Читать книгу Дом о Семи Шпилях - Натаниель Готорн - Страница 6

Дом о Семи Шпилях
Часть первая
Глава IV
День за конторкой

Оглавление

Около полудня Гефсиба увидела проходящего мимо по противоположной стороне побелевшей от пыли улицы пожилого джентльмена, дородного и крепкого, с замечательно важными манерами. Он остановился в тени Пинчонова вяза и, сняв шляпу, чтобы вытереть выступивший у него на лбу пот, рассматривал, по-видимому, с особенным любопытством обветшалый и старообразный Дом о Семи Шпилях. Сам он в своем роде смотрелся такой же почтенной стариной, как и этот дом. Нельзя было желать, да и найти было бы невозможно более совершенного образца респектабельности, которая каким-то неизобразимым волшебством выражалась не только в его глазах и жестах, но и в покрое платья, согласуя как нельзя больше костюм с его владельцем. Не отличаясь, видимо, никакой осязаемой особенностью от костюмов прочих людей, он носил на себе печать какой-то особой важности, которая происходила, вероятно, от характера самого носителя, так как невозможно было вывести ее ни из материала, ни из покроя. Палка его с золотым набалдашником – подержанный уже посох из черного полированного дерева – отличалась тем же характером, и если б только вздумала прогуляться по городу одна, то везде бы была признана достаточно удовлетворяющей представительницей своего господина. Этот характер, выражавшийся во всем его окружающем так ясно, как нет возможности передать это словами, говорил, однако, не более как только о его положении в свете, привычках жизни и внешних обстоятельствах. В нем тотчас видна была особа знатная и сильная, а что он сверх того еще и богат, это было так же ясно для всякого, как если б он показал банковские билеты или если б он перед вами коснулся ветвей Пинчонова вяза и превратил их в золото.

В молодости своей он, вероятно, был замечательно красивым человеком. Теперь брови его были так густы, виски так жидки, остатки его волос так серы, глаза так холодны и губы так тесно сжаты, что ни одной из этих принадлежностей нельзя было отнести к красоте наружности. Теперь бы из него вышел славный массивный портрет – лучший, может быть, нежели в который-нибудь из прежних периодов его жизни, хотя взгляд его, переносимый постепенно на полотно, сделался бы в живописи решительно суровым. Художник охотно стал бы изучать его лицо и испытывать способность его к разным выражениям, то омрачающим его угрюмостью, то озаряющим улыбкой.

Когда пожилой джентльмен стоял, глядя на Пинчонов дом, угрюмость и улыбка мелькали поочередно на его лице. Глаза его остановились на окне лавочки. Надев на нос оправленные в золото очки, которые держал в руке, он подробно рассматривал маленькую выставку игрушек и других товаров Гефсибы. Сперва она ему как будто не понравилась, даже причинила ему большое неудовольствие, но потом он засмеялся. Когда улыбка не оставила еще лица его, он заметил Гефсибу, которая невольно наклонилась к окну, и смех его из едкого и неприятного превратился в снисходительность и благосклонность. Он поклонился ей с достоинством и учтивой любезностью, очень счастливо сочетавшимися, и продолжил свою дорогу.

– Это он! – сказала сама себе Гефсиба. Подавляя самое глубокое волнение, она была не в состоянии освободиться от этого чувства и старалась скрыть его в сердце. – Желала бы я знать, что думает он об этом. Нравится ли это ему? А! Он оборачивается!

Джентльмен остановился на улице и, повернув вполовину назад голову, опять глядел на окно лавочки. Он даже повернулся совсем и сделал шаг или два назад, как бы с намерением зайти в лавочку, но случилось, что его предупредил первый покупатель мисс Гефсибы, истребивший негра Джим-Кро. Остановившись против окна, мальчуган, казалось, испытывал непобедимую тягу к пряничному слону. Что за аппетит у него! Съел пару негров тотчас после завтрака, и теперь подавай ему слона вместо закуски перед обедом! Но прежде чем эта новая покупка была сделана, пожилой джентльмен отправился своим путем и повернул за угол улицы.

– Принимайте это, как вам угодно, кузен Джеффри! – бормотала про себя девушка-леди, когда он удалился, высунув, однако, сперва голову в форточку и осмотрев улицу в оба конца. – Принимайте, как вам угодно! Вы видели окно моей лавочки – что же? Что против этого можете вы сказать? Разве Пинчонов дом не моя собственность, пока я жива?

После этого Гефсиба удалилась в заднюю комнату, где она сегодня впервые принялась за недоплетенный чулок и начала работать с нервическими и неправильными ныряньями в него проволокою. Скоро, однако, работа ей наскучила, она бросила ее в сторону и начала ходить по комнате; наконец остановилась перед портретом мрачного старого пуританина, своего предка и основателя дома. В одном отношении это изображение почти вошло в холст и скрылось под вековой пылью, в другом – Гефсибе казалось, что оно не было яснее и выразительнее даже и во времена ее детства, когда она, бывало, рассматривала его. В самом деле, между тем как физические очертания и краски полуисчезли в нем для глаз зрителя, смелый, суровый и в некоторых случаях фальшивый характер оригинала, казалось, получил в этом портрете какую-то рельефность. Подобное явление случается нередко замечать в портретах отдаленного времени. Они приобретают выражение, которого художник (если только он был похож на угодливых художников нашей эпохи) никогда не думал придавать своему патрону как настоящую его характеристику, но которое с первого взгляда разоблачает перед нами истину души человеческой. Это значит, что глубокий взгляд художника во внутренние черты его субъекта выразился в самой сущности живописи и проявился тогда только, когда наружный колорит был изглажен временем.

Глядя на портрет, Гефсиба дрожала от действия глаз человека, запечатленного на портрете. Почтительность ее к этому изображению не позволяла ей производить в душе такого строгого суда о характере оригинала, какой внушало ей уразумение истины. Она продолжала, однако, смотреть на портрет, потому что это лицо давало ей возможность – по крайней мере, ей так казалось – вчитываться глубже в лицо, которое она только что видела на улице.

– Точь-в-точь как он! – бормотала она про себя. – Пускай себе Джеффри Пинчон смеется, сколько хочет, но под его смехом что-то скрывается. Надень только на него шишак, да фрезу, да черный плат и дай в одну руку шпагу, а в другую Библию, и – тогда пускай себе смеется Джеффри – никто не усомнится, что старый Пинчон явился снова! Он доказал это тем, что построил новый дом.

Так бредила Гефсиба под влиянием преданий старого времени. Она так долго жила одна, так долго жила в Пинчоновом доме, что и мозг ее проникнулся преданиями его. Ей надобно было пройтись по освещенной сиянием дня улице, чтоб освежиться.

Волшебным действием контраста в воображении Гефсибы явился другой портрет, написанный с самой смелой лестью, какую только позволял себе художник, но такими нежными красками, что сходство оттого нисколько не пострадало. Мальбонова миниатюра была писана с того же самого оригинала, но далеко уступала ее воздушному портрету, оживленному любовью и грустным воспоминанием. Тихий, нежный и радостно-задумчивый образ, с полными, алыми губами, готовыми к улыбке, о которой предупреждают нас глаза с приподнятыми слегка веками, – женские черты, слитые неразлучно с чертами другого пола! В миниатюре тоже есть эта особенность; так что нельзя не подумать, что оригинал был похож на свою мать, а она была любящая и любимая женщина, отличавшаяся, может быть, милой нетвердостью характера, который оттого делался еще привлекательнее и заставлял еще больше любить ее.

«Да, – думала Гефсиба с грустью, только самая малая часть которой выступила из ее сердца и показалась на глазах, – они преследовали в нем его мать! Он никогда не был Пинчоном!»

Но тут из лавочки зазвенел колокольчик; он показался ей бог знает в каком отдалении, так далеко зашла Гефсиба в погребальный склеп воспоминаний. Войдя в лавочку, она нашла там старика, смиренного жителя Пинчоновой улицы, с давнего времени удостаивавшего ее своими посещениями. Он был человек очень старый, его знали всегда седым и морщинистым, и всегда у него был только один зуб во рту, и то полуизломанный, спереди верхней челюсти. Как ни стара была Гефсиба, но она не помнила такого времени, когда бы дядя Веннер, как называли его соседи, не бродил взад и вперед по улице, немножко прихрамывая и тяжело волоча свою ногу по булыжникам мостовой. Но в нем всегда было столько сил, что он был в состоянии не только держаться целый день на ногах, но и занимать место, которое без того сделалось бы вакантным при всей видимой населенности мира. Отнести письмо, ковыляя на дряхлых ногах, которые заставляли сомневаться, достигнет ли он когда-нибудь своей цели; распилить бревно или два полена дров для какой-нибудь кухарки, или разбить в клепки негодный к употреблению бочонок, или исщипать в лучину, для подпалу, сосновую доску, летом обработать несколько ярдов садовой земли, принадлежащей какому-нибудь мелкому наемщику, зимой очистить тротуар от снега или проложить тропинку к сараю или прачечной – таковы были существенные услуги, которые дядя Веннер оказывал по крайней мере двадцати семействам. В этом кругу он имел притязание на предпочтение и теплую любовь. Он не мечтал о каких-нибудь выгодах, но каждое утро обходил свой околоток, собирая остатки хлеба и другой пищи для своего желудка.

В свои лучшие годы, потому что все-таки существовало темное предание, что он был не молод, но моложе, дядя Веннер считался у всех вообще человеком не слишком сметливым. Действительно, о нем можно было это сказать, потому что он редко стремился к успехам, которых добиваются другие люди, и принимал на себя в житейских делах всегда только ничтожную и смиренную роль, которая предоставляется обыкновенно признанному всеми тупоумию. Но теперь, в престарелых летах своих, – потому ли, что его долгая и тяжкая опытность умудрила его, или потому, что его слабый рассудок не допускал его прежде достойно оценить себя, – только этот человек представил право на порядочную дозу ума, и, действительно, это право было за ним признано. В нем время от времени обнаруживалась, так сказать, жилка чего-то поэтического: то был мох и пустынные цветы на его маленьких развалинах; они придавали прелесть тому, что бы могло назваться грубым и пошлым в раннюю пору его жизни. Гефсиба оказывала ему внимание, потому что его имя было известно в городе и некогда пользовалось уважением, но всего больше упрочивало за ним право на ее уважение то обстоятельство, что дядя Веннер был самое старое существо в Пинчоновой улице между одушевленными и неодушевленными предметами, исключая Дом о Семи Шпилях и, может быть, вяз, который осенял его.

Этот-то патриарх предстал теперь перед Гефсибой в старом синем фраке, который напоминал современную моду и, вероятно, достался ему от раздела гардероба какого-нибудь умершего пастора. Что касается штанов его, то они были из толстого пенькового холста, очень коротки спереди и висели странными складками сзади, но шли к его фигуре, чего решительно нельзя сказать об остальном его платье. Например, его шапка очень мало была согласована с его костюмом и еще меньше с головой, на которой ее носили. Дядя Веннер был таким образом составной старый джентльмен, отчасти сам по себе, но гораздо больше по внешним принадлежностям. Это было собрание лоскутков разных эпох, это был образ разных времен и обычаев.

– Так вы все же не шутя принялись за торговлю? – спросил он. – Не шутя принялись? Дело, я очень рад. Молодые люди не должны жить праздно на свете, так же как и старые, разве только когда ревматизм свалит. Он постоянно мне о себе докладывает, и я думаю года через два оставить дела и удалиться на свою ферму. Она вон там, вы знаете, большой кирпичный дом – рабочий дом, как большею частью его называют. Но я сперва хочу потрудиться, а потом уже отдохну там на покое. Очень, очень рад, что вы тоже взялись за дело, мисс Гефсиба!

– Благодарствую, дядя Веннер, – сказала, улыбаясь, Гефсиба, потому что она всегда чувствовала расположенность к простоватому и болтливому старику. Если б он был не старик, а старуха, она не позволила бы ему с собой свободного обращения, которое теперь допускала. – В самом деле, пора и мне взяться за дело! А лучше сказать, я начинаю тогда, когда бы должна была закончить.

– Не говорите этого, мисс Гефсиба, – отвечал старик. – Вы еще молоды. Я и сам себе кажусь моложе, чем есть на деле. Мне сдается, это было еще так недавно, что я видал, как вы, бывало, малюткой играете у дверей старого дома! Чаще, однако, вы, бывало, сидели на пороге и смотрели серьезно на улицу; вы всегда были серьезным ребенком, у вас был важный вид, когда вы доросли еще только до моего колена. Мне кажется, как будто я вас вижу ребенком перед собою, да и вашего дедушку, в его красном плаще, и в белом парике, и в заломленной шляпе; вижу вот, как он, с тростью в руке, выходит из дому и важным шагом идет по улице! Старые джентльмены имели важный вид. В лучшие мои годы сильного в городе человека обыкновенно называли джентльменом, а жену его – леди. Я повстречал вашего кузена, судью, минут десять назад, и нужды нет, что на мне, вот как видите, пенька да старье, судья снял шляпу, как мне показалось. По крайней мере, судья поклонился и улыбнулся.

– Да, – сказала Гефсиба с какою-то невольной горечью в тоне, – мой кузен Джеффри думает, что у него очень приятная улыбка.

– А что ж? Оно в самом деле так! – отвечал дядя Веннер. – И это очень чудно в Пинчонах, потому что, с вашего позволения, мисс Гефсиба, они никогда не слыли ласковыми и приятными людьми. С ними не было способа заговорить. Но почему бы, мисс Гефсиба – если позволите старику такую смелость, – почему бы судье Пинчону, при его больших средствах, не зайти к вам и не попросить вас закрыть тотчас вашу лавочку? Конечно, для вас тут есть выгода, но для судьи никакой нет в нашей торговле!

– Не станем об этом рассуждать, с твоего позволения, дядя Веннер, – сказала холодно Гефсиба. – Впрочем, я должна сказать, что если я решилась зарабатывать себе хлеб, то виной этому не судья Пинчон. Он также не заслуживал бы порицания и в то время, – прибавила она несколько ласковее, вспомнив привилегии старости и обычной фамильярности дяди Веннера, – когда бы я мало-помалу убедилась, что мне надобно удалиться вместе с тобой на твою ферму.

– Ферма моя – недурное местечко, вовсе нет! – воскликнул старик добродушно, как будто в этом плане было что-нибудь положительно радостное. – Недурное местечко – большой кирпичный дом, особенно для тех, кто там найдет довольно старых приятелей, как вот я. Меня давно уже к ним тянет, особенно в зимние вечера, потому что скучно одинокому старику, как я, просиживать, дремля по целым часам, без другого товарища, кроме горящей на очаге головни! Много можно сказать в пользу моей фермы как летом, так и зимой. А возьмите вы осень – что может быть приятнее, чем проводить целый день на солнечной стороне овина или на куче бревен с таким же стариком, как я сам, или, пожалуй, с каким-нибудь простаком, который умеет только лениться и балагурить? Право, мисс Гефсиба, я не знаю, где бы мне было так покойно, как на моей ферме, которую по большей части называют рабочим домом. Но вы… вы еще молоды, вам нечего думать о ней. На вашу долю может выпасть что-нибудь получше. Я в этом уверен!

Гефсибе показалось, что в глазах и в тоне ее почтенного друга есть что-то особенное. Она посмотрела пристально ему в лицо, стараясь угадать, какая тайная мысль – если только была она! – просвечивает в его чертах. Люди, дела которых дошли до отчаяннейшего кризиса, часто поддерживают себя надеждами, и тем более воздушно-великолепными, чем меньше у них в руках остается твердого материала, из которого бы можно было вылепить какое-нибудь благоразумное и умеренное ожидание благоприятной перемены. Так и Гефсиба, строя план своей мелочной торговли, постоянно питала в душе надежду, что фортуна выкинет в ее пользу какую-нибудь необыкновенную штуку. Например, дядя, отплывший в Индию пятьдесят лет назад и пропавший без вести, может вдруг воротиться, сделать ее утешением своей глубокой и очень дряхлой старости, украсить ее перлами, алмазами, восточными шалями и тюрбанами и завещать ей свое несметное богатство. Или член парламента, стоящий теперь во главе английской ветви ее дома, с которой старшее поколение по эту сторону Атлантического океана не имело никаких сношений в течение последних двух столетий, может написать Гефсибе, чтоб она оставила ветхий Дом о Семи Шпилях и переезжала на жительство к родным, в Пинчон-Хилл. Впрочем, по весьма важным причинам она не могла бы принять этого приглашения. Поэтому гораздо вероятнее, что потомки Пинчона, которые переселились в Виргинию в одном из минувших колен и сделались там богатыми плантаторами, узнав о жалкой участи Гефсибы и будучи подвинуты благородством характера, который проявился в родственном им новоанглийском доме Пинчонов, пришлют ей вексель в тысячу долларов, с обещанием высылать по стольку же ежегодно. Или – ничто не может быть согласнее с законами вероятности – великая тяжба о наследстве графства Пальдо может наконец быть решена в пользу Пинчонов, так что, вместо того чтобы торговать в мелочной лавочке, Гефсиба построит дворец и будет смотреть с высочайшей его башни на холмы, долины, леса, поля и города, составляющие ее территорию.

Таковы были некоторые из фантазий, которыми она давно уже утешалась. Под их влиянием случайная попытка дяди Веннера ободрить ее зажгла странно торжественную иллюминацию в убогих, пустых и печальных комнатах ее черепа, как будто этот внутренний ее мир был вдруг освещен газом. Но или старик ничего не знал о ее воздушных замках – и откуда было ему знать? – или ее пристальный, нахмуренный взгляд прервал приятные его воспоминания, как это могло бы случиться и с более храбрым человеком, только дядя Веннер, вместо того чтобы приводить еще сильнейшие доводы благоприятного положения Гефсибы, счел за благо снабдить ее несколькими мудрыми советами касательно ее нового ремесла.

– Не давайте никому в долг! – Это было одно из его золотых правил. – Никогда не принимайте векселя! Хорошенько пересчитывайте юнцу сдачу! Серебро должно иметь чистый свой звон! Отдавайте назад английские полупенсы и медную монету, с которой множество местных ходит по городу! На досуге плетите детские чулочки и рукавички! Заправляйте сами для своей лавочки дрожжи и пеките сами пряники…

Между тем как Гефсиба усиливалась переварить жесткие пилюли его глубокой мудрости, он в заключение своей речи привел два следующих, по его мнению, весьма важных совета:

– Встречайте своих покупателей с веселым видом и улыбайтесь любезно, подавая им, что они спросят! Залежавшийся товар, если только вы подадите его с добродушным, теплым, солнечным смехом, покажется им лучше, чем самый свежий, сунутый в руки с суровым взглядом.

На это последнее изречение бедная Гефсиба отвечала таким глубоким и тяжелым вздохом, что дядя Веннер чуть не полетел в сторону, как сухой листок от дыхания осеннего ветра.

Оправившись, однако, от своего смущения, он наклонился несколько вперед и прошептал ей с особенным чувством, которое отразилось на его старом лице, вопрос:

– Когда вы ожидаете его домой?

– Кого? – спросила, побледнев, Гефсиба.

– Ах! Вы не любите говорить об этом, – сказал дядя Веннер. – Ладно, ладно, не станем больше болтать, хотя о нем толкуют по всему городу. Я помню его, мисс Гефсиба, до его отъезда!

В остальную часть дня бедная Гефсиба исполняла свою роль торговки еще с меньшею уверенностью, нежели при первых своих опытах. Она как будто действовала во сне, или, вернее, жизнь и действительность, выражаемые ее движениями, сделали для нее все внешние обстоятельства неосязаемыми, как томительные мечты полусознаваемого сна. Она продолжала вскакивать на частый зов колокольчика, продолжала по требованиям своих покупателей обводить блуждающим взглядом лавочку, подавать им то ту, то другую вещь и откладывать в сторону – наперекор им, как многие думали, – именно то, чего они спрашивали. В самом деле, когда дух человека устремлен в прошедшее или в будущее или каким-нибудь другим образом становится на узкой границе между настоящею своею областью и действительным миром, в котором тело предоставлено собственному о себе попечению, управляясь силою, немного выше животной жизни, – в таком состоянии человек неизбежно бывает подвержен печальному замешательству. Он в это время словно поражен смертью, хотя не пользуется выгодой смерти – свободой от земных о себе попечений. Всего хуже бывает, если к этому еще земные обязанности его заключены в таком кругу мелочей, в каком теперь очутилась мечтательная душа старой леди. Как будто действием злой судьбины, в послеобеденные часы, как нарочно, покупатель за покупателем приходил в лавочку. Гефсиба металась туда и сюда на тесном своем поприще, делая множество неслыханных промахов: иной раз она отсчитывала на фунт двенадцать, а в другой – только семь сальных свечек вместо десяти; продавала имбирь вместо шотландского нюхательного табаку, булавки вместо иголок, а иголки вместо булавок; ошибалась в сдаче иногда в ущерб покупателю, но чаще – себе в убыток, и так подвизалась она, напрягая все силы, чтоб выйти из хаоса недоумений и беспорядка, пока наконец наступил вечер и она, к своему изумлению, нашла ящик для денег почти пустым. Вся жалкая торговля ее принесла ей в день, может быть, полдюжины медных монет и подозрительный шиллинг, который вдобавок оказался также медным.

Этой ценой – или какой бы то ни было другой – она купила наконец удовольствие видеть конец дня. Никогда прежде не чувствовала она, чтобы время между рассветом и закатом солнца тянулось так нестерпимо долго, никогда не испытывала она досадной необходимости трудиться, никогда еще не чувствовала она так ясно, что ничего не могло бы быть для нее лучше, как упасть в мрачной покорности своей судьбе и, лишившись чувств, предоставить жизни с ее трудами и горестями катить свои волны через простертое тело изнемогшей жертвы.

Последняя сделка Гефсибы была с маленьким истребителем негра Джим-Кро и слона. На этот раз он предположил упрятать в себе верблюда. В замешательстве она предложила ему на съедение сперва деревянного драгуна, а потом горсть мраморных шариков, но так как ни один из этих предметов не пришелся мальчишке по вкусу, то она торопливо схватила последние остатки естественной истории в виде пряников и выпроводила с ними маленького покупателя из лавки. Потом она обернула звонок недовязанным чулком и задвинула поперек двери дубовый засов.

Во время последней процедуры под ветвями вяза остановился омнибус. Сердце Гефсибы сильно затрепетало. Отдаленной, покрытой сумраком и не освещенной ни одним солнечным лучом казалась эпоха, когда она ждала, но не дождалась к себе единственного гостя, на приезд которого можно было рассчитывать. Неужели она увидит его теперь?

Во всяком случае, кто-то вылезал из глубины омнибуса к его выходу. На землю спустился джентльмен, но только для того, чтоб предложить свою руку молодой девушке, тонкая фигура которой нисколько не нуждалась в такой помощи, она легко спустилась по ступенькам и сделала с последней ступеньки на тротуар маленький воздушный прыжок. Она наградила своего кавалера улыбкой, радостное отражение которой видно было на его лице, когда он возвращался в омнибус. Девушка обернулась к Дому о Семи Шпилях, у входа которого между тем – не у двери лавочки, но у старинного портала – кондуктор сложил легкий сундук и картонку. Постучав сперва крепко старым железным молотком, он оставил свою пассажирку и ее кладь у ступенек входа и отправился своим путем.

«Кто бы это был такой? – думала Гефсиба, сосредоточив свои зрительные органы в самый острый фокус, к какому только они были способны. – Девушка, видно, ошиблась домом!»

Она тихо прокралась в сени и, будучи сама невидима, смотрела сквозь мутное боковое оконце возле портала на молодое, цветущее и чрезвычайно веселое личико, которое ожидало приема в хмуром старом доме. Это было такое личико, перед которым каждая дверь отворилась бы добровольно.

Молодая девушка, такая свежая, такая вольная и при этом, как вы тотчас увидите, такая уживчивая и покорная общим правилам, представляла в это время разительный контраст со всем, что ее окружало. Грубая и неуклюжая роскошь великанского камыша, который рос в углах дома, тяжелый, осенивший ее выступ верхнего этажа и обветшалый навес над дверью – ни один из этих предметов не относился к ее сфере. Но подобно тому, как солнечный луч на какое бы заглохшее место ни упал, тотчас обращает его в свою собственность, все здесь в одну минуту получило иное выражение, как будто для того было и устроено, чтоб эта девушка стояла на пороге этого дома. Невозможно было допустить и мысли, чтоб его дверь не открылась перед нею. Даже девственная леди, несмотря на первое негостеприимное движение своей души, скоро начала чувствовать, что надобно отворить дверь, и повернула ключ в заржавевшем замке.

«Уж не Фиби ли это? – спрашивала она сама себя. – Верно, это маленькая Фиби, больше быть некому; она же притом как будто напоминает своего отца! Но что ей здесь надобно? И как моя деревенская кузина могла приехать ко мне этак, не известив меня даже за день до приезда и не узнав, будут ли ей здесь рады? Но, верно, она только переночует и воротится завтра к своей матери».

Фиби, как уже стало понятно, представляла собой новое поколение Пинчонов, поселившееся в деревенском захолустье Новой Англии, где старые обычаи и чувства родства до сих пор свято соблюдаются. В ее кругу вовсе не считалось неприличным между родными посетить друг друга без приглашения или предварительного учтивого уведомления. Впрочем, в уважение к затворнической жизни мисс Гефсибы, ей действительно было написано и отправлено письмо о предполагаемом посещении Фиби. Это письмо дня три или четыре назад перешло из конторы в сумку городского почтальона, но тот, не имея другой надобности заходить в Пинчонову улицу, не счел нужным явиться в Дом о Семи Шпилях.

«Нет, она только переночует, – сказала себе Гефсиба, отворяя дверь. – Если Клиффорд обнаружит ее здесь, ему будет неприятно!»

Дом о Семи Шпилях

Подняться наверх