Читать книгу Записки из подвала, или Дневник практичной женщины. Повести, рассказы, притчи - Наталья Стремитина - Страница 3
Повести
Прощание в сентябре
ОглавлениеВ толпе, усиленно работая локтями, меня отталкивает женщина и пробирается к выходу. Я снисходительно улыбаюсь и думаю: «Она полагает, что обогнала меня. На самом деле я вовсе могу не двигаться и буду на сотню-другую лет впереди. Просто она работает локтями, а я головой…
Из дневника
– Ох, уж эта самостоятельность, – сказала мать, когда Женя уверенно заявила: «Поеду на озеро Селигер, уже деньги за отпуск получила. Возьму удочки, буду рыбу ловить, а если тепло будет, то и купаться можно».
– Одна едешь? – глядя исподлобья, задала мать самый волнующий вопрос.
– Одна.
– А почему не с Игорем?
– Мама, я же говорила, что ничего у нас с ним не было и не будет, понимаешь?
– Нет, не понимаю. Он ходит ко мне чуть ли не каждый день. Все часы в доме перечинил, даже стиральную машину исправил! Я к нему привыкла: всегда вежливый, уважительный. У него и квартира двухкомнатная, и работа хорошая. Парень он трудолюбивый и тебя любит. Ну чего тебе надо?
– Мне с ним скучно, мама. Этот человек не моего уровня, и я его не люблю. Он меня попросту не волнует!
– Вот уж причина! А то от любви много проку. Ты уже вышла замуж по любви. И что? Сын растёт, а мужа нет.
А тебе не восемнадцать! Мы с отцом не вечные, как ты будешь жить?
– Мама, ты опять, – сказала Женька и подумала, как её тошнит от циничного расчёта – стиральную машину починил и получай взамен мою дочь. «Как же дёшево я стою в глазах матери!»
Женька продолжала «витать в облаках». Не вернул на землю даже неудачный брак. Она постаралась не заметить того, что с ней произошло. Главное – она осталась жива и здорова, а ведь могла попасть в психушку – шутка ли, три года прожить в одной комнате с неуправляемым типом!
После развода её комната с роялем показалась ей раем, и она сказала себе: «Теперь я свободна!»
Жизнь представлялась Женьке бесконечным путешествием. Она просыпалась утром, замирая от волшебства прочитанной вчера книги, и словно пускалась в новую страну, не видя, не замечая вокруг себя почти ничего.
После короткой эпопеи – поступления в студию МХАТ (из 10 тысяч девчонок её отобрали на третий тур, но здесь ей сказали: приходите на будущий год, а в этом году у нас всё договорено), надо было пережить этот провал, хотя скорее – стечение обстоятельств, ведь Женька попала во второй поток, когда основные кандидатки были приняты, оставалось всего два места!
Чтобы успокоиться и не сойти с ума от обиды, она отвлеклась от театра и быстро поступила на философский в МГУ: два месяца занималась каждый день по 12 часов в исторической библиотеке, никто не заставлял, никто не понукал – благо с медалью нужно было сдать только один экзамен.
История философии стала любимым предметом: читала трактаты Гесиода и Марка Аврелия, размышляла над диалогами Платона, восхищалась Сократом, воистину её захватила игра Ума великих мужчин. Они обдумывали мир, они задавали друг другу вопросы, на которые до сих пор ни у кого нет ответа.
Она будто попала в бесконечный лабиринт идей и открытий. Это был мир, где человек, и даже женщина, может с лёгкостью переноситься из страны в страну, из одного века в другой. Никакие личные драмы, мелкие обиды и огорчения не могли отвлечь её от процесса Познания. Женька вышла на берег Мысли, куда завлёк её маленький ручеёк детской любознательности…
* * *
Живые конкретные люди и по сей день очень мало ценят чистую Мысль, не меркантильно-разодетую, а ту, что парит над Землёй и путешествует во времени и пространстве. Но Мысль вовсе не обижается на обывателей, она не ищет выгоды, ей хватает себя самой. Часто, не найдя ни одного пристального взора, обращённого к ней, она покидает околоземные пространства и летит в галактические дали.
Никто не кричит ей вслед: «Постой, Мысль! Ты нам нужна!»
Все призывают Силу, Могущество, Деньги, Красоту, но лишь избранные понимают, что твоя собственная Мысль может дать тебе и истинную Свободу и неистощимую Силу. Тот, кто обладает Мыслью, – обладает всем миром.
* * *
А у мамы вечная забота – как жить, на что? Неужели в этих практических вопросах смысл жизни? Чтобы не продолжать этот мучительный разговор, Женька торопливо целует мать и сына и идёт к себе домой, в свою комнату в коммуналке, что досталась в наследство от бабушки, из-за которой и состоялось её первое замужество. Жилплощадь в Москве была в те времена неплохой приманкой для прытких провинциалов, что рвались в Москву и выискивали романтических дур…
«Всё-таки странная у меня дочь, – думает Клавдия Михайловна, сидя у самодельного абажура, ловко орудуя иголкой с ниткой. – Уж я ли не любила, не заботилась о ней. Упрямая, колючая, никто ей не нужен: ни я, ни сын. Всё решает сама. Недавно ушла от мужа с ребёнком двухлетним, и нет в ней ни бабьего горя, ни раскаянья, ни щемящей женской слабости. Нет, спокойна так, будто впереди её ждёт наследство или принц какой. А сколько их в Москве, матерей разведённых! Что-то никто не рвётся их осчастливить». Нет, не понимает она дочь, холодом и тоской бьётся мысль: «И зачем так мечтала о дочке, уж лучше бы сын, всё как-то надёжней…»
* * *
Надёжность быть мужчиной ощущала и Женька. Ещё в школе решала самая первая трудные задачки по физике, обожала доказывать теоремы, но никто её в этом не поощрял, чаще удивлялись, будто негласный закон убеждал: родилась женщиной и нечего тебе рваться к мужским серьёзным занятиям. Этого никто не говорил вслух, но никто не требовал от неё того напряжённого искания, что и приводит человека из детства в серьёзную взрослую жизнь.
Женька много раз слышала, как мать с гордостью говорила кому-нибудь по телефону: «У меня дочка хорошенькая, волноваться нечего, замуж выйдет!»
Ведь не хвасталась же она её математическими способностями. В сознании матери был чётко обозначен тот жизненный предел, что приведёт её дочь к счастью. Мучительно было это первое открытие, ведь если для самого близкого человека её единственная ценность – это хорошенькая мордашка, чего же требовать от людей чужих, незнакомых?
Женька возненавидела свою внешность. Уже в детстве разного калибра дяди и тёти только и говорили слаща-венько:
– Девочка, ты не моешь глазки! – и потом в юности: – Какие красивые чёрные глаза!
«Да провалитесь, мои глаза!» – думала Женька. Никто не хотел видеть её взбудораженную душу. Как ей хотелось стать уродиной! Тогда всё мелкое и пошлое отлетело бы шелухой, никто не улыбался бы ей просто так, не заискивал.
Вот и получалось, что быть молодой и красивой – всё равно что выиграть в лотерею с природой, и выигрыш этот, полученный даром, не имеет ни цены, ни значения и не только не помогает, а путает карты Судьбы…
* * *
Женька родилась в семье, где мать и отец дополняли друг друга. Отец – идеалист, интеллектуал, мать – душа общества: весёлая, общительная, легкомысленная, она любила танцевать и покорять мужские сердца.
Эти люди умели радоваться жизни каждый по-своему: отец – новой книге или новому открытию, а мать придумывала необыкновенные наряды для себя и для своих знаменитых клиенток, которым она изредка шила.
Детей у инженера и его жены долго не было, и всю свою молодость они много путешествовали – работали на Дальнем Востоке, проектировали новые города (мать работала с отцом в одном проектном институте), отдыхали в дружной компании в домах отдыха и даже ездили к морю, ибо санаторное лечение в те времена было доступно многим советским гражданам.
Долгие годы они были свободны и счастливы и самозабвенно предавались радостям жизни, ибо отец обожал свою работу, а мать увлекалась альпинизмом и при первой возможности отправлялась на восхождение на Кавказ или на Тянь-Шань.
Жизнь без ребёнка, а значит, и утомительных однообразных забот и вечной зависимости от кого-либо из домашних, сделала их беспечными, словно дети, которых они не имели. Женька появилась на свет после двадцати лет брака, и её рождение было праздником для матери. А ведь причина бесплодия была романтичной – дерзкое купание в Енисее, в холодной сибирской реке с сильным течением, которое вполне могло закончиться гибелью.
Итак, Женька родилась в пору зрелости только видимой, на самом деле сорокалетие родителей было приурочено к моменту их первого оглядывания вокруг себя. Так бывает, когда подросток, заигравшись в компании сверстников, обнаруживает, что на дворе вечер и надо бежать домой.
После рождения дочери семья как бы распалась на два лагеря – отец, отринутый на второй план со своими фантазиями и изобретениями, и мать, отныне занятая выхаживанием долгожданного птенца. Забыв обо всём, она самозабвенно предалась воспитанию дочери, вкладывая в Женьку удесятерённую любовь ко всем не родившимся детям.
Было нарушено стройное единство семьи, уклад жизни. А изменить, приспособиться, обрести новое единство им так и не удалось. Привычка быть свободными, несвязанными родительским долгом мешала им выйти из замкнутого круга маленьких эгоистических радостей.
Родители уже предчувствовали катастрофу неосуществлённых желаний: не достало сил и времени, чтобы легкомысленная юность и долгие годы упоения жизнью вылились в нечто конкретно-прекрасное – в новый проект у отца или необыкновенный покрой платья «для королевы» (мать к тому времени занялась модой).
Отец спешно принялся зарабатывать деньги и забросил свои изобретения, а его жена бросила рисование, поддавшись инстинкту самоотверженной самки.
Мама была с Женькой постоянно: назойливая, вечно озабоченная пищевыми проблемами дочери, она могла часами сидеть подле неё и уговаривать съесть ещё кусочек. У пятилетней Жени кружилась голова от безмерной материнской любви. Талантливая весёлая мать вдруг разом забыла обо всём, что составляло её жизнь. Женька – позднее чадо, росла упрямой и возненавидела всё, что навязывала ей в своей безмерной любви мать: дорогие конфеты в ярких обёртках, пышные наряды и банты, почти ежедневное посещение парикмахерской – всё вызывало раздражение и ярость.
Однако бацилла исключительности проникла в сознание Женьки, и спустя много лет она с благодарностью вспоминала рабски преданную мать, что в угоду своему тщеславию заставила Женьку заниматься музыкой и научила её быть естественно-элегантной, иметь свой стиль.
Отец самозабвенно любил мать, но поплатился за всегдашнее равнодушие мужчины к духовным порывам женщины. Прожив с ней долгие счастливые годы, он никогда не думал о ней как о человеке, и она, попав в долгое изнурительное рабство материнства, почувствовала свою власть над ним и отнюдь недуховную. Она попросту сумела воспользоваться силой своего характера.
Как и многие женщины, не удовлетворённые своей жизнью, она исподволь будет душить и тиранить всё лучшее, что было в её когда-то любимом муже, и это будут скрытые удары из-за угла, желание перекроить его по своему образу и подобию.
Вместо того чтобы бороться за сохранение своей исключительной самости, мать Женьки принялась «разрушать» отца, чтобы «довести» его до своего уровня. Может быть, это справедливая кара за пренебрежение к её незаурядным способностям, которым отец не придавал серьёзного значения?
И светлый образ матери, который проступал в сознании Женьки в самом раннем детстве через пелену бессознательного, постепенно тускнел, засорялся вечной суетой возле кастрюль, разговорами о нарядах, причёсках, замораживался в одиноких ожиданиях отца.
Мама из доброй искромётной женщины со вкусом к жизни, с умением поддерживать и любить друзей-альпинистов или своих знаменитых заказчиц, жаждущая везде и всегда праздника, способная создать его сама (за что и восхищались ею, и любили многие мужчины и женщины), перестала быть центром своего дружеского райка и незаметно превращалась в озабоченную, замученную мамашу, которая уже целиком полагалась на дочь как продолжение своей неуемной жажды жизни. Её мозг, живой и подвижный, постепенно замедлял свои обороты, и всё богатство этих чудодейственных клеток отныне будет занято только сиюминутным, обыденным, тривиальным, далёким от Женьки…
* * *
Мать и отец подступались к дочери с разных сторон: бывшая модельерша упорно наряжала Женю как куклу, повязывала банты, а отец покупал конструкторы и учил азам математики – науки, которую признавал единственно важной, ибо на точном расчёте строилась его любимая инженерия.
Банты и наряды раздражали Женьку, она испытывала отвращение к лоскуточкам, сумочкам и часто не понимала своих маленьких ровесниц: они хныкали, выпрашивая конфетку, пеленали своих кукол и, ещё совсем маленькие, жмурили глазки, словно заигрывая, кокетничая, будто учились великой науке обольщения.
Женька уважала игры мальчишек: озорные, опасные, они требовали смелости и сноровки, и её колени всегда были ободраны. Женька лазила на деревья, играла в «чижика» и гоняла на велике как заправский пацан.
Иногда, уходя на работу, отец оставлял дочери жестяную коробку с шурупами и говорил: «Вот, придумай игру».
И тогда «железное содержимое» извлекалось на покрывало полуторной кровати родителей, и шурупы по мановению волшебной палочки воображения превращались в солдат. И начинался парад. Шеренги пехотинцев выстраивались по два или по три в ряд, затем происходили сложные перестановки, звучали отрывистые команды. Впереди стояли самые могучие воины – толстые короткие шурупы с большими плоскими шляпками, за ними шла малоустойчивая гвардия тонких. Равновесие им давалось с трудом, и Женька хотела побыстрее увести их на поле сражения, и там одним удачным броском подшипника из той же банки старалась «положить» всю «гвардию» в нижний бой. Им, возможно, удастся спрятать свои маленькие головки, и они будут ползти по-пластунски, а какой-нибудь самый смелый «солдат-шуруп» заберётся во вражеский тыл…
Боковые фланги собирали разнокалиберный шурупный сброд, там даже попадались гвозди, гайки и шайбы. В представлении Женьки это было что-то вроде штрафных батальонов, о которых она слышала, но понятия не имела, что это значит. Послевоенное дитя с удовольствием играло в войну, не подозревая о том, что её семья, возможно, одна из тысячи, в которой никто не пострадал…
* * *
Итак, любимые игры проходили в одиночестве, когда мать оставляла Женю с бабушкой, а та, к счастью, была занята домашним хозяйством и не собиралась заглядывать внучке в рот. Тогда куклы (а они тоже дарились и покупались как атрибут воспитания девочки) разбирались на составные части и появлялись шприцы, а уколы легко оживляли пластмассовую или плюшевую армию убитых и покалеченных. Домашняя хирургия процветала.
Темперамент материнской любви обратился в Женьке в духовные игры, в её голове рождались фантазии сродни тем, что возникали когда-то в сознании дикаря, к тому же она унаследовала бурную энергию матери. Её организм требовал действия и немедленного: напряжения, выкладывания, истощения сил. Если бы можно было спуститься на дно морское или полететь в небо, она бы с удовольствием это сделала. Всё, что требовало риска, отчаянной смелости, влекло Женьку, было заманчиво до дрожи, будто генетический код завёл «биологический механизм» на немыслимые обороты. Нервные импульсы проносились со скоростью, что не дано было измерить современной наукой, требуя впечатлений и порождая в ответ бурю действий.
Женька всю жизнь расплачивалась за это огромное богатство, данное природой, – вечной жаждой, безумным и неоправданным риском во всём, за что бралась; и всегда её мучил вопрос о смысле этого движения.
В юности ей казалось, что нелепость появления на свет (в обиходе – рождение) не может быть компенсирована ничем земным и сущим, а только божественное может утолить эту нечеловеческую жажду познания и развития.
* * *
Самонадеянная мать Жени решила учить дочь музыке из тщеславия, чтобы доказать кому-то невидимому, на что способно её чадо; она сама когда-то мечтала приобщиться к людям искусства. И кто мог подумать, что пьесы Николаевой и этюды Черни незаметно уведут Женю от простых нормальных радостей, в которые свято верила мать Жени, и оставят её в недоумении перед дочерью.
А Женьке повезло: несколько лет её учителем был пианист и композитор Борис Городинский, талантливый красивый человек, влюблённый в музыку. Он импровизировал на уроках, а Женька, зачарованная, наблюдала и слушала, как из простой мелодии рождается каскад гармоний, каким-то чудом извлекаемый всего лишь из одной только гаммы! На экзаменах они часто играли в четыре руки, и это радостное музыцирование открыло ей истинное волшебство музыки, до которого часто не дотягиваются даже профессиональные музыканты.
Эта встреча помогла Женьке преодолеть барьер нудного ремесла, когда погоня за техникой высушивает и отупляет неопытные молодые души (сколько нерадивых учеников возненавидели музыку), и приоткрылась заветная дверь в стене – таинственный мир Оскара Уайльда.
Женька будто попала в волшебную страну, где ничто не страшно: ни одиночество, ни уродство, ни бедность, и только душа властна или не властна делать человека счастливым, а разум ведёт всё дальше от мелочной неразберихи страстишек, главная из которых – зависть. И тогда Женька потянулась ко всякому искусству, её манила возвышенная театральность – зазвучало Слово. Его интонация в сказках Пушкина, что читала бабушка, сидя под оранжевым абажуром, голос Литвинова по радио – всё это поглотило Женьку как омут, но здесь в игру воспитателя вступил отец.
Отец приучал Женьку к умственной работе, как охотник натаскивает любимую собаку на дичь, доставляя удовольствие прежде всего себе, и уж, конечно, ему и в голову не приходило, что игры в шарады, математические головоломки избавят Женьку от сонной ограниченности, в которой пребывают почти все нормальные женщины.
Как и многое в мире, эксперимент с Женькой был поставлен случайно. Отец мечтал о сыне, поэтому передавал ей как умел своё мужское могущество – думать не о мелком, а о великом, стремиться не к умножению плоти, а старался организовать её дух. Врождённые способности Женьки радовали отца, он наслаждался быстротой умственной реакции дочери и пропускал по её извилинам новую и загадочную информацию, а потом с гордостью демонстрировал дочь своим друзьям – пятилетняя девочка складывала и умножала в уме немыслимые числа.
А Женька, узнав однажды радость умственной удачи, всё вокруг обращала в задачу, требующую решения. В ней заработал мозг, способный к познанию.
Игра в вундеркинда была увлекательна и не ограничивалась традиционными представлениями о том, что должна девочка, а что – мальчик. Эта стихийная метода воспитывала «человека», в котором рождалось абстрактное мышление. Мог ли думать отец о том, как далеко заведут Женьку интеллектуальные игры, к какому новому духовному качеству подготовят и выбросят как неведомую зверушку (девочку с умом мальчика) из конкретности обыденной жизни в мир радостей абстрактных, солнечных, необъятных, к безумию творчества и вечному вопросу: зачем я?
Отныне она не могла примириться с пошленькой житейской истиной о хорошенькой мордашке и спрашивала себя с отчаянием: «Так неужели главное в жизни женщины – выйти замуж? А мир, его открытия, интересная жизнь – всё это мужчине?» И что это за чудовищное разделение на «женское» и «мужское»? Отныне её влекло «человеческое».
* * *
Решив ехать в отпуск, Женя прощалась с Москвой, с центром, что был исхожен вдоль и поперёк, понятен как родной близкий человек.
Только в шумном большом городе человек одновременно одинок и ощущает себя в толпе, причастным сотням людей, их лицам, заботам, радостям и волнениям. Город порождает обособленность, но и излечивает от неё тех, кто умеет наслаждаться богатствами культуры, кто бежит от одиночества в театр, консерваторию, кто знает и любит проникновенную тишину музеев.
Женька понимала эту тишину, жадно впитывала, но особенно была привержена музеям Пушкина на Волхонке и в Хрущёвском переулке и часто бывала в музыкальных салонах Москвы – в квартире Гольденвейзера и в доме Скрябина. Именно в них она испытала вечную радость, не омрачённую ничем, воспитала в себе пристальное внимание ко всему происходящему и спасалась от житейских бурь, обманов и разочарований.
Слово в маленьком уютном зале музея Пушкина было живым, всемогущим и будто только для тебя, оно прилетало из другого века, останавливало течение обыденной жизни и начинало другую жизнь, неподвластную времени, – жизнь поэзии и музыки.
Молодые и зрелые научные сотрудницы музея имени Поэта были не от мира сего. Маленькая зарплата возвышала их над житейскими проблемами, а Женька организовывала литературно-музыкальные концерты под руководством Анны Соломоновны Фрумкиной: ездила по школам – собирала публику, ходила в типографию, дарила трёшку директору, чтобы печатал «дешёвый музейный заказ», пила красное вино вместе с толстыми и весёлыми наборщицами, которые прочили её в «любовницы» директора. Над этой легендой Женька от души смеялась, бегала с цветами из музейного сада к самому Дмитрию Журавлёву: в общем, была младшим сотрудником на побегушках за 62 рубля 50 копеек.
Этот давний опыт сослужит ей неоценимую службу через много лет в другой стране, при иных обстоятельствах, когда она, будто заразившись страшной болезнью приобщить всех к прекрасному, будет посылать приглашения, составлять афиши, искать залы, радоваться и восхищаться таланту в людях, и станет хозяйкой своего музыкально-литературного салона.
* * *
Лестница, ведущая в зал с колоннами в музее Пушкина на Волхонке, однажды привела Женьку к настоящему прозрению – она поняла, что может творить настоящий художник с теми, кто умеет видеть. Картины Ван Гога причинили ей сильную физическую боль, она словно пропустила через себя отчаяние этого бедного идеалиста, который находил сочувствие только у почтальонов.
Какая сумасшедшая страсть заставляла его искать верный колорит для своих простых и гениальных картин? Может быть, это Послание было предназначено персонально ей? Учиться видеть, страдать и оживлять мёртвую натуру Словом или Мелодией?
* * *
Женька с детства впитала суету и шум города, да, именно большой город воспитал её: сделал глаза зорче и внимательней к тысячам вещей, что двигались или стояли на месте, живые или каменные изваяния, враждебные или равнодушные. Женька жила взахлёб, умирая от жажды нового… Постоянное напряжение требовалось для того, чтобы пробираться в потоке машин и людей, и постепенно состояние борьбы сделалось привычным и доставляло радость, как радует спортсмена сильный противник.
В словесных и умственных баталиях, в институте и на работе, Женька чувствовала себя как на шумном перекрёстке в центре Москвы, когда нужно внимательно следить за машиной справа, и слева, и сзади, и ещё предполагать неведомую причину, что собьёт тебя с ног и совершенно неожиданно прервёт только что начатую мысль, а заодно и жизнь…
Но страха не было, потому что в эту игру она играла с детства, а с годами появился азарт – чем больше опасностей, тем увереннее она себя чувствовала: находила нужное слово, отвечая на резкий выпад коллеги, или загадочно улыбалась случайному знакомому.
А сейчас тянуло побродить по центру, окунуться в толпу, поймать чей-то взгляд, попытаться разгадать чьё-то лицо и просто пройтись по родным улицам…
Женька шла по Пушкинской, повернула в Художественный проезд, перешла на другую сторону и мельком посмотрела на здание театральной студии МХАТ, сердце забилось сильнее, щёки мгновенно покраснели, как будто горячая волна окатила с ног до головы, волна воспоминаний.
«Дальше, дальше от этого проклятого места», – подумала она и повернула за угол, вздохнула свободней и вошла в толпу на улице Горького, как в мягкий и вкусный пирог с разноцветной начинкой. Вышла к Манежной площади и перешла улицу к зданию гостиницы «Националь», остановилась на мгновение, посмотрела на площадь и залюбовалась вычурными краснокирпичными зданиями музеев и ахнула про себя – ведь как часто здесь хожено, а только сегодня посмотрела внимательно на всю эту красоту.
Дальше маршрут был простой: дойти до улицы Герцена, зайти в клуб МГУ – может, театр Розовского порадует новой премьерой. Но в клубе никого не было, и Женька пошла к Повторке (кинотеатр повторного фильма), что так часто дарил ей шедевры Антониони, Феллини, Михалкова-Кончаловского и других режиссёров. Она сбегала с лекций, чтобы смотреть и слушать итальянское бельканто в фильме «Аида» с Софи Лорен, плакать над мелодрамой «Шербурские зонтики» или «Ночи Кабирии»… Фильм «Дворянское гнездо» она смотрела раз десять, содрогаясь от красоты дворянской жизни, – будто фантастический сюжет про другую планету, и ждала с нетерпением сцену, когда выйдут женщины-соперницы и споют дуэт «Ивушки» – юная Купченко и известная Беата Тышкевич. А герой из бывшей дворянской жизни лежал в траве, покусывая стебелёк, над ним был немыслимо яркий солнечный день, долгий и одновременно короткий, будто сама жизнь…
Маршрут к «Повторке» был любим ещё и потому, что вспоминалось радостное безумие юности, бесконечные прогулки со своим будущим мужем-артистом, и посиделки на лавочке, и поцелуи, что казались прелюдией к новой взрослой жизни, а рисовалась она идеально-правильной…
Но юность была беспечна и глупа, и самой большой трагедией было несостоявшееся свидание. А между тем каждая новая встреча приближала к невесёлой разгадке любви, к самостоятельности, что поначалу кажется камнем на шее, и только спустя много лет Женьке удалось упорядочить маленькие и большие проблемы жизни для того, чтобы осталось время для себя, для своего духовного роста и обновления.
И тогда, будто отдав молодость всю сразу без остатка, судьба возвращает тебе её по крупицам в маленьких открытиях и неожиданных радостях опыта.
* * *
Откуда эта покорность судьбе? Почему молодость так беспечна, почему так запросто отдаёт то, чему цены нет? Почему только Случай становится властелином целой жизни, и даже нет терпения дождаться своего Случая – ни первого, ни второго?
Наверно, потому что любовь – это вовсе не отношение к тебе любимого, нет, любовь – это, прежде всего, отношение тебя к себе самому, это признание твоей собственной ценности и отстаивание своих прав через другого. Попросту – это утверждение себя в другом!
Как легко было покориться чужому страданию, не думая о той кропотливой работе, что совершила Природа, создав её – женщину с разумом и душой, развив её способности так, что они могли стать началом грандиозной работы Духа.
Сколько веков прошло, прежде чем в цепи поколений появилось именно такое сочетание генов, а социальный мир изменился настолько, что позволил Женщине получать Знания из рук Его Величества Мужчины…
Но насмешница Природа щедро создаёт и легкомысленно разрушает…
* * *
Да, невесело было думать о том, что первый раунд с судьбой проигран: лучшие годы юности ушли на борьбу за освобождение от монстра-мужа – российская провинция производила в достатке энергичных и талантливых проходимцев, что рвались в столицу, полагая, что только здесь они могут показать миру свои невиданные таланты. Женька пожалела вечно голодного студента…
Однако можно ли упрекать их, если Москва семидесятых была действительно великолепна! Прогулка по центру могла вылечить от самых невесёлых воспоминаний и порой дарила настоящее вдохновение – лучшие стихи она написала именно в толпе, на шумном перекрёстке, задыхаясь от душевной боли и отчаяния.
Город действовал на подсознание, будто заводилась невидимая пружина восприятия. Дома, их фасады, портики, колонны – всё это богатство архитектуры, вернее, красота, открытая глазу в повседневности, учила гармонии, создавала внутренний ритм.
* * *
Женька вышла с бульвара на улицу Горького и пошла к памятнику Юрия Долгорукова, завершая круг почёта. Тёмно-красное здание Моссовета с ажурными решётками – бастион власти и притон квартирной коррупции, куда ей ни разу не довелось проникнуть. Фасад «дворянский», а начинка «советская», и охрана как в Кремле – часовой с винтовкой. Как-то знакомый архитектор приглашал отобедать в ведомственном буфете, но у Женьки не оказалось паспорта. Здание так и осталось совершенно чужим, непонятным местом, где кипела совсем другая жизнь, где, как в знаменитом «Казино», ставки были крупные, а жильё было бесплатным – удивительный парадокс социализма.
А всем известный взяточник Гришин (последний главарь Моссовета до «перестройки») закончил свои дни в Собесе, где униженно выпрашивал повышенную пенсию за свои аферы…
Подумав об этом, Женька ринулась под горку вниз, в толпу родного Столешникова переулка, сплошь забитого магазинами и лотками. Она шла всегда по самой середине проезжей части, и толпа обтекала её с обеих сторон. Здесь, на подходе к дому, происходили уличные знакомства, здесь когда-то пробиралась она как опытный водитель с коляской своего первого сына. И раздражённый провинциал-пешеход однажды спросил её, почему это она задерживает движение. Она остановилась и крикнула приезжему:
– Чёрт возьми, я здесь живу! Дайте, наконец, дорогу!
Её трясло от этой провинциальной наглости: два миллиона проездом и пролётом в день – этот напряжённый ритм московской жизни она выдерживала полжизни…
Наконец – двор-колодец, что обдаёт тебя запахом только что испечённых пирожных. Слева был кондитерский магазин, где можно было съесть знаменитый «Наполеон» за 22 копейки («перестройка» уничтожила островки сладко-дешёвого порядка для простых смертных).
Во дворе на лавке возле пекарни отдыхали толстые бабы в огромных белых шароварах, будто натурщицы Лотрека, резко выписанные на фоне ярко-кирпичной стены. Они жадно и бесцеремонно разглядывали Женьку, и под их взглядами её потертая замшевая куртка, купленная в комиссионке, превращалась чуть ли не в царскую мантию. Ведь они были привязаны к своему сиюминутному отдыху, а Женька была свободна.
И она ощутила остроту минутной передышки после сладкого пекла пекарни и от души пожалела женщин, что не представляли свою жизнь без изнурительного тяжкого труда у огромных железных печей и однообразных движений изо дня вдень…
Она почти бегом дошла до закутка в правом углу двора. При разделе огромной коммунальной квартиры ей и её соседям досталась та половина, что была с чёрного хода, телефон остался тоже у тех счастливчиков, что входили в высокий светлый подъезд с витражами, поднимались по широким лестницам, не боясь грохнуться в темноте. А Женьке каждый раз приходилось открывать незаметную боковую дверь, и карабкаться по крутой лестнице со ступеньками разной высоты, и каждый раз заново привыкать к их неправильности. Чистой эта лестница никогда не бывала, очень уж тут всё располагало к небрежности, свет от лампочки был анахронизмом.
Теснота не позволяла остановиться и поговорить с проходящей мимо соседкой. Встречному человеку приходилось или протискиваться между стеной и тобой, либо ждать на маленькой площадке между лестницами, пока встречный гражданин или гражданка прошмыгнут в свою квартиру. Собственно, даже разглядеть друг друга не удавалось из-за тесноты и спешки.
Женька научилась входить в свой коммунальный раёк бесшумно, чтобы никто из любопытных соседок не выскочил из комнат с ненужными вопросами. Как устала она от этого назойливого внимания: ухмылочек, плотоядного любопытства к твоей жизни.
Она крадучись пробирается по коридору, замок смазан машинным маслом, и на двери её комнаты – картонный кружок на ниточке «НЕТ ДОМА», как в хорошем отеле (Женька нарисовала его сама, а увидела нечто в таком духе в каком-то зарубежном фильме). Теперь остаётся тихо открыть крепкую деревянную дверь и почувствовать себя в безопасности.
* * *
Почти метровая стена позволяла сделать целый шаг, прежде чем ты попадал в женькину комнату. Кто знает, какие сокровища скрывает старая кирпичная кладка, но главное, что дом стоит прочно и выдержит ещё не одно поколение жильцов.
Женька по московским меркам была богатая особа – комната целых 20 метров в её полном распоряжении (соседей совсем немного – всего три семьи). Человеку, который входил сюда, сразу становилось ясно: здесь царили книги и рояль. Взяв под свои мощные лапы четвёртую часть пространства, он оправдывал нагромождение старинных столов, шкафчиков и полок. Впрочем, присутствие вкуса «выстраивало» эту дореволюционную мебель в некую композицию, а картины друзей-художников на стенах и собственный автопортрет в небольших просветах между книжными полками делали жилище кабинетом надомника-мыслителя, как прозвал Женьку один знакомый поэт.
У окна, которое упиралось в стену напротив, без ног и подставок вросли в пол две тумбы письменного стола из дуба, богато украшенные резьбой. Женька с трудом тащила его по частям с помойки своего двора – к счастью, в те времена ещё не было моды на старину. Сверху был прилажен кусок, отпиленный от крышки предыдущего рояля «Шрёдер» – наследство бывшего мужа-артиста.
И хотя инструмент этот ещё при жизни владельца издавал звуки весьма слабые, однако во времена одиноких вечеров (артиста никогда не было дома) Женька буквально спасалась от депрессии, играя романсы или что-то из классики. Кроме того, она привыкла именно к большому чёрному сооружению в своём доме, и никакое пианино не могло заменить основательную радость владения роялем.
Немалыми усилиями ей удалось скопить сумму, по современным понятиям ничтожную (три года Женька берегла каждый рубль), а знакомый настройщик помог купить недорого представителя рояльной династии «Беккер».
Участь прежнего рояля была решена: попытки его продать убедительно доказали, что большинство нормальных людей предпочитает проигрыватели и магнитофоны.
Старый рояль «Шрёдер», не пригодный к музыке, чем-то напоминал бывшего мужа, не пригодного к семейной жизни. Избавление от рояля и от мужа было одинаково трагичным. Женька тщетно старалась оживить прямострунку и залатать трещины в деке, но, потеряв надежду даже подарить кому-либо музыкальный шедевр XVIII века, приняла решение вынести его во двор.
Там простоял он у стены дома недели две беспризорным, пока не был замечен музыкальными старьёвщиками и увезён, чтобы отдать свои молоточки и струны какому-нибудь более новому музыкальному собрату.
Избавление от мужа длилось более года – по доброй воле ему совсем не хотелось оставлять комнату в центре Москвы в удобной близости от театра. К тому же ницшеанец-муж никак не мог понять, чего не хватает Женьке? Он жил своей нелёгкой театральной жизнью, не посвящая молодую жену ни во что, не имел друзей, был всегда мрачен и однообразно груб. К Женьке он относился как к некой живой вещи, которая готовила ему ужин и от которой он с отвращением отворачивался сразу после соития, которое по форме напоминало насилие.
После первого года замужества Женька родила сына, но так и не поняла, из-за чего это так много женщин и мужчин сходят с ума от любви. Единственное чувство, которое она вынесла из первого брака, – ненависть к конкретно взятому индивиду, который хотел использовать её в качестве бессловесной рабыни.
В отличие от рояля, «подобрала» мужа вполне реальная женщина-инженер, которая нашла в нём то, чего Женьке найти не удалось.
* * *
Новый рояль излагал свои мысли вполне пристойным музыкальным языком, разве что требовал частой настройки, ибо не держал строй музыкальной души и звук «расплывался» под напором новой для него эпохи.
Женька закрывает плотнее обитую дерматином дверь, однако желание тишины иллюзорно – кухонный мир врывается в её комнату воплями соседок, а громогласные монологи дяди Бори – это своего рода театр одного актёра, причём, не лишённого таланта. В Древней Греции он, наверно, смог бы стать знаменитым. Но, увы, при социализме возможности каждой личности менять профессию и плавно переходить от бухгалтера к философу были почти не реальны.
Итак, Женька садится на трёхногую табуретку – столярный шедевр отца, наследство не слишком удобное, но доказательство многих способностей родителя-инженера – достояние или тяжёлая каторга всеумения.
Наконец тишина. Женька настраивается, целый день её преследовала одна мысль, нужно вспомнить. Что-то по поводу…
В дверь стучат:
– Женя, ты дома? Помоги!
«Моих соседок никаким кружком «Нет дома» не отпугнёшь. Двигаться не хочется, но голос Марии Степановны энергично-молящий. К тому же, я догадываюсь, в чём дело».
– Что, опять? – выглядывает Женя за дверь в надежде, что ошиблась.
– Да, он там. Поможешь?
«Попробуй вам не помоги, вы и дверь выломаете», – думает Женя и выходит из комнаты.
Мы спускаемся вниз по лестнице и видим привычную картину: муженёк Марии Степановны лежит на пороге, запрокинув голову. Шляпа валяется в стороне.
– Совсем немножко не дошёл, – говорю я, будто ритуал доставки соседского мужа – приятное для меня дело. – Я беру за плечи, а вы за ноги, – говорю деловым тоном, не терпящим возражений, хоть здесь у меня есть выбор.
Маленький щупленький дядя Боря совершенно безучастен к нашим манипуляциям – он пьян до бесчувствия. Мне кажется, он нам доверяет своё уже немолодое тело.
В молодости он был, говорят, вполне культурным человеком, работал старшим экономистом на большом заводе, потом что-то случилось, и в разговоре появляется вскользь слово: «проворовался». Однако не настолько, чтобы попасть в тюрьму, его всего лишь перевели в кочегарку. Постепенно он из полуинтеллигента превратился в простого работягу, перестал приходить на работу в чистых рубашках, почему-то заговорил басом, мешая свою прежнюю речь с непристойной бранью, как бы попадал в водовороты непривычных выражений, взялся за унылое занятие одинокого выпивохи. С женой Марией они развелись давно, но жилищный кризис принуждает их жить в одной комнате.
Мария Степановна не догадывается, почему я помогаю ей в нелёгком ремесле жены алкоголика. Мы с дядей Борей немного друзья. Никто об этом не знает. Он иногда заходит ко мне бочком, искоса поглядывая на дверь. Приносит книжки, что накануне выбрал на моей полке, и мы немного философствуем. Этот тихий пьяница в нашей коммунальной квартире относится ко мне с уважением. С тех пор как он услышал мой старенький рояль, его душа откликнулась на мою игру, и всякий раз, встречая меня в коридоре, он почтительно кланяется.
В среднем подпитии, когда ноги ещё держат его, дядя Боря похож на Демосфена. Прежде чем начать «выступление», он долго бродит по коридору, вдруг внезапно его «озаряет», он принимает позу оратора и начинает свой бесконечный монолог:
– О люди! Как вы ничтожны! И ты, Мария, родившая мне сына, погрязла в блуде, ты моё наказание, ты мой грех перед богом! – вещает он хорошо поставленным голосом.
Кто и когда научил его так проникновенно произносить слова, остаётся загадкой, и о каком-таком блуде Марии идёт речь – тоже неясно.
Бывают сцены, достойные Бокаччио: Мария Степановна моется в ванной, а её бывший муж, крадучись, подходит к двери и вдруг изо всех сил кричит:
– Мария! Ты ещё не утонула?
Из ванной комнаты доносится возмущённый испуганный визг и брань. Задвижка щёлкает, Мария выпрыгивает из ванны, бросается в открытую дверь грудастым голым телом и со всей силой, добытой цветущей зрелостью, толкает дядю Борю. Он летит как футбольный мяч прямо в мою дверь, благо она точно напротив ванной комнаты. Если я забыла запереть свою обитель (вот отчего я часто пользуюсь замком), то бедный «оратор» влетает ко мне и валится на спину посередине комнаты, как перевёрнутое насекомое лапками вверх.
Такой конфуз его смущает, он долго шаркает ножкой, прежде чем протиснется обратно в коридор. После инцидента с Марией дядя Боря, напоследок, проклинает всех и вся, но, как бы извиняясь, особенно громко желает счастья «в будущей жизни просвещённой личности». Соседки не понимают, о ком это он, а я самонадеянно думаю, что это он говорит обо мне. Разгорячённый сыгранной сценой, бывший экономист гордо удаляется в свою проходную комнату.
Выступления дяди Бори особенно проникновенны в дни зарплаты, но их пыл постепенно угасает по мере истощения кошелька. В трезвом виде он скромен и даже угрюм, а главное – предельно тих, и его маленькие глазки смотрят в пол.
Но сейчас я держу дядю Борю за плечи, его голова бьётся где-то возле моего мускулистого бедра, я не только читаю философов, но и занимаюсь спортом (постоянно тренируюсь в бассейне и каждый вторник езжу верхом на лошади), и всё же приходится напрягаться изо всех сил, но мы дружно преодолеваем двадцать ступенек. В дверях происходит заминка – дядя Боря что-то бурчит и дрыгает ногами. Мария не без удовольствия бросает «свою половину», ноги грохаются, а я в неудобной позе пытаюсь удержать остальную часть тела. В конце концов я приваливаю свою ношу к стене и делаю дыхательную гимнастику. Ещё несколько метров, и мы заволакиваем «тело» в комнату и водружаем на узкую кровать.
«Ну, на сегодня, кажется, хватит, – думаю я и решительно направляюсь к себе, предварительно вымыв руки и брызнув в лицо холодной водой. – Да, неплохая тренировка для тяжеловоза». Решительно щёлкаю замком, и вновь тишина.
Однако вернуться в прежнее состояние не удаётся. Мысль безнадёжно потеряна, забыта, растаяла от физического напряжения. Зато во всём теле приятная усталость.
Женька пытается заниматься аутотренингом: садится на коврик у дивана и произносит про себя: «Жизнь прекрасна. Мне хорошо, я совершенно спокойна». Формула успокоения повторяется несколько раз, она делает пять ритмичных вздохов и выдохов. У неё кружится голова, и ей нестерпимо хочется спать…
* * *
Она шла по цветущему лугу. Лес то подступал со всех сторон таинственным мраком, то ласкал шорохом листьев и пением птиц. Она вошла в берёзовую рощу, но лес быстро кончился и показалась большая светлая поляна, окружённая темнеющими деревьями. Можно было повернуть назад, но что-то манило и упрямо звало: «Иди!»
Переходить поляну было страшно, как будто кто-то ждал её там, за опушкой, поглядывая исподволь из-за деревьев. И она решила обойти поляну лесом, неслышно ступая на мягкий мох, чувствуя, как ноги скользят и проваливаются. Она всё-таки шла вперёд, подчиняясь упрямой дерзости, и вот, наконец увидела продолжение лесной тропинки, но не кинулась к ней, а остановилась неподалёку, чтобы присмотреться – нет ли кого поблизости.
Яркий день сменился сумерками, они сгущались очень быстро, и она уже была готова довериться этой темноте, пренебречь своим страхом и идти вперёд, но вдруг, совсем недалеко от неё что-то зашевелилось, и волна холодного ужаса окатила её с ног до головы.
Так хотелось кричать и бежать, сломя голову, забыв обо всём, но огромным усилием воли она сдержала себя и замерла, будто древний инстинкт самозащиты напомнил ей, как спастись от врага, если не можешь побороть его в открытом бою…
Всмотревшись во тьму, она увидела, что по краям тропинки стоят огромные исполины – не люди и не звери, а вросшие в землю каменные изваяния. Сердце забилось так сильно, что она положила руку на грудь и стояла тихо, словно сливаясь с деревом, к которому прижалась. Но «они» вдруг все разом зашевелились и медленно повернулись в том направлении, где стояла она, будто учуяли лёгкую добычу… Она метнулась к высокому дубу и стала карабкаться вверх, не помня себя.
Чёрные тени обступили дерево, стали раскачивать его, но вдруг она поняла, что становится маленькой, невесомой. Руки превратились в прозрачные крылышки, ноги срослись в подвижное брюшко стрекозы, и она легко вспорхнула с вершины дуба и полетела над лесом, неся маленькую головку с выпуклыми бусинками глаз.
Мир стал иным, он стал огромен, но страх прошёл. Она опустилась на луг, села на высокую травинку и услышала голоса. Это цветы сплетничали о ветре, о грузном толстом жуке, что пыхтел рядом…
* * *
Просыпаясь, Женька подумала мыслями той потерянной в лесу девочки – будто поняла, что пережитый ужас обратился в свободу и прозрение… Она сидит несколько минут в темноте, потом зажигает лампу над трельяжем, смотрит на часы: оказывается, спала всего пятнадцать минут. Створки трельяжа как волшебные зеркала: можно менять угол и найти зеркальную бесконечность, как в портрете Сальвадора Дали, но Женьке нужен всего лишь собственный профиль. Странно, слева черты лица тоньше, правильнее, а справа грубее, незавершённее. Нет симметрии в живом.
Вдруг она оборачивается на пристальный взгляд, да это глаза Ван Гога, его автопортрет оживает у неё на стене. Но ведь это всего лишь литография! Женьке становится страшно. Она подбегает к стене, снимает портрет великого нидерландца и прячет его под рояль. А про себя думает: «Господи, да он просто потонул как корабль, что был слишком полон, и этот груз был для него невыносим, груз человеческих страданий. Так что же – понять человека, и через него открыть себя, и выстроить невидимую лестницу своих успехов и поражений, и победить свой первый страх оказаться хуже своих мечтаний о мире, о себе? Так вот отчего люди сходят с ума?
Почему весь мир не молится Ван Гогу? Человечество признало его великим, и очередной миллионер вешает его картины в своей галерее – символ страдания. Знаменитые подсолнухи Ван Гога, которые может нарисовать любой мало-мальски талантливый художник, превращаются в символ откровения…»
* * *
А изредка Женьку переполняет страх смерти, она просыпается среди ночи, и ей кажется, что она пережила короткую смерть, но, убедившись, что жива, начинает думать о другом страхе – бессмысленности отведённого тебе времени и пространства. И вот – надо «пройти» все эти страхи, надо совершить путешествие «за тридевять земель», сразиться хотя бы во сне с «чудом-юдом заморским», и тут тебя одолеет самый последний страх, что не вынесешь на своих плечах эти тайны…
* * *
Женьке не хватает света в самом прямом смысле: тёмный колодец комнаты, окна которой упираются в стену, давит на неё. Нужно уехать хоть ненадолго от одиноких мыслей…
Завтра она пойдёт в манеж и будет сидеть на обыкновенной живой лошади, и можно, наконец, не думать о жизни, а просто жить, дышать, ходить! Делать самые простые и понятные ребёнку движения… Да-да-да! А сейчас немного музыки как пилюля перед сном.
Женька ставит пластинку, не выбирая, – ничего, кроме классики, народных русских песен и французских шансонье у неё практически нет, где-то валяются всем известные шлягеры, пригодные для гостей. Но сейчас у неё в руках симфония Сезара Франка. Могучая фантастическая мелодия рождается из «маленького ручейка», что с трудом пробивается в корнях гигантских деревьев и наконец вырывается из сумерек леса в широкое раздолье полей. Здесь гремят грозы, полыхают пожары, слышится рожок пастуха, растёт и крепнет Мелодия Жизни, как картина, на которой художник попытался изобразить не мгновения, а века…
Женька стряхивает оцепенение, выключает проигрыватель, и ей хочется живой музыки. Она долго настраивается, разыгрывается, разминает пальцы, встаёт и отодвигает одноногий табурет, который привезён ещё из Ленинграда, где Женька начинала свои музыкальные упражнения, а семья переехала вслед за отцом, который проектировал подземные туннели метро.
Она начинает с прелюдии Баха, как бы заражая себя скрытой энергией механического движения, за которым угадывается страсть и желание освободить себя от однообразного повторения звуков и вырваться к Мелодии, от красоты которой сжимается сердце.
Женька нервно дёрнула страницу нот – пассаж никак не удаётся, пальцы как паучьи ноги передвигаются по клавишам, а звук получается трескучий, будто из земли вырывают сухую ломкую траву.
Проходит час, Женька терпеливо соотносит напряжение и силу прикосновения пальцев к клавишам, слушает звук, который, как живое существо, откликается то тихим стоном, то яростным криком. Постепенно ей удаётся вовлечь себя в азартную игру: будто все неровности заполнились, и Женька плывёт от такта к такту как опытный гребец в лодке – она разобрала трудный кусок с бемолями из ноктюрна Шопена. Прошло ещё немного времени, и тарабарщина пальцев сменяется ясным и чистым переливом форшлагов, что растянулись на целую строчку, и она почувствовала облегчение, как школьник, отсидев терпеливо урок, получает лакомый кусок торта и тянется к нему, предвкушая аромат крема…
«Как жаль, что никто не слышит, как я играю этот ноктюрн», – подумала Женька, неблагодарно забыв о только что испытанном блаженстве. И она вновь «взобралась» на очередное крещендо, как будто поднялась по ровной и приятной дороге, что ведёт к храму, чьи очертания уже надвигаются на тебя…
Женька закрыла ноты и попыталась вспомнить концерт Моцарта, который она играла когда-то со школьным оркестром, соревнуясь с Милочкой. Перед выступлением она долго стояла на пороге кулис, оркестр настраивался, они были единой семьёй, от публики их охраняли пюпитры с нотами, а Женьке было страшно. Наконец её вытолкнули вперёд, в то пространство, где каждое её движение будет оценено сотнями глаз. Она шла по сцене уверенно, чтобы никто не усомнился, что с ней всё в порядке, но, сев к роялю, она никак не могла найти педаль, как будто потеряла свой вес и улетела неизвестно куда. А потом, начав играть, боялась пропустить паузу, не торопить пассаж, иначе… Что могло тогда случиться? Никто не собирался делать из неё пианистку, чего ей было бояться? Но тогда казалось, что происходит что-то очень важное, на грани жизни и смерти…
Совсем недавно, читая одного знаменитого психолога, Женька узнала, что даже навык играть двумя руками, не подчиняясь параллельности действия, заложенной в нас природой, умение действовать как бы отдельно и согласованно, постепенно вырабатывает в человеке сложнейший механизм, тренирует некий психофизический ансамбль. Твоё сознание становится как бы дирижёром, у которого в подчинении столько инструментов: глаза, что смотрят в ноты; левая нога на педали «пиано»; правая нога – на «легато»; а руки выделывают немыслимые вещи: правая – пассажи и арпеджио на 2–3 верхних октавах, а левая забирается в дебри басов с аккордами и подголосками трагических и радостных созвучий правой…
Но блаженное состояние «властелина» приходило к «дирижёру» лишь после долгих упражнений, и завоёвывалось многолетней борьбой с неуклюжей неповоротливостью пальцев, и, конечно же, ленью, но изредка приводило, как ни странно, прикованного к «музыкальной галере» мальчика или девочку к истинной свободе своего Я.
Действительно, осознанное движение, движение, которое опередила твоя мысль, когда ты сумел мысленно представить себе себя и вслед за учителем повторил урок, что задал себе сам. И одно и то же действие вдруг становилось притягательным только благодаря освещающей его мысли…
– Однако хватит заниматься самоанализом, – сказала себе Женька вслух и улеглась спать.
* * *
Утром она быстро складывает в сумку: брюки, сапоги, кепку, сухари, морковку, чтобы подкормить лошадь. Хоть бы успеть, хоть бы достался сегодня приличный коняга, пусть хоть Состав, бывший орловский рысак, кастрированный, маленький и упрямый.
Женька забывает обо всём на свете и несётся вверх по переулку к троллейбусу, что идёт по улице Горького. Она замирает у окна в блаженном предвкушении приключения…
…Вот и калитка в глухом заборе, что выходит на широкий и шумный Ленинградский проспект. Только что здесь сновали люди, гудели машины, проползал троллейбус с вытянутыми руками стрелок, цепляющихся за провода, и вдруг открылась дверь и начался другой неожиданный мир.
Асфальт переходит в пыльную дорогу, по краям которой растёт обыкновенная трава, не тронутая ничьим равнодушным вниманием. Причудливые репейники, лопухи и дикие цветы в беспорядочном движении к солнцу кажутся райским уголком, землёй обетованной.
Женька чувствовала, что всё это богатство тривиальных признаков нахлынуло на неё и сложилось в картину, отличную от той, что представилась бы взору любого другого человека, прошедшего вместе с ней путь от калитки до манежа, туда, где ждали своего часа живые настоящие лошади.
Здесь освобождалось её подсознание, будто воспоминания предков гнали её в природу, и она впадала в некое восторженное состояние. Как художник смотрела она на эту непривычную «натуру», стараясь различить как можно больше оттенков, поражалась их несообразным единством, и картина, столь обычная для конюха, что с ленивым видом брался за обихаживание лошади, представала началом фантастического чуда вроде «сталкеровской зоны» в черте города.
На самом деле конюх только притворялся ленивым, нет, он влюблённо смотрел на лошадь, холил её, вкладывал силу и знал, что не пустая это работа, она проявит себя в резвом размеренном беге, в рёве толпы на трибуне, в напряжённом жесте наездника, что будет ловко удерживать лошадь от излишней удали на поворотах, и этот жест опытного лошадника Женька уловила и поняла всем существом. Она заворожённо напряглась вместе с ним, будто сама поднимала руку и заводила скребок, прошедший по спине рысака. Она словно преумножила в себе это движение, вобрав его красоту, смелость и добрую покровительственную силу.
Узкие длинные лошадиные казармы и карусели для выгуливания рысаков, наконец, приводили к круглому тупичку, где одиноко или группами стояли «прокатчики» (так презрительно называли эту публику местные конюхи и наездники). Это была очередь, но вовсе не за колбасой или сапогами. Группа беспокойных людей обсуждала самые немыслимые вопросы.
– Какое сегодня настроение у Грады (кличка лошади)? Как вела себя в манеже гнедая кобыла акалхетинской породы? Почему у неё такие удивительно тонкие ноги и чуть раскосые глаза, как у настоящей газели? И как её угораздило попасть в «прокат»?..
Мальчишки и девчонки разного возраста нетерпеливо ждали момента, когда им разрешат седлать лошадь. Весёлыми стайками толпились совсем юные наездники. В лошадином царстве они чувствовали себя придворными чуть ли не самых высоких рангов. Они-то знали, чего они хотят. Они пришли, чтобы покататься на обыкновенной живой лошади. Среди «прокатчиков» были и солидные дяди и тёти, они немного стеснялись своего увлечения, им нужно было найти себе какое-нибудь оправдание – что-то вроде лечебной гимнастики при радикулите или моциона для похудания. Увлекаться верховой ездой просто так – приходить и любоваться лошадью – было как-то странно и даже нескромно. Никто из них не захотел бы признаться, что его охватывает священный трепет при виде бегущей лошади, что его притягивает это движение, стройность ног, что несут так изящно округлость крупа… Недаром Платон назвал лошадь одним из символов Прекрасного…
Почему так хочется подражать этой свободной уверенной грации, что не в состоянии победить ни шенкеля ежедневно и унизительно меняющихся наездников, ни подпруги, что каждый новичок норовил затянуть по-своему, ни однообразное замкнутое пространство маленького круга с брезентовыми «нарукавниками» для выхода и входа?
Нет, ничто не могло разрушить волшебного очарования свободной и независимой красоты. Она жила, она была доступна, она была преступно дешева, но спасало то, что насладиться ею мог только смелый человек, пусть неуклюжий, но влюблённый в природу городской смельчак. При этом к мизерной плате (прокат лошади в час в те далёкие годы стоил всего один рубль) в денежных знаках прибавлялось свободное проявление человека, поверившего в себя. Речь шла о некой свободе, коей владеют не все дети, а только правильно воспитанные, и очень редко – взрослые. При этом надо было соблюсти столько условий! Быть в меру здоровым и крепким; знать, что лошади существуют в городе, а не только в кино и в воспоминаниях какого-нибудь великого писателя. К тому же надо было преодолеть извечный сковывающий страх среднего горожанина.
Люди, что выбрали себе это странное занятие – ездить верхом, заметно отличались от людей, которые никогда об этом не помышляли, и даже если бы им нужно было преодолеть массу трудностей, дорога на другой конец города, борьба у кассы за билетом, унизительные окрики тренера на манеже: «Эй, вы там, на Тациде!» или «Эй, вы там, на Граде!»
Но даже если бы ничего этого не было, если бы вдруг кто-то «нежно приглашал» (что в то время даже представить себе было нельзя) взять под уздцы ту или иную лошадь и садиться на неё по собственному усмотрению, то большинство городских людей с ужасом отмахнулось бы от такого нелепо-смешного занятия.
Тренер стоял в центре круга с бичом или без него и отпускал команды скорее лошадям, чем наездникам. Он позволял себе высокомерную грубость, ибо знал, что тот, кто пришёл сюда, выдержит всё, готов к любому испытанию, лишь бы попасть в этот давно забытый мир, оторваться от канцелярской возни с бумагами и вспомнить запах навоза и ощутить ностальгический зов природы.
Опыт бывшего спортсмена давал тренеру право откровенно презирать смешных нескладных дилетантов, которые, сев на лошадь, совершенно терялись и тут же забывали, где у них правая, а где левая нога. Они никак не могли выпрямить спину или правильно подтянуть стремя. Эти смешные люди, доверившись ему и даже рискуя жизнью, ведь лошадь могла при малейшей ошибке наездника серьёзно его покалечить, жадно слушали каждое слово команды и пытались изо всех сил обрести равновесие и почувствовать, наконец, тяжесть своего тела.
Лошадь делала новичков почему-то совершенно невесомыми, и большие дяди и тёти смешно подпрыгивали, клонились то в одну сторону, то в другую, хватались за гриву, и казалось, что бегущая по кругу лошадь, не прилагающая никаких усилий к своему движению, гораздо более осмысленное существо, чем двуногая марионетка, подпрыгивающая на ней.
Женька знает, почему её как магнитом тянет в манеж, почему так сладко замирает сердце, когда она входит в денник к лошади. Надо забыть про страх и сделать большой смелый шаг вперёд, встать под шеей лошади, обхватить её руками, и, ласково уговаривая, пробраться к шершавым губам, и вставить трензель между зубами – все эти мелкие движения требуют ловкости, сноровки и силы.
Теперь это большое животное в твоей власти, ибо повод при натяжении причиняет ей боль, и лошадь становится послушна. Сердце у Женьки уже не колотится так сильно, а ещё нужно принести и положить седло на крутую лошадиную спину, предварительно расправив подседельник и застегнуть подпруги, которые должны ровно лечь под брюхом лошади.