Читать книгу Театр Черепаховой кошки - Наталья Сергеевна Лебедева - Страница 4
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
ИСТОРИК
Оглавление1.
По квартире было разлито электричество. Впервые историк начал ощущать это еще в прошлом мае, но сейчас в комнатах отчетливо пахло озоном, и крохотные разряды потрескивали так, что иной раз хотелось отмахнуться от них рукой. Пахло освежающе и терпко, совсем как в детстве, дышать хотелось всей грудью, и даже слышались глухие, еле уловимые раскаты грома.
Историк мог сколь угодно долго развивать метафору, но легче от этого не становилось. А главное – не становилось понятнее, что происходит.
Ответ пришел около месяца назад: Яна. Это Яна несла с собой грозы, бури, наводнения, цунами… Его маленькая дочка вдруг выросла и теперь распространяла вокруг себя напряжение желания – полузабытое историком, и потому отчетливо возвращающее его в детство.
Ему было, наверное, лет двенадцать или чуть больше, когда он впервые почувствовал грозу, идущую изнутри. Сколько лет было той девушке? Наверное, если подумать, столько же, сколько и его дочери сейчас. Но тогда она казалась недосягаемо взрослой.
Света. Да, ее звали Света, и она жила в деревянном доме с крыльцом и маленьким садом. Частный сектор начинался сразу за пятиэтажкой историка, он видел ее из окна и через редкий забор, когда проходил мимо, а иногда просто встречал на улице.
В первый раз историк разглядел Свету в полевой бинокль: к отцу пришел друг, и чтобы сын не мешал, ему дали бинокль вместо игрушки.
Историк пошел в свою комнату, влез на подоконник и стал смотреть. Бинокль неприятно холодил нос и пах странной смесью запахов металла, пластмассы и чужих ладоней. Мир, прошедший сквозь оптические стекла, казался странным, немного искаженным и чуть зеленоватым, и можно было представить, что смотришь не из окна во двор, а из иллюминатора субмарины на морское дно.
У него не было намерения специально подглядывать за Светой: бинокль сам выхватил ее из мутной окружающей зелени, и черный с насечками крест аккуратно лег на ложбинку между ее грудей. Света полола. На ней была широкая, отцовская, наверное, рубаха, застегнутая едва ли на пару пуговиц. Под рубахой ничего не было надето. Историк видел в бинокль, как она нагибается, как отходит от тела ткань и становятся видны маленькие аккуратные груди, похожие на конусы из кабинета рисования.
Он отпрянул от окна. Сразу представилось, как взрослые зайдут в комнату и станут ругаться, когда увидят, что он делает с биноклем, который ему доверили "по большому блату", как выразился отец.
Потом первый испуг схлынул, и историк подумал, что никто ничего не поймет, даже если зайдет и увидит его с биноклем на подоконнике: мало ли на что он может смотреть.
Тогда историк снова залез на подоконник, навел бинокль на двор Светиного дома и еще немного посмотрел на ее грудь…
Да, именно тогда он почувствовал возбуждение в первый раз, и это было очень сильное чувство.
Историк потом все время мечтал о ней, а однажды вечером увидел в подворотне. Было темно, стояла ранняя осень, и какой-то высокий парень целовал Свету, крепко прижимая ее к себе. Другая его рука задирала платье и подол легкого пальто, длинные костистые пальцы мяли красивый Светин зад.
Историк вспоминал, какими яркими были тогда ощущения.
Это теперь уже ничто не было ему в новинку, ничто не заставляло сердце биться так отчаянно быстро, жизнь текла к концу, и только Яна – новая, непривычная, пугающая, неожиданно взрослая Яна – вдруг заставила его вспомнить.
Он стал смотреть на дочь с таким чувством, будто подсматривает: отмечал, как красиво лежит у нее на груди ткань шелковой блузки, какие у нее стройные ноги и как пугающе коротка юбка.
Он ловил исходящие от нее волны возбужденного ожидания и вдруг осознал, что это волнует его почти так же, как в детстве – вид обнаженной девушки. Осознал – и испугался, и словно бы снова спрыгнул с подоконника, держа от себя опасный бинокль на расстоянии вытянутой руки. Это было нельзя. Нельзя было касаться дочери грязными мыслями.
Воскрешение прежних чувств показалось невозможным, историк почувствовал себя больным. Яна снова стала Яной, в груди наступила прежняя пустота: и даже большая, гудящая то ли как колокол, то ли как похмельная голова.
Где-то с неделю он ходил, едва переставляя ноги, чувствовал себя в свои пятьдесят три ненужным и отжившим, а потом вдруг понял, что если кто и похож на его первую любовь, то вовсе не Яна, а Полина из одиннадцатого "А". Это было очень приятное открытие.
Полина.
Длинные стройные ноги, маленькая крепкая грудь и легкая неправильность в лице: небольшие, словно чуть сощуренные глаза, и вздернутый нос с круглым кончиком виноградиной… И то, чего не было в Свете: застенчивость и робость. Впрочем, так и должно было быть, теперь девушка была младше него, а именно младшие и робеют.
2.
Яна познакомилась с Вадиком в начале учебного года: уже почти два месяца назад.
Она сгорала, когда видела его, погружалась в счастливое безумие, грезила поцелуем. Хотела и боялась. И боялась больше, чем хотела, и от этого хотела еще сильнее. И то, что он ждал, не торопя ее, не подталкивая, не настаивая, заставляло Яну все глубже и глубже погружаться в сладкое болото смутных, но сильных желаний. Она хотела, чтобы болото коснулось наконец ее губ, видела во сне, как тонет, ощущала, как у нижней губы покачивается острая кромка холодной воды.
Встречались они почти каждый день, и вечерами бродили по городу. Погода стояла отвратительная, как и положено в самом конце октября, но это им не мешало: друзей у обоих было много и, замерзнув, они всегда могли к кому-нибудь завернуть.
– Тут вот Сенька живет, – Вадик тыкал пальцами в серую, как городской голубь, пятиэтажку. – А там – Костик. – Они двигались от друга к другу, словно ориентировались по ним на местности. Вадикова география Яне нравилась. Она означала горячий чай, приятную компанию и возможность быть с Вадиком рядом не только бок о бок, но и лицом к лицу, когда они сидели в какой-нибудь тесной комнате за каким-нибудь неудобным письменным столом.
Они шли по темной улице. Было ветрено, подмораживало, и Яна старалась наступать на вымерзшие лужи. Белая пленка льда звонко похрустывала под сапогом. Вадик перечислял:
– Олег, Катя, Серега, Полина…
– У Полины мы не были, – Яна вдруг встрепенулась. – Почему?
На карте обнаружилось белое пятно, это наполнило Яну радостью – узнавание нравилось ей, особенно в последнее время.
– У нее, по ходу, мать сволочная. Но это по слухам. Никто у нее, по ходу, не был никогда. А потом, она все время у Сашки зависает.
– Это ее парень?
– Не, это девчонка. Мутная такая. Никак не могу запомнить, как она выглядит, представляешь? И на уроках все время уставится в окно и сидит, как статуя. Полинка попроще, хоть и отличница, – Вадик чуть сильнее сжал Янину руку. – Пойдем лучше к Егору.
Это было рядом. Вадим нажал на кнопку домофона, их впустили в подъезд. Тут было очень тепло, светло и чисто. Яна остановилась, с облегчением чувствуя, как ее лицо оживает после колючего морозного ветра. Руки Вадима легли ей на плечи. Он осторожно развернул ее к себе, наклонился и, чуть подождав – словно чтобы убедиться, что Яна не возражает – коснулся губами ее губ. Сначала она просто стояла, окаменев, но потом страх неизвестности, волной прокатившись по телу, прошел, и нахлынула кипящая радость. Яна подалась вперед, тесно прижалась к Вадику и шевельнула губами.
Они целовались до тех пор, пока где-то наверху не открылась дверь, и голос Егора, басовитый и умноженный эхом подъезда, не спросил:
– Вы там умерли, что ли?
Когда Яна вернулась домой, историк понял, что гроза разразилась и бушует вовсю.
Он старался не поднимать на дочь покрасневших лихорадочных глаз и с тоской вспоминал свои робкие попытки намекнуть Вере Павловне, что неплохо бы, чтобы Афанасьева писала доклад по истории, а не по литературе. Но теперь он думал настоять. Чтобы бывать с Полиной наедине. Сидеть рядом, вдыхать ее запахи, чувствовать ее тепло.
3.
Полина забормотала во сне, и ее мать, резко распахнув дверь, вошла в комнату, раздвигая собой темноту. Она остановилась, прислушалась и всмотрелась. Полина слабо двигала руками, будто в попытке оттолкнуть от себя кого-то невидимого и страшного. В ее бессвязной речи мать уловила что-то про урок истории и довольно улыбнулась.
Она прикрыла дверь, в которую пробивался желтый свет из прихожей, подтянула стул к кровати дочери, беззвучно включила телевизор. К лицу Полины метнулся холодный голубоватый свет.
Полина тихонько застонала и снова забила руками. Мать наклонилась ближе, чтобы уловить каждый оттенок выражения ее лица. Страх нравился ей. Страх был надежной нянькой для дочери. Пока дочь боялась, она училась хорошо. Не надо было ни проверять дневник, ни бегать по учителям.
Инна Юрьевна наклонилась еще ниже, к самому уху Полины, и шепнула:
– Четверка по рисованию… Слышишь: четверка…
Ее длинный ухоженный ноготь с нарисованными незабудками тихонько коснулся Полининой щеки. Та вздрогнула и забилась во сне, а потом затихла. И когда Полина затихла, мать увидела, как из-под закрытых век стекает большая слеза, за ней – еще одна.
И вдруг Полину будто ударило током. Она вскочила, и вскрикнула, и села, задыхаясь и хватаясь за сердце.
Мать тут же обняла ее: прижала голову к груди, почти лишила возможности дышать.
– Ну тихо, тихо… Мама здесь, здесь… Ты учись хорошо, вот и страшно не будет. Понимаешь?
Полина резко и часто закивала, то ли соглашаясь, то ли стараясь ослабить захват обнимающих ее рук.
– Веди себя хорошо, правильно… Будь достойной. Чтобы мне не приходилось краснеть за тебя, и дурные сны уйдут…
Она баюкала дочь, и Полина почти теряла сознание. Голова ее кружилась от запаха дорогих духов, пропитавших жесткий шерстяной рукав жакета. А Саше в эту ночь снилась огромная остроугольная четверка, и черные, тянущиеся к ней нити, как вопль о спасении, как дым сигнальных костров… Почему четверка, и кому нужна помощь – Саша не знала и даже представить не могла…
Инна Юрьевна убаюкала дочь, уложила на подушку ее голову и красиво разложила вокруг мерцающие пышные волосы.
После она стала раздеваться и легла спать тут же: комната в их квартире была всего одна, они и спали, и ели, и жили вместе – за исключением дней, когда Полина ночевала у подруги. Инне Юрьевне неприятно было думать о том, как часто Полина остается там. Она могла бы настаивать, но тогда пришлось бы разбираться с аморфной, тупой Маргаритой и, может быть, даже повысить голос в ответ на ее вечное "пусть-девочки-дружат" и "пусть-остается-она-не-мешает", а этого не хотелось… Нет, не хотелось. Ведь она была чистой и светлой и никогда ни с кем не ругалась, а семейные проблемы выносить на всеобщее обозрение не полагалось.
Инна Юрьевна лежала и слушала, как беспокойно спит Полина. Ей нравилось засыпать под музыку вздохов, внезапных и резких шевелений и глуховатых стонов. Кровати стояли близко, углом, голова к голове, и каждый шорох был отчетлив и ясен.
4.
Полина унеслась куда-то сразу после шестого урока, и Саша пошла домой одна. Она шла медленно, не торопясь, пинала камешки носком ботинка и смотрела, как они плюхаются в полные мелких льдинок лужи.
Полина беспокоила ее все больше и больше. Она никогда не говорила о том, что происходит дома. Саша знала только одно: сумасшедшую любовь к матери Полина смешивала с каким-то другим, не менее сумасшедшим чувством.
Кроме того, Полина встречалась со взрослым мужчиной и иногда пила. Все это требовало надежного прикрытия… Саша давала его, подчиняя Полининой воле не только себя, но и своих заключенных в восковые круги родителей.
Может быть, Полина того не стоила – может быть. Но Саша любила ее как сестру и опекала как слабейшее существо.
Полина была скучной отличницей, в каждой бочке затычкой, участницей олимпиад, смотров, театрализованных постановок и каких-то дурацких собраний и съездов, но… Внутри Полины шел дождь, и там, за пеленой густых волос, Саша слышала его приглушенный несмолкающий шум. За дождь Саша прощала Полине отличницу, как прощала небу серые скучные тучи.
Дождь стихал лишь тогда, когда у Полины отнимали возможность отгораживаться от мира плотной шторой длинных волос. Бывали дни, когда мать отводила ее в парикмахерскую, и там Полине плели множество тонких, будто впаянных в череп тугих косичек, которые бороздами тянулись до затылка и только там распадались в привычную гриву. Полину мучила необходимость ходить с лицом, в которое каждый может заглянуть, она словно сгорала в такие дни, и дождь внутри нее прекращался.
Это касалось даже одежды. Полина могла выйти из дому пай-девочкой, серой, незаметной, примерной. Она поднимала руку, взмахивая на прощанье, и Саша видела Инну Юрьевну, которая точно, как зеркало, повторяла этот жест, стоя у окна своей квартиры на втором этаже. Когда Саша заходила за Полиной в школу, Инна Юрьевна уже была готова идти на работу, и даже сквозь оконные отблески можно было различить строгие линии ее фигуры, затянутой в деловой костюм, прическу – всегда высокую и всегда с какой-нибудь затейливой волной – и яркие цепкие глаза в ресницах, тщательно накрашенных тушью. Но как только мать не могла их больше видеть, Полина преображалась. Она встряхивала головой, позволяя свободно рассыпаться волосам, вынимала из юбки булавку, скрывавшую рискованный разрез, повязывала на шею яркий платок и расстегивала на блузке несколько верхних пуговиц.
Учителя прощали Полине внешний вид. В школе знали, что стоит сделать ей замечание, как она замкнется, занавесится волосами и не проронит ни слова.
В прошлом мае, полгода назад, Полина вдруг спросила у Саши, можно ли она иногда будет у нее ночевать. Саша, конечно, ответила "да".
Но в первый же раз, когда Полина должна была остаться на ночь, она сказала: "Прикрой меня", – и ушла.
Именно тогда Саша и решила изолировать родителей. Она вспомнила о мире, пронизанном тысячами цветных акварельных полос. О мире, на который может влиять.
Саше было дурно от страха, когда она вытягивала из призрачного шкафа несуществующий платок. Руки тряслись, когда кисть наносила мазки, и было страшно не угадать, потому что мать представлялась Саше фиолетовым отчего-то пятном, слегка подсвеченным золотыми вспышками, а отец был синим индиго: ровным, почти без оттенков. Саша писала акварелью по смоченному шелку и очень боялась, как бы пятна не слились в центре платка в бесформенную бурую лужу.
И вот посреди белого, полупрозрачного, влажного пространства оказались нарисованы два темных, ярких пятна – как два уродливых глаза, как два протухших яичных желтка. Они выглядели одиноко и неправильно. Вокруг них было слишком много пространства, и текучая краска могла занять его целиком.
"Не обращайте на нас внимания. Не обращайте на нас внимания", – шептала Саша, нервно сглатывая; горло ее каждый раз болезненно сжималось, словно из-за рисования начиналась у нее ангина.
Она взяла тюбик резинового клея и обвела каждое пятно надежной резервной линией, без разрывов и пропусков – словно возвела прозрачные непроницаемые стены. Теперь темные пятна выглядели совсем одиноко, и Саше стало немного жаль их. Хотелось добавить в эти прозрачные тюремные камеры хоть немного чего-то радостного.
Странный цвет – смесь розового и оранжевого – сложился у нее в голове, и она осторожно повела кисточкой вокруг первого пятна, потом – вокруг второго.
Мутная, блеклая, странная субстанция, похожая на протоплазму из фантастического фильма, окружила родителей. Она была пугающе-безликой, как тишина, в которой не слышишь собственного голоса, как туман, в котором теряются пальцы вытянутой руки.
Пытаясь исправить непонятное, но уже совершенное ею нечто, Саша набрала полную щепоть крупной поваренной соли и щедро присыпала протоплазму. Розовато-оранжевая краска будто бы подернулась рябью и стала похожа на поверхность реки в ветреный день или на вялое предзакатное небо, усыпанное вспышками монотонных салютов.
Платок остался высыхать на подрагивающей, тонкой, деревянной раме, а Саша легла в кровать и стала прислушиваться к каждому движению в доме. Было тихо, словно она осталась одна.
Потом резко зазвонил телефон. Звук был скрежещущий и долгий, словно ороговевшие ногти с нарисованными на них незабудками скребли по стеклу.
Мама подошла и сняла трубку:
– Да, Инна Юрьевна. Да, девочки у нас… – голос у мамы был уставший и отстраненный. Саша почти никогда не слышала у нее такого голоса. – Да, легли спать и свет уже выключили… Нет, они нас совсем не беспокоят. Пусть дружат. Хорошие девочки. Да, конечно, я отпущу потом Сашу к вам, но… Но у вас же одна комната, тесно, а тут…
С тех пор все неуловимо изменилось. Папа купил себе новый телевизор и цифровую приставку, мама достала из кладовки забытый ноутбук. Они уткнулись в экраны и прямо на глазах становились похожими на жвачных животных, но Саша утешала себя тем, что многие люди в их возрасте живут точно так же. Отрабатывают свое на работе и жуют экранную жвачку, стоя в теплых домашних стойлах.
Утром Полина появилась на занятиях. Она вошла в кабинет за минуту до звонка, и Саше пришлось шептать и пригибаться, чтобы не попасть под суровый взгляд Веры Павловны.
– Ты где была? – бормотнула она и стала нервно чиркать карандашом на полях тетради, делая вид, что решает уравнение.
– У друга… – Полинины волосы качнулись и скрыли от Саши ее лицо.
– У какого?
– У меня есть друг. Потом объясню…
Она замолчала, ничего не говорила до конца уроков, и только когда они пришли к Саше домой, и открыли окно, чтобы разогнать парную майскую духоту, и когда Полина упала на кровать, раскинув руки и, по обыкновению, свесив голову с края, она проговорила:
– Он старше. Намного. Женатый. И у меня с ним секс.
5.
Народу в чате было много, но в длинном списке имен не было Вестника. Рита перечитала несколько раз, чтобы убедиться, что не ошиблась.
Каждый раз, когда справа возникал новый ник, Рита вздрагивала.
Вестник не появлялся.
Разочарованная, Рита отправилась на кухню и вздрогнула от неожиданности: перед окном стояла Саша.
Она глядела прямо перед собой, в голую, оклеенную бежевыми обоями стену, и взгляд у нее был остекленевший, неподвижный. А за стеклом, за ее спиной, кружили две белые чайки. Они кружили как цирковые лошади, бегущие по кругу, из которого невозможно вырваться.
Рита замерла в проходе, потом попятилась и вышла из кухни. Вернулась к себе. Села на стул, задыхаясь, и спрятала лицо в ладонях. За последние несколько месяцев она успела убедить себя, что у нее нормальная, обычная дочь. Немного замкнутая, возможно, не слишком хорошо воспитанная, но – нормальная.
А теперь пришлось вспомнить, каково это: смотреть на своего ребенка и чувствовать страх.
Виктор узнал бы испуганный взгляд своей жены, если бы вошел к ней в эту минуту. Такой взгляд бывал у нее вечерами, когда он возвращался домой после работы – Саше было в то время чуть больше года, она как раз научилась ходить и говорить.
Чаще всего Рита молчала, но иногда – если он спрашивал – говорила, что Саша пугает ее. Читает мысли – или что-то вроде того. Виктор скоро перестал спрашивать, потому что не мог ни толком понять, о чем она говорит, ни что-то с этим поделать. Сашу он обожал, она отвечала ему тем же. Пожалуй, он был даже рад, что Рита оставляет их вечерами вдвоем. Саша играла и смеялась, и это было во много раз приятнее настороженной подозрительности жены.
Для Виктора Саша была маленькой обожаемой хулиганкой, для Риты – тяжелым испытанием.
От нее ничего нельзя было скрыть: ни дурной мысли, ни крохотной лжи. Рита не могла спрятать от ребенка конфеты или втихаря выбросить сломанную игрушку. Саша появлялась за ее спиной в момент совершения преступления: замирала и молча смотрела, будто осуждая за нечестность.
Рита чувствовала себя как в тюрьме. Она боялась думать при ребенке. Иногда у нее случались нервные срывы. Рита тщательно скрывала их от мужа, боясь, что тот сочтет ее сумасшедшей и отнимет у нее дочь – а Рита любила ее, как бы это ни было трудно. Честно говоря, она и сама иногда думала, что сходит с ума. В такие дни она пыталась поделиться с Виктором своими тревогами и была готова к тому, что он скажет: "Знаешь, дорогая, тебе надо к врачу". Она бы пошла на прием. Рите даже хотелось иногда, чтобы кто-то вылечил ее ненормальный страх перед ребенком. Но Виктор никогда не понимал, о чем именно она говорит. С ним Саша бывала совсем другой: более открытой и, кажется, совсем обычной. Он пытался поддержать с Ритой разговор, но все больше говорил о том, что дети видят и слышат гораздо больше, чем принято о них думать, поэтому иногда действительно может показаться, что они читают мысли.
Рита пыталась справиться в одиночку. Иногда ей казалось, что у нее получается. Иногда жизнь с Сашей неделями оставалась ровной и спокойной, но расслабиться нельзя было ни на минуту. Трудности могли возникнуть из чего угодно.
– Почитай мне "Теремок", – просила Саша.
Рита брала книжку и начинала читать:
– "Ехал мужик с горшками на ярмарку…"
– Читай за мышку по-мышкиному, а за лягушку по-лягушкиному, – требовала Саша.
Рита послушно готовилась перечитывать, меняя голос, но не успевала поймать за хвост мелькнувшую в голове мысль: "Твою мать. Когда ж это кончится".
Саша вскакивала, выхватывала у матери из рук тонкую книжку в белом блестящем переплете и запускала ее в стену. Рвалась страница, которую все еще держали Ритины пальцы.
– Ты плохая! – кричала Саша. – Ты меня не любишь!
Да, именно так все и бывало.
Рита снова села за компьютер и увидела, что Вестник уже в чате.
– Привет, Вестник, – сказала Рита.
– Привет, – отозвался он. – Здорово, что ты тут. Очень надеялся тебя встретить.
– Взаимно, – и сердце замерло. Рита не хотела, чтобы он догадался, что она ждала, высматривала и караулила его, как девчонка.
– Я тебе ЛСку написал, видела?
– Пока нет. Сейчас пойду посмотрю.
Рита открыла "Личные сообщения" и нашла письмо от Вестника. Прежде чем читать, она полюбовалась аватарой с задумчивым Траволтой, у которого за спиной росли два белых крыла. Траволта всегда нравился ей именно в этой роли, грустным и жизнелюбивым Майклом, и на прошлой неделе она нашла на торрентах фильм, скачала его и смотрела почти всю ночь снова и снова… И представляла себя рядом с ним.
Письмо было чудесное. Вестник прочитал отрывок из ее романа и писал: "Думаю, то, что я скажу, будет слишком интимным, чтобы писать это в открытом форуме. Вполне возможно, именно эти чувства ты запрятала так глубоко в текст, что хочешь скрыть их ото всех остальных…"
Рита многое отдала бы за то, чтобы этот отзыв увидели остальные. Вестник понимал ее, кажется, лучше, чем она сама. Он видел в Ритином романе искренность и глубину.
Рита открыла дверцу секретера, достала оттуда початую бутылку мартини и широкий, конусом, бокал и налила себе немного. Ей нравилось не столько пить, сколько ощущать в пальцах тонкое прохладное стекло и притрагиваться губами к согревающей сладкой влаге, похожей на влагу мужских губ.
Она сделала крохотный глоток, который тут же растворился во рту, и мечтательно запрокинула голову.
Михаил видел ее. Видел, как она пришла и села перед компьютером на стул, подогнув под себя ногу. Он прекрасно знал все сайты, на которых бывает Рита, и подобрал по движению рук все пароли к ее аккаунтам. Ее компьютер стоял вполоборота к окну, и в телескоп было прекрасно видно все, что его интересовало.
Рита забыла, что однажды написала в чате про сон с Траволтой. А Михаил помнил, и взял его изображение себе на аватару. Хотя вряд ли в мире мог найтись другой актер, который раздражал бы его сильнее.