Читать книгу Дом и алтарь - Нелл Уайт-Смит - Страница 3
Здесь тихо и пахнет росой
ОглавлениеЗдесь тихо и пахнет росой. Утро вытянуло из пустошей влагу и уложило её холодной, прозрачной мозаикой на ржавые перила. Наверное, они должны бы скрипеть на промозглом ветру, разгоняя безмолвие, но трогающий выбившиеся из моей причёски волосы воздух почти недвижим. И тут – тихо.
Сумка в моих руках не такая уж и тяжёлая. В неё я собрала все крохи собственной жизни, какие только смогла найти, описывая вещами глубокую, зияющую пустоту в центре собственной груди. Заполнить смогла от силы половину объёма, и верх саквояжа провисает, некрасиво морща плотную материю. Все эти запихнутые внутрь случайные тряпки и сломанные сувениры не объясняют нервное, почти судорожное напряжение, с которым я держу на весу саквояж.
Эта тягота, словно тянущиеся изнутри сумки ветки железных дорог, пронизывает сквозь кости мою руку, уходит под короткий рукав рабочей рубашки и длится по спине от лопаток и ниже по позвоночнику. Возможно, это от неё так мелко дрожат мышцы шеи, приподнимая маленькие волоски у основания головы. Возможно, именно от неё пересохло во рту.
Я думаю, что должна сейчас испытывать целую гамму чувств от горечи до предвкушения, а чувствую только ужас. Это не выпуклый ужас неженки, испуганной подступающим к горлу лезвием, и не холодный ужас старика, глядящего в пустые глазницы неизбежной нищеты. Это другой, наполнивший меня, словно баллонет, обучивший меня видеть иную реальность ужас. Единственное чувство, известное мне.
Мне следовало бы сейчас, окидывая взглядом старый, тяжело покалеченный бурями и годами дом, пытаться подобрать слова для приветствия, но я всё уже знаю. Помню, как говорить тихое, покорное судьбе «привет», делать вид, что всё нормально, и признаваться где-то внутри себя, что всё происходит действительно по моей воле.
Вижу впереди себя, словно призрак холодного будущего, свою собственную фигуру в тёмных брюках, рабочих ботинках и рубашке с коротким рукавом, поднимающейся на пару ступенек вверх, ставящей сумку на крыльцо, произносящей то самое «привет» и опускающей глаза. Не потому, что мне стыдно, а потому, что, уходя, я знала, что всё равно я вернусь назад. И он знал. А мы оба – мы в объятиях ужаса, мы знаем, что никогда и ничего не будет хорошо.
Здесь тихо и пахнет росой. Я стою перед старым, обветшавшим домом.
Мне не стыдно перед ним, перед этим домом, приютившим ребёнка, заплутавшего в пустошах и бывшего с ней очень строгим. Жестоким. Холодным. Ревностным. И единственным, способным её (меня, какой я была многие годы назад) защитить. Мне всегда говорили, что травма порождает травму, что привыкшие жить в напряжении механоиды будут всегда стремиться воссоздать для себя стресс. Чтобы жить в напряжении. И страхе. Ужасе, наверное, в моём случае. Потому, что иначе жить не умеют. Потому, что чувство беспомощности перед жизнью, лишённой этого страха, – всё равно что смерть. Хуже смерти. Потеря самоидентификации. Я всегда считала себя сильнее этого утверждения.
И наступил день, когда я прошла по этому самому, более серому – менее ржавому крыльцу в новых туфельках без каблучка. Меня, зажатого, сгорбленного подростка, обняла за плечи в потном неловком объятии поддержки толстая мастерица Центра, яркая, будто вечно спешащая куда-то. Такая, как полубезумные добрые тётушки из детских книг здешней старой и тронутой патологически насыщенной войрой библиотеки.
Когда читаешь про таких, то учишься им верить, но я не поверила. Когда меня нашли и пришли «спасать», я видела, я чувствовала тонкою поступью провидческого инстинкта, скользящего тихо, благостно по ободку радужки глаза, – я, выросшая с садистом, чувствовала садиста в ней, яркой.
И я с ней пошла. Самостоятельно, я не бежала, это казалось мне только моим решением. Мои новые туфельки спустились с крыльца, подняв этим облачко красной пыли, испачкавшей белые носочки с кружевной оборочкой, идущей вокруг резинки. Всего в паре метров нас ждал неприятный, старый паровой самоход на широких, тяжёлых колёсах.
Пока я шла, пока висело в воздухе пылевое облачко, я не обернулась назад. И я не положила руку на своё плечо, я не сказала: «Призрак-призрак, если хочешь – запрыгивай на закорки – вместе пойдём». Я не взяла с собой из этого дома Призрака, потому что знала – в этом доме нет призраков, кроме меня самой. И я не могла взять с собой дом.
Уродливый самоход ждал. Я села внутрь. Моя спасительница устроилась напротив. Она для меня, смотрящей холодным взглядом исподлобья, ещё не сняла маски сердобольной мастерицы, но уже стала моим врагом. Со временем я проиграла ей, со временем я её победила.
В моей жизни существовали минуты, когда я смотрела в безоблачное небо, сидя на подоконнике с ногами и наслаждаясь минутами тишины и тем, что страшное, тёмное окружение железных, скрежещущих стен уже не сжимается кольцом вокруг меня. В те же минуты мечтательности я будто упивалась тем, что у меня есть враг, что я ненавижу её синие тени на веках, убогую розовую помаду на потрескавшихся сальных губах. Душный запах пота, примешивающийся к сладкому, тяжёлому аромату туалетной воды. Но этот враг – он там… он далеко, у себя в кабинете на третьем этаже, а я тут, совсем в ином мире – с книгой, на подоконнике над широким креслом, недавно заново обитым зелёным плюшем. Мой враг – объективизирован, заперт в тело толстой женщины. Он – не вокруг меня, он не потолок и не стены. Он – не дом. И в эти минуты мне казалось, что я забыла кого-то важного внутри той железной пыточной камеры, где я выросла и где жила с пяти до четырнадцати лет. И этот кто-то не может уйти в найденную мною свободу, потому что он и есть эта пыточная.
Сегодня я возвращаюсь назад.
Я, вслед за собственной фантазией, визуализирующей каждое моё следующее действие, поднимаюсь на крыльцо, кладу дорожную сумку у двери чуть справа, и её дно впитывает росу с растворённой в ней ржавчиной. Моё внимание привлекает тёмное пятно, распространившееся под щёлкой стоящей криво входной двери. Засохшие ликра и кровь. Там мертвец, там, внутри. Там – мертвец.
Я знаю это. Я против воли, находясь в тёплых объятиях привычного ужаса, заставляющего противиться всё моё существо каждой вспышке непрошенных воспоминаний, вижу, как уставшая, голодная девочка, пережившая в пустошах поднявшийся резкий ветер, показавшийся ей настоящей бурей, видит дом. И идёт к нему, плача беззвучно, от отчаяния, от последнего испытанного мною живого, приходящего страха – не дойти. Я вижу, как маленькие ручки тянут эту дверь, и дом открывает замок. Как его густая, насыщенная ликра питает трясущееся тело девочки, как отсыревшее бельё на грязной, давно брошенной кровати в Большой Спальне принимает её почти бесчувственное от холода и усталости тело. И как дом, не оставляя её маленькую ручку во сне, всё обещает и обещает ей безопасную, добрую жизнь, полную мягких вечеров, бесконечных добрых книг в библиотеке и удивительных открытий внутри Комнаты с Инструментами. Этот дом не врал. Он просто не говорил о том, что собирается уничтожить личность этого ребёнка.
Я уже давно не ребёнок. Но я опускаю взгляд, чувствуя себя на месте моего парня – хорошего механоида с бледной кожей и длинными тёмными волосами, обрамляющими овал истощённого, скуластого лица. «Да, я соберу сумку к тому моменту, как ты приедешь, дорогая, да, я поеду в реабилитационную лечебницу с тобой. Да, я останусь, останусь там. Я виноват. Я всё понимаю. Мы пройдём через это всё вместе, спасибо, что ты у меня есть». Я чувствую себя им во время произнесения этих слов – мягким, покорным и грустным. Он снова сорвался, но он ещё помнит, что я знаю, как лучше. Ведь я очень хотела его спасти.
Сейчас я открываю дверь. Старое железо проносится над запёкшейся кровью. Там – мертвец. Останки мумифицированы, на стене прихожей – руки задраны одна выше другой, ноги раздвинуты – одна прикована разорванными по линиям ржавчины полосами стены, по краям словно обмётанными рыжей канвой разложения, другая – проткнута ею насквозь, как и шея, как и туловище в нескольких местах. Зажатые в трещинах пальцы мёртвого тела ужасно изуродованы.
Я содрогаюсь, но не от вида мертвеца, а потому, что вспоминаю во всех самых мелких подробностях, как эти самые пальцы, тогда ещё пухлые, сжимающиеся в каком-то неровном, алчущем, нетерпеливом ритме, вели меня по узкому коридору, убранному полосатыми жёлто-зелёными обоями с тиснением, с картинами в рамах и резными газовыми рожками, светящими еле-еле из-за экономии денег. Пока эти пальцы тискали моё замершее в знакомом холодном ужасе запястье, эти потрескавшиеся губы с розовой дешёвой помадой учили, учили меня, как нужно хотеть: как нужно показывать, что я хочу – денег, или новой одежды, или побрякушек. Как делать так, чтобы баловать меня становилось приятно. Как нужно брать: подарки, подачки, получки, побои… чтобы хотелось давать мне ещё, и ещё, и ещё. За какой-то из дверей этого коридора меня ждал мужчина или женщина, которая или который станет удовлетворять свои страсти за мой счёт. Этому клиенту или клиентке понравится, точно понравится и мой взгляд исподлобья, и зажатая манера держаться, холодные руки – одна вдоль тела, кисть другой сжимает локоть первой, сжимает до фиолетовых синяков. Всё понравится – такую и заказали. Нужно просто вести себя чуть-чуть хитрее и дать понять, что ты хочешь чего-то…
А я не умела хотеть.
В последний раз я испытывала желания утром того самого дня, когда впервые проснулась здесь: мне хотелось поесть и поспать после этого, познакомиться с домом, послушать, как мне читают книгу. Потом, вечером, мне хотелось, чтобы меня нашли. Но дом рассказал мне всё: что хороших детей не возят так далеко от городов, что будь я хорошей, то за мной бы следили получше, а то, что меня не нашли, говорит о том, что даже не искали и я никому не нужна. Что меня хотели продать в бордель, для того чтобы большие дяди делали со мной ужасные вещи, и я поверила. Я спряталась в своём единственном защитнике, и он не предал меня. И он мне не соврал – через десять лет я действительно стояла перед той самой дверью, где меня ждала предсказанная участь. Я оскалилась, я зарычала, когда пухлая рука в золотых браслетах нажала на обшарпанную ручку, но я гордо подняла голову, и я вошла внутрь сама. Потому что я хотела жить своей судьбой и не желала ни прятаться, ни бежать в испуге. Я с порога сказала, что хочу шоколадных конфет, и мне их купили втридорога. Я разделась и ела их, пока какая-то женщина в синем корсете касалась моих угловатых коленей и двигала руку ближе, туда… по ликре внутри моих вен от неё лилось вожделение, а я чувствовала только ужас. Мой верный цепной ужас. Интересно, какой шоколад на вкус?
Неужели же не страшно увидеть распятый труп? Я задавалась этим вопросом, разглядывая его в упор. И я не знала ответа. Ужасно – конечно же… да, конечно ужасно, но разве… не страшно? Не страшно?
Я кладу свою сумку у входа, подхожу к телу и лезу внутрь висящей на поясе иссохшего тела сумочки, та позвякивает от обилия фурнитуры. Там письмо, написанное от моего имени, но не мной. В нём автор сообщает моей воспитательнице, что я хочу предъявить обвинение в растлении, но готова обсудить сумму выкупа. Встреча назначена здесь.
Моё участие в работе того борделя Центр никогда не санкционировал. Меня использовали там незаконно. Вот почему тогда, на собеседовании в Центре в год моего совершеннолетия, меня не спросили, хочу ли я остаться там, где работаю сейчас – по документам я вообще не работала до того дня. Конечно. Конечно, сейчас, когда я догадалась, это почти очевидно, но я поняла это только что. Раньше этот коридор с этими картинами и этими дверями казался мне данностью, и у меня не возникало мысли, что весь свет не согласен на то, чтобы я находилась там. Что кто-то на чёрной и белой земле против. Потому что дом мне всегда говорил, что я окажусь там, если только я покину его стены. Я покинула. И я оказалась. Так логично, хотя незаконно.
Записка отправлена три года назад. Труп здесь находится два или два с половиной года, но высох здорово – воздух тут очень сухой. Именно поэтому роса, выпадая рано и утром и вечером, пронзительно пахнет свежестью.
Я поднимаю взгляд вверх. В момент смерти эта женщина пыталась дотянуться до ключа от двери в Гостиную – тот висит слишком высоко для неё, коренастой и толстой. Я бесстрастно снимаю его с крючка и отпираю дверь.
Интересно, за что именно дом ей отомстил? За моё унижение? Растление? Страдания? Боль? Или за потрясшую его дерзость – отнятие меня у его стен? Наверное, только за это, последнее, но всё же где-то в глубине моих металлических костей, внутри ликровых вен, пронизывающих всё моё тело, я понимаю, что он мстил за всё – за каждую проглоченную мною, невыплаканную слезинку, родившуюся не из-за него, а значит – у него украденную.
Я вставляю ключ в замочную скважину, но тот не проворачивается внутри. Я вынимаю и смотрю на шляпку ключа. Нет, он всё тот же – всегда здесь работал. Наверное, совсем заржавел замок. Вставляю опять, поворачиваю на четверть оборота, и заклинивает. Я на мгновение отнимаю руки, чувствуя, что ладони вспотели изнутри. Я, вместе с поднимающимся от низа живота ужасом, понимаю почему.
Ключ проворачивается изнутри сам собой. С неприятным скрежетом, но довольно быстро. Я отступаю на шаг, чтобы меня не ударила дверь, что сейчас откроется. Я знаю, что откроется, ведь вижу, как опускается ручка, и дверь поддаётся. Тощая рука с кожей странного: не бледного, но и далеко не здорового оттенка, толкает её навстречу мне. Движение мягкое. Жестом мне предлагают зайти, и я прохожу.
Внутри очень жарко и душно. В полумраке закрытых наглухо, но уже порядком проеденных бурями, окислением и патологически насыщенной войрой ставней я обвожу глазами знакомую мне, оставшуюся так и не тронутой обстановку Гостиной: круглый стол, пустивший единственную трещину из самого центра к ободу (я помню весь её рельеф, словно выучила когда-то наизусть, как стишок), пару глубоких кресел – на них очень много каменной пыли. Задерживаюсь взглядом на книжной полке над одним из кресел, с двумя фарфоровыми статуэтками весёлых солнышек в виде шестерёнок. Позолоченных местами отслоившейся краской.
Фигура позади меня, на которую я даже не бросила взгляда, входя, поворачивается, шаркая ногами.
Я отираю пот с внутренней стороны ладони. Ладонь об ладонь. Я видела так много страшного, так много отвратительного, что забыла один из самых близких оттенков ужаса, дремавший всё это время под сердцем, – мысли, что однажды дверь этого дома для меня не откроется, что однажды дом мне запретит сюда заходить. Поэтому я сломалась, почувствовав, что ключ не проворачивается в замке. Я оставила сумку у входа. Я ничего сюда с собой не взяла. Я поворачиваюсь.
Скольжу взглядом по мёртвому телу моего парня, открывшего мне дверь. Сколько стоило выкупить его труп с доставкой? Наверное, не дёшево, учитывая то, в каком отвратительном состоянии внутренние органы в телах умерших от передозировки наркоманов, но дом всегда имел какие-то накопления. За счёт них мы жили, и он покупал мне еду, одежду и новые книги. Наверное, накоплений этих имелось больше, чем я предполагала. Наверное.
Продавать мёртвые тела в качестве мобильной части покинутых зданий – одна из самых отвратительных из известных мне услуг Центра, но если она существует, значит, довольно востребована. И ею можно воспользоваться, раз она есть на рынке. Всем, что есть на рынке, можно воспользоваться.
И вот я слежу, как тощее, сухое, чуть только не скелетированное тело, приводимое в движение энергетическими связями сердца дома, невидимыми мне, движется само по себе. Такую услугу Центр предоставляет домам, достаточно хорошо управляющимся с существованием в одиночестве, а этот дом настоящий герой – он не просто выжил сам, когда остальной город вокруг него постепенно исчез под напором песчаных бурь, он спас и воспитал потерявшегося ребёнка, меня. Конечно, ему продали мёртвое тело на оперирование для обслуживания, это же такая мелочь. Труп на выбор, исправление недостатков трупа за счёт покупателя.
Я слышу, как тело моего парня проходит за моей спиной, расстёгивая рубашку. Не знаю, может ли оно говорить, но выяснять не хочу. Отвратительно думать, что снова услышу его голос или, что хуже того, хриплое харканье вместо голоса. Я подхожу к бюро, смахиваю каменную пыль с толстой папки с грифом Центра на пожелтевшей обложке. Моё имя. Досье.
Как дом узнал, кто мой парень? В официальных документах всё записано, ведь мы как-то подавали заявление на брак. Союз тогда не заключили – он снова сорвался в день свадьбы, и я провела ночь в реанимации, под дверью, виня себя в том, что нарушила своим согласием размеренно текущее его выздоровление от зависимости. Если бы я отказала, то тоже бы осталась виновата, но тогда я не думала о том, что правильного ответа не существовало. Я просто винила себя.
Это случилось три года назад. Вот ампула с насыщенной информацией ликрой – жидким аналогом моего досье – так и осталась вставлена в ликровую заводь покосившегося на одну ножку бюро: почтальон принёс посылку, следуя инструкции, вскрыл и бумажную часть оставил тут, на бюро, а ликровую вставил в заводь. Упаковку унёс с собой. Теперь жизни всех, кого упомянули в досье, скорее всего, прервались, а тела где-то в доме. Я должна вызвать немедленно помощь. Но я не вызову, потому что не могу допустить, чтобы меня нашли. Я не вернулась бы сюда, если бы в мире осталось ещё хоть какое-то место, где я ещё могу находиться.
Пока труп моего парня с отвратительной медлительностью расстёгивает пуговицы рубашки, проходя к столу позади меня, я вглядываюсь в пустые глазницы дверных проёмов Гостиной. Дом мстил. Он… всем отомстил за меня.
Там – трупы. Вздохнув судорожно, надломленно, я в каком-то странном беззвучном порыве оборачиваюсь назад и вижу, как тело моего парня, оголив отвратительный у-образный шов от секции, во весь торс ложится на стол, свесив согнутые в коленях ноги.
Я хотела спасти своего парня больше, чем жить самой. Касаясь порывисто его тонких, бескровных губ, я, казалось, прыгала к нему в его безумие, сразу по пояс, погружаясь в трясину. Он… был хорошим, я почти восхищалась им. Не то чтобы его умом или каким-то особенным талантом. По меркам Центра он ничего не умел, но всё же я отчётливо видела в нём дар Сотворителю. Дар греть душой душу. Давать пусть не надежду, а только крохотную тень от её скользящего в полдень и прочь подола, но давать. Мне казалось, что я могла бы однажды начать чувствовать, если бы только спасла его.
Я приехала тогда рано. Раньше, чем мы условились, чтобы забрать его и отвезти в клинику, где койку и лечение я оплачивала из собственных средств. Деньги получала за проституцию, куда пришла на подработку плюсом к «нормальной» работе именно потому, что больше платили, а я очень хорошо помнила, что на таких, как я, есть устойчивый спрос. Я делала это для того, чтобы иметь наготове деньги. Я никогда не приносила ему ни наркотиков, ни выпивки. Я чувствовала, что знаю, что такое счастье. Точнее, с тех пор, как я покинула предел этого дома, я всегда, всегда знала, что такое счастье, в чём оно заключается и как выглядит. Но я никогда не испытывала его, словно бы между нами находилась огромная и холодная стена. Железная стена.
Я оглядываюсь, проводя взглядом по полу, правой от себя стене, потолку и левой стене, задерживаясь взглядом в каждом углу. Тело моего парня лежит на обеденном столе. Не шевелится. Только тощая грудь поднимается и опадает, словно проваливаясь с каждым этим движением в тот ужас, в который я прыгнула к нему и откуда не смогла спасти.
Я прижималась вечерами к его груди и слушала, как бьётся сердце. Я слушала, как трепещет за железной стеной моё счастье.
Я не знаю, зачем он лёг. Душно здесь, нечем дышать.
Оборачиваюсь.
Там, за одним из дверных проёмов-глазниц, находится Большая Спальня. Внутри всё ещё стоит моя кровать, и я знаю, ощетинившиеся мелкие волоски по всему моему телу знают – бельё на ней отсырело. Очень сложно сделать так, чтобы простыни и одеяло в этой засушливой местности стали влажными – дому действительно нужно постараться, но он старался, и я, особенно летом, обожала зарываться в их мягкую, освежающую прохладу, показавшуюся мне такой враждебной в первую ночь.
Он мне говорил, этот дом мне всегда говорил, что я никому не нужна в большом мире. Что всё, что мне нужно сейчас, и всё, что потребуется потом, есть здесь, в этих нагревающихся на солнце железных стенах, противостоящих песчаным бурям. Я так боялась того, что меня найдут и нас разлучат: пряталась от почтальонов и доставки продуктов, когда пару раз приходили из Центра, приходили разыскивать меня, то я пряталась тут, под той кроватью, ждущей меня за пустой глазницей дверного портала. Меня могли вернуть назад, в понятный и простой мир, но дом говорил мне прятаться, потому что там, в этом большом и понятном мире, я буду видеть только коридор с полосатыми обоями и множеством одинаковых дверей, за каждой из них – насильник, за каждой – ненасытное, жуткое чудище о множестве лиц. Этому чудищу я должна себя исповедовать, рассказывая о своих пресных, безжизненных желаниях. Повторять в его многие уши «хочу, я хочу, я хочу». Потому что это так здорово – удовлетворять собственную страсть, балуя кого-то ещё. Взять и согреть. Как ребёнка.
Я слышала, что среди клиентов обязательно находятся «спасители», те, что врут, что могут тебя вытащить. Я ждала своего, даже лживого – в какой-то момент захотелось самой окунуться в эту патоку вранья, в какую ныряли они все: я врала бы, что меня можно спасти, он бы врал, что спасает. Но раньше «спасителя» я дождалась совершеннолетия.
Меня пригласили в кабинет Центра, где я оказалась одна напротив высокого господина в кителе и жилете с начищенным значком какого-то университета на лацкане. Я раньше никогда не видела механоидов, действительно носивших университетские значки. Наверное, потому, что их снимали прежде, чем оказаться в одной из комнат того коридора. Я села напротив этого мужчины.
Я никогда не видела его прежде. И больше никогда не видела. Он не принадлежал моему искалеченному миру, я не видела той искажённой реальности, взлелеянной инакости в его груди, какую видела в своей воспитательнице и в каждом, кто лез руками, членами или языком ко мне между ног. Они все творили зло, будто бы извиняясь этим за что-то. Не за мою боль, но, возможно, за наслаждение, что получали от меня. Кто-то относился к своему пристрастию как к религии, кто-то – как к тайному обществу, иной расе, иному гендеру, к акту насилия, как к акту искусства, сотворяемому нами обоими. И ничего из этого я не видела в том, кто сидел в тот день напротив меня.
Он странным образом казался мне пустым, не наполненным, глянцевым. Движения его как на подбор – скромные, даже помадка на закрученных усах казалась какой-то вежливой. Он после работы читал газету. Я мечтала бы выбраться, как на тихий берег, в мир, где он живёт, но этого так и не случилось – уже через полгода я прыгну в трясину к моему парню, в отчаянной попытке утонуть с ним или его спасти и не преуспев ни в том, ни в другом.
Мастер Центра спросил меня, на кого я хочу выучиться. У меня имелся заготовленный ответ, продиктованный моей толстой воспитательницей, обещавшей убить меня, если только я не скажу то, что велено. Но она, угрожая мне, забыла, кто я такая, откуда пришла. И что мне пришлось пережить, для того чтобы стать детской плотью, что она продавала.
Я сказала, что хочу работать в обслуживании коммуникаций. У меня уточнили, связано ли это с моим детством, я отдала знак согласия. На вопрос о том, согласован ли мой ответ с работным домом, где я росла после возвращения с пустошей, я ответила отрицательно, и мне разрешили выйти через служебный вход, чтобы не встречаться с воспитательницей, и я действительно больше никогда не видела её живой.
Я получила образование на полугодичных курсах и приступила к работе.
Всё закончилось плохо. Я сама нашла себе беды, заставившие меня вернуться назад, в этот дом, но я вернулась не той девочкой, что впервые пришла сюда в поисках крова и пищи.
Этот дом, заведший тело моего парня как омерзительного смотрителя, убивший механоида, только чтобы испугать меня, не понимает, что я уже давно не ребёнок. И что у меня есть одно, всего одно, но решительное преимущество над ним – у него ещё сохранились чувства, а мои – выжжены. Все до одного. Я давно стала взрослой и не нуждаюсь в его одобрении.
А значит, сейчас, чтобы здесь ни произошло и как бы дом меня ни пугал, он всё же боится меня больше, чем я его. Больше, чем я вообще способна бояться. Я знаю, что он в ужасе от одной мысли потерять меня навсегда, а я… я взглянула на ладони, откуда только что вытерла пот. А я боялась, что он не пустит меня назад, что он не примет меня. Боялась, но это уже прошло.
Очень тихо я приближаюсь к собственной спальне, смотрю внутрь комнаты, взглядом отмечаю кровать. Из-под неё видно довольно яркое в здешнем полумраке сияние. Я опускаюсь на корточки и вглядываюсь. Ничего необычного: оттуда на меня смотрит невидящими, расширенными от ужаса глазами призрак-воспоминание о девочке, которой я когда-то была.
Так Дом показывает мне тот момент, когда я пряталась в его объятиях от ищущих меня механоидов: моих воспитателей и сотрудников железной дороги, отправленных на поиски пропавшей малышки. Дом убедил меня в том, что случившаяся со мной беда – почти самая большая моя удача, что я спасусь, только если останусь с ним, только если меня никто не найдёт, и я побелевшими от ужаса ручками сжимала железную ножку кровати всё то время, пока вокруг дома слышались шаги. Я тогда представляла вокруг себя какой-то спасительный круг, словно бы очерченный моей детской верой, – круг безопасности, его не может переступить тот, что принесёт с собой то самое неназываемое, неизвестное, то самое-самое страшное, чего никогда не должно случаться.
Ножка тронута чёрными перемещающимися точками патологически насыщенной войры.
За окнами нарастает песчаная буря. Скрежещет ужасно. Сейчас я смотрю в глаза этого ребёнка. Холодно и долго, словно это некий экспонат за экспозиционным стеклом. Я с отстранённостью исследователя наблюдаю за тем, как зарождается ужас, что будет расти внутри меня всю жизнь, достаточно быстро подменяя собой остальные чувства, будто микроскопические механизмы, из которых состоит войра, проникли с этой ножки кровати внутрь меня и там, внутри, в тишине и пустоте моей собственной уничтожаемой личности построили новый её каркас. Протянули внутри меня кости железными рельсами. Зачем нужны любые другие чувства, если каждую секунду моей жизни я нахожусь за границей некой черты, где уже происходит всё самое страшное и ты уже смотришь ему в глаза? За ней ничего не может меня испугать. Ничто не способно причинить зла хуже того, какое постоянно себе причиняю. Я постоянно там, в самой ужасной секунде своей судьбы.
Я поднимаюсь на ноги и отворачиваюсь. В Спальне нет ни одного мёртвого тела, но я не надеюсь на то, что дом остановился на одном убийстве. Дом никогда не стеснялся в средствах, пытаясь купить моё подчинение.
В доме всегда существовало много правил: как и куда можно ходить, переставлять предметы, как есть. Чем старше я становилась и чем больше правил запоминала, тем больше появлялось новых. За непослушание, в чём бы оно ни заключалось, я вставала в ванну, и дом пытал меня водой – холодной или горячей, как ему вздумается. Наказания, однако, вслед за проступками никогда не шли и никак не связывались с ними по времени: он просто постоянно напоминал мне, что я виновата, а потом наступало время наказания. В любой момент, но, как правило, он приказывал идти в ванну тогда, когда я чувствовала себя… иначе. Смеялась? Мечтала? Читала любимые книги?
Очень часто я в отчаянии бежала из его стен – голая, как есть, выбегала на крыльцо прямо из ванной и там смотрела на бесконечные пустоши, расстилавшиеся перед глазами. Неисчислимые просторы необжитого пространства, просто неисчислимые, его невозможно пересечь в одиночку маленькому ребёнку, и я понимала, что если сделаю ещё хотя бы один шаг, то умру. От непереносимой жалости к себе и перенесённой физической боли я, сломленная, стремглав неслась в Гостиную, как только дом полунамёками давал мне понять, что прощает меня, и там я часами плакала в кресло, обнимая его выцветшую спинку как единственное любящее меня существо. Я плакала так на плече дома. Потому что меня больше некому было пожалеть. И он всегда утешал меня.
В тишине, за звуками биения собственного сердца, за рёвом бури за старыми ставнями, я различаю специфические, ритмично повторяющиеся звуки. Я знаю, что это. Я помню их хорошо. Потому я снова через Гостиную прохожу из Большой Спальни в Маленькую, переоборудованную когда-то и кем-то в библиотеку.
Я знаю, что увижу в этой тесной комнате, окаймлённой по периметру книжными полками, чёрную массу словно бы разлитой по холодному жестяному полу воды, шевелящейся по собственному усмотрению. Увижу, как она, против законов физического мира, течёт вверх по полкам, пропитывает книги, вливаясь между страниц и то одну, то другую из них перелистывая – именно с этим, знакомым мне с детства звуком. Войра поглощает пробивающийся сквозь ставни с бурей дикий песок пустошей.
Патологически насыщенная войра – проклятие всех заброшенных домов. Я постоянно чистила дом от неё раньше, но она ползла от пустошей, из скелетированных останков погибшего вокруг нас городка, то и дело служившего мне и детской площадкой, и пристанищем моего сказочного мира, на чьих останках я воскрешала в воображении небывалые летающие города, немыслимых механических (добрых, как правило) чудищ: больших и сильных, способных стать мне друзьями. Я с ними летала, раскинув руки на жестоком, сухом ветру.
Я много читала, проживая одну и ту же историю по много раз, и даже сейчас помню некоторые книги от корки до корки – новые книги дом мне дарил по огромным праздникам и никогда – на годовщины. Возможно, он не хотел, чтобы я считала, сколько жила здесь, и знала, сколько мне лет. Он хотел, чтобы я думала, что наша жизнь тянулась всегда, от начала времён. Но я так никогда не считала. И никогда не прекращала сражаться с ним – самым дорогим и самым ненавистным мне существом. Отстраивала по песчинкам и крупицам собственную личность.
В тот день, когда я уходила, когда безжалостно опустила руку в заводь и дала по экстренному каналу информацию о том, кто я и где нахожусь, я знала, потому шла в бездну насилия, ведь я верила, беззаветно верила дому. Я не удивилась, попав в тот коридор с кучей дверей, за каждой из них, какую ни открой (а я открывала их все), и там – за каждой – любитель таких маленьких дикарок, как я. Это уже не так страшно – чувствовать их языки и члены, терпеть боль. Далеко не так ужасно, как случалось всегда, в минуты тишины и радости, когда я задней поверхностью шеи чувствовала, что вот-вот, что вот – секунда и меня призовут за мои грехи к жуткому, унижающему ответу. Иногда меня дом оставлял под бурей. Ломиться назад. И мне становилось порой чуть только не смешно от одной той мысли, что они не понимают, насколько глупо выглядят их попытки меня подавить, ведь я точно знала, что такое счастье. Как оно выглядит. Какое оно на вкус. Счастье – это когда наказание следует сразу за преступлением. Когда между ними есть чёткая, понятная мысли связь.
И именно потому тогда, под дверями реанимации, где находился мой парень, просто не способный выжить в этом мире, я не чувствовала счастья (никогда ничего, кроме ужаса), но счастлива я была. Я плакала, но в том числе и от чистого, почти молитвенного, почти священного счастья – небо меня наказало за то, в чём я наконец-то оказалась сама виновата: я связалась с наркоманом, вообразила себя спасительницей, игралась с чужою судьбой и вот – стою на коленях где есть. Он умер не в тот день. Когда он умер, никто спасти-то и не пытался. Просто раннее утро, коронер, пахло росой. В тот же день, или на следующий, его труп купил этот дом, а я забрала к себе все те книги, что принадлежали ему. Три тома на разные темы. Один из них сейчас в сумке у входа. Я не помню какой. Я не читала их, даже названий, а почему я взяла их себе, не знаю сама. Может, оттого, что я привыкла искать утешение в книгах. Наверное, поэтому и вернулась за ними в тот вечер.
Ноги быстро несут меня в библиотеку. Звуки перелистываемых страниц совсем теряются за скрежетом песка по старым стенам дома. Внутри комнаты действительно очень много разлитой по полу войры. Она всегда стремилась из остовов погибших домов именно сюда, потому что микроскопические механизмы, составляющие её, привлекают именно живые существа – книги.
Чёрная, идущая странной, почти неестественной рябью жидкость войры действительно переворачивает страницы книг, будто бы их читает. Но это уже не бездумное, машинальное действие коллективного разума миллиардов и миллиардов механизмов, пользующихся общими памятью и информацией, закодированными в связующей их жидкости. Это разумное существо, с телом, но без собственной воли.
Я оглядываюсь на лежащий на столе труп и возвращаю взгляд на войру. Да, сейчас они все такие же, как это тело – слепой манипулятор, которым пользуется дом. Способный на многое, способный убить или покалечить, способный наказать меня.
Я знаю это очень чётко и очень точно. Потому что войра не просто листает – она переписывает книги, вытравливая из них чернила и складывая новые слова из собственного тела. Включается и выключается вода в ванной, сильно шпаря из заикающегося и сотрясающегося смесителя. Мне становится в ритм этих звуков то жарко, то холодно.
Готовые после работы войры книги лежат у входа, я беру одну из них. Это старая сказка, и теперь она про меня. Здесь есть простой, но понятный текст, даже иллюстрации. Вот она я – герой, что борется с чудищем, а чудище – это дом. А в конце я побеждаю. Я стою на его крыше – гордая своей победой, новая, преображённая, познавшая себя до конца. Я уверена в том, что это же послание в том же или похожем виде содержится в каждой переписанной книге. И я отчётливо понимаю его смысл.
Дом говорит мне этим одну простую, но жуткую вещь – он знает, что я считаю себя сильнее него. Он, уже убедительно доказав, что всё это время следил за мной, теперь пытается сообщить, что и все изменения, произошедшие внутри моей личности, были ему подконтрольны, что власть, полученная им однажды над маленькой девочкой, никуда не делась, и не исчезла, и никогда и никуда не исчезнет. Он признаёт, что мы сражаемся сейчас, и говорит, что в случае любого исхода сражения он победит. Он прав.
Я снова пропускаю удар, закрыв глаза ненадолго, зажмурившись и воскресив в памяти минуты, когда я слушала сердцебиение в груди моего парня. Его грудная клетка представлялась мне железными стенами дома, за ними пульсирует жизнь, недоступная мне. Её можно слушать, но к ней нельзя прикоснуться, не уничтожив своими действиями, так же как нельзя коснуться сердца, не убив человека, в котором оно трепещет.
Оставив книгу, я иду сквозь библиотеку к последней закрытой двери. Там – Комната с Инструментами. Дом с самого начала учил меня чинить и поддерживать его. Именно поэтому я смогла получить профессию, как только мне дали шанс. Именно потому, что я смогла её получить, я вернулась назад. Ведь если бы я осталась в публичном доме, уже по собственному желанию, я воспринимала бы домогательства как часть работы, они укладывались бы в мою схему безопасного взаимодействия – они бы происходили по плану, потому что они должны происходить. Но я ушла оттуда, так же как я ушла из дома вообще – в один момент просто разорвала порочный круг страха и воспользовалась шансом, находящимся прямо напротив меня, – я вышла в другую дверь и думала, что оказалась на свободе. Но я ошибалась. И сейчас круг замкнулся.
Я иду вдоль книг, покрытых чёрной шевелящейся жидкостью, как сквозь грандиозное побоище, где одна за другой уничтожаются все мои детские фантазии, и они становятся подчинены одной общей ужасающей идее – приравнивания моего триумфа к поражению и наоборот. В искажённой реальности этого дома всё одно.
Я знаю, что это не так. После того, как умер мой парень, я стала жить тихо. Я никого не трогала, ни с кем не разговаривала, не ходила в компании. Иногда читала, что советовал библиотечный мастер. На работе не просила повышений и никогда не снималась со смен. Однажды мне предложили переехать в другой город, только что заложенный. Я согласилась.
В вечер перед отъездом я вернулась на рабочую базу сдать инструменты и забрать личные вещи, сделав это в неурочный час, поскольку не хотела возвращаться домой до самого поезда. На базе находился в одиночестве лишь один из моих вышестоящих коллег, пьяный. Он решил, что имеет право на моё тело. Я знала, что это не так. Я всегда была сильнее этого дома. Всегда сильнее моих истязателей и насильников. Сильнее каждого и всех.
Я убила его. Впопыхах собрала всё, что смогла найти, покидав в саквояж, села на поезд по записи и спрыгнула с состава в пустошах. Я вернулась домой, полностью проиграв битву за свою судьбу, но выиграв войну за право сохранить личность. Никто не имел и не имеет права на меня. Никто не может сказать, что именно является моим триумфом, а что – поражением, поскольку ни то ни другое не принадлежит никому, кроме меня лично.
Я открываю последнюю дверь. Буря воет, буря ластится смертью по стенам, стучится буря поступью рока в ставни. Свистит. Колотит паровым молотом в хлипкую дверь.
Комната с Инструментами завалена мёртвыми телами. Я не знаю всех этих механоидов, я никогда их не видела. Вглядываясь в одежду и детали высохших лиц трупов, не могу припомнить ничего. Но вот – блестит значок университета на жилетке высохшего тела. Это сотрудник Центра, выручивший меня из притона. Всё начинает складываться – вот пара моих коллег, уехавших из города прежде меня, сосед моего парня, ещё несколько мужчин и женщин, о которых я не могу припомнить ничего, но знаю, что их объединяло – они все помогали мне и проявляли доброту. Дом заманил их в ловушку и жестоко разделался только из одного того, что они были добры ко мне. Никто не имел права терзать меня, кроме него, никто не имел права жалеть меня, кроме него. Все они – теперь он. Вся моя жизнь.
Я разворачиваюсь и снова прохожу через библиотеку. Все мои фантазии переписаны. Нет больше ничего, кроме одной грандиозной битвы внутри моего сознания. Я воительница, и я же злодейка, я страдалица, мучительница и избавительница. Я иду по огромной, замкнутой саму на себя колее и не могу выйти за пределы этого железного круга рельсов, ставших моими костями.
Я прохожу через Гостиную, мимо стола и захожу в Спальню. Я залезаю под кровать к испуганной девочке, прохожу прямо через её не нарушенную до сих пор никем зону отчуждения и страха, её никто не пересёк, и потому того самого страшного, неназываемого не происходит. Я нарушаю эту зону, пересекаю её и оказываюсь лицом к лицу с собственным призраком. Я – самое страшное. Я – неназываемое. Я душу призрачную девочку, сжимаю пальцами собственное бестелесное горло и наслаждаюсь страхом в собственных глазах. Я бью себя в нежное, хрупкое лицо, сокрушая детские кости, но этих костей уже нет, и мои кулаки проходят сквозь сияющее визуализированное воспоминание, встречаются с железом пола, и я, кажется, сокрушаю и его тоже. Я убиваю себя. Я сама случаюсь с собой, и в этой комнате, замкнутом железными стенами мире, нет никого страшней и вероломней меня.
Я иссякаю. Тяжело дыша, я выбираюсь из-под кровати, оставляя за собой пустоту нагого пространства. Без прошлого, без воспоминаний, а значит, без страхов.
Буря ревёт. Буря заставляет трястись старый, кашляющий кран, изрыгающий жар и холод прямо внутрь моих костей.
Я прохожу в Гостиную и сажусь за стол. Пальцами, с разбитыми костяшками в кровь, ставшими железными, бесчувственными пальцами, я вскрываю грудную клетку поданного мне распростёртым на столе трупа. Я даже не знаю, какими усилиями мне даётся пробиться сквозь рёбра к сердцу, сжимающемуся за счёт собственной энергии дома, но я продираюсь. Я ломаю всё, что боялась сломать, прокладывая себе путь к познанному мной счастью – вечной, нерушимой связи между наказанием и преступлением.
Вот оно, моё сердце. Воет буря, да я уже к ней глуха. Я беру это сердце в руки, выдираю из мягких тканей и впиваюсь в него зубами. Кровь поднимается наружу, брызгает куда-то вбок, пачкает мне нос и щёки. Я застываю так, гляжу на себя со стороны и понимаю – я всегда выглядела именно так. Я взглядом заставляю кран умолкнуть.
И всё умолкает. Буря умирилась и иссякла за окном.
Давно наступил вечер.
Поднявшись на ватных ногах, я сообщаю по экстренному каналу связи, где я, кто я и что я совершила.
Я, проходя мимо сумки, выхожу на крыльцо и сажусь на него молча. Ужас, постоянно живший во мне и меня наполнявший, спал. Теперь я кажусь себе совершенно пустой внутри. Возможно, с течением времени место ужаса займут и иные, пока неизвестные мне чувства. Они никогда не будут светлыми, но сама мысль о том, чтобы испытывать что-то новое, пока незнакомое мне, заставляет со странным медлительным любованием относиться к этой зримой тишине внутри.
Дневная жара ушла, и от резкого похолодания перила и ступеньки стали влажными.
Я никогда не покину мой дом. Здесь тихо. И пахнет росой.