Читать книгу Жребий праведных грешниц. Наследники - Наталья Нестерова - Страница 5
Василий и Егор
ОглавлениеОкончив университет экстерном, через два года, в 1948 году, Василий защитил кандидатскую диссертацию, еще через три года – докторскую. Он жил в подмосковной Дубне, работал в страшно секретном атомном институте.
Его успехи в науке, да и в личной жизни, случались благодаря редкому качеству – не поддаваться инерции мышления и поведения. Эта способность потому и редка́, что противоречит природе человека, склонной вырабатывать штампы как самые простые и логичные способы жизнедеятельности. Если в общественной бане, после ремонта например, поменять местами мужское и женское отделения, повесить большие вывески и броское объявление, то конфузы все равно неизбежны. Большинство мужчин и женщин по привычке будут идти в старые помещения. Василий к большинству не относился.
У него была женщина, которую он любил, и вдруг свалилась на голову другая, забытая, – женщина с двумя его сыновьями-младенцами. Как честный благородный человек он был обязан жениться на Галине, малознакомой медсестре из госпиталя, матери его детей. И, соответственно, расстаться с Марьяной – без сомнений, его судьбой, его половиной, его берегиней. Всю оставшуюся жизнь они провели бы в тоске-печали по несбывшемуся счастью. Душещипательно, как в романе слезоточивом. Василий книжных правил не признавал. Он хотел найти выход и нашел. Клещами вырвал из Марьяны клятву – она его не бросит, она его жена по чести, совести и любви. Расписался с Галей, усыновил близнецов, пристроил их в хорошую московскую квартиру к Пелагее Ивановне, вдове протезного мастера. Сыновья и дочь Пелагеи Ивановны погибли на Войне, а сама она вступила в ту возрастную русскую женскую пору, когда без внуков – как без смысла жизни. А тут вам сразу два – получите!
Курчатовская команда приступила к созданию атомной бомбы, когда еще шла Война. В руководстве страны мало кто понимал значение нового оружия. Среди простого населения – никто. До бомбардировки Хиросимы и Нагасаки и не догадывались, какая мощь содержится в атомных зарядах. Секретность была строжайшая. Но Василия распределили в Дубну. Ведь он Фролов, а не Медведев, и его отца не расстреляли в тридцать седьмом году – биография чистенькая, а студенческие научные работы впечатляющие.
Когда в Дубне началось строительство научных корпусов, возвели и несколько жилых домов для ученых и технических работников, Василий получил однокомнатную квартиру. Перевез к себе Марьяну. Брата Егорку – к Пелагее Ивановне.
Егорка, старшеклассник, уже не щеголял своими партизанскими орденами, не сквернословил и не нарывался на стычки с окрестной шпаной.
Ему не хватало отца, Василий это прекрасно понимал, но не мог да и не желал заменить брату отца, а также мать, многочисленных сибирских родственников с их суровой нежностью и, главное, сердечным надзором-вниманием. В стране поголовная безотцовщина, Егорка не исключение, пусть сам справляется со своими подростковыми демонами, а заодно присмотрит за племянниками.
– Тут два моих короеда, – сказал он брату. – Галя и Пелагея Ивановна, тюти-матюти, испортят пацанов как пить дать. Ты контролируй процесс, чтобы не превратили их в писклявых барышень.
– А ты новую атомную бомбу будешь строить? – ухмыльнулся Егор.
По тому, как дернулся брат, Егор понял, что попал в цель.
Василий захватил брата за вихор на макушке, притянул его ухо к своим губам:
– Я тебе ничего подобного никогда не говорил! А если ты еще раз вздумаешь фантазировать на данную тему, то я вырву у тебя язык!
Галя своего законного мужа не понимала, была на него обижена и считала эгоистом. Отчасти это было верно: Василий никогда не спрашивал родных, что им нужно, он вынуждал их делать то, что было нужно ему. Его воля – точно гипноз, под действием которого ты подчиняешься безропотно и даже с волнительной готовностью солдата, до которого снизошел своими приказами главнокомандующий. Очнувшись, понимаешь, что тебя развернули и заставили шагать туда, куда ты не хотел, не планировал, не желал и не собирался идти. А еще спустя какое-то время вдруг обнаруживаешь, что прибыл в точку наилучшего расположения. Главнокомандующему дела нет до личных проблем солдат (Галины женские обиды, Егоркина подростковая тоска, терзания Марьяны из-за двусмысленного положения) – он их не видит, а попробуй рассказывать о них – пожмет плечами: «Не морочьте мне голову! Это все ерунда, настроение, психология!»
Галя устроилась на легкую медсестринскую должность в отделение физиотерапии городской больницы – не то что в хирургическом тяжелых прооперированных выхаживать. Содержимое мастерской Гаврилы Гавриловича постепенно распродавалось, Василий ежемесячно переводил половину зарплаты – они не испытывали нужды и даже иногда покупали продукты и вещи в кооперативных магазинах.
По мере того как сыновья росли, превращались из плаксивых пупсов в забавных карапузов, в смышленых мальчуганов, росли отцовские чувства и привязанность Василия. Вначале, в редкие приезды в Москву он смотрел на них с нескрываемой досадой. Потом стал улыбаться, наблюдая за возней близнецов, потом смеяться, недолго участвуя в их потешных играх, поймал себя на безотчетном восхищении, умилении и гордости. Это как сухое семечко, попавшее тебе в ботинок, досадливое, колющее, вытащить и бросить на землю. И с изумлением наблюдать, как из семечка с поразительной скоростью вырастает крепкое деревце. Второй процесс вхождения в отцовство, когда у них с Марьяной родилась дочь Вероника, шел гораздо быстрее. Поэтому Галине казалось, что Василий любит дочь больше, чем ее сыновей. Марьяна, в свою очередь, считала, что Василий, испытывая вину перед Володей и Костей, не имея возможности видеться с ними так часто, как с Вероникой, душевно привязан к сыновьям сильнее, чем к дочери.
И только Марфа видела, что Вася к детям относится одинаково, делит на них поровну ту, по правде сказать, небольшую часть своего умственного внимания, которая остается от его научных интересов.
К Марфе, ставшей центром разросшегося рода, Василий приезжал с Марьяной и тремя детьми, которые обожали свою ленинградскую бабушку. Марьяна подружилась с Настей, они активно переписывались, а не от случая к случаю, как остальные родственники. Марьяна всегда брала в Ленинград Володю и Костю, если отправлялась без мужа. Галя приезжала только с сыновьями.
Как-то Марфа посочувствовала Василию:
– Тяжело тебе приходится – на две семьи-то жить.
– Ничего подобного, – возразил Василий, – я ловко устроился. Знаете, сколько мужиков мне завидует!
– Ну-ну, – вздохнула Марфа.
Гордость – фамильная черта всех Медведевых, но Василий был чемпионом среди гордецов. Хорохорится, ни за что не признается, как ему противно невольное двоежёнство. Так же точно он не любил упоминаний о его инвалидности, ходил на протезе ровно, не скажешь, что у него под брючиной деревянная нога.
Василий не афишировал свои необычные семейные обстоятельства, но и не делал из них тайны. Кому было положено по должности, всё прекрасно знали. Для сослуживцев и соседей Фроловы были обычной семьей: ученый из института, его жена школьная учительница, дочка ходит в детский садик. В другой точке Советского Союза, в другом коллективе Василия скоренько прижали бы к ногтю, а в Дубне анонимка пришла в партком только после десяти лет безоблачного существования. Объяснялось это тем, что Дубна была уникальным местом, где собрались талантливые ученые, фанатичные подвижники науки, где на первый план выдвигался мозговой штурм, результатом которого становились научные победы, равнявшиеся многократному усилению оборонительной мощи страны. От этого интеллектуального сгустка, как от шаровой молнии, отскакивали беды и проблемы, бытовые и духовные, терзавшие простых советских людей. Во многом благодаря обеспечивающим сверхсекретность офицерам госбезопасности, которые тоже были не дуболомами, понимали, что нельзя резать куриц, несущих золотые яйца. Но Василий с его неспособностью проявлять деликатность при признаках научной тупости и прохиндейства легко обрастал недоброжелателями.
Анонимка была в лучшем исполнении жанра доноса: ложь смешивалась с правдой, домыслы с фактами. Писал человек, явно не чуждый научного стиля, потому что выражения: «таким образом», «является», «из чего следует», «следуя логике» – имелись почти в каждом предложении, а сами предложения были длинны, путанны и с ошибками пунктуации и орфографии.
Секретарь парторганизации отдела, замечательный мужик, Петя Егоров – ученый, не хватавший звезд с неба, но обладавший качеством азартного охотника – ночи сидеть, не есть, не спать, но найти ошибку в расчетах, анонимку Василию показал:
– У нас ведь нет четких инструкций, знакомить обвиняемого с доносом или оставлять в неведении. Но ты, Вася, быстренько прочитай и забудь, что я ее тебе показывал. Подготовься. Мы обязаны провести заседание бюро, не отвертишься. Эта гнида, если не отреагировать, дальше будет писать. Подготовься морально, – повторил Петя, – повинная голова и то да сё. Морально, – хохотнул он, – над аморалкой.
Василий каламбур не оценил, слишком зол был.
«Доважу до вашего сведения, – писал аноним, – что зав. секцией Василий Фролов является развратником, бросившим семью с двумя детьми, проживающую в Москве и следуя логике нисченствующую. Сам же Фролов завел вторую семью которую все принимают за настоющую, хотя у его условно называемой супруги другая фамилия, а их общий ребенок девочка не может следуя логике быть подтверждением юридического брака. Из выше приведенного мы можем сделать два вывода. Первое: Фролов – морально разложившийся тип осквернивший звание советского ученого. Второе: поведение Фролова является подтверждением того, что службы, призванные обеспечивать надежность секретности нашего учереждения не исполняют своих обязанностей, вверенных им советским государством».
– Баба это писала, – сказал Вася.
– И мы ее с тобой знаем, – кивнул Петя. – Как она второй пункт ввинтила? Теперь не отмажешься. На заседание бюро по твоему личному делу придут ребята из «молчи-молчи» отдела. Обязаны. Но они вменяемые! Главное, ты не ерепенься!
– Понял.
– Понял и постараешься! Это не вопрос, Вася! Это партийный приказ! Тебе на полигонные испытания в Казахстан ехать!
– Вот именно! Важные испытания, а тут бред профсоюзной бабы!
Марьяна, которой он, обладающий фотографической памятью, слово в слово процитировал анонимку, просила о том же – не хорохорься!
– Свет не карает заблуждений, – говорила Марьяна словами Пушкина, – но тайны требует от них.
– Что происходит со светом, когда тайное становится явным? – спросил Василий.
– Он как раз карает! Вспомни Анну Каренину!
– Мы с ней знакомы?
– Вася! Когда ты злишься, то начинаешь вредно шутить. Партийное бюро не место, где злятся и шутят!
– Моя мама однажды, плохо помню, маленьким был… – почесал затылок Василий. – Или тетя Марфа сказала? Не суть. Выражение следующее: «Грех не беда, молва нехороша».
– Видишь, сколько аргументов за правильную стратегию твоего поведения на бюро! И Петя, партийный секретарь, назовем его гласом государственным, и Пушкин – наше литературное сокровище, и сибирская мудрость…
– Марьяна! Не нужно со мной разговаривать, как с мелким хулиганом, пойманным на базаре за воровство пирожка!
– Что ты! Извини! Разве ты мелкий хулиган? Задайся ты целью обчистить банк, легко бы справился.
– Плевое дело.
– Только тебе не интересны капиталы. Тебе, кроме науки, вообще ничто не нужно.
– А вот это враки! Ты и вся родня, – он сделал руками круговое движение, – очень даже мною любимы. Часто. Иногда.
– Иногда часто, – передразнила Марьяна. – Никому не признавайся, что твоя жена русский язык преподает. Вася, если тебя выгонят из партии, то с наукой придется расстаться. А вся родня, – она повторила его жест, – будет сильно опечалена. Обещай мне, что будешь держать себя в руках!
– Постараюсь. Я же не дурак!
– Часто иногда.
Надо было заставить себя играть роль раскаявшегося грешника, пользующего двух баб. Он к Галине пальцем не притронулся! И почему к нему в штаны лезет партийное бюро? Какое все это имеет отношение к вычислению сроков мелкого заряда, запускающего ядерную реакцию? Спокойно! Он не будет злиться. Он впадает в ярость только по мелочам, а при серьезных проблемах он как удав спокоен. Удаву хорошо, спаривайся не хочу с любой гадюкой.
Василий заготовил слова покаяния: по молодости-де, на войне, в госпитале сошелся с медсестрой, обычное фронтовое дело. Как честный человек не бросил ее, женился, усыновил детей. Встретил главную, взаимную любовь своей жизни, не смог разбить судьбу еще одной женщине, да и собственную. Виноват, товарищи, понимаю, осознал, исправлюсь, больше не буду. Если партийное бюро постановит, он и с любимой женщиной больше не будет, и даже согласен на кастрацию…
В начале заседания, когда читали анонимку, Василий держался отлично. Сидел, потупившись, повторял мысленно заготовленную речь, в которой обещание больше не вступать в близость с Марьяной, как и кастрация, были, конечно, лишними.
Его бы пожурили и отпустили с миром, тем более что донос был анонимным, а от супруг Василия никаких жалоб не поступало. Служба, именуемая физиками «молчи-молчи», в лице офицеров в штатском, не желая иметь собственных служебных проблем, спустила бы все на тормозах.
Закончив читать письмо, Петя Егоров попросил Василия объясниться.
Василий встал, обвел взглядом членов бюро. Среди них имелись те, чей моральный облик далек от хрустального, не только рыло в пуху – с головы до ног в перьях. Физики – не монахи.
– Какого черта мы здесь комедию ломаем? – спросил Вася, у которого вылетели из головы заготовленные слова. Злое бешенство вспыхнуло мгновенно, заклокотало. И выражался он хоть и язвительно, но в сравнении с теми характеристиками происходящего, что рвались наружу, культурно. – Декораций не хватает в этом спектакле. Может, мне за чемоданом с грязным бельем сгонять?
– Товарищ Фролов! – повысил голос Петя Егоров. – Партийное бюро не место для подобных эскапад! Отвечайте по сути! Разъясните ваши отношения с женщинами.
– Я… своих… отношений… с женщинами прилюдно не обсуждаю! – медленно, сквозь зубы процедил Василий. – Половыми отклонениями, в частности эксгибиционизмом, не страдаю…
Две недели милиция и народная дружина отлавливали мужика, который пугал женщин и девочек, выскакивая из кустов, распахивая плащ, под которым не было ни штанов, ни трусов. Во время инструктажа доктор сказал, что бить мужика не следует, это заболевание под названием эксгибиционизм. Но когда мужика поймали, все-таки отдубасили, сомневались, что лекарства помогут, кулаки – надежнее.
Почему этот извращенец всплыл в гневном сознании Василия? Ярость – это хаос мыслей. К теории хаоса нелинейных динамических систем физики и математики только подбираются. Как бы то ни было, Василий понимал, что вредит себе, что надо успокоиться и исправить положение. Вместо этого ухудшил его, рассказав… анекдот.
– Подходит эксгибиционист к старому еврею-портному, распахивает пальто. Еврей долго смотрит, а потом спрашивает: «И вы хотите сказать, что это качественная подкладка?»
Большинство мужиков невольно рассмеялись, Петя Егоров, пунцовый от натуги, кашлял, подавляя хохот. Петя был очень смешлив.
Вскочила женщина, председатель профсоюзной организации. Как ученый эта тетка была ноль. Василий ей однажды под горячую руку сказал: «Раздавайте путевки, устраивайте детские елки-утренники, пишите диссертацию, но не суйтесь в наши эксперименты! В науке вы как жаба в муравейнике». Назвать даму жабой – хамство, и никогда она этого не забудет и не простит. Анонимку явно писала эта тетка.
– Товарищи коммунисты! Поведение Фролова выходит за рамки! Рассказывать анекдоты на бюро! Это прямое оскорбление партии! Человек, который вчера предал женщину, завтра предаст Родину!
Повисла нехорошая тишина. Молчали даже те, кто хотел бы защитить Василия, вырулить разбирательство в благоприятную для него колею.
Он побледнел от ярости, но заговорил спокойно, только чуть растягивая слова, медленно:
– Если бы вы были моей женой, я бы никогда вас не бросил. – Это прозвучало как странный, неуместный, льстиво трусливый комплимент. Пока Вася после паузы не продолжил: – Я бы повесился!
Встал, не прощаясь, вышел из комнаты. Старался не хромать: почему-то в моменты волнения несуществующая нога болезненно дрожала.
Василию влепили партийный выговор и уволили с работы. Пока писались приказы и вступали в действие постановления, слетать в Казахстан он успел. Испытания прошли успешно, ученые и военные прыгали и обнимались как дети – мальчишки-футболисты, чья дворовая команда выиграла.
Прохлаждался Василий недолго, его взял в свою лабораторию Флёров, который к тому времени ушел из военного атомного проекта. Марьяна написала в письме Насте: «Георгий Николаевич сказал, что на синтез и исследование свойств трансурановых элементов многоженство никак не влияет».
Косте и Володе исполнилось двенадцать лет, когда у Гали случился роман с врачом-рентгенологом и плавно подкатил к женитьбе. Но Василий решительно отказался дать развод: чужой дядя воспитывать моих сыновей не будет! Плачущая Галя позвонила Марфе: выручайте! По телефону такие проблемы не решить, и Марфа отправилась в Москву. С ее стороны это был почти подвиг. Постоянно всех зазывая и приглашая к себе, Марфа терпеть не могла трогаться с места.
Пелагея Ивановна и Марфа Семеновна встретились впервые и очень друг другу понравились. Хотя Пелагея Ивановна вначале оробела: Вася и Егор говорили, что тетя Марфа – простая деревенская женщина, а приехала дама, хорошо одетая, в перчатках и шляпке, на ногах ботильоны на каблуках.
* * *
Пелагее Ивановне было невдомек, что Марфа после замужества, считая своим долгом хоть как-то «соответствовать», прошла нелегкий путь преображения. Камышину никаких изменений в ее внешнем облике не требовалось, ни о чем он не просил, не намекал. Но собственная гордость! Будет позорить мужа, выступая рядом с представительным интеллигентным мужчиной деревенской бабой!
Самым тяжелым испытанием был первый выход в свет: торжественное собрание по случаю Победы в мае сорок пятого года на заводе, где Камышин работал главным инженером.
На помощь пришла Настя, убедившая Марфу заранее ходить с непокрытой головой, чтобы привыкнуть. Без платка Марфа чувствовала себя лысой каторжницей. Настя на толкучке купила платье: немецкое, трофейное, синего бархата, по моде с большими, подбитыми ватой плечами, украшенными по ткани вышивкой серебряной нитью, круглый воротник по кантику оторочен мелкими жемчужинками, пуговицы до пояса тоже жемчуг, но покрупнее, свободного кроя отрезная юбка ниже колен, но все-таки выше, чем обычные юбки Марфы. Настя также приобрела чулки, туфли, сумочку, тонкие шелковые перчатки.
От предложения подстричь волосы и сделать завивку-перманент Марфа решительно отказалась:
– Уж лучше кислотой облиться, уродине-то все прощается.
– Очень моему папе подходит уродина!
Настя наряжала Марфу, укладывала ей косу на голове короной, припудривала лицо, красила губы помадой:
– Бледненькой, бледненькой, не сопротивляйся! Я ж тебе не рисую малиновый бантик, сейчас таких не носят!
Цепляла на согнутую в локте руку сумочку и заставляла ходить по коридору в новой квартире.
Первая репетиция была кошмарной.
– Что ты ноги как корова растопырила? – ругалась Настя. – Сдвинь коленки, поднимай их, не шаркай! Локти прижми! Это дамская сумочка, а не мешок с дустом. А выражение лица! Мученическое, словно на закланье ведут.
– Так и есть. Ой, как тяжко, взмокла вся…
– Улыбайся!
– Кому?
– Всему! Война кончилась, Победа! Ты замуж вышла, ты счастлива! Мы живы и здоровы! Чего тебе еще надо?
– Лифчик обязательно нада? Грудя-то как срамно торчат.
– Обязательно!
Степка и Александр Павлович пришли домой, застыли в дверях во время третьей репетиции, когда дело пошло на лад и Марфа уже не напоминала перепуганную ряженую корову. Навстречу им шествовала незнакомая красивая женщина. Мама? Марфа? Камышин расхохотался, но не насмешливо, а как человек, который всегда о чем-то догадывался, а теперь радуется, что его догадки верны.
Степка сказал:
– Умереть и не встать!
Умереть со страху Марфа вполне могла. Стоит ей рот открыть, ляпнуть что-нибудь, и все поймут, что жена у Камышина деревня деревней.
Она даже совершенно серьезно предлагала ему:
– Давайте всем скажем, что я немая?
– Ты сама и скажешь, – веселился Камышин.
Генеральную репетицию Настя провела на улице. Под ручку они фланировали по Чкаловскому проспекту.
– На меня пялятся, – шептала Марфа.
– Смотрят с восхищением. Выше голову, не сутулься!
У продовольственного магазина Марфа затормозила:
– Селедку дают.
– Фу! – скривилась Настя. – В таком платье и в очереди за селедкой! Знаешь, как о тебе Марьяна говорит? Словами Некрасова:
Есть женщины в русских селеньях
С спокойною важностью лиц,
С красивою силой в движеньях,
С походкой, со взглядом цариц…
– Кака из меня царица?
– Така! – отрезала Настя. – Ты себя не знаешь, ты в зеркало смотрелась раз пять в жизни. Не смей мне говорить, чего в него пялиться, краше не нарисуешь. Мы ведь нарисовали. Марфа, ты чего хочешь? Какого лешего мы все затеяли?
– Чтоб я сответствовала.
– Так сответствуй! Походка и взгляд царицы. Голову подняла, зад поджала, грудь вперед! Есть эффект! Дворник Муса метлу от изумления выронил.
На торжественном заводском собрании и на банкете из-за страха в любую минуту оскандалиться Марфа держалась с каменным достоинством, отвечала односложно, разговора не поддерживала. Она произвела впечатление очень красивой статной женщины, но самодовольной и чванливой, которая даже в такой светлый праздник сидит как Снежная королева.
На вопрос Насти, как прошло, Марфа ответила:
– Они подумали, что я палку проглотила.
* * *
Марфа, конечно же, была противницей разводов. И правильно, что после Войны ужесточили законы против распада семей. Но у Василия запутанное жизненное положение, и навести в нем порядок – во благо всем, то есть всем его женщинам. Развод – большой позор. Суд, да и объявление в газете требуется опубликовать. Плюс немалый штраф виновнику распада семьи. Галина хоть и инициатор развода, но, как ни крути, а виноват Василий, ему и раскошеливаться.
Васе было начхать на суд, позор, объявление в газете и штраф. Единственная уступка, которой добилась от него Марфа: Галина получит развод, когда сыновьям исполнится шестнадцать лет. Она ведь не отдаст им с Марьяной детей? Не отдаст. Вот пусть и молчит в тряпочку.
– С другой стороны, ведь мог сказать восемнадцать, двадцать и не отступился бы, – утешала Марфа Галину. – Для твоего врача как бы испытательный срок, если любит – дождется. А пока можно… ну, как Вася с Марьяной.
– У рентгенолога жена полгода назад умерла, – хлюпала Галина. – Он хочет нормальную семью, не посмотрел, что у меня дети, а у нас в поликлинике при больнице знаете сколько одиноких женщин!
Так и получилось: рентгенолог испытательного срока не выдержал, женился на завлабораторией. У Гали было еще несколько романов, но все скоротечные.
С годами статус замужней женщины, у которой «муж доктор наук на секретной работе», Галину начал устраивать, и разводиться она уже не хотела. Так и заявила Василию, который, верный своему слову, через четыре года предложил ей подать заявление на развод.
Он выслушал Галю и пожал плечами:
– При чем здесь ты? Я хочу, чтобы Марьяна наконец стала моей официальной женой. С мальчишками поговорил, они все поняли.
– Вася, у тебя ужасный характер! Ты мне всю жизнь исковеркал.
– Характер не подарок, – согласился Василий. – Но жизнь я тебе не испортил. Если бы как настоящие супруги сосуществовали, ты бы горько плакала от моей тирании. А у тебя была, есть и будет развеселая чехарда: от рентгенолога до травматолога через прочего офтальмолога. Верная ты моя.
* * *
Егор Медведев отца помнил смутно, хотя ему было восемь лет, когда отца расстреляли. Отдельные картинки и почему-то все связанные с полетом, с перехватившимся дыханием и восторгом. Тятя его подбрасывает к потолку и ловит в большие ловкие, чуть царапающиеся из-за мозолей ладони. Уборка сена, метают зарод – огромную копну, дошли до середины. Отец берет его под мышки, раскачивает и швыряет на пахнущее солнцем сено. Они купаются в реке. Отец приседает, Егорка становится ему на плечи, удерживая равновесие, вцепляется пальцами отцу в волосы. Отец встает – и Егор взмывает, подброшенной лягушкой кувыркается в воздухе и падает в воду, ее рябь от солнечных бликов похожа на текущий металл, который он видел в кузне.
Его отец – враг народа. Мама ему рассказывала, какой он был хороший, и другие родственники шепотом хвалили отца. Но что еще могла говорить мать? Да и вообще бабам верить нельзя. В сибирской деревне мальчишкам рано дается знать: бабы – это одно, а мужики – это другое. Где баба натараторила, там черту делать нечего. Был бы его отец хорошим – не расстреляли.
Двенадцатилетним он сбежал на фронт, чтобы кровью смыть позор отца. Выскочив из поезда на какой-то станции под Брянском во время бомбежки, испуганный, орущий, не слушающий чьей-то хриплой команды: «Залечь! Всем залечь!» – рванул в лес и бежал, бежал, пока не свалился. Два дня бродил по лесу, питался ягодами, вышел неожиданно на остатки полка, вырывающегося из окружения.
Лейтенант Потемкин, когда к нему привели Егорку, исхудалого, грязного, искусанного комарами, распорядился:
– Принять на довольствие, зачислить в воспитанники. Как тебя звать, пацан?
– Егорка.
– Отвечаешь не по уставу. Фамилия, имя, отчество, «товарищ командир полка».
– Егор Степанович Медведев, товарищ командир полка!
– Теперь правильно.
Лейтенант Потемкин был кадровым военным, но… из полкового оркестра. Он играл на баритоне – большой трубе, у которой под раструбом улиточное переплетение тонких трубочек и клавиши. Музыканты до войны действительно в своих частях имели воспитанников – музыкально одаренных мальчишек.
Две недели они кружили по лесу, заходили в села – за продуктами и хоть какой-то информацией. Кроме «кругом немцы» ничего не слышали. Оставляли раненых. К ним присоединялись бойцы других подразделений, рассеянных, как горох, просыпавшийся из дырявого мешка. Их части были окружены, деморализованы, взяты в плен, единицам удалось бежать.
Обязанностью Егора было таскать баритон Потемкина в фибровом чемодане-чехле грушевидной формы. Оружия не дали, автоматы и винтовки были на вес золота, их требовалось отнять у одиночных фашистских патрулей. Каждого вновь прибывшего солдата Потемкин заставлял представиться по уставу и зачислял на довольствие. Это означало получить хлебный сухарь и немного жидкого супчика.
Своего первого командира – лейтенанта Потемкина – Егор запомнил на всю жизнь не только потому, что тот спас ему жизнь. Нарвались на немецкую колонну, завязался бой. Потемкин придавил Егорку собой и чемоданом с баритоном… И тело лейтенанта, и баритон, увидел Егорка, когда выбрался, были дырявые от пуль, как дуршлаги, только баритон не истекал кровью. Потом командование принял лейтенант Савушкин, худенький и щуплый, ростом чуть выше Егорки, а Потемкин был громадного роста и мясистый.
Савушкин тоже погиб, в своем последнем бою орал:
– Пацана прикройте, мать вашу!
Это он про него, Егорку, которому уже винтовку дали.
К партизанам их вывел сержант Митрохин, которого Егор звал дядя Саша.
Командиров, однополчан погибших было много. Но Потемкин запомнился, потому что музыкант. Много лет человек дул в трубу, в баритон, дурацкое в общем-то занятие. А когда припекло, стал мудрым командиром. То есть можно иметь абы какую профессию, занятие, соответствующее твоим природным качествам и душевным устремлениям, и оставаться могутным мужиком.
Спустя два года, в московском госпитале к Егору пришел корреспондент и попросил рассказать о боевом пути.
Как это можно рассказать? Про Потемкина, Митрохина и дядю Сашу. Про первую страшную зиму в лесу. Про обиду, что не брали в разведку, потому что у него говор не местный. Про то, как сначала фашисты легко их вычисляли – по запаху. Склонился, вражина, обнюхал – костром несет, значит, «партизанен» – к стенке. Потом для разведчиков одежду на деревьях в отдалении развешивали. Рассказать о местных жителях, чьи дома пьяные каратели из огнеметов сжигали. Бабы с воем выскакивали, дети верещали, а их точно не людей, а паразитов огнем поливали. Они же, партизаны-бойцы-воины-защитники, все видели, за околицей как цуцики лежали. Их командир ругался и плакал, ругался страшно и твердил: «Лежать!.. Лежать!» Рассказать про их докторшу – старенькую Анну Гавриловну или про шебутную санитарку Верку. Анна Гавриловна умерла ночью, вечером еще перевязки делала, а наутро – холодная. Верка погибла глупо, в весеннюю грозу на нее сухая береза упала. Береза была в два обхвата. Рассказать про первый взорванный мост или эшелон. Честнее – про невзорвавшийся. Ошибся с зарядами, лежал под насыпью, взрыва все не было и не было, мимо мчался фашистский эшелон – убивать наших солдат, потому что он, Егорка, клеммы перепутал…
– У нас были партизанские будни, – выдавил Егор.
– Это слишком общё, – скривился корреспондент. – Давайте обратимся к вашей биографии. Кто ваш отец?
– Мой отец враг народа, расстрелянный в тридцать седьмом году, – честно ответил Егор.
Корреспондент вскинул брови, закрыл блокнот, похлопал Егора по плечу:
– Выздоравливайте! Как сказал наш вождь, сын за отца не отвечает.
И ушел.
Егор-то как раз считал, что сын за отца отвечает! Что он своей кровью, своей ратной службой смыл отцовский позор.
Жизнь в тылу, в Москве, была пресной, скучной, тошнотворной. Брат Василий смотрел на него как на помеху. Можно подумать, что ему самому Васька нужен! Колченогий инвалид!
Школа. Таблица умножения. Да, помнит он ее! Только почему-то всегда на «7» стопорилось. 7 × 3 и 7 × 8 путал. А склонения и спряжения напрочь из головы улетучились. Склонения у существительных, а спряжения у глаголов или наоборот? Мягкий знак в конце шипящих… Да пошли вы! Он три эшелона под откос пустил и два моста взорвал, он…
Единственным обществом, где он чувствовал себя в своей тарелке, была местная шайка подростков – тут и бой с соседскими бандами шпаны, и руководство, и добыча. Это вам не сочинение писать про летнее утро, не в прямой речи кавычки и тире расставлять. Зачем столько премудрости с этими знаками?
Они обнесли киоск, не первый, но засыпались, ребят повязали, он успел смыться. Васька брат его избил – ерунда, мы к боли привыкшие. Но Васька орал, что умерла мама и он, Егор, ее опозорил.
Не знал никто. Он тосковал по маме смертельно. Его скручивало от желания видеть ее улыбку, стоять рядом, чувствовать теплоту ее руки на плече, ее объятие… Это не поддавалось воле, это нельзя было задавить, заглушить. Да и не хотелось, потому что это было единственным благодатным, мёдным, солнечным, радостным, смешным и волнительным до слез. Он плакал по ночам – никто не видел. Он давил прорывающиеся стоны рыданий в партизанской землянке на полу, застеленном сосновыми ветками, в подушку на брошенном на пол матрасе в московской комнате Васи. Его слез никто не видел и не слышал!
Он не испугался тюрьмы, которая грозила после ограбления киоска. Каземат в сравнении с землянкой первой военной зимы – тьфу! Уголовники в сравнении с фашистами – мелочь голопузая. Но опозорить маму? Из-за умножения на «7», твердых и мягких знаков? Он ведь любил учиться, просто разучился любить.
Марьяна, которая забрала Егора из школы и стала заниматься с ним дома, называла его Мальчик Ясам. Он сам пришивал пуговицы, сам стелил постель и убирал, мыл за собой посуду.
– Я сам, – говорил Егорка, – сделаю примеры. Ты отчеркни, откуда и докуда. И упражнения в русском, какие номера.
– Нет, голубчик! Сначала я тебе напомню правила. Ты мне их повторишь, вслух, как стихи. Потом под моим присмотром сделаешь несколько контрольных примеров и напишешь предложения. Затем получишь задание по математике и русскому. На закуску, если останешься жив, прочитаешь повесть Гоголя «Вий», ответишь на вопросы и напишешь короткое сочинение о художественных изобразительных средствах. Какие бывают художественные средства?
– Сравнения, метафоры, гиперболы, метонимии, синекдохи…
– Вася! Найдешь у Гоголя одну синекдоху – получишь шоколадку.
– Я не Вася, а Егор.
– Прости! Вас легко спутать. Оба волкодавы или крокодилы, захватывающие знания по-хищнически, как дичь.
Марьяна была мировой девушкой, женщиной, учительницей, наставницей. Брату Ваське с ней повезло, молиться должен был. Может, и молился, когда они на ночь в ее комнату уходили. Марьяна подтрунивала над самостоятельностью Егора, только это было одиночество, а не самостоятельность.
Общительный, всегда окруженный людьми, которые спасали ему жизнь, помогали, защищали, учили или, напротив, обижали, насмехались, доставляли боль, Егор был одинок. Возможно, каждый человек внутренне одинок, и между ним и остальными невидимая броня, прочная, будто толстое стекло. Но не каждый человек принимает свое одиночество как данность, не бьется в стекло, чтобы притянуть к себе друга, подружку, случайного внимательного слушателя или родного брата. Люди, в большинстве, хватаются друг за друга, боятся своего одиночества. Егор научился не бояться. Он не был одинок только с мамой. Он знал, какую выберет себе подругу жизни, жену – которая легко, как воздух через кисею пройдет сквозь стекло и будет с ним в одной колбе. И дело тут не в откровениях, не в рассекречивании страшных или постыдных тайн. С мамой он секретами не делился. Дело в ощущении – разделенного одиночества.
Егор никогда не расспрашивал брата о родителях. После того случая, когда Вася его выпорол, когда весть о маминой смерти пришла, – ни словом не обмолвились. Васька не хочет говорить, а ему западло настырничать.
Только через несколько лет, когда поступал в Московский университет, когда его гнилая анкета должна была перевесить или не перевесить золотую школьную медаль, грамоты, характеристику из Московского дворца пионеров, Егор упрекнул брата:
– Ты ловко устроился! Фролов! И твой отец не враг народа, опозоривший нас!
Они сидели за столом у Пелагеи Ивановны, пили чай. Василий застыл, побледнел. Посмотрел на брата с холодным бешенством. Поднял чашку, явно желая запустить ее в физиономию брату. Аккуратно поставил чашку на блюдце.
Встал:
– Наш отец не враг народа! А ты – дурак!
Похромал к дверям, хотя он давно уже не припадал на протез, совершенно незаметный.
В университет Егора приняли, летом он поехал в Ленинград к тете Марфе, которую обожал. Особенно их первое мгновение встречи, когда тетя Марфа захватывала его в объятия и тихо поскуливала от радости. Это были непередаваемо прекрасные материнские объятия. Хотя мама Егора была на голову ниже тети Марфы, у которой детей, племянников и внуков предостаточно. А у мамы Егорка всегда был один. Несмотря на Ваську и Аннушку. Один и любимый.
– Ладный ты, ох, красивый парень, – восхищалась им тетя Марфа и тут же сокрушалась: – Только весноватый. Бороду бы тебе отрастить.
Весноватыми в Сибири называли рябых. Осколки мины, последнее ранение, оставили на теле Егора множество отметин. Лицо в шрамах-рытвинах под одежду не спрячешь.
– Нисколько не стесняюсь, – заверил Егор тетю. – Знаете, как говорят в кругах мужественных, но не шибко благородных, попросту – в блатных? Шрам на роже для мужчин всего дороже.
– Шутишь. В точь как брат твой, Василий. Как отец твой… Степан, – моргнула, точно прогоняя слезы. – Тоже шутник был. Парася мне рассказывала. В грозу летнюю сорвало часть крыши с клуба. В колхозной усадьбе были Степан да еще полтора мужика – Фролов и счетовод, остальные в поле. Степан полез крышу латать, поскользнулся, полетел кубарем вниз – очень неудачно, но хоть не насмерть и хребет не сломал. Лежит, зубы стиснул, подняться не может. Бабы из сурового полотна носилки сделали, перекатили его, за края взялись и понесли в дом. У него, потом выяснилось, четыре ребра сломаны, рука и нога. Это ж боль какая! Несут его, а он говорит, мол, не рассказывайте мужикам про сие удовольствие. Станут с крыш сигать, чтобы жалостливые бабы на ручках их потаскали. Вот порода у вас! Гордецы да шутники. Егорушка, касатик, ты на какой факультет поступил?
– На биологический, хочу заниматься биологией моря.
Тетя Марфа никогда не видела моря и не стремилась увидеть.
– Что тебя влечет в пучину-то? – спросила она племянника.
Егор отвечал, что последние три года ходил в биологический кружок при Дворце пионеров, там был замечательный руководитель, а море – это почти космос, такой же неизведанный, но лежащий у наших ног.
– Мы плохо знаем гигантских обитателей океана, – говорил он, – например китов, и совершенно не изучены микроскопические особи, а они древнейшие, выжившие за десятки тысяч лет, следовательно, несущие какие-то вещества, обеспечивающие биологическим видам почти бессмертие.
– Бессмертие – это хорошо, только если молодым оставаться, а бессмертие дряхлым да старым… Но я в науках не смыслю. Меня другое про твою биологию моря волнует. Плавать ты умеешь?
– Отлично, разными стилями, – успокоил Егор.
– Не утопнешь?
– Ни в какие штормы.
Их разговор прервался, потому что пришла из школы его сестра Аннушка, потом Настя, Митяй с Илюшей, Степка, Александр Павлович и еще какие-то женщины с детьми. Как понял Егор, тетя Марфа этих женщин и детей везла из эвакуации, и теперь они едва ли не члены семьи.
Только поздним вечером, когда посуда была вымыта, ночующие и гостюющие разошлись по постелям, а имеющие собственное жилье отбыли, Егор попросил тетю Марфу:
– Расскажите мне про моего отца. Хотя вы, конечно, устали, в другой раз…
– Разве в усталость, касатик мой Егорушка, вспоминать про дорогое и милое? В усталость – это когда в бесполезность. Простоять за хлебом несколько часов на морозе, как в Блокаду было. Получила – нет усталости. За три человека до тебя хлеб кончился, окошко захлопнулось – такая тяжесть навалилась, кажется, и на четвереньках до дома не доползешь.
Они проговорили всю ночь, несколько раз кипятили чайник.
У Егора точно выросли корни, как у саженца, который считал себя самосеянцем. Шалишь! Корни – ого-го! Отец, который пошел против воли Анфисы Ивановны – матери, той еще кулачихи по фактам, хотя, по восхвалениям тети Марфы, личности выдающейся. Отец, выходец из богатой сибирской семьи, был председателем сельсовета, сражался за красных, мечтал о всеобщем равенстве, братстве и вдохновенном труде. Он создал коммуну, которая потом стала колхозом, гремела на всю страну. Они с мамой в Крым ездили отдыхать! Отец имел несколько орденов, но был костью в горле и щепой в глазу тем, кто социалистический уклад сельского хозяйства не умел организовать. Его оболгали. Колхозники-коммунары за Степана Медведева готовы были за вилы схватиться – чудом усмирили, пообещали честное разбирательство. Расстреляли его отца, колхоз зачах.
В Москву он вернулся другим человеком. За отца не нужно было на войне расплачиваться. Своим отцом он мог гордиться. Хотя то время не вычеркнешь, и партизанское детство он бы не променял на обычное мальчишеское, безмятежное.
Василий приехал, когда уже начались занятия в университете. Егор пришел домой после лекций. Брат на четвереньках ползал по ковру, изображая лошадь, всадниками на его спине были Вовка и Котька.
– Помнишь, – заговорил Егор, – я тебя про нашего отца спросил?
– Трпру-у! Остановка! Ездокам и коню надо подкрепиться. Где тут сено? – Василий сел на пол, устроил сыновей рядом. – И что? – повернулся он к брату.
– Ты назвал меня дураком.
– Ну, дальше?
– А ты!.. Сволочь!
Егор развернулся и вышел из комнаты.
– Теперь мы черепахи, – скомандовал сыновьям Василий. – Отползаем к краю ковра, он же остров Мадагаскар, где живут самые большие, самые древние черепахи. Плюхаемся на пузо, медленно ползем… Кто последний – черепаха-победитель… Последний, а не первый! Вовка, куда ты попер? Котька, русского языка не понимаешь? – Схватил сыновей за ноги и притянул на старт, на край ковра. – Команды «Вперед!» еще не было.
– Вася! – подала голос Марьяна, сидевшая на диване.
– Я перепутал остров Мадагаскар с островом Маврикием?
– Нет. То есть я не знаю. Но так нельзя! Дурак, сволочь! Это братское общение?
– Не принимай во внимание. Он хотел узнать и когда по-настоящему захотел – узнал. Все нормально. Остальное – психология.
– Ты даже не поздравил брата с поступлением в университет!
– С этим поздравляют? Последним приполз кто? Черепаха-папа! Учитесь, короеды! Можно сесть папе-черепахе на панцирь, и он отбуксирует вас в джунгли, где растет баобаб. Нет, кажется, баобабы растут в саванне, уточните у дяди Егора. Марьяночка! Мой брат прекрасно знает, что я отдам за него жизнь, а я абсолютно уверен, что он за меня любому врагу перегрызет глотку. Остальное…
– Психология?
– Да! Не-е-ет!
В прошлый приезд Василий опрометчиво объяснил сыновьям, что делают короеды, и теперь они зубами впились в «баобаб».
Пелагея Ивановна позвонила Марфе Семеновне и сообщила, неразборчиво шепча в трубку:
– Дома никого, я вам по секрету…
– Квартету? Не слышу, говорите громче!
– Егор привел девушку, познакомил. Студентка, вместе с ним учится. Такая… узкоглазенькая.
– Татарва? – расстроилась Марфа.
– Казашка.
– Час от часу не легче!
Камышин, а вслед за ним и дети нередко потешались над великорусским шовинизмом Марфы. Заочно она настороженно относилась к людям других национальностей. Но стоило ей познакомиться с армянином или узбеком, и если тот вел себя вежливо и порядочно, начинала выказывать ему особое расположение, граничащее с жалостью. Им-де, бедненьким, не повезло родиться русскими.
– В твоей жалости, – говорил Митяй, – есть изрядная доля барства.
– В барах никогда не бывала, а жалость еще никому не навредила.
– Мама! – драматически вскидывал руки Степка. – По Конституции все национальности равны! У нас дружба народов.
– Ни одного человека не видела, кто б Конституцию читал. Дружба – это хорошо и правильно. Надо жить в согласии. Но они, инородцы, нас-то за своих до конца не принимают! Миша-дворник, Муса по-ихнему, своих пятерых дочерей за кого выдал? За татар! Одна девочка, вторая с конца, убежала с русским парнем. Вернули, вынудили за пропащего татарина выйти, потому-де, что порченая. Муж, изверг, ей все зубы выбил! А русский, может быть, пылинки с нее бы сдувал. Или взять Ашота, армянина, мясника на рынке… Да что там говорить! Вот у нас на Морском (Марфа поддерживала отношения с бывшими соседками) из третьего корпуса парень женился на тунгуске… или чукче? Не важно, откуда-то с Севера. Приехала ее родня на свадьбу. Батюшки-светы! Подарки – связки шкурок чернобурой лисы, да песца, да икры ведро. А в туалет не ходят! К унитазу не приучены. Во двор ходят. Пришлось для них за котельной угол досками отгораживать.
Марфа совершенно забыла, как сама, переехав в Омск из деревни, пугалась унитаза, как боялась опуститься на него и Нюраня.
– Ты опасаешься, что жена Егора, ленинская стипендиатка, станет приседать у нас во дворе на детской площадке? – спросил Степан.
Несколько дней назад мама вынудила Степана позвонить Егору. Мол, они по возрасту с Егором близки, всегда дружили, а у нее душа болит. У мамы душа размером со стадион имени Кирова. Что он мог выяснить у брата? Говорят, у тебя невеста появилась? Верно. И как она? Что Егорка мог ответить? Что девушка, кроме всего прочего, дарит ему тепло, которое было только у мамы? «Она ленинская стипендиатка», – сказал Егор.
Ее звали Дарагуль. «Дара» в переводе с казахского значит «особая, индивидуальная», «гуль» – «цветок, красота».
Дарагуль поступила в МГУ, приехала из Казахстана по направлению. Союзным республикам были нужны образованные кадры. Таджики, туркмены, казахи, литовцы… (и далее по списку) сдавали вступительные экзамены не в столичных вузах, а у себя дома. В теории считалось, что высшее образование получат наиболее способные ребята. На практике чаще всего в Москве приземлялись дети номенклатуры. Дарагуль была исключением, одаренным ребенком из дальнего аула, который после учебы в алма-атинском интернате оказался в Москве.
Марфа готовилась к встрече с женой Егорушки, они должны были приехать на зимних каникулах. Готовилась не выказать «шовинизма», на который ей указывали сыновья и муж.
Но когда они приехали, Марфа девушку несколько часов и рассмотреть толком не могла – все пялилась радостно на Егорушку. Что счастье делает с человеком! Он как будто бы все время сдерживал желание запеть – на полную мощь заголосить или, точно пьяный, затянуть слезную жалобную песню. Как он смотрел на жену! Не глазами, даже не поворачиваясь к ней лицом: ушами, затылком, руками – всем телом. Иногда закашливался не к месту – от рвущейся потребности запеть.
Потом Марфа, конечно, девушку разглядела. Худенькая, невысокая, чернявенькая, глазки узенькие, но не совсем уж в щелочку, выражение можно угадать. Выражение было смело-трусливое. И понятно – привезли на смотрины.
– Как тебя зовут? – спросила Марфа, когда они вместе готовили еду на кухне. – Извини, запамятовала. Помню, что в переводе «редкий цветок».
– Дарагуль. Можно – Даша. Меня многие так зовут, так проще.
– Мне проще не требуется. Запомню. Иди ко мне, деточка, – обняла ее Марфа. – Спасибо тебе за Егорушку! Сейчас нагрянут, минутки не найду сказать. Береги его, он мальчик особенный.
– Я знаю. Вы похожи на мою бабушку… Ой, не потому что в возрасте! Моя бабушка вас моложе! У нас рано замуж выдают. Бабушка была такая же теплая. Благодаря ей меня в интернат родители отпустили. Я много болела в детстве, думали, не выживу. Бабушка меня лечила, клала рядом спать, рассказывала мне сказки и еще просила выдать свой маленький секретик, который случился в этот день, или раньше, или в мыслях… Не могу правильно объяснить. Что-то дорогое, радостное или, напротив, тревожное, колющее. Я вам, как бабушке, хочу сказать, что Егор выбросил банку с осколками, которые у него извлекли из тела. Мы шли по набережной Москвы-реки, он вдруг достал из кармана банку с железками, потряс и с размаху запустил в воду. Это был для него какой-то очень важный поступок.
– Та-а-ак! – На пороге стоял Егор, уже принявший в мужской компании пару рюмок. – Обнимаются! Я никому не позволяю! Тетя Марфа, вам можно. Там, между прочим, – потыкал в сторону гостиной, – тарелок не хватает и сидений.
– Дарагуль, касаточка, тарелки в буфете в нижнем ящике. Егор, как будто не знаешь! Две табуретки, на них доску, что за дверью у черного входа.
– Точно, – потянул Егор жену на выход, – в этом гостеприимном доме весьма часто наблюдается смешение сословных атрибутов: приборы серебряные и алюминиевые, тонкий фарфор и общепитовский фаянс, стулья венские, кресла, бархатом обитые, и доска на кухонных табуретках…
– Ишь какой приглядливый! – вдогонку сказала Марфа. – Вот что биология моря с мужиками творит, али другая биология?
Дарагуль поддерживала умные разговоры и оставалась незаметной, когда ее мнением не интересовались. Она легко включилась в домашнюю работу, но не спрашивала угодливо Марфу, чем еще помочь, что еще сделать. Она была заметна, когда требовалось, и невидима, когда была лишней.
– Такая хорошая, такая славная, – говорила про нее Марфа мужу. – Совсем не русская. Ведь как наши бабы? Либо сидит пень пнем, а рот откроет, дык лучше бы молчала. Либо тараторит, слова не втиснуть. И несет-то все одну скукоту и глупость. А хочет себя хорошей хозяйкой показать – носится как наскипидаренная, бестолково. Дарагуль – иная, деликатная. Есть она – и нет ее. Статуэточка: хочешь – любуешься, не хочешь – не замечаешь.
Марфа в этот момент совершала ежевечерний ритуал: сняв уложенные короной косы, расчесывала волосы, заново их заплетала. Камышин лежал на кровати и любовался.
– Главное, что Дарагуль приучена к унитазу, – сказал он. – Не то что чукчи с Морского.
Марфа повернулась к нему и махнула гребнем: будет вам надо мной потешаться! Дети с Камышина пример берут, и все шуткуют над ней. Степка, охламон, еще и кривится хитро. Мол, рассмешить человека с чувством юмора – плевое дело, а увидеть недоумение на лице мамы – особый кайф. За «кайф» он полотенцем по шее получил. Чтоб иноземную брань к матери не применял.
– Да пусть хоть трижды инородка, – говорила Марфа, устраиваясь на постели, – пусть хоть из пучины морской. Главное, что Егорушка расцвел. Что Веркин кактус.
– Кто? – не понял Камышин.
– Верка с Морского. Кактус у нее на подоконнике – колючка колючкой. А зацвел красиво, на загляденье.
У Егора и Дарагуль долго не было детей. Долго – по Марфиным представлениям. Уж университет окончили, работали, а все бездетные. Прямо их не спрашивала, потому что если какая-то проблема со здоровьем, то своим досужим любопытством могла только разбередить рану.
Однако в разговорах с мужем ворчала:
– С Егором по телефону говорила. Диссертации они пишут-рожают! Вместо детей, что ли?
– Так и спросила?
– Не посмела.
– Каждый рожает, что может.
– А если Егорушке осколкам там, – показала Камышину в промежность, – посекло и он теперь неспособный?
– Это у меня там посекло, – ухмыльнулся Александр Павлович, – хоть и не осколками, старостью. А у Егора все в порядке, петух петухом вышагивает, и Дарагуль не выглядит обездоленной мужским тамом. Тебе бы все плодиться, ненасытная!
– Ну да, ну да. Только не зря говорится: стар, да петух, молод, да протух.
Камышину сия народная мудрость очень понравилась.
Егор с женой приехали, когда она была на седьмом месяце. Дарагуль выглядела очень молодо, ей можно было дать тринадцать-четырнадцать лет – девчонка с пузом.
Настя рассказывала, веселясь:
– Мы в Гостином Дворе стояли в очереди за пеленками-распашонками-ползунками. Тетки на Дарагуль косились-косились и потом хором запричитали: кто ж тебя, малолетку, обрюхатил, кто ж над тобой надругался! И пустили нас без очереди к прилавку! Дарагуль, умора, кандидат наук, прекрасно изображала девочку на сносях.
Тот их приезд – последний, когда видели Дарагуль.
Родилась девочка, назвали Марией – Маней. И два с лишним года у них не получалось вырваться в Ленинград. Присылали фото Мани – узкоглазенькой, в мать-казашку, нерусская кровь сразу видна.
А потом Дарагуль умерла. От какого-то зловредно скоротечного рака. В Ленинград про ее болезнь не сообщали. Не едут, обстоятельства, отпуск откладывается.
Василий, конечно, знал. Он с Марьяной поднял на ноги лучших врачей, никто помочь не мог.
Спустя время Марфа пеняла Василию:
– Чего молчал, скрытничали?
– Вы ничего не могли бы сделать. И знаете Егорку, он человек-«ясам». Ему от постороннего вмешательства только сложней. Но в самых тяжелых обстоятельствах он приехал к вам, тетя Марфа, а не ко мне.
Утро. Марфа с мужем и Татьянкой завтракали. Звонок в дверь. Наверное, почтальон. С ним договоренность: газеты в ящик, а когда приходят журналы, отдавать в руки, потому что тырят, а Александр Павлович много периодики выписывает.
Марфа открыла дверь. На пороге Егор. В одной руке чемодан, на другой сидит девочка, обхватив его за шею. Приехали наконец! Да что ж без телеграммы, без предупреждения! Эти ваши сюрпризы! Я бы пирогов напекла с курагой, Дарагуль любимые. Проходите! Ой, это и есть Манечка? Иди ко мне, деточка! Иди к бабушке Марфе! Легонькая как пушинка.
Она увидела, конечно, что Егор отрастил бороду, как ему и рекомендовала, но не заметила, что это не настоящая ухоженная борода, а многодневная запущенная небритость. И Егор темен лицом, и глаза у него провалившиеся в черные ямы. Встречать гостей вышли в прихожую Александр Павлович и Татьянка.
– Дарагуль-то где? – выглядывала из-за плеча прижавшейся к ней девочки Марфа. – Где Дарагуль?
– Ее нет, – ответил Егор. – Умерла. От рака. Три дня назад.
Руки у Марфы вдруг ослабели, потеряли силу. Малышку не уронила, та сползла по Марфиному телу на пол. Марфа вскинула безвольные руки, замахала ими, точно прогоняя слова, сказанные Егором.
Она видела много несправедливых смертей. Справедливых и не бывает. Руки тряслись – то отмахивались, то звали к себе, будто призывая развеять ужас сказанного Егором. Шею стянуло жгутом, выдавливало из глаз слезы. Они были крупные и холодные, как градины…
Камышин подошел и обнял ее за талию, утешая. Он крякал и кашлял, тоже плакал. Он Дарагуль выделял из всех молодых женщин-родственниц: поразительный ум, великолепная память плюс восточная деликатность, изящество без восточного хвастовства и бахвальства. Умерла! Дикая несправедливость!
Молчание прервал Егор:
– Я вам оставлю на время Маню? Надо… надо как-то на работе и вообще… Я пошел? – Он развернулся к двери, остановился. – Куда пошел? Я к вам на три дня. Голова совершенно не варит.
– Бабушка, – подергала Марфу за юбку Маня. – Бабушка, я знаю буквы! Меня мама научила. Только она не успела научить их в слова складывать.
– Падуишь, буквлы! – Татьянка, испуганная тягостным напряжением взрослых, отлипла от ноги дедушки, которую обхватывала, как спасительный столб, и шагнула вперед. – Я тозе знаю! Фы! Это буквла, а не кода мимо гольшка написикашь!
Девочки были одногодками. Маня говорила удивительно чисто, Татьянка по-детски коверкала звуки. Маня была на полголовы ниже Татьянки и заметно худее.
– Эф, – сказала Маня, косясь на Татьянку. – Буква называется «эф».
– Фы!
– Эф!
– Дедуська! Скази ей! – требовала от Камышина Татьянка.
– Строго говоря, Маня права – «эф». Но милым барышням есть что обсудить, кроме алфавита.
– У меня есть куквла! – тут же завопила Татьянка. – Дедуська подалил. Она с лесницами, хлопьсь-хлопьсь, и «мама» пвлачет! Падем, – потянула Танюшка Маню за руку, – паказу!
Девочки ускакали. Сначала Татьянка, припрыгивая, понеслась в детскую, за ней, подражая, поскакала Маня.
Марфа усмирила руки, и слезы перестали литься, только носом шмыгала. Егор стоял безучастно, как мумия, которую подняли из гробницы и которой было тошно принять вертикальное положение, смотреть на живой мир.
Камышин отвернулся, чтобы вытереть слезы украдкой, потом дернулся, развернулся и ладонями вытер лицо. Чего стыдиться праведных слез?
Камышин заговорил почему-то строго, в его тоне больше было суровости, чем отеческой доброты. Будто он гнался за виновником горя, за врагом, противником, не поймал и теперь злится.
– Егор! Застыл в дверях, как неродной. Проходи, снимай ботинки. В душ, потом завтракать. Побрейся! Хватит траур на лице носить. Траур не на физиономии, а в сердце. Марфа! Стакан водки ему на завтрак! И мне… полстакана… четверть. Потом пусть спать ложится и дрыхнет до морковкиного заговенья. Ну, случилось! – взмахнул руками Камышин, почти в точь как Марфа. – Ну, умерла Дарагуль! Так вышло, так есть! И хватит стенать!
Никто из них не стенал, ни слова вслух не произнес. Но, казалось, дышать невозможно от криков беззвучных.
– Егор?
– Я вас слушаю, Александр Павлович.
– В ванную – мыться-бриться, – повторил Камышин. – Надеть чистое. Завтрак, водка и спать. Приказ понятен?
– Так точно, – со слабой усмешкой ответил Егор и поковылял в ванную.