигели – за качественное жилье и платили по-другому. Потом уговорила подругу сдавать летом комнаты и в доме; она упирала на то, что их всего двое, а комнат только на первом этаже большого дома шесть. Они же с Аринушкой все равно живут на втором. А лишняя копейка никогда не помешает!

Ариадна помялась, помаялась – и согласилась. Что ж, даже королевы вынуждены считать деньги и пускать в свои дворцы туристов. Она, разумеется, не королева, но долгие годы была в этих краях леди номер один. Да, все течет, все меняется. И даже она стала этим заниматься. Однако в этом году отказала всем – хотелось хоть одно лето пожить в тишине и покое, для себя, тем более в кои-то веки дочери забыли вечные раздоры и приехали вместе, да еще и с внуком. Но одну просительницу ей все же пришлось уважить. Да и как можно было обидеть милую Галочку? Эта забавная рыжая девчонка и ее мать Галочке какая-то дальняя родня, седьмая вода на киселе, поэтому пришлось пойти на уступку. Ничего, они с матерью тихие, как мыши, никому не мешают. «Больше всего я всем сейчас поперек, – горько улыбнулась Ариадна Казимировна. – Всем, всем от меня, вздорной старухи, всяческие неудобства. Ничего, проглотят. В конце концов, я хозяйка всему, что тут есть…»

* * *

Дяде с тетей маленькая Аришка так и не стала родной. Да и детвора – погодки Клашка, Дуняшка и Наташка – ее сторонились. Братишка двоюродный, несмышленыш Алешка, которого ей поручили нянчить, и тот был с характером – все норовил запустить ручонки ей в волосы. И если уж хватал, то дергал так, что слезы из глаз. Клашка, старшая из двоюродных сестер, Арину вовсе невзлюбила – то с печи спихнет, то миску опрокинет. Тетке Матрене не пожалуешься – тяжелой рукой еще и добавит. Дядя Афоня редко, да погладит племяшку по белой как лен голове, тетка же – ни разу не приласкала. И даже когда на Арину смотрела – все будто чего-то боялась, или брезговала ею, ровно лягушку болотную приютила…

Пока Арина не подросла, жила со всеми в избе. Дядя Афоня прикрикнет, возня на полатях прекратится – значит, Аришку уже никто не толкает, не щиплет. Бесталанная сирота – сокрушался дядя о племяннице. На словах-то всяк пожалеет, а ты попробуй разжалеться, когда еще и своих четверо по лавкам, и всех обуть-одеть надо. Хорошо хоть Клавдюха, старшая, племянницу и по росту, и по весу скоро обошла. Обидно было не своему родному дитятке обновку справлять, а племяннице. А так Аришка за Клашкой доносит, а бывало, что, минуя Арину, платье либо валенки к Дуняшке перейдут, а племяшке Матрена старым надставит или кто из соседей чего передаст – девчонка тихая, всему рада. Что тетка на нее наденет, в том и ходит. Да пусть родне еще и в ножки поклонится, а то другие быстро в детдом наладили бы, а она все-таки у своих, свои не обидят.

* * *

Свои не обижали, но и не любили. Она, хоть и маленькая еще была, но помнила, как тешили ее мамка и тятька. Зажмуривалась и вспоминала волнами идущую от матери любовь, все равно как жар от печки. Бок у матери мягкий и теплый-теплый, ситцевый сарафан нагрелся на солнце, но это не солнечное тепло и не линялая ткань сарафана ее так греет – это мать ее жалеет, любит, Аринка точно знает. Отец тоже в ней души не чает, берет у матери большими твердыми руками, хохочет, подбрасывает к самому потолку, так высоко, что она отчетливо видит сидящего в щели между бревнами удивленного усатого таракана.

Здесь не любили, но делали вид, будто любят, особенно в праздники, при чужих людях то тетя, то дядя приобнимут: «Сиротка наша…» Позже, когда подросла, особенно остро стала чувствовать эту фальшь. И что она здесь рот лишний, также знала, но что было делать, куда идти? Ей было уже шестнадцать, а Клавдия переросла ее на полголовы. Арина же, стесняющаяся лишнюю картофелину себе положить под недобрым теткиным взглядом, выглядела едва-едва на тринадцать. Кому такая нужна? Кто такую немочь бледную замуж возьмет, избавит от нее приемных родителей? Клашка на год с лишним младше, а уже бегает на свиданки, того и гляди сватов кто зашлет. И остальные подросли – и Дуняшка, и Наталья, и Алексей. Тесно в избе. Весной, как только потеплело, Арина случайно осталась ночевать в сарае, в закуте, где еще до коллективизации держали корову. Корову пришлось отдать в колхозное стадо, и неизвестно, жива ли она еще, но частица ее до сих пор тут – это острый, немного пряный животный дух, смешанный с ароматами источенного мышами прошлогоднего сена, старого дерева и чабреца, пучки которого свисали с потолочной балки…

Она соорудила занавеску из старой простыни и перебралась в сарай. Семилетку Арина закончила, на работу взяли ее сначала дояркой, но в руках у тощего подростка не было той силы, чтобы быстро и споро подоить три раза в день три десятка коров, и ее определили в полевую бригаду – сажать, полоть. За работу шли трудодни, на трудодни дяде Афоне выдавали за Арину то продукты, то деньги, однако чаще всего трудодни так и оставались просто палочками на серой бумаге колхозного табеля. Иногда, под настроение, когда тетки не было рядом, дядя Афанасий отдавал ей малую толику полученных денег, но сама Арина никогда и ничего не требовала – понимала, что растили, поили, кормили. Может быть, даже немного любили…

Все лето и всю осень, до самых зимних холодов, она прожила в сарае, счастливая ночным своим одиночеством. Думала, что и зиму можно будет пересидеть, зарывшись, как мышь, поглубже в сено, но в октябре внезапно ударил такой лютый мороз, что она чуть не застыла насмерть и после этого вернулась обратно в избу. Кашляла, металась в жару на лавке. Тетка с причитаниями отпаивала дуру племянницу малиной и натирала вонючим козьим жиром, а та, неблагодарная, мечтала, как потеплеет, снова перебраться в свой коровий закут.

– Ничо, нич-о-о, терпи, сама виновата. Как будто места нет, как неродные будто. Сейчас вот на печку, на горяченьку, чайку выпьешь… Хворостиной бы тебя ишшо, чтоб дурь-то быстрее вышла… Ишь, помещения ей своего захотелось. Построим мы тебе помещение. Вот весной выпишу в правлении лесу, да и спроворим тебе избенку какую-никакую…

Она удивленно раскрыла глаза: что это дядя Афоня такое говорит? Какую такую избенку? Да ей хоть какую… Хоть самую маленькую… Век бы благодарила. Она что-то нечленораздельно пискнула, когда тетка особенно сильно надавила на выпирающие из спины позвонки. Однако дядька в ее сторону даже не смотрел – оказывается, на лавке сидела соседка, языкатая баба Нюра, для которой, собственно, все и говорилось.

Но обещание запало в душу, и, выздоровев, Арина с новым рвением набрасывалась на любую работу, будь то помощь тетке по дому или колхозное поле, все равно. Пусть видят, что она старается. Как там написано у конторы? «От каждого – по способностям, каждому – по труду». По ее усердию она уже давно должна была получить то, о чем мечтала, но тетка на ее прилежание только хмыкала да наваливала еще чего поболее – то белье полоскать в проруби, то катать выстиранное тяжелым старинным рубелем. Она полоскала, катала, таскала тяжеленные ведра с мокрым бельем – все безропотно, ведь и тетка моложе не становилась, то и дело хваталась за спину, плюхалась со стоном на табурет. И чугуны Аришка ловко навострилась ворочать в печи, только стряпать была не охотница – чуть начиналось тепло, она, как и покойная мать, все норовила улизнуть то на луг, то на озеро, то бог ее знает куда…

Бабка Нюра, язык как помело, по всему селу растрепала, что Афоня племяннице в приданое избу собрался ставить. Нелепый слух, как ни странно, только добавил Афанасию уважения у сельчан – мало того, что кормил-растил, так теперь и строиться для Аришки хочет, а ведь и своих четверо, Алексей, наследник-то, подрастает. А он – сироте…

– Слыхал, слыхал, Афанасий, – тряс за руку ранее никак не примечаемого скромного скотника главный экономист колхоза, а по-простому бухгалтер Василий Степаныч. – Слыхал! Уважаю. Сироте, значит, дом хочешь определять? А за какие э-э… шиши? Или от братца чего осталось?

Степаныч, славившийся тем, что на семь аршин в землю видел всякий затеваемый обман или покражу общественного имущества, вперил в Афоню строгий взор, как рентгеном просветил всего, обшарил с головы до ног неказистую фигуру в трепанном жизнью ватнике и косолапо стоптанных на сторону порыжевших сапогах.

– Да что там остаться-то могло, Степаныч? – степенно, как равный равному, кланялся солидной бухгалтерской куньей шапке рваным заячьим треухом сиротский благодетель. – Какие такие наши шиши, у нас в подполе одни мыши́, – вздыхал Афанасий в клочковатую бороду. – А ставить избу для сироты надо, – снова вздыхал он. – Ох, надо…

Просватали ладную Клавдию, отыграли, отплясали свадьбу, уже и Дуняшка с Наташкой были на подходе, такие же ловкие, как и старшая сестра, с приданым где ни погляди. А Арина явно засиживалась в девках – хорошая слава-то лежит, а плохая, как известно, бежит. Зачем жениться, если молодая женка того и гляди утопится или – с нами крестная сила! – сгоришь с нею и со всем добром в придачу!

Весну и лето Арина провела в ставшем уже родным коровьем углу – там ее после работы никто не трогал. Брала с собой краюху хлеба, пару остывших картофелин… Хорошо было лежать на застеленном чистой холстиной сене, смотреть сквозь худую крышу сараюшки на первые робкие звездочки, пробивающиеся на зеленом закатном небе, и мечтать о своем доме. Дяде Афанасию она привыкла почему-то верить. Или ей очень хотелось верить в свою мечту?

Осень пришла неожиданно ранняя, дождливая, холодная. Сверчок, живший у нее в закуте все равно как в настоящем жилье, тыркал все реже, неохотнее, потом и вовсе замолчал. Она все ждала бабьего лета – вот-вот должно было потеплеть – и поверх старого ватного одеяла укрывалась остатками древнего тулупа, но в ту осень больше не потеплело…

* * *

Дремала она или же это было наяву? Уж очень ярко она сейчас видела свой старый сарай – весь, до последней трещинки, каждую соломинку, каждое воробьиное гнездо под крышей. Даже запах своего первого собственного жилища чуяла и слышала, как поет сверчок, обосновавшийся под трухлявыми коровьими яслями. Как давно это было… Или не было? Даже не верится… Никогда не вспоминала ни тетку, ни дядю Афанасия, ни двоюродных сестер, ни себя, прежнюю… Все перечеркнула в одночасье.

Сквозь щель между плотными шторами пробивался острый тонкий луч, высвечивал ярко кусочек узора на ковре. Значит, солнце повернуло к обеду. Как, оказывается, долго она проспала – и видела во сне свое невеселое детство и дом, который ей так и не построили… Внезапно она почувствовала, что голодна, да и чему удивляться, если к завтраку так и не притронулась. Поднос по-прежнему стоял на столике. Кофе давно остыл, несвежее яйцо всмятку – редкая отрава, собакам теперь отдать… К дочерней фруктовой передаче прикасаться почему-то совсем не хотелось. Можно, конечно, съесть плюшку с холодным кофе… Но что же она в собственном своем доме будет вместо полноценного обеда пить холодный кофе?! Она рассердилась. Никогда не была трусихой, а теперь, выходит, ее загнали сюда и она будет сидеть и носа не покажет? Ну уж нет! Она выйдет обедать в столовую, как положено. Она будет вести себя так, как будто ничего не случилось. Да и что, собственно, произошло? Каждый человек, пока он в здравом уме и твердой памяти, волен распоряжаться своим имуществом!

Ариадна Казимировна вышла из комнаты, нарочито громко стукнув дверью, и, гордо подняв голову, царственной походкой сошла на первый этаж. В доме было тихо, но это было безмолвие такого сорта, что становилось совершенно ясно – за каждой дверью кто-то есть, за каждой дверью ждут, слушают, наблюдают, куда она пойдет, что будет делать дальше.

И точно, не успела она пройти и десяти шагов по направлению к столовой, как Люся, несмотря на монументальную полноту, неслышно и беззвучно материализовалась рядом, подхватила под локоток.

– Аришенька, ты куда?

– Обедать мы сегодня будем? – поинтересовалась она несколько сварливо, но Люся, ангел во плоти, тут же поспешила обрадоваться:

– Слава богу! Я, признаться, испугалась, что у тебя аппетит пропал…

Где-то вдалеке хлопнула дверь, потом еще одна, простучали каблуки. Она поморщилась – похоже, берут в осаду. Хоть бы пообедать сначала дали, что ли…

Пообедать тем не менее дали. На веранде, которая в погожие летние дни считалась столовой, собравшееся к трапезе семейство чинно употребило все предложенное: бульон со слоеными пирожками, отбивные котлетки, салат, затем кофе и сыр. Люся, когда поселилась с ней вместе, никак не могла взять в толк, как это – кофе и сыр? А десерт? Слава богу, она-то сладкого никогда не любила, но вот Люся… Однако, несмотря на недоумение подруги, кофе она всегда велела подавать с сыром, относительно Люси же пошла на уступку – как альтернативу кондитерским изделиям к столу подавались фрукты. Уже после обеда у себя в комнате Людмила Федоровна наслаждалась полноценным десертом – пирожным, конфетами. А к столу сладкое в виде торта или мороженого подавали только тогда, когда ожидались посторонние гости с детьми. Свои же всю жизнь безропотно пили кофе с сыром. «Может быть, поэтому и у Леночки, и у Лерочки такие великолепные зубы?» – внезапно подумала Людмила Федоровна, рассеянно помешивая в своей чашке.

Иван, глядя куда-то поверх голов, задумчиво брал с тарелки нарезанный толстенькими брусочками сыр, неторопливо жевал, беззвучно отхлебывал из чашки. Елена Аристарховна и Валерия Аристарховна то и дело посылали друг другу настороженные взгляды, но начать разговор с матерью ни одна не решалась. Кофе они обе уже откушали, однако возвращаться обратно к отдыху в саду явно не собирались, выжидая, не поднимет ли щекотливый вопрос кто-либо еще.

Невеста Оксана, презрительно отвергнув предложенный к кофе сыр, покинула семейство и отправилась в кухню, к холодильнику, где держала солидный запас мороженого, – его она поглощала в огромных количествах. Что ж, Людмила Федоровна и сама сейчас не отказалась бы от порции пломбира в шоколаде, но встать и оставить подругу одну?.. Она чувствовала, что семья ждет именно ее ухода, – она здесь сейчас посторонняя. Как плохо, как обидно! Все, все ведут себя неправильно – и обожаемые ею девочки, и милый Ванечка, и Ариша тоже, и, к сожалению, она сама… Пожилая дама от смущения так ерзала в плетеном кресле, что прочный ротанг не выдержал и заскрипел.

– Людмила Федоровна! – громко позвала из кухни Оксана. – Можно вас на минуточку?

– Иду! – предательски обрадовалась она и, бросив смущенный взгляд на подругу, поспешно засеменила к кухне.

– Людмила Федоровна, мороженое хотите?

– Мороженое?.. А, мороженое! Спасибо, наверное… не нужно. Я сейчас чайку… Нет, наверное, кофейку… – Людмила Федоровна переминалась с ноги на ногу, ей ужасно хотелось вернуться на веранду – Аришенька там одна, мало ли что ей скажут, а она такое ранимое существо! Но ведь она сама, собственно, в этой семье чужая…

Словно озвучив ее сумбурные мысли, Оксана хладнокровно заметила:

– Пусть поговорят. Это семейное дело. И вообще, вы же совершенно посторонний человек! И зачем вам нужен этот дом? Что вы с ним будете делать?

Получалось еще хуже, чем если бы она вернулась к столу. Эта бесстыжая девица смеет так разговаривать с ней! Людмила Федоровна поджала губы.

– Вы, девушка, в этой семье тоже абсолютно чужая. И ваше предвзятое мнение о том, что я меркантильна, не имеет под собой совершенно никаких… Гм… Вы еще слишком молоды, чтобы так… А дом… Ариша так решила… Мне он ни под каким видом не нужен… Я не хочу… – Она почувствовала, что не может связно выразить свои мысли, потому что слезы уже вероломно щекотали в носу. Она достала платок и с достоинством высморкалась. Не хватало только распуститься перед этой… этой…

– Вот и я говорю: вам он совершенно не нужен. – Оксана подумала, потом подошла к холодильнику и достала еще один серебристый брикетик. – На что вам такая махина? Что вы с ним будете делать? Продадите? Сдадите? И вообще…

– Это не ваше дело, – огрызнулась на нахалку Людмила Федоровна. – Как Ариадна Казимировна…

– Это мы еще посмотрим, чье это дело, – пообещала невеста Ванечки.

«Такой милый мальчик был, ласковый, приветливый, – и какую девушку себе нашел!» – мысленно воскликнула Людмила Федоровна, вслух же твердо произнесла:

– Да, это совсем и не ваше дело! Вот именно вы, – подчеркнула она, – и не имеете никакого права голоса.

– Как невеста ее внука, – начала было Оксана, не отрываясь от поедания мороженого, но Людмила Федоровна фыркнула:

– Боже мой, ну какая там невеста… Он таких невест сюда пачками привозил! Каждое лето. Так что вы не первая невеста… – И добавила мстительно: – И не последняя.

– А меня не волнует, кого он раньше сюда привозил, – облизав молочную каплю с верхней губы, заявила ее оппонентка. – Я прекрасно знаю, что я здесь не первая. Только вот что не последняя… это очень и очень сомнительно. – Оксана смяла бумажку и отправила ее в корзину. – Ну что мы с вами ссоримся, – произнесла она примирительно, – мы же все понимаем, ведь так? Бабуле вожжа какая-то под хвост попала, вот она и чудит. Вам дом, а Ваньке какие-то картинки отписала… Картинок этих на набережной…

– Боже мой, какое невежество! – всплеснула пухлыми руками Людмила Федоровна. – Какие-то там картинки! Да это же малые фламандцы! Им, может быть, цены нет!

– Может быть, цены нет, а может быть, цена есть. Три копейки им цена. – Оксана задумчиво смотрела на холодильник, видимо размышляя, съесть еще порцию или уже довольно. – Да кто их видел, этих ваших малых фламандцев, – вдруг развернувшись всем корпусом к старой женщине, зло прошипела она. – Цены нет? Вот вы их и возьмите, если им цены нет. А нам отдайте то, что имеет совершенно конкретную цену! Вы хоть знаете, сколько сейчас этот дом стоит? По вашим хитрым глазам вижу, что знаете. Пользуетесь тем, что она совсем из ума выжила, и все здесь хотите захапать? Не выйдет! Если нужно, мы на все пойдем…

Людмила Федоровна просто больше не в силах была слушать такие несправедливые обвинения. Да еще от кого! Она живет здесь без малого тридцать лет, а эта – без году неделя! И уже командует! Как ей самой показалось, она с достоинством поднялась со стула, вышла и тихо прикрыла за собой дверь. Беспристрастный наблюдатель сказал бы, что она вылетела из кухни, как новогодняя петарда, и дверь при этом чуть не соскочила с петель.

* * *

– Я ничего, ничего не хочу, – выплакав наконец все накопившиеся за этот кошмарный день слезы, заявила Людмила Федоровна подруге. – Арина, ну пожалуйста! Зачем, зачем ты все это устроила?

Ариадна Казимировна только что пережила гораздо более неприятный разговор, чем тот, который состоялся между Людмилой Федоровной и невестой ее внука. Тем не менее присутствия духа она не потеряла.

– Пойдем, – потянула она подругу за рукав.

– Куда? – перепугалась та.

Ариадна Казимировна схитрила:

– Пойдем, проводишь меня. Мне что-то нехорошо… Голова что-то… кружится.

– Конечно, конечно. – Бесхитростная Люся тут же подхватилась. – Аришенька, что с тобой? Да ты присядь, присядь, – захлопотала она. – Или давай я уложу тебя в постель? Валокординчику? Такой ужас, такой ужас…

– Нет, в постель не хочу. Никакой химии тоже не надо.

Люся согласно кивала. Она знала, что к лекарствам подруга прибегает лишь в крайнем случае. И это значит… это значит, что Арише плохо, но не так, чтобы очень.

– На веранду? На свежий воздух? – продолжала суетиться она.

Это было именно то, что нужно.

– Да, пожалуй, на веранду. На свежий воздух, – согласилась Ариадна Казимировна.

Люся нежно подхватила подругу под руку, и такой парочкой они и появились на сцене. Она совершенно не думала, что Елена, Валерия и Иван никуда не ушли, да и отвратительная девка, с которой она час назад пикировалась в кухне, сидела тут же, со всеми вместе, развалясь в любимом кресле-качалке самой Людмилы Федоровны – в тени решетчатой стены веранды, увитой плющом и глицинией. Она дернулась, но Ариадна Казимировна держала подругу очень крепко.

– Так вот, – не терпящим возражений голосом прирожденной хозяйки сказала она, – дом я оставляю Люсе. Вы обе, – довольно холодно обратилась она к дочерям, – получаете мои сбережения и драгоценности. Ты, Иван, – коллекцию твоего деда. Решение мое окончательное и обжалованию не подлежит. Завтра приедет нотариус и все оформит.

* * *

– …Да, и важно, значит, так говорит: я, мол, отписываю все имущество подруге своей дорогой, она, значит, за мной ухаживала… и все такое прочее. Ага, прям так и сказала. Я-то в кухне была, жарища, окна-то открыты… Ага, посуду, говорю, после обеда мыла… Да, так слушай! Вот дела-то, а? А вам, говорит, дочери мои дорогие, оставляю все сбережения и драгоценности. С ума выжила на старости лет, точно. Домину-то кому попало, даже не родне… Какие такие сбережения? С пенсии, что ль? Да какие такие курортники, сама посуди? Питание вон какое – это раз. Ни в чем себе не отказывают, икру все время с магазина таскаю, виданное ли дело – икру не в праздник какой, а почитай каждый день… И ананасы! В саду растет чего хошь, а Люсенька вот любит ананасы, – просюсюкал голос. – Да собачищи одни сколько мяса жрут! Вот тебе еще расход! Да, Людмиле-то в прошлый год операцию-катаракту сделали, тоже недешево обошлась, я-то уж знаю… Да почем я знаю, сколько… дорого… Это вот тебе уже три. Да мне платить, да дом содержать… Да не настачишься! А драгоценности-то, может, какие и остались с прежних времен, врать не буду, не видала, не знаю, а только так скажу: на руках и в ушах что носит, те и драгоценности. Да, два кольца здоровых, с камнями… И сережки… Да почем я знаю, бриллианты небось… Один комплект поносит-поносит, потом второй… Да… В одном посередке камень синий, здоровенный такой… может, и не бриллиант… как ты сказала?… А в другом точно все подряд бриллианты – один большой, а кругом его мелочь… на солнце так и переливается. Красота! Ага… и кольцо еще, обручальное, все по кругу с камнями тоже, не как у людей. И не снимает никогда… Да почем я знаю, сколько стоит… Ну уж не как дом… Да ты слушай-то, слушай! А коллекцию картин, говорит, внуку Ивану. Каких-каких картин… Картин, и все. Наверно, что по дому висят. Короче, обвела всех Людмила-то Федоровна вокруг пальца, всех объегорила! Сколько тех денег и бриллиантов, насчет картинок врать не буду, может, чего и стоят, но домина какой и земли гектар, ты сама посуди…

Катя деликатно покашляла под дверью.

– …и я тебе говорю, добром это не кончится… А я почем знаю… На месте-то дочерей я бы в суд подала, может, и отсудят чего… Не в своем уме она, точно… Да, вот так-то, подруга родней родных дочек оказалась, на кривой козе всех объехала. А внуку родному отписала кукиш с маслом… Вот так-то до таких лет доживать… Да, и завтра, говорит, нотариуса позовем и все подпишем…

Катя покашляла сильнее.

– …ой, да тут, может, до драки и не дойдет – наша-то графской породы. Да и Лерка с Ленкой такие ж, даже никогда тебе ничего и не скажут, все молчком… Я вот прошлый год вазу эту… напольную, что ль, пылесосом кокнула, так хоть бы тебе полслова кто… Вынесла на помойку, да и все дела…

Глупо было стучать в двери собственной комнаты, но Катя постучала. Голос за дверью тут же пропал, и слышно было, как трубку бросили на рычаг.

– Не помешала?

– Ой, да что вы… Я тут… домой нужно было срочно позвонить… А что ж вы не на море? Прибиралась тут у вас…

– Мы на море. Мобилку забыла. – Катя порылась в тумбочке у кровати и извлекла мобильный телефон. – На работу позвонить хочу, – зачем-то пояснила она.

– Ой, работа, работа… От работы волы дохнут. Отдыхайте лучше! – Добродушная помощница по дому, как называла эту сплетничавшую только что о ней особу Людмила Федоровна, махнула рукой. – Успеете еще спину-то наломать за жизнь… Я вам бельецо сменила, полотенчики свеженькие вот… Да, добра этого самого вам нарвала, ешьте, Ариадна-то Казимировна велела, чтоб ели, раз нравится. – Помощница Светлана Петровна чуть отодвинулась, и смущенному взору Кати предстала большая ваза, полная инжира.

«Наверное, старушенция видела, как я прыгала под деревом, – подумала она. – Но все равно спасибо». Да, что и говорить, хозяева здесь замечательные.

– Большое спасибо, – ответствовала она, аккуратно взяла из вазы истекающую соком штучку «этого самого добра» и укусила за бочок. – А правда, что Ариадна Казимировна урожденная графиня? – заговорщическим полушепотом спросила она у Светланы Петровны и присела на свежезастеленную кровать.

– Да все так говорят, – пожала плечами прислуга. – Значит, знают. Что ж, и по виду разве скажешь, что наша-то простых кровей? Прирожденная! Я-то вот – сразу видно, да и вы тоже… Бриллиантов не носим, на роялях не играем. А тут чего и говорить… К столу ей всегда вилку, ножик положь, вилку для салата какую-то, а когда рыба, то рыбную – где это еще видано! – да десертную, да от груши-то никогда не откусит, хоть зубы-то до сих пор все свои, а на тарелке порежет и вилкой ее! Да салфетки чтоб всегда свежие… Сыр к кофе! Ужас! Я-то сплетничать не люблю, – предупредила она Катю, смахнула салфеткой несуществующую пыль и уселась на стул возле окна.

Катя придвинулась поближе, всем своим видом демонстрируя готовность внимать рассказу, – она сразу осознала, что язык у Светланы Петровны от происшедших в доме экстраординарных событий чешется чрезвычайно. А еще Козьма Прутков говорил, что невозможно не чесаться, если очень уж чешется, или как-то так.

– Неужели графиня? – проявила неподдельную заинтересованность она.

– Ну, уж не простая, это точно. Я-то тут уже лет пять… нет, шесть… нет, семь! А до меня Таисия работала, ну, в санатории мы вместе… – Светлана Петровна несколько сбилась и поэтому перешла сразу к главному: – Что графиня, так это голову на отсечение. Говорят, – она зачем-то отодвинула кружевную занавеску и выглянула в окно, – дочка этого самого, – она наморщила лоб, – да! художника этого, Казимира, как его…

– Малевича? – подсказала Катя. Становилось все интереснее и интереснее.

– Да, Малевича этого самого. Картины-то по дому видали?

В живописи Катя была не сильна, по дому она не расхаживала – никто не приглашал – и произведений, о которых шла речь, не видела, а про художника Малевича знала только, что он написал чем-то знаменитое полотно «Черный квадрат», на котором был изображен просто черный квадрат. Катя тоже так бы смогла, наверное. Только сколько Катя Скрипковская черных квадратов ни нарисует, до славы Малевича ей как отсюда до любимой работы. Значит, было что-то такое в квадрате, изображенном именно Малевичем, раз этот Малевич так знаменит. Может, и вправду граф? А Ариадна Казимировна, выходит, его дочь? Или это только досужие домыслы этой, как ее… Таисии?

– Картин я не видела, – сказала она с сожалением.

– Я б вам показала, да щас все прям как в осином гнезде… Наша-то что отколола!

– Что?

Светлана Петровна знала, что сплетничать нехорошо, и сама на исповеди сколько раз каялась в «злословии» – серьезных грехов за ней никогда не водилось, чтоб там на ближнего своего посягнуть, как батюшка говорит, на вола, или на осла, или на мужа чужого… По молодости лет, правда, бывало такое, что и на мужа чужого посягала Светлана Петровна, но на имущество – никогда. За кристальную честность и взяли ее на эту завидную работу – нетрудную и денежную. Однако в «злословии» каялась она регулярно, ну, так надо же было хоть в чем-то каяться…

– Да вы ж родственница ихняя, так? – спросила не столько у Кати, сколько у своей совести Светлана Петровна. – Ну, так все равно узнаете. Ариадна Казимировна дом отписала Людмиле Федоровне! – торжественно сообщила она, наблюдая за реакцией собеседницы на эту сенсационную новость.

– Да что вы! – всплеснула руками Катя.

– Да, вот уж новинá так новина. Ваня-то на дом рассчитывал, я-то знаю. А она ему какие-то картинки отписала.

– Малевича?

– По всему дому висят. Море там, хорошо нарисовано, ну прямо как есть, и камушки на дне видать… Потом с кораблем старинным одна, ну, эта не такая большая, наверняка меньше стоит, чем та. Вот. И еще одна – просто так скамейка стоит и вроде солнце встает… – наморщив лоб, перечисляла Светлана Петровна. – Ну, эта мне не нравится. И рамка простая, и виду никакого. Те-то, с морем которые, те в рамках золотых… Да, и еще с морем есть, точно помню, и тоже в рамке… Потом фрукты всякие в столовой, потом портреты ихние фамильные – сам Аристарх Сергеич и Ариадна Казимировна в молодости…

«Вряд ли Малевич, – подумала Катя. – Человек, написавший непонятный черный квадрат, едва ли станет изображать какие-то там фрукты, пусть даже очень вкусные, старинный корабль и Ариадну Казимировну в молодости. Хотя все может быть». Но все равно, даже исходя из ее скудных познаний о живописи, можно было не сомневаться, что один и тот же художник не рисовал море, фрукты и загадочные черные квадраты.

– А Елене и Валерии сбережения – какие сбережения, когда расходы одни! – и драгоценности. Колечки с сережками. Такие-то дела.

«Эти старухи совсем сбрендили», – вспомнила Катя подслушанную утром фразу. Что ж, теперь все понятно – и суета в доме, и необычное поведение его обитателей.

– А Людмила Федоровна, она ведь не родственница Ариадне Казимировне? – осторожно спросила она.

– Да уж, не родственница, – поджала губы Светлана Петровна. – Вы-то вроде хоть и родственница, да вам и полушки не отписала. А дом – чужому человеку.

– А что, дом дорого стоит? – простодушно спросила Катя.

– Дак не в рязанской деревне дом же! Са-ста-я-ние! – по слогам и с чувством произнесла Светлана Петровна. – Состояние! – еще раз изрекла она. – Дом-то какой! Десять комнат, зала-то наверху одна шестьдесят метров! Камень, два этажа, мраморные подоконники. Флигеля два! Да пляж… это… приватизированный, как наследнице. А земли-то сколько! Ванька чего-то строить собирался, с теткой все время шушукался. Знаете, почем сотка-то сейчас?

– Почем?

– Двадцать тысяч, – торжественно произнесла Светлана Петровна. – Долларов! – прибавила она, чтобы развеять всякие сомнения насчет стоимости дома. – А соток этих тут… – Она развела руками. – А она все – чужому человеку. Нате-пожалуста! Да, я пойду, – спохватилась она, смекнув, что наговорила лишнего. – Работы-то еще непочатый край…

Помощница вышла, тихо прикрыв за собой дверь и оставив забытую на подоконнике салфетку. Ладно, это все, конечно, ужасно интересно, но Катю это не касается никаким боком. Во-первых, она «прирожденной графине» Ариадне Казимировне никакая не родственница, а во-вторых, Катя уважала право всякого человека поступать со своим имуществом, как ему заблагорассудится. Ого, сколько она уже сидит здесь! Мама там, наверное… Она вспомнила про зажатый в руке мобильный телефон, включила его и проверила, не звонил ли ей кто. Звонков было целая куча: два раза звонила подруга Наташа, Лысенко вчера звонил, ты смотри – и не единожды, а пять раз подряд – интересно, что он хотел? – и еще один звонок, кто-то добивался ее прямо сейчас, пока она здесь разговаривала, номер совершенно незнакомый. На цифры память у Кати была прекрасная. Наверное, просто ошиблись…

* * *

Дом, дом… Зачем им этот дом? И у Леры, и у Лены прекрасное жилье в столице, муж еще при жизни позаботился; Ваньке она сама три года назад купила квартиру, пришлось продать несколько картин. Квартира хоть и двухкомнатная, но просторная, в самом центре, и на обстановку, и на ремонт она не поскупилась. Неужели они не понимают, что у каждого должен быть свой дом? Что Люся привыкла именно к этому дому, любит именно этот дом? Что это не просто особняк у моря, имеющий определенную рыночную стоимость, а дом, который стал для нее родным? И, в конце концов, есть еще и она сама, ее последняя воля. Что если бы она не захотела, не было бы ни Леры, ни Леночки, и Ваньки, соответственно, тоже не было бы. «Слишком они избалованные, слишком благополучные, – с внезапной горечью подумала она. – Всегда имели все, что требовали. И это я сама им все всегда позволяла – очень хорошо помнила, как у самой ничего не было, хотела, чтобы у них было все и сразу». А что пришлось ей самой пережить, прежде чем у нее появился действительно свой, настоящий, ставший для нее единственным дом…

Это был день воспоминаний – тех самых, давно сложенных за ненадобностью куда-то в самый темный чулан памяти, как старый, ненужный, но такой дорогой сердцу хлам, что рука не поднимается вынести его на помойку… Как хотелось бы ей сейчас сесть с дочерьми где-нибудь в ажурной тени и неторопливо рассказать всю свою историю – встречая понимание, нет, хотя бы просто внимание в их глазах. Но… Она знала, что ни понимания, ни хотя бы вежливого внимания не будет. Удивление, даже, наверное, брезгливость… Покойный Аристарх Сергеевич сам когда-то создал эту льстящую ей семейную легенду: полунамеками, движениями бровей, всей обстановкой этого самого дома, так напоминающего старинное дворянское гнездо. Она тоже охотно подыгрывала ему – приятно было чувствовать себя этакой «дворянкой столбовою», особенно когда все детство в далекой приуральской деревне проходила в драном платьишке, никем не любимая, никому не нужная…

Ей было уже двадцать, когда началась война. В деревне никто никогда за ней не ухаживал, а теперь женихов и вовсе не стало. Призвали и Клавдиного, и Дуниного мужей, дядю Афоню не трогали – на указательном пальце правой руки недоставало половинки. Хоть он и не ушел на фронт, но Арина понимала: дом ей сейчас строить не будут – война. Она была на хорошем счету и числилась уже звеньевой – худая, старательная, работящая. Да и что ей оставалось в жизни, как не работа? Работа и еще книги. К чтению она пристрастилась случайно, оно скрашивало ее одиночество и позволяло мечтать о несбыточном, о счастье, о какой-то другой жизни… Впрочем, слишком уж предаваться своему увлечению она не могла – летние погожие дни пролетали быстро, а керосин в лампе заканчивался еще быстрее, чем короткое северное лето. Все, что могли, отдавали войне – хлеб, жизнь, работу, здоровье. Ее жизнь войне была не нужна, а работала она всегда за двоих…

* * *

– Игорь, привет… Хорошо отдыхаю, спасибо… Телефон выключен был… А что, важное что-то? – насторожилась она, уловив нечто в голосе начальника, а после чрезвычайного происшествия, случившегося с ней несколько месяцев назад, еще и близкого друга, можно даже сказать, спасителя. Если бы не он…

– Да ладно, ничего, – пробурчал в трубку Лысенко. – Соскучились мы все тут без тебя…

– Правда? – просияла она.

За многие сотни километров он отчетливо уловил это счастливое сияние и тоскливо усмехнулся. Простой человек Катька, и надежный. А главное, с ней можно поговорить. Это не с каждой бабой можно поговорить, а чтобы она тебя еще и поняла, вообще одна на миллион.

– Ты поправляйся и давай выходи, а то работать некому, – сухо изрек он вместо того, чтобы сказать ей, что соскучился и какой она, Катерина, свой парень.

– Ага, – легко согласилась она. – Две недели только осталось, и приеду. Ник… Коле привет передавай. И Сашке.

Она до сих пор не могла привыкнуть, что за время ее долгого выздоровления они все перешли на «ты» – она и два ее непосредственных начальника, капитан Игорь Анатольевич Лысенко и майор Николай Андреевич Банников. Вспомнила, как смешно пили они в больнице на брудершафт яблочный сок из маленьких пакетов с соломинками, и снова улыбнулась в трубку.

– Он сейчас в командировке. А Сашка тебе еще позавчера просил привет передать. Так что получи. Под подушкой держал. Еще горячий.

– Спасибо.

– Ну, пока.

Она задумчиво погладила пальцем пластмассовый бок телефона. Как же она все-таки соскучилась и по работе, и по ребятам… Как странно, что эти люди, которых она три года назад так робела и называла даже в мыслях не иначе, как по имени-отчеству, сейчас для нее просто «ребята». «Нашла себе ровню!» – укоризненно сказала она самой себе. Вот Сашка Бухин, тот действительно ее лучший друг. Какая жалость, что она не побывала на их с Дашей свадьбе! Они с Дашей даже великодушно предлагали перенести торжество до момента Катиного выздоровления, но она категорически отказалась. Во-первых, кто она такая, чтобы из-за нее переносить свадьбу, а во-вторых – волосы… Они и сейчас едва-едва отросли, а тогда она вообще была практически лысая. Что-то такое послышалось ей в Игорешином голосе… Что-то такое было… Или не было? Внизу, на пляже, мама нетерпеливо махала ей рукой. Она помахала в ответ и вприпрыжку стала спускаться по лестнице.

* * *

Да, Катька на море, Банников тоже черт знает где, а он тут второй день мается, и поговорить ему абсолютно не с кем. Не родителям же ему, тридцатипятилетнему мужику, в самом деле, изливать душу. Да и не поймут его родители, если честно. Ведь если бы поняли, он бы еще вчера вечером помчался на другой конец города. Это только Колька Банников может понять… и Катька. Катька вообще мир видит по-другому, не так, как большинство, а отчасти так же, как он сам, капитан Лысенко. Да, угораздило же его… И зачем он это сделал? Ради чего, спрашивается? Кто она ему, эта Погорелова? А если она все расскажет?! Не выдержит и расскажет, как действительно все было. Да, Катька бы его поняла. И наверняка сама сделала бы точно так же. Нет, не сделала бы. Поняла бы, но не сделала. Ходила бы, всем все объясняла, носилась, как курица с яйцом… А он понял и сделал по-своему. Вот черт, а если она и вправду не выдержит и расскажет… Ну и пусть погоны снимают, надоело все до чертиков…

Он с досадой швырнул на стол дешевую пластмассовую ручку, которую неизвестно зачем вертел в руке, и налил себе из графина теплой затхлой воды, потому что водка, которую он пил несколько часов назад в компании Машки Камышевой, уже кончилась. Этой весной очень кстати во всех кабинетах поставили мощные кондиционеры, но ему все равно было жарко. Хоть бы это лето кончилось побыстрее, что ли… Собственно, именно лето, невзирая на то что оно в раскаленном городе, забитом сотнями тысяч извергающих выхлопные газы машин, было совершенно невыносимым, он как раз и любил. Не весну, не тихую, умиротворенную раннюю сентябрьскую осень, а именно лето. Ну не зиму же, в самом деле, было ему любить? Да и что хорошего в городской зиме? Короче, капитан Игорь Анатольевич Лысенко любил лето. И еще он любил хорошеньких девушек, которые именно летом представали во всей красе: соблазнительно загорелые, с голыми ногами, плечами и животами, и на любой вкус – высокие и миниатюрные, худышки и полненькие. Да и девушки любили бравого капитана милиции, чего уж греха таить. Умел он найти ключик почти к любому девичьему сердцу. Было что-то такое в голубых глазах Игоря Лысенко, перед чем не могли устоять молодые загорелые девушки…

* * *

Маргарита Юрьевна Погорелова не была ни молодой, ни загорелой. Лето она не любила. Не любила также весну, осень и зиму. Зимой на стройке было холодно, летом – жарко, весной и осенью – сыро и ветрено. Рита Погорелова была штукатуром высокого разряда, и свою тяжелую работу она тоже давно не любила. Однако работа была постоянная, сейчас необычайно востребованная и довольно прилично оплачиваемая. Рита неплохо получала, но мечтала уехать на заработки куда-нибудь подальше, в Москву или, скажем, в Польшу, чтобы привезти много денег, которых бы хватило Мишке на учебу в спецшколе. Мишка, Ритин сын, был тем единственным, что Рита в своей жизни любила без памяти.

В пятницу она отпахала полторы смены – объект срочно достраивали, платили сдельно, так что она прихватывала, когда могла, чтобы подкопить к первому сентября. Она старалась для того, чтобы наверняка определить Мишку в эту самую школу, куда его уже записали. Конкурс там был ого-го, но Мишка не сплоховал – бойко лопотал прямо по книжке, на обложке которой было написано «Учебник английского языка для третьего класса специализированных школ». Директор школы кивала и явно одобрительно квакала. Рита Погорелова ни слова не разобрала, ибо это был все тот же недоступный ее пониманию, но чрезвычайно любимый сыном английский язык, который Мишка начал учить в детском саду и из которого, кроме него, никто ничего толком и не уразумел, хотя платная училка приходила и занималась со всеми одинаково. Она-то и сказала Рите, что у нее не ребенок, а вундеркинд – так прямо и сказала. И что он непременно должен обучаться в английской спецшколе. Мишка действительно был умен не по годам. И откуда он такой родился у штукатура Риты и ее мужа, бывшего токаря, а в последние несколько лет безработного и сильно пьющего.

Мужа она давно уже не любила, но Мишке нравилось, когда отец забирал его из садика. Ради Мишки она и терпела безобразные выходки супруга все эти годы. Чтобы у мальчишки был отец. Родной, а не отчим, как у нее когда-то. И боль терпела, и унижение. Терпела, пока Мишка был рядом, а он все время был здесь, совсем близко, и только этим летом, перед самой школой, она отправила его с семьей двоюродной сестры на море. Сестру пришлось долго уламывать взять на себя труд присмотреть за племянником, да уж слишком ей хотелось, чтобы сын окреп и подрос, – очень он был маленький, худенький; и уши у него были большие и прозрачные, а огромные карие глаза какие-то грустные. Наверное, солнца и каких-то витаминов, которые были в морской воде, не хватало… И сейчас эти глаза все время стояли перед ней, только об этих глазах она постоянно и думала: как он теперь будет без нее? Без нее не будет у Мишки ни спецшколы, ни учебников для этой самой спецшколы, ни будущего в исключительно ярких и нарядных тонах, которое она ему уже нарисовала. Или наштукатурила. Не будет, потому что сегодня утром штукатур Рита Погорелова убила своего мужа.

Пить он начал еще до Мишкиного рождения, и она все время боялась, что ребенок родится умственно отсталым. Но Мишка родился не умственно отсталым, а просто очень слабеньким и ужасно крикливым. Он плакал днем, плакал вечером, плакал ночью. Выплевывал соску, заходясь криком и синея. Когда ему исполнился месяц, муж впервые ударил Риту.

– Заткни этому недоноску пасть! – заорал он и ткнул жену кулаком в живот.

Рита охнула и согнулась пополам, уронив ребенка на постель.

– Заткни! Заткни! Заткни! – Удары сыпались один за другим, с постели она упала на пол, и последний раз он пнул ее, уже беспомощно лежащую.

Ребенок каким-то чудом перестал кричать, пьяный Петр тоже опомнился, пробурчал что-то и ушел в кухню – заливать раздражение пивом. Она заползла обратно на кровать, прижала к себе крохотное тельце плохо набирающего вес сына и заплакала.

– Папа больше не будет, папа больше не будет… – уговаривала она его. Маленький Мишка смотрел круглыми, тогда еще мутно-серыми глазенками и той ночью почему-то больше не заплакал.

Ее пророчество насчет того, что папа больше не будет, не сбылось. Он стал бить ее регулярно, явно получая от процесса большое удовольствие. Мишкин крик служил спусковым механизмом – глаза у Петра становились стеклянными, бессмысленно-масляными, и она сразу все понимала, съеживалась, закрывала локтями уязвимый живот, ладонями заслоняла лицо… Пару раз ее останавливал участковый, справлялся, что и как, но она молчала, неудобно было. Один раз участковый заявился даже к ним домой, чтобы поговорить с ее мужем. После этого Петр научился бить так, чтобы с виду все было прилично – ни на открытых руках, ни на лице жены не оставалось следов. Потом его уволили с работы, потому что он постоянно засыпал пьяный у станка. Выпивохи на заводе – явление привычное, но когда токарь пьян все восемь часов смены, не выполняет план и при этом еще и посылает начальника матом…

Оказалось, что дома пить не в пример удобнее, чем на службе, – хозяйственная жена бывшего токаря Погорелова успевала и по работе, и прибраться, и приготовить борщ и котлеты. Маленького Мишку отдали в ясли, и единственной обязанностью старшего Погорелова стало не забыть забрать ребенка вечером домой. Рита часто работала допоздна, надеясь, что к ее приходу муж напьется и уснет. Мишка уже не плакал, перерос, теперь он, наоборот, был чересчур тихим, но Петру больше не требовалось Мишкиного крика. Теперь он ждал Ритиных выходных. Субботы и воскресенья стали самыми жуткими днями в ее жизни.

– Поворачивайся давай, корова, – шипел он и щипал протискивающуюся мимо него к плите жену железными пальцами за бок. Плоскогубцы вряд ли могли оставить больший кровоподтек, чем пальцы бывшего токаря. Она молча терпела издевательства – не хотела пугать ребенка, надеялась, что когда-нибудь все образуется: Петя станет меньше пить, его снова возьмут на завод…

Пить меньше он не стал, обратно в цех его, может быть, и взяли бы – обложенный матом обидчивый начальник ушел на повышение, хороших токарей буквально отрывали с руками, – но возвращаться к станку Петр не торопился. Мало, что ли, он навкалывался? Да и кто будет, спрашивается, забирать Мишку из садика, ведь Ритке, блин, на работе как медом намазано!

По утрам он не спеша вставал, лениво брел в кухню, завтракал и выпивал первую бутылку пива. Потом включал телевизор, заваливался на диван и переходил к более серьезным напиткам.

Первый раз он прижег ее горящей сигаретой прямо через платье, в тот день, когда не смог найти в доме денег. Ткань расплавилась и впечаталась в кожу, Ритка шарахнулась к стене.

– Из-здеваться будешь надо мной, с-сука! – ухмыльнулся он, пьяно раскачиваясь перед ней на носках, наблюдая, как полощется в глазах жены неподдельный ужас, и поднося к ее волосам зажигалку. – Думаешь, т-тебе надо мной из-здеваться мож-жно, – продолжил он, поднося зажигалку все ближе и ближе. Она закричала и ударила его по руке. Тогда он повалил ее на пол и стал с наслаждением бить ногами куда попало, утверждая свое над ней превосходство. Мишке было три года.

* * *

Он дежурил по городу, и сутки подходили уже к концу, когда поступил последний вызов, которого сегодня могло бы не быть. По крайней мере все на это надеялись.

– Вот черт, не спится кому-то… Всего ничего оставалось, и по домам, баиньки, – просипела дежурная следачка Сорокина, поднимаясь с составленных стульев и протирая глаза. – Ну, чего там еще?

– Баба какая-то. Говорит, что мужика своего завалила.

– А, бытовуха, она, родимая, – непонятно чему обрадовалась Сорокина. – Ладно, это мы щас, это мы быстренько, – приговаривала она, спускаясь к дежурному уазику.

Утро было волшебное, тихое, еще прохладное, воздух сладко тек в измученные неумеренным курением легкие. Рита Сорокина потерла отлежанный бок, потянулась и села в машину.

Доехали быстро, всего за каких-то десять минут, пропетляли по вдрызг разнесенным дворовым проездам и припарковались у старой пятиэтажки. Тут же, под липой, уже разложил свой товар хитрый деревенский мужичок – чтобы не платить рыночного сбора, привез свою свинину, творожок, молоко, сметану…

– Молочко-о-о, смэ-э-этанка! – голосил он на весь двор, и уже подтягивались постоянные покупатели, образовав возле мужичка небольшую очередь.

– Почем? – придвинулась и Сорокина, которая, кроме тяжелой лямки следователя, тянула еще и кухонные обязанности в большой семье. Услышав цену, она немедленно ткнула Лысенко в бок: – Давайте, дуйте в адрес, а я того… скупиться надо.

– Знаешь, Риточка, – сладко пропел дежурный врач, которому тоже хотелось дешевого сала и творога, – пока не прибудет следователь, эксперт и медик к своим обязанностям приступить не могут?

– Ну и что? – пожала плечами Сорокина. – Жмур что, убежит? Полежит еще минут десять. Игорь, тебе что, ничего не нужно?

– Вроде нет, – подумав, ответил Лысенко.

– Вот тогда и иди, посмотри, что там и как, – разрешила следователь. – Может, он живой еще, «скорую» тогда вызовешь…

Дверь в квартиру была не заперта. Он толкнул ее и вошел. Посередине кухни, залитой веселым светом летнего утра, лежал безнадежно мертвый мужик в синих трусах и белой майке. Впрочем, майка уже не была белой, потому что в печени у мужика торчал кухонный нож с деревянной ручкой. В углу, между стеной и окном, сидела неопределенного возраста женщина с окаменевшим лицом. Глаза у нее были большие, светло-карие.

* * *

Потом она стала покупать ему сахар – мешками, а он быстро научился перерабатывать его на самогон. Талант не пропьешь, и умелыми руками Петр Погорелов изготовил такой аппарат, что самогон получался отменный, как слеза. Это было лучше, чем все время покупать ему пиво и оставлять деньги на водку. Можно было откладывать, чтобы приобрести подрастающему Мишке новую кровать, или курточку, или ботинки…

Бил он ее все так же часто, и она все так же терпеливо молчала – чтобы ребенок, не дай бог, не услышал… Пусть думает, что у него такие же родители, как у других. Дружные. Веселые. Любящие.

Любящей была в их семье только она – Мишка был для нее средоточием жизни, и она для него тем же. Зачем им двоим был нужен такой муж и отец, как Петр Погорелов, Рита почему-то не задумывалась, а Мишка был еще слишком мал, да и вообще не от мира сего. «Индиго» – так сказала однажды о ее ребенке та самая училка английского, которая теперь уже не за деньги учила его французскому и немецкому, удивляясь, как Мишка схватывал все, как говорится, с языка. Что такое это самое «индиго», Рита не уяснила, поняла только, что Мишку надо беречь. И еще то, что она для Мишки сделает все. Именно тогда она и стала откладывать деньги на Мишкину спецшколу.

Петр быстро освоил процесс перегонки и даже стал приторговывать домашней «огненной водой» – самогон у него действительно горел, что подтверждало высший класс производства. Эти деньги, впрочем, в семью не шли – несмотря на обилие алкоголя, они все равно пропивались с многочисленными приятелями, такими же хрониками, как и сам Петр Погорелов. Но своими заработками он постоянно попрекал жену:

– Стоять, сука… Куда пошла! Я вас кормлю! Тебя и крысеныша твоего…

Рита прислонялась к стене и закрывала глаза. Ну, пусть ударит. Главное, чтобы не ребенка…

Три недели назад она отправила Мишку на море, и Петр как с цепи сорвался – не засыпáл, как всегда, а дожидался ее с работы и цеплялся к ней почти каждый вечер, требуя внимания и уважения. Вчера он совсем озверел – схватил топорик, которым она разделывала мясо, и целенаправленно, садистски несколько раз ударил ее тыльной, рифленой стороной топора, предназначенной для отбивных, по нежной коже предплечья, по голени и бедру… Она стояла, вжавшись в угол, и боялась только одного – не выдержать, упасть: тогда бы он ударил ее топориком по спине, а спина невыносимо болела после сегодняшней смены; а завтра, в субботу, она хотела поехать по магазинам, купить Мишке к школе приличный костюмчик – с галстуком, с белой рубашечкой, чтобы не хуже, чем у других…

Она стояла, влипнув в стену, желая уйти еще глубже, раствориться в ней худым, жилистым, измученным телом, и слезы текли у нее из-под плотно сомкнутых век. Она знала, что не нужно открывать глаза, тогда мучение продлится дольше и все будет болеть так, что она не сможет заснуть. А ей нужно выспаться. Потому что на завтрашний выходной у нее были свои планы – это была ее единственная отдушина, когда она ездила что-то покупать для Мишки. Ей казалось тогда, что все хорошо, да и она сама себе казалась совершенно другой женщиной – у нее, у Риты Погореловой, все в жизни ладно, у нее замечательный муж и гениальный ребенок…

Замечательного Петра Погорелова в последнее время ужасно раздражало то, что жена никак не реагировала на его действия. Сука бесчувственная! Ему хотелось, чтобы она плакала, кричала, валялась у него в ногах, просила прощения… За что она должна была у него просить прощения, он не знал, но был уверен, что это она кругом виновата: и в том, что его выгнали с завода, и в том, что ребенок, его, Петра, вроде бы сын, идиот идиотом – ни футбол с папанькой не посмотрит по телику, ни про спорт, ни за жизнь не поговорит… Вечно сидит в углу с какой-то книжкой, а Ритке все по барабану… И сейчас она только плакала, и то беззвучно, сука, тварь бездушная, проститутка… «Мишка-то не мой сын, точно!» – вдруг подумал он. Топорик для мяса сам собой повернулся в его руках, и лезвие вошло Рите Погореловой в плечо. Она дико закричала и открыла глаза. Глаза были огромные, как у Мишки, и такие же карие, коровьи какие-то глаза.

– Довела, сука гребаная! – Погорелов отбросил топор в угол.

Рита одной рукой зажимала рану на плече, из которой текла кровь, а другой – свой рот.

* * *

Война закончилась. На Клавдиного мужа пришла похоронка в сорок третьем, на Дуниного – в сорок четвертом. В сорок пятом, уже после Победы, получили похоронку на Алексея, провоевавшего меньше года. На почерневшую от горя тетку Матрену было жалко смотреть. Клавдия, не ужившаяся со свекровью, переехала с ребенком обратно к отцу с матерью, нравная Наталья была не замужем и к домашним делам неохоча, так что все хозяйство держалось теперь на Арине. Ей шел уже двадцать шестой год – по деревенским меркам совсем перестарок, только и оставалось, что с племянниками тетешкаться да досматривать постаревших приемных родителей. Но с виду Арине никак нельзя было дать более восемнадцати-двадцати лет – и теперь не Клавдия с Натальей казались младшими, а она, Арина, гляделась их меньшей сестрой. Тяжелая работа в поле сделала ее гибкой, как ивовая ветка, а постоянное недоедание – стройной. Лишний кусок она норовила сунуть племяннику, теплое место на печи предназначалось ставшей в одночасье старухой Матрене. И только ей, Арине, никто ничего не предлагал – ни хлеба, ни места на печи, лишь ласковый племянник Федя тянулся к тетке, частенько прибегая к ней в старый коровий закут под лоскутное одеяло.

Страна поднималась из руин. Жить стало лучше, жить стало веселее – так говорили из черного раструба громкоговорителя на столбе перед правлением. И действительно, в ее собственной судьбе вдруг стали происходить некоторые перемены. Началось с того, что в их село, потерявшее значительную часть мужского населения, стали возвращаться уцелевшие воины. Так в ее жизни появился Леонид.

Он приехал к ним вместе с другом-однополчанином, потому что ему некуда было возвращаться. Родное белорусское село, в котором он когда-то родился, было сожжено дотла, и даже место, где оно находилось, уже заросло по пожарищам крапивой и лопухами. Арина привлекла его неброским обликом, сдержанностью, девичьим станом. Он ее – несомненной мужественностью и тем, что из всего женского, жаждущего, смеющегося, бросающего откровенно зовущие взгляды выбрал именно ее – невидную, холодноватую, не спешащую кинуться ему на шею.

То, что происходило между ними, трудно было назвать любовью – она принимала его ухаживания, но хотела присмотреться к этому человеку получше и явно не торопила события. Он же подсознательно выбрал такую же, какой была его мать в уничтоженной белорусской деревне, – немногословную, неяркую, худую, работящую…

По селу уже прошел слух, что Леонид Ногаль хочет сватать приемную дочь Афанасия Сычова, а до самого дяди Афони эта новость почему-то дошла чуть ли не в последнюю очередь. Что ж, принять зятя в семью, да еще такого работящего, мало пьющего, как этот самый Леонид, – дело хорошее…

– Ну, кх-м, здравствуй, что ли, – сунул при встрече Леониду Ногалю свою заскорузлую клешню с полпальцем Афанасий Сычов. – Слыхал, к Аришке нашей клинья подбиваешь, что ль?

Высокий, стройный Леня Ногаль, демобилизованный автомеханик, а теперь заведующий колхозной автомастерской, окинул взглядом будущего тестя и крепко сжал его руку.

– А что, нельзя?

– Да оно-то можно… Слышь, Леонид, нам бы сесть рядком да поговорить ладком…

К встрече с будущим зятем Афанасий готовился – под полой дожидалась своего часа мутная бутыль, заткнутая свернутой жгутом газеткой. Сели в пустой мастерской, которую Ногаль открыл своим ключом. Домовито постелил на столе чистое полотенце, поставил две мятые алюминиевые кружки. Афанасий выставил бутылку, выудил немудрящую закуску – хлеб-соль, несколько степлившихся в кармане огурцов-переростков, картошку в мундире. Леонид извлек откуда-то миску, протер ее ветошкой, плеснул подсолнечного масла, огурцы нарезал вдоль на четыре части, хлеб – аккуратными кусочками. Сердце Афанасия радовалось такой хозяйственности будущего родственника, только где-то внутри точил его червячок: за что Аришке-то такое счастье? Чем заслужила?

Выпили по первой. Афоня заметил, что будущий зять пьет неохотно, больше налегает на картошку с маслом, на хлеб и огурцы.

– Дак что, свататься, что ли, будешь? – спросил он напрямую, когда выпили по третьей. – Девка-то она хорошая, работящая, но… – Афанасий крякнул и полез в кисет за махоркой.

Леонид Ногаль тоже пошарил в кармане, достал пачку «Беломора», спички, выложил на стол.

– Эх, хорош казенный табачок-то. – Афоня вертел головой, выпуская в сгущающийся сумрак автомастерской сизый дым. – И девка наша всем хороша, только…

– Только что?

Несмотря на выпитое, взгляд у Леонида был пристальный, трезвый. Нехороший взгляд. Однако решаться было надо.

– Неужто Аришка-то так сильно к сердцу прикипела? – спросил Афанасий, с сожалением глядя на почти докуренную папиросу. В стальные глаза Ногаля он смотреть почему-то избегал. – Что, другой никакой по селу не нашлось?

– Да я и не искал. Чего зря перебирать, девок портить… мне и эта подходит.

– Подходит-то она подходит. – Сычов покрутил головой. – Ничего не скажу – Аринка девка хорошая, работящая. Да старовата она, Леня, для тебя.

Леонид удивленно вскинул брови. Возрастом Арины Сычовой он никогда не интересовался.

– Что ж ей, семьдесят лет? – насмешливо спросил он.

– Годков-то ей уж почитай как тридцать сравнялось, – прибавил маленько племяннице Афанасий. – Она ведь у нас старшая будет. Всех вынянчила. Алешку моего покойного все на руках носила… Да не в этом и дело. – Он махнул рукой, заметив, как у Леонида вытягивается лицо. – Жить-то вы с ней где думаете? У хозяйки у этой твоей, живоглотки? Угол снимать?

– Правление обещало лесу выделить, – сумрачно произнес Леонид, глядя почему-то на захламленный старым железом верстак.

– Жди, пока рак свистнет! У тебя, паря, руки-то золотые, да нужно еще суметь и столковаться, подмазать где надо… И не машинным маслом-то. А ты человек пришлый, никого тут не знаешь… Я-то могу с кем надобно и покалякать…

Поговорить с нужным человеком Афанасий действительно мог. Еще два года назад, в гнилое неурожайное лето, когда колхозная скотина осталась, почитай, без корма на зиму – сено прело в поле под затяжными дождями, ни просушить, ни сложить его в стога не было никакой возможности, – и случилось это. Заприметил скотник Сычов в лесу на полянке четыре небольших стожка и даже сено узнал – с клеверного колхозного поля оно было, просушенное еще до дождей, самое лучшее сено. Трогать стожки не стал, своей живности почитай не было, но наведывался иногда – как знал, что хозяин стожков объявится и когда-нибудь ему пригодится.

Владельцем ворованного богатства оказался не кто иной, как сам главный бухгалтер Василий Степаныч. Тот держал дома, в сараюшке, единоличную свинью, да коз пару котных, да овечек пяток… Перепугались оба до смерти – и Афоня, и главный колхозный экономист. Афанасий Сычов – потому что последний год копал под него Василий Степаныч: куда, мол, корма на скотном дворе деваются? Разве ж объяснишь, что с одного горелого сена рекордных привесов у скотины не дождешься. Бухгалтер же буквально ко всему цеплялся: то ведра казенные заставлял считать, то справлялся, куда соломы такая прорва уходит. Короче, то одно, то другое. И тут Афанасий, не разобравшись сразу, перепугался: а вдруг бухгалтер подумает, что скотник прячет в лесу ворованное сено?

Однако, всмотревшись в побелевшее как мел лицо Василия Степаныча, почти тотчас и сообразил, что сено-то, оно, конечно, краденое, но украл его именно дотошный, въедливый бухгалтер. Расстреливали за двадцать колосков, подобранных со сжатого поля, за полмешка мерзлой картошки, а тут – такое богатство. Стояли, смотрели друг на друга. Первым не выдержал бухгалтер, отвел взгляд.

– Слышь, Афанасий, ты вроде лесу хотел… Строиться…

– Время сейчас не то, Степаныч, чтоб строиться…

– Да, время не то… Я это, Афоня, сено-то… тут, в лесу, накосил…

– Да уж вижу…

Сено было не болотная осока, а чистый клевер, золото, а не сено… и понимали это оба. Но иногда лучше чего и не увидеть.

– Давай-ка, Степаныч, вывезем твое добро ночью по-тихому, – предложил скотник. – А то еще наткнется кто. Не посмотрит, что сено-то лесное. Не разберется. А время-то – сам знаешь. Я подмогну.

И подсобил, вывез стожки сам, глухой безлунной порой, а дрожащий бухгалтер только ворота во двор открыл да лошадь завел… С тех пор Василий Степаныч не раз намекал Афоне, что лес на избу племяннице может хоть завтра выписать, но скотник все тянул, все чего-то ждал и вот наконец – дождался. Покашлял степенно:

– Не хочу, чтобы тебе люди чужие сказали… На озеро-то Арина ходит.

– Ну и что? – не понял Леонид.

– Да ты и не знаешь ничего. – Будущий тесть махнул рукой. – Вот дела-то. Ну, что делать… – Он для виду помялся, а затем рассказал всю историю начиная с той самой ведьмы. И про бабку Аринину, и про прабабку. И про то, как Анисья утонула, и как родной брат от грома сгорел на одном конце села, а изба – на другом. Пока рассказывал, скурили всю пачку беломорин. Афанасий достал из кармана кисет, положил на стол. Оторвали от газеты, скрутили самокрутки… От дыма весь сарай казался призрачным.

– Вот такие дела… – неопределенно сказал Сычов. – И она все лето ходит. Видно, мать ее к себе зовет. И бабка.

Леонид сидел на добротном, сколоченном собственными руками табурете, сгорбившись, опустив плечи.

– У нас тоже, помню, одна в озере утонула, – вдруг сказал он. – Через коромысло переступила и в воду полезла. Судорога ее и скрутила…

– Э, мил человек, куда загнул! Да всем знамо, что через коромысло в воду – да и потонешь! Только это тебе не через коромысло. Прокляла она их всех… До десятого колена. Сами жить с ей боимся, а куды денешься? Родная кровь, за порог, как кутенка, не выкинешь… Да… А тебе вот на что такая жена? Горя мало хлебал?

Ногаль яростно выдохнул вонючий махорочный дым, но ничего не сказал.

– На ей свет клином не сошелся… Найдешь себе еще… Вон их сколько на селе. И белых, и черных… Какие хошь, даже красные попадаются, – попытался разрядить обстановку Сычов. – А ежели семья наша приглянулась, так Наташку сватай, – осторожно предложил он, силясь в сгущающихся все больше сумерках разглядеть лицо механика. – Наташка – красивая девка. Ты не гляди, что с норовом…

Наталья из всех сестер действительно была самой пригожей – густая, тяжелая каштановая коса, румянец на круглом лице, что на осеннем яблоке. И ростом вышла, и статью. Только, как говорится, с характером. Сватали ее еще до войны, но она всем отказала. То жених собой ей не глянется, у того ноги кривые, у другого зубов недостача. У каждого что-нибудь да находила. Клашка с Дуняшкой хоть замужем побывали, одно дите на двух – и то по нынешним временам хорошо. А эта, как и Арина, видно, в девках останется. «Арина-то, отродье прóклятое, вековухой не будет, – вдруг зло подумал Афанасий, – а вот Наталья-то, красавица, родная кровинушка…»

– А я бы вам с Наташкой построиться помог. Лесу Степаныч хоть завтра выпишет…

– Что?.. – очнулся Ногаль.

– Я говорю, помог бы вам с Наташкой построиться-то. Лесу, говорю, Степаныч Наташке на свадьбу обещался. Крестница она ему, – вдохновенно прилгнул Афанасий. – Враз бы миром избу вам и спроворили. Тебе-то что, не однаково, что одна сестра, что другая…

Вечер затухал, небо подернулось дымкой, когда Афанасий с будущим зятем вышли из автомастерской.

– Ну, бывай, что ли… – снова сунул механику руку Сычов. – Ты покумекай, чего я тебе сказал…

Механик Ногаль уже подумал. Всю войну он прошел, свято веря в материнскую молитву, зашитую в ладанку и хранящуюся у него на груди. Оберег хранил его от пули, от штыка, от вражеского танка, от бомбы… Но против ведьминого проклятия ладанка была бессильна. В тот вечер Арина прождала его напрасно.

* * *

Он вошел и сразу все понял. Такие затравленные глаза ему уже не раз приходилось видеть.

– Капитан Лысенко, – представился он, доставая корочки.

Женщина даже не посмотрела в его сторону, продолжая упорно глядеть в одну точку на стене. Он повернулся и проследил за ее взглядом – прямо над кухонным столом, напротив окна, висела фотография мальчика в наивной деревянной рамочке с завитушками.

– Сын? – спросил он, пытаясь вывести ее из ступора, и, потянувшись, снял фото со стены.

– Отдайте! – Она почти вырвала портрет у него из рук. Халат, накинутый на полуобнаженное тело, распахнулся, и капитан с ужасом увидел синий от кровоподтеков живот, уже увядшую истерзанную грудь и ноги, выше колен испятнанные разноцветными синяками, слившимися в одну кошмарную радугу, стянувшиеся розовыми складками давние и совсем свежие багровые сигаретные ожоги…

Женщина схватила рамку с фотографией, руки ее с мозолями и неухоженными ногтями дрожали. Из раны на плече струйкой стекала кровь, у ноздрей уже подсыхали кровяные сгустки, но она этого не замечала и, вытерев ладонью слезу, размазала по лицу сочащуюся из носа кровь. Лысенко налил ей воды из-под крана, протянул:

– Пейте.

Она послушно, как маленькая девочка, стала пить, проливая воду на халат и стуча зубами о край стакана.

– Сами милицию вызвали? – спросил он, не в силах оторваться от жуткого зрелища ее ног, изуродованных ожогами.

– Да, – кивнула она и вдруг с ужасом увидела всю картину как бы глазами постороннего: себя в старом халате, сидящую за столом, своего убитого мужа на полу, лужу крови, натекшую под синие трусы, длинный черенок разделочного ножа, прижатый его мертвым телом, завалившимся на бок… Тошнота подкатила к горлу, и она закрыла глаза.

…Вчера, когда он ударил ее топором, Рита и подумать даже не могла, что сегодня утром… Петр утихомирился, ушел спать, она приняла две таблетки анальгина и кое-как перевязала руку, которая вроде бы не так уж и болела. И этим субботним утром она поднялась ни свет ни заря – в четыре часа. Нужно было испечь пирожки, потому что послезавтра должен был вернуться с моря Мишка.

При мысли о сыне она улыбнулась и, вынув из духовки последний противень с выпечкой, запустила руку в кухонный шкафчик, в тайную заначку. Именно из нее она отправила Мишку к морю, а сегодня, закончив стряпню, собиралась пройтись по магазинам, чтобы купить ему новую курточку, костюм, портфель – словом, приличный гардероб, чтоб не хуже, чем у других. В эту спецшколу, считай, детей одних крутых принимают – так наивно полагала Рита Погорелова. И ей очень хотелось, чтобы Мишка был одет с иголочки – принимают-то всегда по одежке. А вот когда дело до этого самого английского языка дойдет, тогда мы и посмотрим, кто на самом деле крутой…

Но по мере того как пальцы вместо толстенькой пачки ощупывали пустое пространство, улыбка угасала на ее лице. Денег не было. Видимо, муж обнаружил их и забрал. Она быстро обшарила все его карманы, хотя знала, что искать там было бесполезно – у него ничего не задерживалось. Сумма была большой, и она все трогала и щупала его одежду… И никак не могла смириться с тем, что денег, которые она откладывала почти целый год, уже нет. Значит, не будет ни костюмчика с галстуком, ни учебников, ни английской школы – ничего.

Она подошла к кровати и сделала то, чего не делала никогда, – с силой встряхнула Петра. И продолжала трясти его, пока муж не проснулся.

– Где деньги? – спросила она, как только он открыл глаза. – Где деньги, я тебя спрашиваю?!

Вместо ответа он ударил ее кулаком в лицо, в клочья разодрал на ней платье, сорвал лифчик и бинт, которым она вчера перевязала руку, и продолжал бить, пока не загнал в кухню, на ее излюбленное место – в угол между стеной и окном.

– Деньги… – приговаривал он. – Я т-тебе покажу деньги… Прятать от меня вздумала… Блядь, с-сука драная…

Она чувствовала, что еще немного – и она не выдержит, упадет. Сегодня ей было почему-то особенно больно. Сердце буквально зашлось, но, хотя Мишки не было дома, она не кричала – по привычке. Уже сползая на пол, где он стал бы добивать ее ногами, она оперлась о стол, и в ее пальцы скользнула рукоятка кухонного ножа.

– И сучонок гребаный твой… – еще успел сказать Петр Погорелов, когда она рукой, привычной к тяжелому штукатурному инструменту, ударила его наугад ножом. Нож вошел мягко, как в масло, и кулак теперь уже бывшего мужа не долетел до ее лица – Петр упал, дернул несколько раз ногами, и его белая майка стала быстро окрашиваться в алый цвет.

Она пошла в спальню и, машинально накинув легкий ситцевый халат, позвонила по телефону 02, продиктовала свой адрес, присовокупив, что только что убила собственного мужа. Что она убила его, Рита не сомневалась. Потом зачем-то вернулась в кухню и села на свое место у окна.

– Он тебя этим ударил? – спросил приехавший.

– Да. Топором. – Она указала на так и не спрятанный с вечера топор, валяющийся под столом у батареи. – Вчера еще.

– Топор ты не трогала? – вдруг спросил Лысенко, делая в уме какие-то сложные вычисления, и потер ладонью лоб.

– Нет, – удивленно ответила она и добавила: – Мне нельзя в тюрьму. У меня ребенок.

В окно ему было видно, как следователь, эксперт-криминалист, дежурный медик и присоединившийся к ним шофер придирчиво выбирают куски мяса, сала, а деревенский дядька с удовольствием обслуживает клиентов, укладывая приглянувшееся в полиэтиленовые пакеты.

– Значит, так, – быстро сказал он. – Слушай меня внимательно. Тебя как зовут?

– Рита, – ответила она, судорожно комкая у ворота халат.

– Значит, так, Рита. В тюрьму тебе нельзя. У тебя ребенок. С топором он пошел на тебя сегодня. Сейчас. Поняла?

Лысенко аккуратно, чтобы не запачкаться, встал на колени и осторожно поднял с пола острый топор, захватив его у самого обуха через кухонное полотенце. Затем он подошел к Рите Погореловой и обмакнул лезвие топора в лужицу натекшей из ее плеча крови. После чего положил топор рядом с трупом, как будто тот выпал из руки бывшего токаря.

– С топором он пошел на тебя сейчас. У тебя маленький ребенок. Ты только защищалась. Поняла? Схватила нож случайно.

– Случайно, – послушно повторила она и кивнула. Волосы упали ей на лицо, и она жестом манекена заправила их за ухо.

На улице дядька взвесил покупки и теперь наливал в двухлитровую баклажку молоко. Следователь деловито складывала покупки в сумку. Эксперт застегивал кошелек. Дежурный врач звонил по телефону, чтобы спросить у жены, сколько взять творога. Шофер никуда не спешил, поэтому выбирал сало особенно придирчиво.

– Ты все поняла, Рита?

«Зачем я это делаю?» – задался вопросом капитан и почувствовал, как где-то в глубине милицейской души ворохнулось сомнение. После бессонной ночи все тело было каким-то ватным, но мыслилось необыкновенно четко. «Она тебе никто!» – продолжал настаивать внутренний голос, но капитан дал ему пинка и загнал куда-то на самые задворки. Перед ним сидела изможденная, регулярно избиваемая женщина с фотографией сына в руках. Которая только что случайно – а, пусть даже и не случайно! – убила своего мужа-подонка. Такое тело, как у нее, он видел несколько лет назад, когда в составе группы участвовал в расследовании дела одного садиста. Тот держал свою жертву в подвале и издевался над ней, пока та не умерла. А потом выбросил на помойку. Если бы они его не вычислили, то, вполне возможно, он скоро нашел бы себе следующую. У той женщины были точно такие же груди в ожогах, синий от кровоподтеков живот, истерзанное лицо… У этой лицо чистое, значит, с расчетом бил, мразь, подлая, бездушная скотина… Правильно она сделала, эта Рита…

В прихожую ввалились сразу все – Сорокина, эксперт, врач и шофер Петрович. Шоферу делать здесь было совершенно нечего, но он хотел пристроить покупки в хозяйский холодильник. Холодильник стоял в прихожей – в тесной кухоньке ему не было места, – и шофер сразу же бесцеремонно открыл его и втиснул свой пакет на нижнюю полку. После чего вернулся в машину дремать.

– Чего тут у нас? – Педантичная Сорокина все же решила сначала взглянуть на место происшествия. Она была женщина ответственная и, прежде чем воспользоваться хозяйским добром, хотела уяснить себе объем работы.

– Ага! – удовлетворенно изрекла она, бегло оглядев кухню, затем вернулась в коридор, где любезный дежурный доктор уже освободил в хозяйском холодильнике полку, бесцеремонно выставив на пол банки со смородиновым «витамином». Быстренько переместив в надежное место содержимое сумки, следователь вернулась к исполнению обязанностей.

– Очень хорошо, – заявила она, протопав из коридорчика в кухню.

Что она видела здесь хорошего, сказать было трудно. Хорошими в этой крохотной квартирке были утренний свет, запах свежеиспеченного сдобного теста, тенистые пышные липы под окном, и воробьи, возившиеся в пыли у ног торгующего селянина и подбирающие творожные крошки, также были недурственны в своем роде. Но в женщине с потухшим лицом, безучастно сидящей у стены, и в трупе с ножом в печени явно не было ничего хорошего.

Однако Сорокина бодро переместилась к столу, ловко, не испачкав туфель, перешагнула кровяную лужу и кивнула эксперту и доктору:

– Давайте в темпе, ребята.

Лысенко отодвинулся к стене, освобождая следователю место. Этим утром он почему-то видел и чувствовал все необычайно остро, так, как будто в его организме произошел некий качественный скачок. Словно после многих лет сосуществования рядом с огромным количеством человеческого горя, которое по долгу службы сопровождало его всю жизнь и замылило взгляд на такие вещи, как убийство мужа женой, истязание беспомощной женщины, чей ребенок осиротел в один миг и еще не знал этого, он вдруг увидел все глазами постороннего. Словно все прежнее разом содрали, как подсохший струп с незажившей раны, как катаракту с ослепшего глаза, и он теперь буквально корчился от этих внезапно ставших чересчур яркими красок мира. Он чувствовал себя так, как будто в нем вдруг навели резкость разом на все – на зрение, на слух, на обоняние. На сострадание.

В маленьком, в семь квадратов помещеньице предстояло работать четверым представителям правоохранительных органов. По диагонали этих семи залитых солнцем квадратов лежал труп. У стены сидела впавшая в ступор убийца. Невыносимо пахло печеными пирожками и свежей кровью. Игорь Лысенко закрыл глаза, сжал пальцы в кулаки и сглотнул набежавший комок слюны.

Рита Сорокина удовлетворенно плюхнулась на табурет, вытащила из портфеля ворох бланков, очки, ручку и еще раз скомандовала:

– Давайте, давайте… Быстренько оформляем – и по домам!

* * *

До свадьбы Натальи и Леонида оставалось еще больше трех недель, но Арина уже твердо решила – на этой свадьбе ей не бывать. Озеро все чаще тянуло ее к себе, и она приходила на его берег, чтобы заглянуть в черное зеркало воды, опустить пальцы в родниковый холод… Она проживала эти дни как во сне и впервые в жизни работала спустя рукава. Сразу за усадьбой дяди Афанасия, у забора, лежали бревна строевого леса, благоухал штабель лиственничных досок для пола, – но избу будут строить не ей, а Наталье с Леонидом. Хорошая будет изба, крепкая, добротная. Лиственница три века стоит. А ее девичий век, похоже, подходил к концу. Она не кляла удачливую соперницу, ни слова упрека не сказала несостоявшемуся жениху. После работы дотемна бродила вокруг Ведьминого озера и, только когда ноги уже не держали, возвращалась в свою сараюшку.

Сегодня даже к озеру не было сил идти – те две картофелины в мундире, что утром, смущаясь, сунул ей в руку племянник Федя, так и остались несъеденными. Сразу после работы она прошмыгнула к себе, повалилась без сил на пахучее сено, немигающе уставилась куда-то воспаленными невидящими глазами. Хотелось плакать, но слез не было. Нет, слез они от нее не дождутся.

– Здорово, Арина Касьяновна!

Чья-то фигура в проеме двери заслонила свет, и она нехотя приподнялась, всмотрелась. Бухгалтер Василий Степаныч, зачем-то стянув с головы шапку, топтался на пороге.

– Пройти-то можно? – спросил он у нее.

– Проходите, – равнодушно разрешила она, недоумевая, зачем понадобилась начальству в нерабочее время. Не иначе за плохую работу стыдить пришел. Ну, да ей теперь все равно.

Бухгалтер неловко втиснулся внутрь – со света плохо видел, да и помещение было низкое – и почему-то заробел. Виною ли тому были глаза Арины Сычовой, смотревшие из полумрака в упор на Василия Степаныча, голубые глаза, бывшие сейчас от расширенных зрачков почти черными, как два ружейных дула. Или исхудавшее лицо бывшей ударной работницы, или то, что бухгалтер точно знал, кому на избу он выписал давно обещанный лес? Он неловко заелозил глазами по стенам и торопливо перекрестился на портрет Антона Павловича Чехова, прикнопленный к стене под крохотным оконцем. Портрет Арина собственноручно вырезала из доставшегося ей случайно журнала «Огонек». В другое время она сочла бы промах колхозного экономиста забавным, но сейчас все вызывало в ней раздражение и глухой протест. Ну, чего еще им от нее понадобилось?

– Так я к тебе, Аринушка, по делу пришел.

Она наконец поднялась со своей лежанки, вздохнула:

– Садитесь, Василий Степаныч.

Гость уже попривык к сумраку, острым рысьим взглядом выцепил и старое потертое одеялко, и портрет на стене – ты смотри, думал, икона, а оно мужик в очочках какой-то! Он-то, дурак старый, креститься вздумал – ох, грехи наши тяжкие! – и сел на кособокий, но чистенький табурет, который она ему предложила. Сел, оценив ее вежливость. Другая бы, с которой вот так обошлись, выставила бы его со двора в два счета. Ишь худющая какая, а глазищи-то просто огнем горят!

– Горе-то, Аринушка, оно одних раков красит, – повздыхав для приличия, начал Василий Степаныч. – Ты уж какая красавица была… Брось, не убивайся, другого себе найдешь…

Брови хозяйки удивленно поползли вверх. Что ж он, утешать, что ли, ее пришел? Несет ахинею какую-то. Красавица, говорит, была!

– Василий Степаныч, вы зачем ко мне явились? – прямо спросила она бухгалтера, вертящегося на колченогом табурете, как уж на сковородке.

– Я тебе только добра хочу, Аринушка, – враз успокоился бухгалтер, которому тоже ходить вокруг да около не хотелось. – Уезжать тебе отсель надобно.

Уезжать? Уезжать ей, конечно, отсюда надо, да уже и решила она, куда уедет, только не знала когда и со дня на день откладывала окончательный уход. Что же бухгалтер хочет ей предложить вместо того, что они у нее с дядей Афанасием отняли? Веревку и кусок коричневого хозяйственного мыла? Или ей, как ударнице коммунистического труда, пусть сейчас и бывшей, от правления выделили пахучей «Красной Москвы» в шуршащей бумажке?

Однако нежданный гость действительно принес ей избавление от этого нависшего над ней кошмара – приближающейся с каждым днем свадьбы двоюродной сестры с ее, Арининым, бывшим женихом. Это была оливковая ветвь, весть о земле обетованной, о месте, где не будет ни опостылевших родственников, ни этой свадьбы. На которой все глазеть будут не столько на жениха с невестой, сколько на нее, неудавшуюся невесту, или на то место, где должна была она сидеть. И указывать глазами, и перемигиваться, и шушукаться… Скорее бы все кончилось… Но хватит ли у нее сил на последний шаг? Этого она не знала…

Тучный бухгалтер мало походил на голубя, принесшего Ною благую весть о тихой пристани, но благодарить его Арина будет до конца своих дней.

– Ты про Крым-то слыхала, Аринушка? – спросил он ее, шаря в кармане в поисках кисета с табаком.

– Нет, – удивилась она.

Какой еще Крым? Что она должна была про него слыхать? И какое это может иметь отношение…

Василий Степаныч прервал ход ее сумбурных рассуждений, выудив наконец кисет и прямо заявив:

– От нашего колхоза на одного человека распределение пришло. Вот ты, хорошая моя, и поедешь. Место-то какое золотое – Крым! Тепло почитай круглый год, дворцы отдыха кругом для трудящихся, море. Рай, да и только! Работать, опять же, по специальности будешь, и дом тебе, опять же, как звеньевой нашей передовой, сразу дают. Дом со всей обстановкой, девушка, – веско добавил он и подмигнул хитрым прищуренным глазом в густой сетке морщин. – Желающих ехать, сама знашь-понимашь, пруд пруди, полсела, да я уж председателя-то уломаю…

Он еще что-то говорил ей про удивительный край – Крым, разливался соловьем, размахивая руками, куря свою вонючую самокрутку, но Арина уже не слушала его. В то, что ей дадут дом, да еще и со всей обстановкой, она совершенно не верила. Она понимала только, что все хотят избавиться от нее, как от опостылевшей щепки в глазу. Но это был выход, лучший выход, чем тот, другой…

– …и жизню себе новую построишь, и жениха себе найдешь хорошего, тыщи народу сейчас едут в этот самый Крым…

Жениха? Ну нет. Это блюдо мы уже пробовали, достаточно. Да ей что в Крым, что на Колыму – лишь бы действительно уехать отсюда. Поскорее!

– …и в море купаться…

– Когда ехать, Василий Степаныч? – прервала она поток бухгалтерского краснобайства, от облегчения льющийся из начальства как из ведра.

– Через неделю, Аринушка, через неделю. Документики выправим тебе, и поедешь, милая…

Он еще что-то говорил, но она уже совсем его не слышала. Через неделю! Плохо, что не завтра, не сейчас. Но и хорошо, что не через две.

– Из райцентра через неделю состав пойдет, там переселенцев всех из района собирают… А в райцентр, что ж, как документы выправим, в райцентр хоть и в воскресенье поезжай. А завтра выходной тебе дадим, отдохнешь чуток перед дорогой, а в центре и приоденешься. Подъемные тебе выпишем, девушка, проездные, копытные, фуражные… Ха-ха-ха! – От осознания, что скользкое это дело так быстро и хорошо сладилось, смеялся и балагурил бухгалтер, довольный собой, как будто только что свел вчистую сомнительный годовой отчет. Да и в самом деле, тяжело дались ему эти проклятые четыре стожка клеверного сена.

Воскресенье было послезавтра, и до него еще нужно было дожить, дождаться документов и каких-то там подъемных. Вчера еще она думала, что не доживет до воскресенья. А сейчас была уверена, что проживет еще долго, очень долго. И на Ведьмино озеро она больше не пойдет. Никогда.


Из райцентра тронулись не через неделю, а только через десять суток. Она лихорадочно считала дни, проклятая свадьба, казалось, слышна будет и здесь, за сорок километров сплошного бездорожья. Ей все время мерещились чужие взгляды за спиной, шепотки, хотя от их села ехала она одна и сплетничать о ее неудавшейся судьбе было некому. Однако ее мучила нервная бессонница, да и без нее она, привыкшая к одиночеству и свежему воздуху, не смогла бы уснуть в душной, жарко натопленной комнате, в которой храпели, всхлипывали два десятка женских душ, под боком у многих из которых среди ночи просыпались и плакали маленькие дети. Если она останется здесь до свадьбы… она старалась не думать об этом, не вспоминать, но внутри все дрожала какая-то натянутая до предела струна…

Зарядили дожди, осень – сразу холодная, дождливая – сменила затянувшуюся теплынь бабьего лета. Вовремя съехавшиеся переселенцы дожидались последних, запаздывающих, тащивших по сплошным хлябям нажитой годами скарб. В отличие от Арины Сычовой, у которой за душой ничего не было, люди, отрываясь от родной земли с мясом, волокли на себе все: чугуны, топоры, пилы, лопаты, детские люльки, даже то ветхое тряпье, что давно пора было выбросить, но рука не поднималась – свое, нажитое, кровное… Каждому переселенцу обещали жилье, но почти никто, как и Арина, в это не верил. Мыслимое ли дело – домá, что ли, как грибы растут в этом ихнем Крыму? И для чего, если не осваивать его, как когда-то Сибирь, их туда сгоняли? Мягко стелили, да жестко, должно быть, будет спать. Однако все они, согласившиеся ехать, были чем-то в жизни обездолены – кто прозябал, как и Арина, не имея своего угла, в приймах в чужой семье, кто-то, вернувшись после войны на новое место, как Леонид, так и не смог прижиться. И все на что-то надеялись, собирались строиться, рожать детей, сажать деревья… Одна она, похоже, ничего не предполагала делать там, куда их повезут, жила какой-то странной, вдруг ушедшей в сторону жизнью, считая проклятые дни до проклятой свадьбы…

Деньги действительно выдали им всем на руки немалые, а еще талоны на дефицитную в ту пору одежду, обувь, специально для переселенцев завезенную в городок. И она бесцельно бродила по райцентру, заходила в магазины, казавшиеся ей, приехавшей из глухого угла, роскошными, разглядывала лежавшие на полках штуки ярких ситцев, шифонов, остро пахнущие блестящие резиновые калоши с бесстыдно-малиновым интимным нутром, хомуты, недорогую посуду. Наконец через несколько дней томительного кружения по маленькому городку Арина все же решилась истратить талоны и купила себе несколько отрезов: шифоновый и креп-жоржетовый – на блузки, синий строгий бостон – на юбку и серый габардиновый – чтоб сшить модный пиджак с подкладными плечами. Пальто приобрела готовое, черное драповое, тяжелое, неизвестно как оказавшееся в этом богом забытом райцентре. Должно быть, не для продажи по талонам, а для какого-то начальства было оно привезено сюда, это дорогое пальто, но не пришлось впору – шито было в талию, и, если бы не Арина с ее тростниково-тонкой фигурой, висело бы оно, наверное, еще долго. Пальто было с серым барашковым воротником, и мышиного цвета фетровые ботики к нему она выбрала там же. Иногда с удивлением видела себя как бы со стороны: зачем ходит по магазинам, зачем покупает все эти вещи, она не знала. Однако сидеть в Доме колхозника, где переселенцы теснились по пятнадцать-двадцать человек в одной комнате, а в их номере почти каждая женщина была с ребенком, было совсем уж невыносимо. После недели безделья и маеты она приобрела еще и полный набор туалетных принадлежностей, полотенце, алюминиевую дорожную кружку, и ей действительно стало казаться, что завтра они наконец-то отсюда уедут.

Уехали не завтра, а только через три дня. Целые сутки муторно грузились в товарные вагоны; неделю нужно было ехать до Симферополя, дальше – на подводах. Двадцать раз всех пересчитали по головам, потом сверили по спискам. Паспортов на руки не дали – значит, везут куда-то по колхозам. В расхлябанной телячьей теплушке было студено, в поставленную посреди вагона буржуйку сколько ни бросай дров, уральским зимним ветром все тепло мигом выдувалось в щели. Только сидя вплотную к печке, и можно было согреться, но там толклись дети, сушились пеленки, портянки, и она лежала на верхней полке занозистых нар в валенках и телогрейке, укутавшись стареньким лоскутным одеялом. Для сохранения драгоценного тепла можно было набросить поверх всего и новое пальто – но ей было нестерпимо жалко лоснистый драп, увязанный вместе с ботиками в платок.

Колеса то молчали, когда их состав останавливали, чтобы пропустить более важные грузы, то монотонно стучали на стыках, но неумолчно плакали грудные младенцы, переругивались внизу поселенки; во время нечастых остановок на крупных станциях все бежали с чайниками за кипятком – запивать сухой паек. Чайник она купить не догадалась, хорошо, что хоть взяла кружку с ложкой. Выходила к титану со своей смешной здесь, на полтора стакана, посудиной, бережно несла крутой кипяток в вагон, кусочками отщипывала липкий пайковый хлеб – есть совсем не хотелось, колеса укачивали, уговаривали: потерпи, потерпи.

Двигались черепашьей скоростью, тягомотно, с бесконечными остановками, с пересчетом детей, которых боялись потерять на станционных разъездах, ехали куда-то – бог его знает куда! – в теплый Крым, за какой-то новой жизнью, которая была у этих людей для каждого своей. У всех имелись какие-то мечты и надежды, все стронулись со своей малой родины не просто от скуки, все стремились к чему-то – к чему? А чего хотела она, Арина Сычова? Стучали бесконечные рельсы, скрипел и качался вагон, дуло из окна прямо над ее головой, звякал крышкой, привязанной бечевой, чей-то чайник, несло тяжелым запахом снизу – у одного из младенцев был непрекращающийся понос. Но все равно это было лучше, чем оставаться, лучше, чем туда, в холодную воду. В черноту, в неизвестность…

Тащились неспешно, и не неделю, как им обещали, а все десять дней. Наконец ранним утром их состав остановился, и каким-то чувством она вдруг поняла: эта остановка – последняя. Они приехали. Толкнула тяжелую дверь, соскочила на землю, ноги держали ее нетвердо, как будто она не ехала эти десять дней, а плыла по волнующемуся морю. Впрочем, она еще ничего не знала ни о морских прогулках, ни о сопутствующей им морской болезни. Вдоль состава, распахнув телогрейку, утирая потное лицо платком, торопливо шел начальник над тремястами с лишком душами поселенцев.

– Приехали… – кинул он ей небрежно на ходу, и тут же зашелестело, перелетая от вагона к вагону: «Приехали, приехали!..»

Она вернулась в теплушку, торопливо собрала все свое небогатое имущество. Проверила, надежно ли увязано пальто, – хотелось надеть его, символически отметив тем самым начало новой жизни, но побоялась испачкать дорогую вещь. В пути она, видимо, подстыла, у нее был непреходящий озноб, першило в горле, и последние три дня от этого першения не помогали ни кипяток, ни кусковой сахар, который она потихоньку сосала. Из-за начавшейся простуды Арина не сразу поняла, что в месте, куда они прибыли, тепло, даже, пожалуй, жарко. Такое странное состояние природы она сперва заметила по косвенным признакам, когда высыпавший из вагонов народ стал потихоньку разоблачаться – кто-то снял валенки, кто-то стянул с головы пуховый платок… В самом деле, там, откуда они приехали, зазимье, завтра уже Покров и должен лежать снег, а здесь – вокруг хаоса вагонов, насыщенных острыми запахами железа, дегтя, навоза и извести товарного двора – виднелись вдали купы зеленых деревьев и тянуло теплым, непривычным для них ветром.

– Арина Сычова! – надрывался рядом с их вагоном пересчитывающий в который раз всех поименно поездной начальник. – Арина Сычова!

– Здесь. – Она выглянула из двери, подала в чьи-то услужливые руки свой холщовый сидор, узел с пальто и спрыгнула на землю. Потянула носом теплый – октябрьский! – воздух и сняла с головы платок.

* * *

– Фамилия, имя, отчество!

Рита Погорелова смотрела сквозь окно невидящим взглядом, и в голове у нее магнитофонной лентой, склеенной в кольцо, беспрерывно прокручивалась одна и та же несвязная фраза: «У тебя ребенок… он ударил тебя топором сегодня… мне нельзя в тюрьму… у тебя ребенок… он ударил тебя то…»

– Фамилия-имя-отчество! – еще раз раздраженно повторила Рита Сорокина.

Их смена уже закончилась, хотелось побыстрее оформить эту типичную бытовуху и отправиться домой. Сразу домой все равно ведь не получится, начальство будет еще голову морочить, и по бытовухе этой самой кучу всякой сопроводиловки нужно оформить, никто без бумажки ведь и не почешется. А тут одних экспертиз до фига и больше. Сорокина хмуро покосилась на труп, вокруг которого, как паук вокруг попавшей в паутину мухи, сновал криминалист, на тускло отсвечивающий на полу топорик – чья там кровь, убитого или девки этой, или, может, курицу им рубили?

Да, работу искать не нужно, она сама тебя найдет, только успевай поворачиваться. А тут еще возись с этой… невменяемую из себя строит! Сорокина задумчиво почесала авторучкой нос. Сегодня к вечеру, пока мясо свежее, нужно будет накрутить котлет, а из творога, пожалуй, лучше всего сделать запеканку. Или блины. Да, пожалуй, блины. Творог нынче дорог, а блины не так быстро съедят, как запеканку. Дня на три их, пожалуй, хватит…

Рита Погорелова опустила глаза и зачем-то стала рассматривать свои руки. Руки были некрасивые, с огрубелыми опухшими пальцами, с неровными ногтями. Тесто до конца кое-где не отмылось, так всегда бывает, когда сполоснешь руки наспех, а она торопилась, чтобы пощупать толстенькую пачку денег, на которую собиралась купить Мишке к школе костюмчик, и рубашечку, и галстук, и портфель, самый красивый и дорогой, какой только найдется…

– Фамилия! Имя! Отчество! – раздельно и громко сказала следователь Сорокина. – Глухая она, что ли! Лысенко, она что, так и сидела, когда ты пришел? Дверь-то тебе кто открыл?

– Так и сидела, Ритусик. – Лысенко неопределенно пожал плечами.

Стоит у стены, ему-то что! Вот скотина равнодушная. Ждет не дождется, чтобы домой свалить, сто граммов опрокинуть, бабу какую-нибудь трахнуть – и в койку. Беспозвоночное. Следователь Сорокина опера Игоря Лысенко недолюбливала.

Дежурный врач оторвался от исследования лежащего на полу тела, мельком взглянул на женщину, что сидела у окна, и прокомментировал:

– Шок. Рита, глянь, она же вся избитая. Похоже, он ее этим самым топором приложил.

Следователь привстала с табурета. Эксперт щелкал вспышкой, добросовестно ползая по небольшому пространству, стараясь ничего не упустить, прикладывал короткую линейку то так, то этак, скрупулезно и методично делал снимки для фототаблиц. Доктор отчаянно зевнул, прикрывая рот ладонью, и прищурился на очередную вспышку. Работа по этому последнему выезду ему была явно не в кайф.

– Слышь, Сеня, подвинься, – велела Сорокина эксперту. – Ну, чего там с топором?

– На лезвии следы крови, – сухо доложил эксперт Сеня. – Сейчас упакуем, а там видно будет…

– Как это мне все поперек горла, – неожиданно изрекла Сорокина, раскачиваясь на стуле всем своим мощным торсом наподобие китайского болванчика. – Как мне это все поперек… Три мужика здоровых, представители закона, и спокойно смотрят, как женщина на их глазах истекает кровью. Слышь ты, внебрачный сын Гиппократа, челюсть сейчас вывихнешь! У тебя бинтика в аптечке не найдется? Давай, окажи пострадавшей первую помощь.

Дежурный врач выпаду следователя Сорокиной ничуть не удивился. Рита слыла в прокуратуре дамой со странностями – была убежденной феминисткой, то бишь идейной последовательницей Маши Арбатовой, о которой и слыхом не слыхала. А если бы даже и слыхала, то в ее жизни от этого мало бы что изменилось – как была следователь Маргарита Сорокина единственной женщиной в семье, состоящей из мужа, свекра и двух сыновей, так и тянула на себе все женские обязанности сама – и стирку, и готовку, и даже сочинения помогала писать. Впрочем, литературная часть школьных опусов ей никогда не удавалась, так как сильно смахивала на протоколы осмотра места происшествия. С остальным же Рита вполне справлялась. И благодарила судьбу, что у нее именно два сына, а не, к примеру, две дочери. Потому как женская доля, несомненно, тяжелее мужской. Эту свою точку зрения следователь Сорокина излагала неоднократно и даже бурно дискутировала с несогласными.

Врач спорить, разумеется, не стал – себе дороже с Сорокиной спорить – и протиснулся к женщине, по-прежнему никак не реагирующей на происходящее. Бросив взгляд на зияющую рану, доложил:

– Тут бинтиком не обойдешься. Нужно везти ее в больницу, швы накладывать. И вообще, рана глубокая и, похоже, еще и грязная. Противостолбнячную ей бы хорошо сейчас ввести, но она, кажется, того… неадекватная. Сначала бы лучше успокоительного…

– Слышь, Сеня, машину вызови, – велела эксперту Сорокина.

– Труповозка сейчас будет, – жизнерадостно доложил эксперт Сеня, выползая со вспышкой из-под стола.

– Какая труповозка! – рявкнула Сорокина. – Как же тяжело работать среди уродов. – Она поджала губы. – Лысенко, слышишь, чего столбом стоишь? Бегом вызови «скорую». Ну, чего ты вылупился? Не видишь, девочка в шоке, кровью вот-вот истечет.

«Девочка» была ненамного моложе самой Сорокиной, а сейчас выглядела много старше своих лет, но следователя это ничуть не смущало.

– Ритуся, она мужа своего убила. Ты бы допросила ее для начала, по горячим следам, – пожав плечами, сказал Лысенко.

– Да ты посмотри на нее! – взвилась Рита Сорокина и распахнула на злополучной штукатурше халат. – Посмотри!! Все, все посмотрите! Эксперты хреновы! Эскулапы! Горячие следы вам?! Куда уж горячее! На ней живого места нет. Он же ее топором добивал! Быстро, тебе говорю, вызывай «скорую». Я ее допрашивать все равно не могу. Она в шоке. И кровопотеря большая. Типичная самозащита…

– Как скажешь, ты же у нас здесь хозяйка. – Лысенко повернулся и направился в коридор, чтобы Рита Сорокина ненароком не заметила, как у него кривится рот и подрагивают руки.

Как только он вышел из кухни, убийца вдруг встрепенулась, обвела присутствующих дикими глазами и вскрикнула:

– Мне нельзя в тюрьму! У меня маленький ребенок!

– Какую тюрьму, какую еще тюрьму, – бормотала Рита Сорокина, заботливо запахивая на женщине застиранную одежду. – Ребенок, говоришь? Мальчик? Мальчик – это хорошо. Хорошо, что не девочка… Это он? – Она ткнула пальцем с облупившимся маникюром в фото. – Ишь ты, глазастый какой… Ты глаза не закрывай! Дыши! Саша, накапай быстро ей чего-нибудь! Пей! Как тебя зовут?

– Р-рита, – выдавила она, давясь водой и клацая зубами по стакану.

* * *

Была самая середина дня, солнце палило немилосердно, а в спасительную прохладу воды идти почему-то совершенно не хотелось. Катя выползла из-под полосатого грибка, и в голове у нее немедленно вспыхнуло и застучало. Она ойкнула и прикрыла макушку бейсболкой с длинным козырьком. Да, явно пора уходить куда-то, где было не так знойно. Ирина Сергеевна оставила ее на берегу пару часов назад и отправилась купить что-нибудь к обеду, велев дочери не перегреваться и ни в коем случае не спать на солнцепеке. На солнцепеке не то что спать – находиться было совершенно невозможно даже постоянно проживающим в пустыне Сахара, а уж у Кати и мыслей таких возникнуть не могло. Однако мама все равно беспокоилась. Интересно, что сегодня будет на обед?

Вяло передвигая ноги, как бы плывя в знойном, без ветерка пространстве, она медленно всходила по нескончаемой лестнице. Наконец последний пролет был преодолен, оставалось только пересечь сад. Посередине сада стояла Катина любимая скамья, и она решила немного на ней передохнуть. Постелила полотенце, воткнула в уши пуговки наушников и с наслаждением втянула носом ароматы юга – кипариса, можжевельника, лавра и вот этого, резкого и сильно пахнущего, который мама смешно называет фиговым деревом. Он весь покрыт сладчайшими фиолетовыми… фигами? Как смешно… Она щелкнула клавишей плеера. Откуда-то тянуло еще и приторным розовым духом, и она в полном изнеможении закрыла глаза. Как хорошо!

* * *

Капитан шел к своему дому, и его слегка покачивало и мутило. Покачивало от усталости, бессонной ночи, а мутило, наверное, от того, что перед глазами все стояло тело этой несчастной, которую истязали годами, а она молчала. Домолчалась. Господи, ну почему все бабы такие дуры?! «Слушай, а ты не дурак? – спросил он сам себя. – Много ты знаешь случаев, когда такая, ну просто очень родная милиция не смотрела сквозь пальцы на избиение мужем собственной жены? Чего там, скажи себе все, что думаешь, сегодня можно. Ну, если разрешаешь…» – «Нанесение легких телесных повреждений – преступление несерьезное, бытовое, очень распространенное, и реагировать на него в полном объеме мы никак не можем, – суконным протокольным языком ответил капитан И. А. Лысенко мрачному гражданину И. А. Лысенко. – Вот если убийство, изнасилование, в крайнем случае разбой или похищение, то это наш профиль. Обращайтесь, граждане». Гражданин Лысенко ненавидел капитана Лысенко так остро, что уже не ручался за себя. Капитан почувствовал и попытался оправдаться.

– Ты заявление все-таки в милицию напиши, – безнадежно посоветовал он неизвестно кому во весь голос.

Переходящие рядом с ним проспект не удивились – на улице половина народу разговаривает по мобильнику. И ничего, что трубки в руке нет, сейчас такие навороты, называемые гарнитурой, технология выдает, что так запросто и не заметишь… Мужик этот, что милицию посоветовал вызвать, правда, с виду пришибленный какой-то, а может, просто устал или случилось что, переживает: наверное, родственнику или другу советует. Машину, видно, угнали – это сейчас на каждом шагу. Да напрасно советует – все равно не найдут…

Задумавшись, гражданин Игорь Анатольевич буквально налетел на какую-то полную гражданку, но не извинился, а пошел дальше, споря и рассуждая с самим собой. Да, все правильно, Игорь, все верно: нужно по меньшей мере штук двадцать заявлений собственной кровью написать и к каждому приложить акт о нанесении телесных повреждений, вот тогда, может быть, участковый и придет, выпьет с дебоширом рюмку чая и сделает семьсот двадцать восьмое серьезное предупреждение – последнее. Чего там, у нас ведь все так… И поговорки у нас какие-то подлые: «Бьет – значит любит», «Муж и жена – одна сатана», «Милые бранятся – только тешатся»… А что милый лежит на прозекторском столе с ножиком в печени, а милая, может статься, сядет лет этак на восемь, это уже никого не касается. И даже статистики не портит. Простой случай. Все ясно, все понятно: вот вам убитый, вот вам и убийца. Вот мотив, а вот и преступление. И преступница. Ну и что, что он ее годами истязал? Заявление хоть одно в милиции есть? Нет. Может, он ее и не истязал вовсе, а бил ее кто-то другой, например любовник, или у них там такая была счастливая сексуальная жизнь. Чего ты лезешь не в свое дело, парень? Тебе что, больше всех надо? Сейчас быстренько все оформим: тело – в крематорий, бабу – на зону, пацана – в детдом… И вырастет как миленький, новый гражданин справедливого государства, куда денется – все растут, подрастет и он. Ничего, что на первых порах мамку звать будет и в постель мочиться – не сахарный, не растает. И к побоям тех, кто постарше и посильнее, привыкнет, поймет, что главное в жизни – это кулаки. И попрошайничать научится. И клей начнет нюхать, чтоб сбежать от проклятой реальности, чтоб забыть, кто он и что он…

Капитан стиснул зубы так, что заломило в висках, и сглотнул набежавшую горькую слюну. Ну зачем он ввязался в это дело? Ведь следачка правильно заметила – фигурантка неадекватна. Она в этой своей неадекватности, а также в состоянии аффекта может наговорить такого, что расхлебывать придется одному ему. Может, она уже сейчас душевной девушке Ритке Сорокиной все и выложила: зашел, мол, ваш сотрудник, взял топор, обмакнул в кровь, велел сказать, что муж кинулся с топором, а она только оборонялась. Ритка из нее все выудит, Ритка может. Пожалеет по-бабьи, а сама все под протокольчик – пожалуйте, подпишите. Я тебя, милая, пожалеть хочу, вытащить… А сотрудник ваш вот тоже меня жалел… А он вам, девушка, простите, кто? А, простите, девушка, никто. Конь в пальто. Первый раз в жизни его вижу.

Первый раз в жизни он сделал такую глупость – перетасовал уже лежащие на столе карты, сдал этой несчастной штукатурше вместо явного проигрыша на руки козырного туза, как заправский шулер. Да, как ни рассуждай – он и есть надувала – помогает убийце уйти от правосудия. Игорь снова стиснул зубы и даже остановился – такая была в этом самом правосудии, которое все они сегодня, и вчера, и каждый день были призваны защищать и осуществлять, ложь, такая фальшь! И само правосудие – дорогая вещь, оно не для всех, не для каждого. Для одного оно есть, а для другого – извините, гражданин, не лапайте руками, отойдите от витрины, и вообще, вашего размера больше нет. Заходите завтра. Да, закон – что дышло: куда повернешь – туда и вышло, вспомнилось ему, как говаривал когда-то его дед. Все правильно говорил. И все, все они к этому привыкли, никто уже ничего не замечает. Каждый день по чуть-чуть, понемножку – и вот, совершив поступок, которым можно было бы гордиться, он переживал, что сделал ужасную глупость. Ну кто, кто она, спрашивается, ему такая, эта штукатурша?! Господи, какие были у нее глаза… И у этого ее мальца на фотке. А, ладно…

Он и не заметил, как дошел до собственной двери. Удивленно остановился, осмотрелся, как будто попал в это место впервые. Неужели здесь он и живет? Исписанный маркером лифт, грязная, зашарканная плитка пола, голубые масляные панели с наведенной поверху рваной фиолетовой каймой, пыльная дверь с жестяным номерком и двумя разрезами на черном потрескавшемся дерматине. И это его дом, его пристанище. Именно сюда он возвращается каждый день… Господи, как он устал… Васильковые, только на прошлой неделе обновленные ЖЭКом панели блестели, еще не украшенные ни одной похабной надписью, и от этого было так голо и бесприютно, как будто здесь и не жил никто… Тупо целились в капитанское тулово черные дула глазков с четырех сторон, нахально торчала вата из разрезов. Он так глубоко вдохнул, как будто ему не хватало воздуха, и длинно выдохнул. Ну, попрут его с работы. Да чего хорошего он видел на этой своей работе? Пускай… Ну, под зад наподдадут, пожалуй, с треском. Даже могут пенсии лишить. Ну и черт с ней, с пенсией. Жизнь – дерьмо. Такое дерьмо… Это как же он ее бил, что все тело – один огромный кровоподтек? А она молчала. Сколько ж лет она терпела, чтобы потом… И неужели не видел никто, не знал, что этот подонок так бьет свою жену? Окурки гасил прямо о грудь, о живот, такое сокровенное, такое беззащитное, самое незащищенное, что есть у женщины… Она же ему ребенка родила, носила в этом самом животе, грудью кормила…

1

Цыбастая – длинноногая, подчегарая – поджарая.

2

Матица – центральная балка.

Слишком личное

Подняться наверх