Читать книгу Критическая масса (сборник) - Наталья Веселова - Страница 3

Галактика вранья
Глава вторая. Первая и единственная

Оглавление

Однажды в юности Катя видела, как упал самолет. Она гостила тогда на летних каникулах у подруги по медучилищу, приехавшей учиться в Ленинград из деревни, что прижалась к самой границе Ленинградской области и утонула в болотистых лесах, богатых, однако, хрупкими волнушками и водянистой черникой. Чернику Катя собирать не любила, тяготясь долгим сидением на корточках, но по грибы ходила с подружкой Леной охотно: ей нравилось отыскивать в мокроватом мху розово-полосатые бахромчатые созданьица, словно бы задорно оттуда улыбавшиеся. А потом, в избе, девушки под контролем тети Аллы, Лениной мамы, отмачивали их и подвергали многоступенчатой засолке…

В тот паркий, но бессолнечный день Катя и Лена как раз выбрались с полными корзинами на широкую просеку и, отмахиваясь от прилипчивых кровососов, уселись на двух знакомых пеньках, разложив бутерброды с несколько сомлевшей от тепла «Любительской» на льняной салфетке, расстеленной поверх третьего, большего пня, игравшего благородную роль обеденного стола. Только разлили сладкий брусничный чай из термоса и вознамерились отдать должное такой желанной после трудов праведных трапезе, как одновременно вскрикнули обе: неотвратимо нарастая, приближался с неба грозный рокот, быстро переросший в непереносимый рев… Тогда, в начале восьмидесятых, все ждали неминучей ядерной войны с Америкой и ежемесячно тренировались, каждый в своем учебном заведении или на рабочем месте, выживать в тяжелых условиях атомной бомбардировки – например, упав лицом вниз на асфальт за бетонным основанием заборчика и закрыв голову руками… Одна и та же мысль пронеслась одновременно в головах остолбеневших девушек: «Вот оно!» – но падать ничком было некуда, потому что вместо заборчика вокруг них расстилалась веселая лужайка, усеянная старыми березовыми пеньками…

Подпрыгнул и опрокинулся термос с чаем, заплясали горячие алюминиевые стаканчики, девушки в панике прижались друг к другу, присели – и прямо у них над головой, так ужасающе низко, что, казалось, сейчас срежет вершины берез на краю просеки, возник беспомощный пассажирский самолет. Промелькнула знакомая и вполне читаемая надпись «Аэрофлот», ряд слепых иллюминаторов (Ленка потом уверяла, что разглядела припавшее изнутри к одному из них чье-то бледное лицо – но, скорей всего, врала) – в секунду самолет миновал открытое место и оказался над деревьями. Было одно мгновение, когда Кате показалось, что он выправится – вроде бы, вздернулся за соснами его отчаянный тупой нос – но потом самолет нырнул и больше уже не показывался. Еще секунд десять он боролся за жизнь – рев его стал уже глухо-надсадным, не зовущим на помощь, а захлебывающимся – и на миг все стихло. А потом девушки все-таки упали лицом вниз – не хуже, чем при ядерном взрыве – потому что за деревьями полыхнуло так ярко и грохот раздался такой немыслимый, что им показалось, будто они теперь навсегда останутся глухими и слепыми… Ну, и немыми заодно, потому что после такого вряд ли скоро заговорят…

Когда все стихло – а это произошло не так-то быстро – они нерешительно приподнялись и переглянулись. Голос вернулся сначала к Лене: «Километрах в семи…» – хрипло прошелестела она. Катя кивнула; обеим стало очевидно, что туда по болоту не добраться – да и подумать было страшно о том, что они могли увидеть, если бы, паче чаяния, все-таки добрались. Не сговариваясь, юные медички попятились и, позабыв про термос и корзины, помчались восвояси, не разбирая дороги и ловко прыгая по гадючьим кочкам…

В те годы в Советском Союзе была самая передовая техника в мире, и никакой самолет, кроме одного – гагаринского военного – упасть не мог по определению правительства. Поэтому напрасно с замиранием сердца смотрели вечером девчонки программу «Время» – и в тот день, и на следующий только мирно трудились в огромной дружной стране бронзовые от солнца хлопкоробы, ударными темпами добывали уголь веселые шахтеры в далеком солнечном Донбассе, и в огромном белом зале строгие мужчины в одинаковых пиджаках и галстуках, разбавленные редкими женщинами в светлых кофточках и с высокими прическами, стоя аплодировали старенькому косноязычному дедушке, не отрывавшему близоруких глаз под богатыми бровями от спасительного белого листа…

С того дня, если Кате случалось вдруг задуматься о смерти, первой мыслью всегда было: «Только не так». Потому что очень ясно виделись те люди, которые находились внутри самолета – ведь он не упал, а падал, выправлялся и опять падал. И они, стало быть, успели несколько раз ужаснуться и зажмуриться, снова зажечься несбыточной надеждой – и вновь все обрывалось, трепетало и опять обрывалось, пока не оборвалось совсем… Как угодно готова была умереть Катя – но не разбиться в самолете! – так и говорила беспрестанно Лене, когда случалось им вместе вспомнить давно пережитое. И все оставшиеся девятнадцать лет их дружбы Лена очень убедительно доказывала: «С нами такого не случится. Мы это все равно что уже пережили. А пуля два раза в одно место не попадает…».

Но она попала – через девятнадцать лет. Так случилось, что в том юбилейном двухтысячном Катя не знала, что Ленка – теперь уже не смешливая студентка медучилища, а солидный врач-отоларинголог – вздумала слетать на недельку в Красноярск к любимому человеку, на чувства которого возлагала запоздалые и неоправданные надежды. Подруга постеснялась ей сообщить о своем сомнительном намерении, зная, как неодобрительно отнесется строгая труженица-Катя к унизительному этому полету. Потому, услышав в «Вестях» об очередном крушении без единого выжившего, Катя лишь привычно содрогнулась, не подумав даже, что отрицаемая ими обеими Судьба, девятнадцать лет назад оплошавшая, все-таки дотянулась в положенный свыше миг до одной из них…

У Лены осталась двухлетняя дочка-безотцовщина по имени Александра, прижитая той намеренно, как водится, «для себя», когда стало ясно, что надежда на полноценное замужество осуществляться не спешит, а грозный термин «старопервородящая» – как раз и отражает самую суть вещей…

Девочка оставалась пока у потрясенных бабушки с дедушкой в той самой унылой деревне среди болот и мшаников, и, когда Катя с заплаканными глазами и болезненной тяжестью в сердце приехала их всех навестить, то была сражена самой простой мыслью, вдруг ясно высветившей очевидное: никакого будущего у этой несмышленой круглой сиротки нет. Ей предстоит расти, как и Ленке, в грязной крестьянской избе – только не с молодыми добрыми отцом и матерью, а с бабкой и дедом – старыми, неопрятными и ворчливыми людьми, трактористом и телятницей на пенсии. Ее миром станет вот эта убогая полупустая деревня с разоренным колхозом за околицей и малярийными лесами вокруг… Лет через пять ей придется в любую погоду бегать за три километра в соседнее село – до куцей двухэтажной школы с печным отоплением и классной руководительницей, у которой пальцы и ногти давно и навеки черные от постоянного крестьянского труда ради хлеба насущного…

– Зачем в село? – удивилась бывшая тетя, а теперь баба Алла. – В райцентре хороший интернат-восьмилетка есть.

– А потом там же в путягу пойдет, сейчас колледж называется, с общагой, само собой, – обнадежил дед Андрей. – А что? На электрогазосварщицу выучится. И очень просто. Не пропадет, не бойся… А нет – так можно будет в соседний район отправить. Там девчат на обувщиц учат, да прям на местной фабрике трудоустраивают…

Катя чуть не закричала: что ждет ребенка! А ведь в Петербурге ее матери дали служебную квартиру, потому что работала она врачом при Правительстве города, девочка ходила в чистенькие ведомственные ясли, окружена была нормальными домашними детьми; потом бы – языковая спецшкола, Санкт-Петербургский Университет… А теперь… Обувная фабрика в захолустном городишке! После «путяги» и «общаги»!

Катя обладала романтическим сердцем и тогда, в тридцать пять лет, все еще ждавшим геройского жертвенного подвига. В любви ей тоже не повезло, и не только из-за внешности (верней, ее отсутствия: она с первого курса имела кличку Моль Бледная, и ничего точней придумать было нельзя), а еще благодаря патологической застенчивости, нападавшей на нее в присутствии любого совершеннолетнего мужчины. Катю немедленно начинало болезненно тянуть в самый темный угол или даже под стол, особенно если мужчина ей нравился. Она незаметно лишилась невинности на студенческой вечеринке, где однокурсницы на спор напоили ее водкой, после чего в прямом и переносном смысле подложили под столь же застенчивого и таким же образом доведенного до нужной кондиции студента. Думали сделать доброе дело: создать таким способом идеальную пару, но лишь добавили обоим веса к их и без того нелегким комплексам неполноценности – больше невольные взаиморастлители друг с другом даже не здоровались, благо учились в разных потоках.

Зато трудиться Катя умела лучше и больше других – и здесь ее комплекс не срабатывал. Она жила вдвоем с безмужней матерью в центре города, в добротной трехкомнатной квартире на одной из уютных улиц, вливавшихся из спокойной улицы Маяковского в громокипящий Литейный проспект. Но в тридцать три года Катя за неделю потеряла свою скромную и непритязательную маму, всю жизнь проработавшую в заводской бухгалтерии. Кто бы мог предположить, что мать кандидата медицинских наук, может взять и умереть от воспаления легких – в отдельной палате, при лучших врачах вокруг, напичканная самыми действенными антибиотиками! Но верно, пришел известный неудлиняемый срок, и теперь Кате предстояло мыкать в той квартире одинокую жизнь – без мужа, на которого она уж не надеялась, без детей – потому что откуда их взять, да и будут ли они, если у нее всю жизнь не «месячные», а «полугодовые», да узкий таз, да вместо груди – стиральная доска…

Все это и сделало возможным тот страстный порыв, когда Катя решительно заявила, что готова оформить совместное опекунство и стать второй матерью маленькой, но уже такой несчастной девочке Саше. Вопреки опасениям, старики не особо сопротивлялись, видимо, обрадовавшись, что на старости лет избавлены будут от непосильных трудов по воспитанию нежданно свалившегося им на голову дитяти, и даже, помявшись, сами предложили пока не сообщать бедняжке, что мама ее – неродная. Договорились, что, когда девочку будут привозить в гости, дед Андрей и баба Алла станут называться Катиными родителями – не все ли ей равно, своих-то давно нету… Все в том же безудержном порыве Катя согласилась – и дело было улажено ко всеобщему удовольствию.

Саша поначалу не слишком охотно принимала Катю, еще, видно, храня на донышке младенческой памяти золотой образ настоящей матери – но образ тот закономерно тускнел, и уже через полгода Катя слышала твердое и доверчивое «мама»…

Годы вдруг не пошли, а поскакали, что сытые каурые кони, и умиление собственной самоотверженностью стало мало-помалу притупляться у Кати. Лет через пять ей приходилось уже искусственно возжигать в себе едва тлеющее пламя жертвенной любви к несчастной сиротке. Ведь вместо ожидаемого пухленького купидончика в розовых лентах и оборках, восторженно лепечущего трогательные словечки вроде «мамусенька», который рисовался в воображении мнимой мамы в начале ее героического пути, перед ней очень скоро оказалась рассеянная, тощая, хмурая девочка в протертых джинсах, с вынужденно короткой стрижкой – белесые волосы толком не росли и не густели – большей частью молчаливая, совершенно недоступная для близкого общения – и все это у первоклассницы! Что же будет в подростковом возрасте?!

Совсем не похожа была дочь на свою мертвую биологическую мать, а пошла, верно, в позабытого отца – закрытостью и вранливостью. Потому что если раскрывала рот – то лишь для того, чтобы соврать. Что видела в синем небе непонятный светящийся шар. Что странный дядька следил за ней во дворе. Что соседскую девочку укусила бешеная собака. Что ее пыталась затащить в большую черную машину неизвестная размалеванная тетка. Что в школьном туалете регулярно появляется призрак отличницы, которая сто тридцать лет назад там повесилась из-за того, что ей поставили четверку… А еще она рассказывала соседям, что ездила с классом на две недели в Мексику, подругам – что у мамы не серая долбаная «десятка», а сверкающий новехонький «БМВ», коллегам матери – что мама обещала ей на той неделе купить серебристого йоркшира… То-то все удивлялись, откуда Екатерина Петровна деньги берет – левачит, наверное, заставляет пациентов не в кассу платить, а ей в карман: написать бы на нее кому следует… Ее приемную дочь можно было записывать в книгу рекордов Гиннеса по удельному весу ежечасно изрекаемого вранья… Хорошо, что пока она мало времени проводит дома: предстоят три года продленки до семи вечера – а дальше? И ведь нет у нее никакого желания приласкаться, пощебетать, как у всякой нормальной малолетней девчонки…

Катя еще не признавалась себе в том, что не справилась с вдохновенно взятой когда-то на себя ролью, но глухо раздражалась внутри, заметив, как дочь вдруг застывает с ложкой в руках за ужином, и взгляд ее устремляется явно в другое измерение – туда, в собственную галактику вранья. Можно было не сомневаться, что скоро последует впечатляющая история про очередного монстра – с непременным участием вездесущей Сашки. Катя ненавидела ложь больше всего на свете, и потому все чаще срывалась:

– Постыдилась бы! Здоровая девица, а врет, как трехлетка! Людям в глаза смотреть стыдно!

– Мама, но я, правда, видела… Честное слово… – еще и настаивала беспардонная лгунья, вызывая подчас у Кати почти неодолимое желание как следует двинуть ей по наглой физиономии.

– Выйди вон из-за стола! – гремела Катя. – И не смей возвращаться, пока не научишься себя нормально вести!

Так обстояли дела накануне того снаружи непримечательного, а на поверку переворотного дня, когда Катя встретила в сорок два года свою первую и единственную любовь.

Мужчин-пациентов Катя давно уже научилась не стесняться, привыкнув прятаться за нарочито-строгое «Больной!» и невольно ощущая свой врачебный халат чем-то вроде белого ангельского одеяния, на которое и тень двусмысленности упасть не может. Знала, что молоденькие сестры и ординаторши порой заводят на рабочем месте самые что ни на есть серьезные романы и даже ухитряются вербовать себе полноценных мужей из беспомощных недужных. Но сама Катя подобными способами брезговала, потому что взять на себя инициативу в таком щепетильном деле была неспособна категорически, а собственная ее недоступность исключала любые поползновения с мужской стороны.

Но глаза у Кати все же имелись, и видели весьма неплохо, поэтому и заметили однажды словно белый рой девичьих халатиков, вьющихся вокруг одной из дальних палат, которую вел сам завотделением. Санитарки, сестры и молодые докторши беспрестанно то заходили туда с капельницей, то мчались с таблетками на кокетливом подносике, то по нескольку раз заскакивали с тонометром – и это при хронической нехватке персонала в отделении, где иной больной мог и градусника утром не дождаться!

Катя естественным образом заинтересовалась – и ее халатик тоже мелькнул у двери в таинственную палату. Зашла – и сразу все стало ясно – и грустно… Мужчина лет сорока, лежавший на крайней койке слева, оказался писаным красавцем – другого определения и не подобрать. Таким, что просто дух захватывало с непривычки. Красота эта была не наша, не русская, сразу в глубине души поняла остолбеневшая Катя, а какая-то северная, что ли, полярная, или нет – норвежская, прямиком из фьордов… Больной лежал, откинувшись на приподнятую подушку, но даже при таком его положении было видно, что росту в нем около двух метров, что он широкоплеч, имеет классически узкие бедра и талию, а руки его (одна – небрежно закинутая за спутанную кудрявую голову, другая – бессильно упавшая вдоль туловища) благородны и крупны. Его волосы и небольшая ухоженная борода имели цвет блестящей львиной шкуры – да и во всем облике было что-то от этого царственного животного. Голова томной кошачьей посадки, породистый, нервно подрагивающий нос, плотно сомкнутые тонкие губы, задумчивые глаза изумительного огненно-голубого цвета, с трагической иронией взиравшие на окружающее и одновременно сквозь него – все это вместе взятое создавало о мужчине впечатление существа совершенно непостижимого, нездешнего, будто по недоразумению оказавшегося в нечистой, припахивающей мужскими носками палате больницы для бедных и только ждущего момента, чтобы мощно взмахнуть до поры спрятанными крылами и вылететь в свой привычный, случайно покинутый мир.

«Да уж… – вздохнула обескураженная Катя. – Тут напрасно они крутятся. Такому подавай Снежную Королеву – да и то, наверно, погнушается: она ведь по сравнению с ним просто девка-чернавка…».

Еще она заметила, что, в противоположность тумбочкам остальных обитателей палаты, на которых громоздились бесконечные потрепанные томики бульварного мужского чтива по соседству с грязными кружками, тумбочка этого Царя-Льва представала опрятной, и на ней можно было видеть только аккуратную стопку бумаги, исписанной странным иероглифическим почерком, да изящную шариковую ручку. Ученый?

Как и все другие представительницы женского пола в отделении, Катя тоже тайком ознакомилась с историей болезни, самым вульгарным образом украв ее с сестринского поста и утащив в туалет: понимала, что творит глупость – но сердце колотилось так непривычно болезненно и испуганно, что, казалось, еще немного – и не миновать банального девичьего обморока… Суворов Семен Евгеньевич – это имя ничего ей не сказало. Сорок два года – ровесники (правильно, зачем ему зеленые девчонки, мелькнуло в голове что-то дерзко-незаконное). Живет в Гатчине – значит, здесь лежит по знакомству, хорошо это или плохо? Близкие родственники – мать, вот имя и телефон. Позвольте, как же это, не женат он, что ли?! Диагноз – идиопатическая эпилепсия, генерализованная форма пароксизмов… Да. Вот и понятно, почему холостой. Она быстро полистала историю: повторяемость судорожных припадков не впечатлила, раз в месяц – не так уж и страшно, можно успешно лечить, особенно если жена – врач соответствующего профиля… Организовать постоянную действенную терапию… Лидаза… Хороший же препарат, почему им незаслуженно пренебрегают теперь… А еще можно… «Да что это ты – с ума сошла, кажется?! – отчаянно вскрикнул кто-то у Кати в голове. – У него есть лечащий доктор, пусть он и разбирается! Какое тебе-то дело? Какая там жена-врач? Белены ты, родная, объелась, вот что!». Место работы и должность – быстро читала между тем Катя – безработный… Наверно, на инвалидности… Но с такими редкими припадками все равно же трудоспособная группа…

Она решительно захлопнула историю болезни и целеустремленно направилась к сестринскому посту, где строго сверкнула глазами из-под тонких сдвинутых бровей на глянувшую было с похабным пониманием уже не юную медсестру – и бесстрастно вернула украденное в соответствующую стопку. История, таким образом, вернулась на место, но Катино сердце последовать этому примеру не торопилось. Весь день она ловила себя на мысли, что постоянно занята не рабочими вопросами, а беспрестанными поисками законного повода поговорить с чужим больным и даже, страшно подумать, под предлогом осмотра прикоснуться к нему – так, ничего ужасного, а просто… И в порыве законного самоукорения Катя начинала вдруг трясти головой прямо посреди важного разговора с коллегой. Как и бывает в таких случаях, повод услужливо предложился сам: ее чуть ли не слезно попросили отдежурить сутки в ближайший четверг – а поскольку дело происходило во вторник, то Катя едва удержалась, чтобы не заплясать с притопами и прихлопами, какового желания с самой юности за собой не замечала…

Собственно, дело было совсем плохо – но этого, увы, люди не понимают до тех пор, пока спустя время не оглянутся назад от своего разбитого корыта и не увидят позади яркую точку невозврата…

В четверг незадолго до отбоя больной Суворов был чин по чину вызван строгим дежурным доктором Екатериной Петровной в ординаторскую, где за столом, над открытой историей болезни она долго задавала ему сугубо медицинские вопросы – и скрупулезно записывала его точные и вежливые ответы. Наконец, ничуть не изменив тона и не подав вида, что интересуется чем-то почти личным, Катя небрежно спросила:

– А что, ваша болезнь никогда не позволяла вам работать, Семен Евгеньевич? Образование вы какое-нибудь получали?

– Образование? – улыбнулся он. – Нет, образования я не получал. У меня даже аттестата зрелости никогда не было. Классов шесть осилил за восемь лет, но потом приступы стали повторяться так часто, что родители меня из школы забрали. А немного поправившись, я все равно в школу не вернулся. Все, что мне требовалось, я получил путем самообразования…

Тут Катя заинтересовалась совсем искренне, почти позабыв, что идет официальный врачебный осмотр:

– Как же это? Как можно было психически нормальному человеку остаться с образованием шесть классов? Ведь вам были закрыты все пути в жизни!

– А я их не очень-то искал! – улыбнулся Семен, демонстрируя безупречно ровный ряд холодно блеснувших зубов. – Потому что свой настоящий путь я нашел достаточно рано и вовсе не горел желанием метаться, как, простите, кот в подворотне.

– Вот как? Настоящий путь? Которому не помешало отсутствие аттестата? – все еще продолжала удивляться Катя. – И какой же? Или это секрет?

– Ничуть, – едва заметно усмехнулся больной и с глубоко спрятанной издевкой напомнил: – Только это едва ли касается моей болезни.

Катя вспыхнула, как ветреная заря:

– Возможно, что и касается! Откуда вам знать? Я не из праздного любопытства спрашиваю: эпилепсия – болезнь малоизученная, все может иметь значение…

Он снова усмехнулся:

– Да-да, вижу, что не из праздного… Очень хорошо вижу… Что ж – извольте: настоящий мой путь – это литература. Я пишу книги. Давно. Каждый день. Если помните, эпилепсией страдал и Достоевский, так что все закономерно…

– Книги? – засомневалась Катя. – И что, печатают?

– Разумеется, – спокойно кивнул он. – Во многих журналах можно найти мои рассказы. Вы ведь, конечно, читаете толстые журналы? Тогда вам должно быть знакомо мое имя. Есть и отдельная книга, в нее включены три большие повести. «Узкие улочки Риги» – никогда не приходилось держать в руках?

Катя смутилась ужасно. Невозможно было вот так взять и признаться этому рафинированному интеллектуалу с шестью классами, что она сама вот уже много времени не читает ничего, кроме заграничных любовных романов в мягких обложках: как подсела на них лет десять назад с легкой руки той же покойной Ленки, так и до сих пор не слезть, как с наркотической иглы. Бывает, даже, что идет домой с работы и предвкушает, как уложит вечером Сашку, устроится в кресле с чашкой зеленого чая и примется за чтение новой изящной книжицы… Знала, что порядочные люди такого не допускают, что смеются над «туалетным чтивом» – но ничего поделать с собой не могла: щелкала их как семечки, по два вечера на каждую – и вновь по дороге с работы покупала в книжном напротив следующую завлекательную историю…

Сказать такое Семену – означало стать объектом открытой насмешки: она чувствовала, что он особой деликатностью не страдает и не упустит случая насладиться своим превосходством над малограмотной докторшей, которая даже о болезни Достоевского впервые услышала именно от него… Да и о самом Достоевском позабыла в девятом классе, из-под палки прочитав половину (больше не осилила) какого-то мутного романа с окровавленным топором вначале и маловразумительными дискуссиями после… Она забормотала что-то о своей тотальной занятости и тут же начала некстати давать страшные клятвы непременно найти и прочитать, при этом порываясь записать названия журналов едва ли не прямо в историю болезни. Неловкая сцена разрасталась, как ядовитый куст в наркозном сне. Но Семен вдруг беззлобно рассмеялся:

– Я вовсе не хотел организовать вам, доктор, такие сложности… – Он помолчал с минуту и вдруг словно решился: – А знаете что? Давайте, вы станете моим первым судьей! – и на ее радостно-недоуменный взгляд объяснил: – Я ведь и здесь времени не теряю, начал вот новую вещицу. И это уже не повестушка, пожалуй, будет, да… А роман, если сподоблюсь… Вы как – спать ложиться намерены или…

Катя поспешила заверить, что «или», конечно же, «или»!

– Тогда позвольте мне через часик придти сюда и почитать уже написанное. И вы мне – только честно! – скажете, каковы ваши ощущения. Очень трудно, знаете ли, найти добровольца-слушателя в моем одиноком положении…

Отчего одиноком? Да кто всерьез отнесется к эпилептику и его творчеству? Жена от Семена ушла – не выдержала, оказалась слабой и капризной… Женщины ведь как? Им от мужа только денег подавай, а о его внутреннем мире они и думать не желают… Вот и она смеялась, дело его жизни называла «хобби»… Будто он марки собирает! А чтобы понимала, что талант – не более и не менее, а драгоценное миро, особенно в таком скудельном сосуде, как его тело – это ни за что… Чтобы заботилась… Вот была же у Достоевского его Анна – и ничего, никакая эпилепсия не помешала… Он теперь с матерью живет, но она совсем старая и два инфаркта на ногах перенесла… Почему на ногах? Да к врачу никогда не ходила, только капли пила, если сердце болело… Задним числом определили и пенсию ей дали инвалидную, приличную, обоим хватает, если тратить разумно… Какие там гонорары в журналах – доктор, что ли, смеется? Спасибо, если они денег за печать не требуют, а то приходится от материнской пенсии отрывать… А книгу напечатали за счет одного богатого банкира. Он рукопись прочитал и прослезился: «У меня в детстве точно такой коник деревянный был, как у вас тут описан… Я вам оплачу, сколько типография потребует». И оплатил – вот и книжка… Кто сейчас настоящую литературу читает? Безмозглые бабы читают примитивные любовные романы, а их налитые пивом мужики – такие же детективы… Потому и печатают все это барахло… А он пишет книги для элиты духа. Это ему точно известно, потому что как кто из интеллектуалов его рассказ прочитает – так сразу: Семен Евгеньевич, у вас дар от Бога… Нет, он, конечно, верит в свою звезду. Особенно если бы в дополнение к дару Бог послал еще и преданную, понимающую женщину, а то мать ведь скоро умрет – и что ему тогда, тоже умереть? Да, так что, после этой горькой исповеди согласится доктор его роман послушать, или и она такая же, как все?

Поздним вечером в полутемной ординаторской, где они с Семеном уютно устроились друг напротив друга под настольной лампой, задумчиво играл нескладный контрабас, бродила меднокудрая дева, держа в тонких пальцах длинный костяной мундштук, шептались разлучаемые влюбленные в неземном сиянье, сладко бормотал сонный ручеек, даже неспешно проехала легкая карета, запряженная двумя аристократическими лошадками, – и спустя неделю Семен Евгеньевич Суворов выписался из больницы и, поддерживаемый Катей под локоть, пешком дошел до ее высокого серого дома с башенками, чтобы поселиться там в качестве мужа, заняв под свой кабинет-спальню бывшую Катину комнату, смежную с гостиной…

В тот день Катя откуда-то точно узнала, что обратного пути не будет. Натура цельная и впечатлительная, она приняла нежданно пришедшую любовь такой, какой та была, и положила себе больше ничего не страшиться и не оглядываться назад. А смириться с самого начала пришлось со многим, и не просто смириться, а отыскать хорошие стороны и отныне ориентироваться на них. Например, она всегда в редких мечтах представляла себе широкое супружеское ложе – не как символ утех, а как залог неразрывности. Но Семен в первый же день категорически объявил, что спать будет отдельно, на мягком диване в кабинете, а она, мол, пусть «приходит в гости». Поначалу Катя устроилась в смежной гостиной под бело-розовой абстрактной картиной, но с недовольным выражением лица муж скоро сделал ей выговор за ее слишком шумные, как он считал, перемещения и свет, мешавший ему размышлять за стеклянной дверью. Подумать о том, чтобы разделить спальню с приемной дочерью, Катя даже не захотела: та занимала теперь в ее сердце настолько ничтожное место, а любая мысль о ней вызывала такое раздражение, что показалось попросту невозможным еще и вынужденно дышать с все более и более дичающей девчонкой одним ночным воздухом.

Промежуточный выход был быстро найден: в широком коридоре имелось нечто вроде закутка – углубления, где в старину, возможно, была внушительная кладовая, после капремонта упраздненная. Там Катя и оборудовала для себя миленькую светелку, установив тахту и безвозмездно одолжив из Сашкиной комнаты оранжевое кожаное кресло. Над тахтой удачно вписалось голубое бра и наконец-то пригодившийся постер, подаренный коллегами по случаю сорокалетнего юбилея. В головах она прибила легкую полочку для книг, в ногах утвердила декоративную напольную вазу, понатыкав в нее очень удачные искусственные мальвы – и неожиданно оказалась довольна новоявленным гнездышком, где рассчитывала по вечерам медленно грезить над предсонной книгой – теперь уже не пошлым дамским романчиком, конечно…

Второй неприятностью стало хождение «в гости». Задвинув в самый темный и пыльный уголок памяти свое единственное нетрезвое приключение двадцатилетней давности, Катя все еще оставалась психологической девственницей. Будучи врачом, она, разумеется, прекрасно разбиралась в медицинской стороне любви, а как женщина периодически почитывала соответствующие журналы с лицами роковых соблазнительниц на глянцевых обложках, да и от подруг в комнате отдыха врачей слышать приходилось порой такие неожиданные откровения, что нескоро удалось ей научиться не заливаться яркой краской, а сохранять непроницаемую невозмутимость опытной женщины, которой давно осточертели «все эти глупости». Только никто никогда ей не рассказывал, и нигде она не читала о том, что внешне очень приличный, начитанный и талантливый человек, «занимаясь любовью» вдруг может превратиться в грязного морального урода, способного получить удовлетворение, только если параллельно с этим изрыгает нецензурную брань, причем даже не изощренную, а заборную, самого низкого пошиба, да и сам акт совершать исключительно по-собачьи, исключив из любовной игры даже подобие человеческой ласки. Семен просто молча разворачивал не успевшую ничего толком понять Катю спиной к себе, одним сильным движением пригибал к дивану, грубо задирал ей юбку на голову и немедленно пристраивался сзади, сразу же начиная терзать ее уши все нарастающим мужицким матом. Через месяц, когда новизна ощущений у него притупилась, Семен приспособился запускать на видеомагнитофоне тяжелое порно, и облегчался, не отрываясь от экрана и никогда не тратя на это более пяти минут. У Кати создавалось полное впечатление, что ее используют в качестве недорогой резиновой куклы, потому что, промаявшись эти минуты в унизительной позе, с зажмуренными глазами – она ни разу не получила за это не только благодарного поцелуя, но и даже теплого взгляда. Завершив свою оздоровительную пятиминутку, Семен сразу же подтягивал джинсы, выключал видик и, оставив Катю с юбкой на голове, удалялся в ванную, мылся и терся там не менее четверти часа, а потом возвращался – но не в свой кабинет, а в гостиную, где с банкой безалкогольного пива плюхался в кресло перед телевизором. Время спустя он начинал непринужденный разговор с женой о посторонних вещах…

Первая же деликатнейшая попытка поговорить с мужем об этой стороне их новобрачной жизни наткнулась на решительный отпор:

– Я вовсе не намерен тебя мучить. Если тебе что-то во мне не нравится, я немедленно отсюда съезжаю.

Точно так же Семен отвечал с тех пор на любое Катино маленькое замечание относительно ничтожнейшего – или важнейшего – предмета, поэтому окончательный выбор был бесповоротно предоставлен ей: либо жизнь всей семьи следовало до последних мелочей подчинить вкусам и желаниям Семена, либо ослушаться – и тогда тотчас же скатиться в прежнее безмужнее состояние.

А вот этого Катя допустить не хотела ни при каких печальных обстоятельствах, потому что такой исход дела означал бы во всех завистливых глазах ее полное крушение, окончательную несостоятельность, необратимое женское и человеческое фиаско. И сама себя она бы перестала уважать… Выход был найден достаточно скоро и единственно возможный: нужно было научиться радоваться. Например, известно же, что потребность унижать женщину возникает только у мужчины, измученного сильнейшим комплексом неполноценности. Не счастье ли, что она может ему помочь постепенно почувствовать себя не вечным отверженным, а торжествующим победителем? И не только в этом, малом деле, но и в том, что с юности стало смыслом всей его жизни? Она обязана помочь ему раскрыть свой редкий и благородный талант, а недоумков заставить признать, оценить, воздать – и заплатить – по заслугам.

– Что проку в этой компьютерной переписке с издательствами… – обронил раз Семен, видя, как она неутомимо пишет письмо за письмом во все концы страны. – Там в большинстве случаев «самотек» механически отсеивается в корзину без прочтения. Только личным общением можно чего-то добиться.

И Катя обошла и объездила все большие и малые редакции Петербурга, побывала даже в Москве, специально продлив для этого командировку – и везде доказывала, иногда даже со слезами, что ее муж – это надежда отечественной литературы, и если бы хоть кто-нибудь однажды взял на себя труд просто прочитать… От нее отмахивались и нагло врали, что прочли – и не понравилось: дескать, грамотно, красиво, но затянуто, динамика отсутствует, герои настолько нетипичны, что им невозможно сопереживать, темы несовременные, места действия слишком экзотические… Катя не сдавалась и продолжала строчить электронные письма, а по выходным зачитывалась в своей «светелке» историей средневековой девушки Магды, однажды некстати отправившейся на прогулку вдоль Вислы, и проницательного латышского сыщика Гунара, сумевшего в тридцатых годах двадцатого века раскрыть убийство, совершенное за четыреста лет до того, и безумного виолончелиста, влюбившегося в Мадонну из Домского собора… Все это казалось Кате не превзойденным до сих пор ни в каких весях – и разрасталось, заполоняло ее существо возмущение тупостью зажравшейся толпы, готовой жадно глотать скверные воспоминания турецкой проститутки, но не желающей видеть, какой дивный цветок растет прямо под ногами… И она планировала новые дальние поездки, хотя времени вскоре стало трагически не хватать даже на сон.

В прежнее время, обеспечивая только себя и Сашку, Катя вполне могла ограничиться работой в отделении да частными визитами, всегда набиравшимися в избытке, но теперь больше, чем на треть возросли потребности увеличившейся семьи. Пришлось подрядиться еще и на вечерний прием – а он отнимал последние стремительно убывающие силы, и порой после этого в полночь стояла она на коленях с юбкой на голове настолько отупевшая, что мерзкое действо сзади понемногу перестало казаться чем-то неприемлемым, и в голове мерцала лишь одна мысль: «Сколько он сегодня написал? Успею перепечатать или раньше вырублюсь?». Уже странно было и вспомнить про некогда мучившую бессонницу…

Через пару лет после начала совместной жизни стало немного полегче относительно пошатнувшегося поначалу благосостояния: у Семена скоропостижно скончалась его старая болезненная мать, и унаследованную двухкомнатную квартирку в Гатчине Катя сдала, получив возможность вырученную сумму отдавать мужу на карманные расходы, что раньше приходилось делать в ущерб собственной квартплате, и ненавистные розовые бланки перестали зловеще копиться в гостиной на подоконнике под малахитовым пресс-папье.

Что касалось дочери, то в глубине души Катя уже знала, что сдастся: еще не сейчас, но позднее – обязательно. Если поначалу Семен лишь настаивал, чтобы «девочка» и «животное» не путались у него под ногами, то на исходе четвертого года брака он начал переходить уже почти к категорическому требованию по возможности скорее избавиться от обоих – от животного, правда, в первую очередь: он уверял, что страдает аллергией на кошачью шерсть и вот уже четыре года из-за Катиного непонятного потакания прихотям ребенка находится на гране приступа удушья. Сашкину Незабудку решено было безболезненно усыпить, тем более что и возраст у нее подходил критический, но Катя все медлила – Бог весть почему – никак не могла собраться с духом сообщить о предстоящей гуманной акции Сашке, боясь непредвиденной реакции. С Семеном на эту тему советоваться смысла не имело: он никакой неразрешимой проблемы не видел, считая, что блажь всякого рода должна лечиться радикально.

– Не понимаю, что я до сих пор делаю в доме, где не могу даже свободно вздохнуть… – однажды пробормотал он как-то будто про себя, смертельно испугав Катю.

У той уже зрел в голове компромиссный вариант: если Сашку все равно предстоит рано или поздно отправить в родную деревню, то, может, лучше вдвоем с кошкой, чтоб не наносить ребенку дополнительной травмы? Она просила мужа уже только об одном: позволить подождать с выдворением приемыша до лета, чтобы каникулы у бабушки в деревне сами собой, без напряжения, переросли в постоянную жизнь – и она, Катя, меньше бы мучилась совестью. Одна была беда: пятый Сашкин учебный год только начинался, и до лета могло – и грозило – произойти все, что угодно. Катя начала метаться на разрыв…

– А если до лета я умру? – провокационно спрашивал Семен. – В этом случае тебя совесть мучить не будет?

– А до лета… А до лета… – отчаянно искала Катя, чем его соблазнить. – До лета мы займемся изданием твоего последнего романа!

– Угу. Ты, что ли, его издашь? – хмыкнул он. – Это ведь опять не ширпотреб, как ты понимаешь…

– Я! – загорелась вдруг Катя. – Найду деньги и издам. И еще как шикарно. Вот увидишь! Действительно, хватит ждать милостей от природы!

И в течение одной минуты у Кати созрел гениальный план – такой простой, что она даже невинно удивилась, как раньше до такой элементарной мысли не додумалась. На подоконнике у Сашки давным-давно бессмысленно сидела старинная елочная кукла, которую еще Катина мама носила однажды к приятелю-коллекционеру, где и выяснила, что стоит эта уникальная и почти в первозданном виде сохранившаяся вещица ровно столько, сколько ее, Катина, подержанная «десятка». Тогда одиноким, вполне обеспеченным женщинам и в голову не пришло ее продать – и вот, похоже, теперь эта мелкая старая рухлядь могла обеспечить Кате почти целых девять месяцев покоя и радости! А там видно будет…

Наутро Катя позвонила на работу, вынужденно солгала, что заболела, но пообещала «через силу» на вечерний прием приплестись, и, спровадив Сашку в ее дурацкую школу, схватила куклу и понеслась к знакомому коллекционеру.

Но предвкушающее-радостное выражение, засиявшее было на его лице, вмиг потухло, стоило лишь ему подержать крылатую девку в руках.

– Вы… Вы что с ней сделали?! – горестно вопросил он, и столько искреннего разочарования сквозило в его скорбном вопле, что сердце у Кати оледенело.

– Я… Ничего… – выдавила она.

– Неправда! – с неподражаемой обличительной интонацией крикнул коллекционер. – Вы ее просто – убили! Смотрите сюда! Здесь – была – петля! Из мелких серебряных шариков! Вот отсюда она выходила – из затылка! И она… она… Об-ре-за-на! И теперь я вам за эту фею ни копейки не дам, потому что все дело было как раз в той петле!

– Что?! – ахнула Катя. – Из-за какой-то петельки…

– Да не какой-то, мадам, не какой-то! – напирал коллекционер, махая руками. – А самой важной! Потому что куклы такие изготовлялись вообще-то не для елок. А просто как детские игрушки. Было их пруд пруди, гроши они теперь стоят. И только одна партия из пятидесяти штук – пятидесяти штук, слышите ли! – была снабжена перед Рождеством специальными серебряными петлями, чтоб вешать на елку! У вас имелся именно такой раритет в доме, и цены ему не было. А теперь идите вон отсюда, мадам, вон, слышите ли, потому что с этой копеечной безделушкой вам здесь у меня делать нечего!

Катя вышла совершенно уничтоженная. Денег на издание книги взять теперь было решительно негде. У нее появилось вдруг слепое желание вот прямо сегодня объявить негодной разрушительнице-Сашке, что та отправляется в деревню завтра же – со своей драной кошкой в обнимку. Надо же – такую свинью подложить! И ведь даже ругать бесполезно – отопрется: не знаю, скажет, видеть не видела никакой петельки… Правильно говорит Семен – испорченная… Сразу раскусил ее, как увидел. Тогда еще, четыре года назад, про семилетнюю сказал: «Да за версту видно, кто она такая есть – плоть от плоти своих предков, которых ты ее так бездумно лишила. Угрюмая, недоразвитая дегенератка… Вечно уставится с тупым выражением в одну точку и молчит… Ты ведь знаешь, что такое гены? Ты что, надеялась их перешибить воспитанием? Черта с два! Только измучила всех не по делу: меня, ее, себя, наконец… Отправь ты девочку к ее родным и забудь. Подвигу всегда место в жизни найдется. Только брать его на себя надо по силам…». А она упиралась, дурочка, сиротку жалела. А сиротка чирк ножницами – и небольшого состояница как не бывало… И смотрит голодным волчонком. Точно – волчонок… Вот и пусть отправляется в свои леса…

Но уже этим вечером Кате стало не до отправки волчонка в родные леса и даже не до утраченной драгоценной петельки – потому что в доме у них появилась неожиданная гостья. И привел ее именно Семен, на одной из своих вечных многочасовых прогулок отчего-то решивший завернуть в небольшое частное издательство и там представиться дежурному редактору по имени Зинаида Михайловна.

Бывают на свете счастливые люди, обладающие волшебным обаянием, что обеспечивает им немеркнущую привлекательность среди восхищенных представителей обоего пола. Не нужна в таких случаях ни красота, ни грация, ни даже особенный ум. Достаточно поверхностного интеллекта и некоего негасимого внутреннего огонька, под ласковый свет которого каждый инстинктивно стремится подставиться. А если самым несправедливым образом, по принципу «одному – все, другим ничего» еще и подарена свыше такому избраннику фортуны победительная миловидность – то и вовсе спасения нет никому вокруг…

Именно таким человеком и оказалась приглашенная Семеном в гости Зинаида Михайловна – литературовед, рецензент и редактор хозрасчетного издательства, непринужденно заглянувшая однажды на чашку кофе в их серый дом с башенками… В присутствии мужчин научившаяся не теряться благодаря врачебному статусу, Катя была абсолютно беззащитна перед женщинами такого типа – даже если волею немилосердной судьбы они оказывались в плачевном положении на больничной койке. А уж если во всем блеске своего дружелюбия и доброжелательности такая дама располагается на твоем собственном диване… Катя некрасиво засуетилась, стесняясь своего ничтожного роста, торчащих отовсюду костей, ненакрашенного маленького лица и неуложенных жидких волос. Ей сразу показалось, что кофе, ею сваренный, обязательно должен показаться гостье противным, обстановка – убогой, картина на стене – безвкусной, а сама она – пустой, глупой и старообразной… Тем не менее, мгновенно оценив расстановку сил в семье, а главное, безошибочно определив кормильца, Зинаида после первых же вежливых слов общего приветствия стала обращаться исключительно к Кате, лишь иногда с непонятным выражением косясь на Семена – лишь как на свидетеля важного разговора, никак не полноправного участника.

…Разумеется, проза господина Суворова гениальна… Она, как специалист, обладает ни разу не обманувшим чутьем… Нужно немедленно издавать за свой счет, раз всякие недотепы так не берут, – но не как-нибудь, а по высшему разряду… С грамотной вступительной статьей – ну, это уж она обеспечит… С классным дизайном обложки, она как раз знает подходящего художника… Иллюстрации, конечно, тоже желательны, причем, цветные – а как же иначе… Редактуру она также сама сделает… Начать стоит вот с этого последнего великолепного романа, и под одну обложку с ним поместить несколько впечатляющих рассказов… Конечно, она сама поможет подобрать… Разумеется, господина Суворова никто не будет утруждать походами в издательство – она лично станет приходить на дом и обговаривать каждый шаг с уважаемым автором… А потом, имея в руках такую достойную книгу, Семен Евгеньевич сам сможет выбирать себе Союз Писателей по вкусу… Она, кстати, во все вхожа, и везде к ее мнению прислушиваются… А следующие книги будет издать уже гораздо легче, потому что автор приобретет известность – для начала в своих кругах… Да что там говорить – с таким дарованием ему и всемирная слава гарантирована – дайте лишь срок… Кстати, как Катя себя чувствует в роли жены гения? Наверное, счастлива – ведь в историю они теперь войдут рука об руку… Что, деньги на издание? Чушь какая, это же сущая безделица… Конечно, она одолжит, и пусть Катя ни о чем не думает, отдаст, когда сможет… Скажем, с Нобелевской премии мужа, ха-ха… Ну, а если серьезно – то свои люди, сочтемся… Она, Зинаида, считает, что талантам нужно помогать изо всех сил, потому что они – штучный товар…

И действительно, работа закипела. Два-три раза в неделю, чуть только Катя и Саша отбывали каждая в своем направлении, Зинаида приходила к Семену, и вдвоем они посвящали несколько часов чтению, правке, отбору произведений – да и просто высоким литературным спорам…

Поначалу Катя самым непостижимым образом ни о чем не беспокоилась – только радовалась, что муж нашел достойное применение своим рукописям, и труд его, наконец, заслуженно высоко оценен профессионалом своего дела. Мысль о том, что муж может вульгарно изменить ей с новой знакомой, пришла Кате только раз и мельком – из-за уверенности как раз не в Семене, а именно в Зинаиде: зачем ей, такой благополучной и равных себе не знающей, ежеминутно имеющей любых мужчин на выбор у своих ног, мимолетно путаться с неудачливым и совершенно нищим неврастеником – пусть даже и обладателем голливудской красоты и умопомрачительного таланта? Кроме того, открытый взгляд женщины, ее доверительные интонации, естественная манера держаться – все это, казалось, полностью исключало возможность пошлой интрижки, обывательской низости и любой примитивной фальши с ее стороны. Кроме того, Катя уже давно старалась не допускать себя до размышлений о неизбежной конечности их с Семеном сомнительного брака, о том, что, найдя женщину более удобную и сговорчивую (например, без умственно отсталых приемных детей и злобных кошек, путающихся под ногами), он соберется и покинет временную жену в один день, причем в ее сторону ни разу не обернется – ни взглядом, ни воспоминанием… «Он слишком многим мне обязан. Не посмеет… – убеждала себя Катя, когда мысль такая все-таки подло просачивалась в сознание. – Да и где такую вторую найдет, как я – чтоб все терпела и ни на что не жаловалась? Нет, нет, я слишком много для него значу…».

Первый гром грянул, когда на чистейшей и белейшей подушке Семенова дивана Катя вдруг увидела жирный черный волос необыкновенной длины и курчавости. Словно живое омерзительное существо, он свернулся тремя правильными кольцами, как бы спрятав куда-то внутрь голову с ядовитой пастью. Когда Катя брала его меж двух пальцев, у нее где-то глубоко даже шевельнулся испуг перед ним, как перед змеиным детенышем – и абсолютно непредсказуемо она потеряла контроль над собой, вдруг начав истошно кричать… Потом ей страшно и стыдно было вспомнить, как именно – непристойно, почти непотребно она кричала – будто какая-нибудь дворничиха, застукавшая нетрезвого муженька с товаркой по бригаде… И не слушала, не могла слушать и слышать, что Семен говорит в ответ – так равнодушно, как говорят с непроходимыми и, главное, глубоко безразличными дурами…

Да, да, конечно, могла Зинаида присесть на диван перед мужниной низкой конторкой и, всматриваясь в его рукопись и потряхивая своими божественными волосами, невзначай обронить один из них… Ничего невозможного… Но Кате никак было не остановиться… В душе ее вдруг словно прорвалась какая-то глухая ранее полость, киста, таившая или, вернее, копившая неизвестную до времени, темную паразитическую энергию, теперь хлынувшую неостановимо и сокрушительно. В два прыжка оказалась вдруг Катя ногами на письменном столе мужа, и, отбросив шпингалеты, с ужасающим хрустом распахнула окно над бездной их двора-колодца… Оттуда обдало ее холодом не осени, а самой смерти – вовсе в ту минуту отчего-то не страшной, а непереносимо завлекательной. Стоя на подоконнике, Катя отчетливо произнесла вдруг не своим, а низким звериным голосом, поддев носком стоящую в рамке на столе фотографию покойной матери Семена: «Вот на портрете матери клянись. Клянись, что ничего у вас не было. Пусть она тогда в гробу перевернется и никогда больше покоя не узнает. Иначе…» – и она грозно, как ей показалось, глянула в разверстую у ног пропасть. «Что всегда ненавидел – так это женскую истерику, – без тени беспокойства отозвался Семен. – Да прыгай на здоровье, кому ты нужна…». Он молча вышел из кабинета, и Катя уже знала, куда немедленно отправится – на свою освежительную ночную прогулку, длившуюся у него обычно до утра. Вот спустится во двор – а там лежит Катин исковерканный труп… И сразу поняла, что Семен в этом случае просто пройдет мимо, стараясь не смотреть в ее сторону – и постарается отсутствовать подольше, чтобы гарантированно быть избавленным от последующей суеты и скандала. У него есть железное оправдание – он эпилептик и может всего этого не вынести… Словом, Катя так и осталась стоять на подоконнике при распахнутом окне – именно как дура, какой себя только что так красочно и достоверно изобразила… Когда хлопнула входная дверь, изнутри у Кати толкнулись теплые слезы. Она тихо и неуклюже слезла со стола, закрыла непригодившееся окно и отправилась в ванную… Слезы не останавливались долго, несколько часов…

Только тот, кому пришлось неделями жить в состоянии непрекращающегося кошмара, борясь с ежесекундными наваждениями и отбиваясь от вездесущих навязчивостей, может понять, во что превратилась Катина жизнь с той достопамятной ночи, разделившей ее жизнь на две половины. В одной она была пусть не особо счастливой, но сумевшей обрести неоспоримое личное место в жизни женщиной, а в другой – полусумасшедшим издерганным существом, подглядывающим и боящимся увидеть, гадающим и боящимся догадаться…

Так, чтобы убедиться в своей правоте или трагической ошибке, Катя могла в любой момент, уйдя под благовидным предлогом с работы, подкараулить в собственной машине Зинаидин приход, спустя некоторое время беззвучно войти в квартиру – и либо застать преступников с поличным, насладившись их перепуганными лицами и гадкой суетой одевания, либо успокоиться раз и навсегда. Но сделать так Катя не могла, инстинктивно боясь наткнуться на первый вариант, и тогда… А тогда вся жизнь в одну секунду обрушится, как ветхое здание на голову своим жильцам, и уже не поднимешь, не отстроишь… Так и останется гора битого кирпича и крошево щебня…

Поэтому Катя решительных мер и не предпринимала, ежевечерне и еженощно изводя себя подозрениями, казавшимися с первого взгляда неоспоримыми, но через пару минут вполне поддававшимися старательно отыскиваемым и всегда находимым оправданиям… Например, это ее банное полотенце в ванной – почему оно несколько раз бывало влажным? Ведь Семен подчеркнуто пользуется только своими личными, раз освоенными предметами – полотенцами, столовыми приборами и посудой! Только посторонний мог схватить для интимной нужды первое попавшееся! Сердце падало… Но тут же она спохватывалась и говорила себе, что бестолковая Сашка вполне могла и пол в ванной полотенцем вытереть, не то, что голову… А ведь спроси – отопрется… А вот халат, собственный ее халат, висит не на том крючке, на который она всегда его вешает… Ясно! Та накидывала, когда бежала отмывать свою блудную грязищу! Да нет, может, он просто упал, а Семен механически поднял и повесил не глядя… А почему так стремительно стало вдруг убывать жидкое мыло, которое раньше, бывало, по месяцу не кончалось? Сколько раз можно мыть руки? Ну, хорошо, когда вошла с улицы – раз, потом перед кофе (ведь кофе-то выпить вполне допустимо!) – два, еще после работы с бумагой – три, ну, а потом опять кофе, устанешь же – четыре… Да в туалет сходить – пять, шесть… Может и нормально… Но кто уронил, а потом поставил обратно стопку книг на полке в ее «светелке»? Уж там-то Зинаиде точно делать нечего! Значит, на правах уже почти хозяйки болталась по квартире и все хватала лапами из любопытства… Да нет, почему обязательно она, это, наверное, все та же Сашка-бездельница… И эти волосы, бесконечные волосы на подушке – теперь уже не один, а целые змеиные клубки! Конечно, на кожаном диване облачной мягкости, положив ногу на ногу и откинувшись, удобней читать и болтать, чем за письменным столом да на жестком стуле с прямой спинкой – но почему Семен свою подушку не убирает – с его-то брезгливостью?! Ведь даже если ей, родной жене, случится на ту подушку голову приклонить, то он тотчас наволочку сдерет и с недовольным лицом к стиральной машине тащит! А тут – чужая тетка, и ему хоть бы что! Да вот именно потому и не сдирает, что она голову на подушку никогда не кладет, только волосищами трясет, а что они упали – Семен не замечает… Мужчины вообще мелочей никогда не видят…

Вскоре Катя заметила, что в горле у нее постоянно ощущается твердый комок, словно она недопроглотила пищу – так и ходила, постоянно делая судорожные глотательные движения и хорошо понимая, что пора назначать себе самой транквилизаторы… Потом исчез аппетит – настолько, что стакан томатного сока утром порой казался достаточным питанием до позднего вечера, когда в одиннадцать часов она что-то вяло жевала на кухне – не от голода, а в качестве средства от головокружения. Спать Катя теперь могла только предварительно оглушив себя парой убойных, для параноиков сделанных таблеток. Скулы у нее обтянуло, ключицы над вырезом кофточки выпирали уже неприлично, невольно вызывая в памяти жертв холокоста, а глаза начали гореть темным огнем близко подступающего безумия…

Как врач, она не сомневалась, что, если в ближайшие недели ситуация так или иначе не разрешится, то внутренние резервы неминуемо закончатся, а с ними закончится и еще что-то. Может быть, сама жизнь.

И однажды Катя поняла, что нужно сделать: немедленно достать где-то денег, чтобы вернуть Зинаиде долг за издание книги, через это получив независимость от нее – независимость, невозможную у должника… А потом строго поговорить не с недоступным Семеном, лишь подергивающим плечами в ответ на ее отчаянные взгляды, а с ней, Зинаидой – и пригрозить, если нужно! Потребовать заканчивать поскорей всю эту лирическую возню и передать книгу верстальщику! Сходить к директору издательства, все прояснить, не отдавать ей одной на откуп! Посмотрим, как она завертится, когда поймет, что никто от нее больше ни в чем не зависит! От таких победоносных идей начинали пылать щеки и сжиматься кулаки, но словно в росистый куст бросала ее каждый раз простая мысль: «Где взять столько денег, при этом ни в чем другом не ущемив Семена?».

Катя жила и думала из последних сил, с каждым днем ощущая себя все ближе и ближе к неминуемому конечному краху – потому что, как слепой в своей кромешной тьме чует приближение бесшумного убийцы с ножом, так и она, ничего не зная досконально, тем уникальным чутьем, которым Господь наградил – или покарал – в разной мере каждую женщину, предчувствовала неотвратимую и роковую развязку.

Критическая масса (сборник)

Подняться наверх