Читать книгу Полтора инвалида, два кота и одна собака - Наташа Труш - Страница 12

Часть 2
Горчичник на сердце

Оглавление

– Когда-то давно… Сколько уж тому?! Пятнадцать?… Или даже шестнадцать?… В общем, когда много лет назад я был поставлен вами руководить… – Губинский задумался, обвел зал взглядом каким-то особым, отеческим, почесал переносицу.

«К покойнику», – машинально отметила Ольга, вспомнив бабкину примету. Она выписывала протокол заседания секции художников-графиков, аккуратно выводя буковку к буковке, будто жуков собирала на ниточку.

Пал Палыч Губинский секцией руководил и, правда, больше чем полтора десятка лет. Как принято говорить – «бессменно». О нем так и говорили: наш бессменный руководитель! А что было еще делать и говорить, если смена была никудышная?! Жидкая какая-то, ленивая. «Вот мы – это да!» – думал порой о своем поколении Губинский. «А эти – так себе эти…»

Ольга была исключением из правил. И не потому, что она была его ученицей. Просто заложено в ней было трудолюбие с детства. Впрочем, она ведь не юная барышня, не из тех, про кого он говорил «смена никудышная». Ольга как раз что надо «смена», вот только не хочет она никакой общественной работы! С трудом затащил ее в свою секцию. И не для того, чтобы училась – Ольга сама учить может. Ее и раньше учить не нужно было, она от природы хваткая, и чувствовала хорошо, и понимала.


Почти двадцать лет назад она пришла к нему на кафедру с большой папкой эскизов и рисунков, висящей у нее на плече. «Сколько ж ей было тогда? Двадцать два? Двадцать три? Или…? Нет, наверное, все-таки, двадцать два. А ее Павлуше было три годика. Или уже четыре?…» Румяный малыш крепко стоял на ножках, держался за ее юбку и не хныкал. Он с любопытством осматривал аудиторию с убегающими к потолку рядами столов и стульев, расположенных амфитеатром, с высокими, закругленными по карнизу окнами, с удивительной акустикой – звуки раскатывались по залу, будто биллиардные шары по зеленому сукну стола. Можно было говорить тихо, и все слышали каждое сказанное слово.

Мальчика звали Павлом, а Ольга называла его ласково Павлушей. В свои двадцать два она была не по годам взрослой, благодаря этому улыбчивому мальчику, который у нее появился бог весть откуда! Просто взял – и появился! Не родился будто, а был получен в награду за какие-то заслуги. Родился – это слишком просто…

Он не докучал матери, которая усадила его на стул и достала из сумки книжку-раскраску. Мальчик принялся раскрашивать картинки. У него был сине-красный карандаш, с двух сторон цвет: с одной – красный, с другой – синий. И мир для него был в этих двух радостных красках, синей и красной: ежик – синий, гриб – красный, дерево – синее, кот – красный.

Губинский смотрел на эти художества и удивлялся: всего два цвета – и целый мир! А творцом этого мира был маленький мальчик, ребенок. «А мои студенты порой совсем не умеют передавать цвет! – подумал Губинский. – А ведь в детстве никто не задумывается над тем, умеет он рисовать, или нет! Ребенок просто берет в руки сине-красный карандаш и рисует мир. И нисколько не сомневается в том, получается у него или нет. Он просто рисует. А потом вдруг куда-то все уходит у многих, и они начинают думать, что рисовать не умеют. И некоторым никакая учеба не помогает!»


– Тебя как звать? – осторожно поинтересовался он у мальчика.

– Павлик! – живо откликнулся ребенок, и закусил нижнюю губу, пытаясь сосредоточиться над следующим сине-красным шедевром.


– Вот те на! И меня Павлик! – радостно отозвался Губинский.

Мальчик не отреагировал на его радость. Наверное, уже понимал, что детей – много, а имен – меньше. Поэтому, он – Павлик, и этот дядя – Павлик, и еще Павликов на белом свете много-много! И еще есть дети, которые уже выросли, стали вот такими дядями, а их все Павликами зовут.


– Правда, я – Пал Палыч. И ты, когда вырастешь, тоже станешь Пал… – Губинский осторожно-вопросительно посмотрел на Ольгу.

– Викторович, – ответила она. – Он будет Павлом Викторовичем.

И без паузы спросила:

– Пал Палыч, посмотрите мои работы. Пожалуйста…


Ну, посмотреть-то он был готов. А что дальше? Дальше-то что?! Что хотела от него эта девочка?

«Провинциалочка, судя по всему. Наши все больше „по звонку“ идут. Находят путь к нужному человеку, вызванивают, заискивающе докладывают: я, мол, от Иван Иваныча, и далее выкладывают просьбу. Как правило, о поступлении. Или, на худой конец, о курсах. А эта сама пришла. Не побоялась. Да и не одна, а с… Павлом Викторовичем!» – думал Губинский, ожидая терпеливо, пока Ольга развяжет замызганные тесемки на картонной папке.


– Вы хотите… поступать? – осторожно спросил Губинский, и Ольга уловила в вопросе неприязнь. Кожей почувствовала и правым ухом, обращенным к нему, хорошо услышала в вопросе кое-что, что заставило ее покраснеть.

– Нет, – поспешно ответила. – Я уже учусь.

– Тогда зачем вам я?

– Мне сказали, что вы – лучший в городе художник, работающий в книжной графике.

У Губинского отлегло от сердца. Не любил он просителей, а уж тем более – просительниц. Это первое. А второе – кому ж не понравится, когда говорят «вы – лучший из…»?

– Ну, это еще вопрос, – скромно буркнул Пал Палыч, хотя было видно, как ему приятно. И он видел, что девочка не из лести так сказала, а потому что ей и в самом деле так его представили. Ну, что, правда, то – правда. Хотя, не он один.

Губинский тихо сиял. Даже запонки его на голубой рубашке в тон глазам засияли сильнее, будто граней в узоре прибавилось.


Ольга, наконец, развязала узелок на тесемках, и из большой папки достала папочку поменьше. Рисунки в ней были переложены папиросной бумагой. Она ловко задирала эти полупрозрачные легкие пеленки, чтоб не мешались, и раскладывала по порядку на крышке длинного стола.


Ему сначала ее работы не показались. Добротно, но без искры. Черная тушь и перо – все просто, и, как говорил Губинский, «без загадки». И вдруг он увидел то, что волновало его самого, вихрило где-то в области селезенки, отчего дух захватывало и во рту становилось сухо. Губинский внезапно замер над ее работами, ощутив особое дрожание этого загадочного органа внутри себя. Было за ним такое в минуты особого волнения. «Трус» – так называл Губинский это свое состояние, имея в виду не боязнь чего-то, а особую внутреннюю тряску. Бабка у Губинского так говорила: «меня трусит, трус напал». Вот и когда на профессора нападал этот самый «трус», он понимал, что держит в руках, ну, если не шедевр, то очень-очень талантливую работу.

Интересно, что этот самый «трус» от профессора мгновенно передавался молодому автору. Порой и слов еще никаких не было сказано, а «трус» уже был! Как болезнь заразная!

И надо было такому случиться, что это состояние творческого мандража они оба приняли за интерес, даже за влюбленность, и у Пал Палыча сорвало крышу. Он аккуратно перекладывал листы из огромной картонной папки на стол, и зависал над ними. И, кажется, забывал о ее присутствии, улетал в Москву, на Патриаршие пруды, туда, где «однажды весною, в час небывало жаркого заката, появились два гражданина»…


Это были искусно сработанные иллюстрации к «Мастеру и Маргарите». Как она угадала с ним в одну тему? Это он всю жизнь рисовал Патриаршие пруды и Аннушку, ковыляющую неуклюже через трамвайные пути, кресты на Голгофе и плащ с кровавым подбоем прокуратора Иудеи, и много-много всего, что трогало его, толкало к бумаге и перу с тушью.

Но это он. Он читал. А она то откуда?! Откуда она?!!

– Откуда вы это…? – спросил он.

А она в ответ усмехнулась, будто поняла, что он имел в виду. «Откуда ты, девочка провинциальная, знаешь это произведение, которое и книжкой-то еще не было?! Вернее, было, да только не у нас, а в Париже! А у нас, может, и не судьба ему стать книжкой. А мы с тобой рисуем к нему картинки…»


– Дали на ночь, – уклончиво ответила Ольга. – Ночь на чтение, и с тех пор, что ни ночь, то новая тема на бумаге. Ну, как? Могу?


«Она спрашивает, может ли?! Мои студенты никогда об этом не задумываются даже. И хоть каждый что-то умеет делать, но такую глыбу булгаковскую не каждому дано перевернуть».

– Как вас звать? – наконец догадался он спросить у нее.

– Ольга. Аникеева. Но моя фамилия вам пока что ни о чем не говорит…


Так сказала, будто знала, что пройдет время – долгое время ученичества и мастерства, лет двадцать, не менее, – и фамилия Ольги Аникеевой станет хорошо известна, и однажды…

И однажды он признается ей, что у них тот самый случай, когда ученик превзошел своего учителя. Он сказал ей об этом сам не так давно, и она улыбнулась ему в ответ той блаженной улыбкой, которая делала ее похожей на ту девочку из прошлого века – необыкновенно милую, чистую и одаренную свыше.

Как быстро все произошло. Вот сегодня ее любимому Павлику уже двадцать три, как ей тогда. И он учится в Академии, и чертит с утра до вечера свои невероятные проекты музеев, концертных залов и библиотек. И его приглашают на разные архитектурные тусовки, где ему остро завидуют одни, и радостно аплодируют другие.

А Ольга раз в месяц встречается со своим Пал Палычем на тусовке графиков, где мало кто может прихвастнуть успехами в своем деле. Кроме нее. А она не хвастается, чтоб не завидовали. Потому что зависть – это страшно, а от зависти людей творческих можно и собственный дар потерять, который засохнет, как ручей в жаркое лето.

По большому счету тусовка эта бесполезная ей вообще была не нужна. В их тесном мире каждый и так знал, кто, чем дышит, кто над чем трудится, и кто чего стоит. И учиться им друг у друга было нечему. Кто-то, как Ольга, и сам все умел, а кто-то не так умел, на порядок плоше, но его это вполне устраивало. Но встречаться иногда надо было. Так было положено, и к тому ее, члена Союза, деликатно призывал Губинский.


…После той встречи с Ольгой Пал Палыч потерял покой. Вроде бы, все давно в его жизни утряслось: работа, творчество, семья, дочь и сын. Дом, в смысле – дача, построен, дерево на той даче посажено, и не одно, и даже колодец выкопал на ключе сам – просидел в холодной яме целый отпуск, заработав радикулит и особую любовь жены и тещи, которые с тех пор лечат его народными снадобьями, чуть заломит пониже спины. Яблони вокруг того дачного колодца по осени радуют урожаями, дети – успехами, вот-вот внуки продолжением жизни явятся, а его вдруг заколбасило так, что потерял сон и покой. Девочка эта ничейная с мальчиком Павликом.

Его мама в детстве тоже так звала – Павлик.


Ольгу он выдергивал на свои занятия и выставки, ставил в пример своим ленивым студентам. Он носился с ней, как с торбой писаной.

Он любил ее. И жить без нее не мог. Он забыл, что ему пятьдесят. Да что там «пятьдесят»! Пятьдесят-то с «хвостиком», вернее, с «хвостом». Много лет. Мужик русский в это время уже в могилевскую губернию целыми стадами уходит. Короток его век, у мужика русского. А он в любовь кинулся, хоть бы и седина в бороду. Жена Аля не узнавала его. Он любил ее пуще прежнего, как в пору их беспечного студенчества, взахлеб, с цветами и шампанским, с бурными ночами, с синими кругами под глазами следующими после этих ночей утрами.

Он любил в ней женщину. Как в последний раз. А мечтал о девочке Оле с косой челкой, закрывавшей пол-лица, с тонкими запястьми, с мозолькой на среднем пальце правой руки – от вечной «дружбы» с перьевой ручкой, которой любила работать. Ольга снилась ему ночами, и он боялся во сне назвать Алю – Олей.


Он болел, если не видел ее более недели. А однажды это «не видел» затянулось на месяц. Ольга не приезжала на его занятия. И он, мучаясь оттого, что находится в неведении, сгорая от ревности, – это ведь он решил, что девочка ничейная, а на самом деле, не может быть такого, чтоб у такой девочки и никого не было! – держал себя за руки, чтобы не позвонить ей.

Наконец, ожидание дошло до точки кипения, до пузырей, которые отрываются от дна чайника и лопаются с жаром на поверхности.


Губинский достал из внутреннего кармана пиджака маленькую голубую расческу с острыми тонкими зубчиками. Он привык к таким с юности, и другими не пользовался.

Глядя на свое отражение в зеркале, он разобрал волосы на косой пробор – волосок к волоску! – аккуратно расчесал еще густую черную гриву с серебряными нитями. Дважды дунул в зубцы расчески и спрятал ее в карман, пригладил прическу, лизнув по привычке сухие ладони. Критически окинул себя взглядом. Не понравилось. Разворошил пятерней аккуратную стрижку, взъерошил ее, прочесал пару раз вдоль и поперек, как граблями, тонкими пальцами. Потом ощупал чисто выбритый подбородок, смешно выпятив его вперед. Вроде бы, все, как надо, да только настроения нет совсем. А надо улыбаться, надо речь сказать, потому что у них на кафедре именинник, и суета по этому поводу немыслимая. Рады все, хотя впору плакать: 75 – это 75…

Губинский вспомнил, что и у него близится день рождения, к счастью, не юбилей. Не хотелось ему сейчас никаких юбилеев. Хотелось отмотать пленочку в кинопроекторе, чтоб на экране бежали, смешно пятясь, пятками назад люди, которые так любят юбилеи. Черт бы их побрал! Им бы такие «юбилеи», когда себя жалко до чертиков, потому что ты старше всех за праздничным столом!

А еще у Губинского и день рождения не как у людей, а под самый новый год – 31 декабря. Угораздило ж его так родиться! Всем праздник, а ему – день рождения! И поздравления от близких, как бы, между делом. Что это за праздник – день, в который ты просто пришел в этот мир?! Так, дата. Не более. Первая половина строчки, которую потом напишут на памятнике, украшенном цветочками. Вот уже и тире какой-то доброхот поставил рядом с этой датой, с намеком на то, что уже не в горку, а под горку. Вслух не скажут, но по речам поздравительным это тире, ой, как слышно!


На работе у них принято именинников поздравлять, и те, кому «за…» накрывают стол, раздувают щеки от важности, от внимания повышенного к персоне. И от слов приятных щиплет в носу и в уголках глаз. Лучше бы не говорили! Это же слушать невозможно про то, какой он хороший, какой профессионал, какой учитель! Ну, да! Да-да-да!!! Все так, но говорить об этом не надо бы! Он же живой, он реагирует! Он и расплакаться может, потому что с возрастом – он заметил, – слезы у него очень близко живут. Так близко, что ему их порой не удержать, и приходится доставать платок, который супруга Аля кладет ему в карман пиджака, аккуратно заглаженный в квадратик, пахнущий горячим утюгом – свежайший! – и изображать насморк!

И хочется только махнуть рукой, прощая себе сентиментальность, и всем – невоздержанность в добрых словах. И это даже в не юбилейные дни рождения. А уж по поводу «круглой даты» можно представить, что придумают коллеги! Ну, старые – понятно! Они по старинке прошамкают слова традиционные, желая «главное – здоровья», и «еще раз здоровья», и так раз десять, если не больше!

Молодежь, которой в секции не так много, непременно придумает какой-нибудь сценарий, и устроит капустник. Будет смешно и весело, и можно будет смеяться до слез! Умеют они, стервецы, порадовать всех, украсить праздник так, чтоб никому скучно не было, даже самым замшелым профессорам Академии – жутким скептикам, скучным и уставшим от жизни.

Катька Гусева снова споет: вот уже и гитара в уголке притулилась, расчехленная – отходит от мороза. Катька всегда с этой гитарой, сколько Губинский помнит ее. Кажется, она и в Академию, где они первый раз встретились, пришла с гитарой, спрятанной в чехол, сшитый из грубой черной тряпицы. Было это – дай бог память, – нет, не стоит и вспоминать! Да, у Губинского тогда тоже был юбилей. Юбилейчик!


Сумрачным декабрьским днем, когда всей радости у него было лишь кружка горячего кофе с куском торта, купленного коллегами по поводу дня рождения преподавателя истории искусств Белорыбицкого, Губинский вышел на набережную в дурном настроении.


«Это все зима, – успокаивал он себя. – Это все зима, которая в наших широтах просто душу выедает, продохнуть не дает!» Успокаивал, а из закоулков сознания наплывали всякие кошмары про Оленьку. В одном кошмаре она попадала под машину, в другом ее брали в плен боевики и тайно вывозили на Кавказ, в третьем… Губинский мотал головой, чтоб вытряхнуть из нее все эти страхи, но у него плохо получалось.

Полтора инвалида, два кота и одна собака

Подняться наверх