Читать книгу Вельяминовы. Время бури. Книга первая - Нелли Шульман - Страница 6

Интерлюдия

Оглавление

Варшава, лето 1936 года

Над столиками кабаре висел папиросный дым, оркестр наигрывал какую-то джазовую песенку. В полутьме пахло духами, вином. По стенам развесили афиши еврейских мюзиклов. Мужчина в хорошем, летнем льняном костюме, пожевал сигару:

– Три миллиона евреев в Польше. Театры, радио, кино, книги, газеты, кабаре. Словно в Нью-Йорке, золотой век, – он наклонился к своему спутнику:

– Яблоку упасть некуда. Или это потому, что вы здесь, мистер Джордж? – он подмигнул. Пан Ежи Петербургский ставил автограф на афишке. Он убрал ручку:

– Сегодня исполняют мою новую песню, пан Гарри. Я хотел, чтобы вы посмотрели на певицу. Танго на польском, – он подмигнул американцу, – мне кажется, вы не забыли язык.

Гарри Сандерс, один из вице-президентов Метро-Голдвин-Майер, закатил глаза. Сойдя на землю Америки, на острове Эллис, его отец, первым делом поменял фамилию, и дал детям английские имена. Сандерс родился Гиршем-Цви Сандлером, в Познани. Он отлично говорил и на идиш, и на польском, и на немецком языке.

Поездка в Европу шла отлично. Французы и немцы, с удовольствием, закупали голливудские фильмы. В Польше, Сандерс тоже провел удачные переговоры. Он отплывал в Америку из Бремена, с подписанными контрактами в кармане. Босс, Луис Майер, должен был остаться доволен.

Сандерс никогда еще не навещал Берлин. Город ему понравился. Столица готовилась к Олимпиаде, блистала новыми, только что законченными зданиями, низкими, дорогими автомобилями, широкими дорогами. Сандерса повезли на киностудию в Бабельсберге. Техническое оснащение Universum Film AG было отменным. Они ходили по павильонам, знакомились с режиссерами и актерами. Сандерс пытался не слышать ядовитый голос Фрица Ланга, звеневший у него в голове:

– Я еле выбрался из Германии, как человек еврейского происхождения, а сейчас Майер и Сандлер собираются продавать нацистам американские картины.

– Фриц, – успокаивающе заметил Сандерс, – они хорошо платят. Твои фильмы они все равно не купят, поверь мне. Ты художник, занимайся своим делом, а бизнес оставь продюсерам, – «Ярость», первый голливудский фильм Ланга, только что появился на экранах. Картина обещала стать хитом, как они говорили, нынешнего года.

– Не надо его обижать, – напомнил себе Сандерс, – они все не от мира сего. Даже Чаплин, даже Дитрих, даже Роксанна Горр. Ланг нужен, он приносит деньги. Не спорь с ним.

Сандерс взглянул на освещенную прожекторами, пустую сцену кабаре. Бархатный занавес раздвинули. Перед отъездом Сандерс обедал у Роксанны Горр, на ее огромной вилле. Дом в испанском, колониальном стиле выходил на океан. Вокруг бассейна мерцали свечи, официанты разносили хрустальные бокалы с «Вдовой Клико».

Приехали Чаплин с Полетт Годдар, Марлен Дитрих, подруга дивы. Чаплин рассказал, что думает над сценарием комедии о Гитлере:

– Его тупость остается только высмеивать, Роксанна. Юмор убивает зло.

Выпрямив красивую спину, закинув ногу на ногу, Роксанна покуривала сигарету в серебряном мундштуке. Большие, серо-голубые глаза опасно заблестели. Темные волосы дива небрежно уложила на затылке. Подол шелкового, вечернего платья, цвета глубокой лазури, от Эльзы Скиапарелли, раздувался океанским ветром.

– Говорят, она не носит Шанель, – вспомнил Сандерс, – потому что Коко не нанимает еврейских манекенщиц.

Роксанна не держала дома вещей, произведенных в Германии. Дива не посещала приемы в немецком консульстве. В прошлом году, на церемонии вручения Оскара, она прилюдно отказалась пожимать руку послу рейха. Продюсер помнил знаменитый, низкий, немного хрипловатый голос: «Я родилась Ривкой Горовиц. Я не хочу касаться нациста, даже кончиком пальца».

– Ты прав, Чарли, – неожиданно согласилась Роксанна.

– Однако, поверь мне, – она отпила шампанского, – рано или поздно юмора окажется недостаточно. В Германии заполыхали костры, как во времена инквизиции. Мои предки тоже на них всходили, – накрашенные губы искривились, – в незапамятные времена, за то, что отказывались креститься. Если мы промолчим, то же самое, произойдет и в Берлине, – она резко ткнула сигаретой в мраморную пепельницу. «Евреи, ведущие дела с нацистами, – дива, со значением, взглянула на Майера и Сандерса, – по крайней мере, обязаны помочь своим братьям в беде».

Майер, неуверенно потер лысину:

– Но, Роксанна, все в безопасности. Марлен здесь, хоть она и не еврейка, Ланг здесь. В Швейцарии Ремарк, Цвейг в Англии, Брехт в Дании. Фрейд в Австрии, в конце концов, хоть он и не артист, – пожал плечами президент студии.

– А остальные? – ядовито поинтересовалась Роксанна, щелкнув пальцами: «Филипп, принеси письмо от моего племянника».

Четвертый муж Роксанны, красавец-француз, на двадцать лет ее младше, игравший героя-любовника в последнем фильме дивы, послушно отправился за конвертом.

– Мой племянник, – сообщила Роксанна, – раввин Горовиц, мог бы остаться здесь, работать в богатой общине, где-нибудь на Лонг-Айленде. Однако он поехал в Берлин, помогать тамошним евреям.

– Дорогая тетя, – начала Роксанна, – как раввин, я не могу ходить в кабаре, но, даже если бы и мог, то все равно, было бы некуда. Еврейским артистам запрещено выступать перед арийской аудиторией, будь то театр, фильм, или даже симфонический концерт. Из берлинской оперы уволили всех музыкантов-евреев. Зрители неарийского происхождения не могут посещать кинотеатры и театры для арийцев. У евреев осталось несколько частных театров и кабаре, но денег на билеты у людей нет, многие остались без работы. Музыканты, актеры и певцы выживают, кто, как может… – Роксанна гневно сказала:

– Наш долг им помочь, господа. Мой племянник не разбирается в искусстве, поэтому я, лично, отправлюсь в Германию, и устрою прослушивания. Сделаю вид, что хочу посетить Олимпиаду, – Роксанна тонко улыбнулась.

– Ты, Луис, – она взглянула на Майера, – поедешь в столицу, поговоришь с конгрессменами. Нужна отдельная квота на визы, для артистов… – Сандерс покашлял:

– Роксанна, я не сомневаюсь, что они талантливые люди, однако они не знают английского языка…

– Я выучила, – резко заметила Марлен Дитрих.

– И Фриц Ланг выучил. И они выучат, не беспокойтесь… – она взяла руку Роксанны: «Спасибо тебе».

Дива подняла ухоженную бровь: «Просто мой долг, как еврейки, и как артистки».

– И ведь она поехала, с мужем, – почти восхищенно подумал Сандерс, отпивая вино.

Перед отплытием в Германию, Роксанна успела выступить на двух ралли в Лос-Анджелесе, в поддержку еврейских поселений в Палестине. Весь Голливуд знал, что Роксанна, каждый год, перечисляет большие деньги Еврейскому Национальному Фонду. Сандерс вспомнил флаги сионистов, огромный, забитый людьми бальный зал отеля «Билтмор». Роксанна, в роскошном, цвета слоновой кости платье, пела «Атикву», с оркестром.

Музыканты закончили мелодию. Конферансье, весело сказал, на идиш:

– Дамы и господа, наша несравненная, пани Анеля Голд, самая красивая девушка Польши!

Пан Ежи Петербургский усмехнулся:

– Она в прошлом году получила корону, на конкурсе мисс Полония. Она Гольдшмидт, на самом деле. Пан доктор ей свою фамилию дал, как многим сиротам.

Паном доктором в Варшаве называли Генрика Гольдшмидта, директора еврейского детского дома, на Крохмальной улице.

– Восемнадцать лет ей, – шепнул пан Ежи, – она снялась, в двух фильмах, на идиш.

Аудитория замерла, Сандерс, невольно, сглотнул. Низкий, страстный, немного хрипловатый голос запел:

– Teraz nie pora szukać wymówek

fakt, że skończyło się…


На сцену вышла Роксанна Горр, только, подумал Сандерс, на сорок лет моложе.

– И выше, – прикинул он, – она пять футов десять дюймов, кажется. Даже без каблуков.

Она сколола в узел темные, тяжелые волосы. Серо-голубые глаза сверкали, переливались в свете прожекторов. Щеки, цвета смуглого, нежного персика, разрумянились. Зрители, казалось, забыли, как дышать. Он смотрел на стройную шею, на узкий, с горбинкой нос, на четкий очерк упрямого подбородка.

– To ostatnia niedziela

dzisiaj się rozstaniemy,

dzisiaj się rozejdziemy

na wieczny czas…


Кабаре взревело. Поклонившись, пани Голд звонко сказала: «Аплодисменты пану Ежи, господа, автору танго!» Она подмигнула аудитории: «Сейчас потанцуем!». Пани Анеля убежала за кулисы. Сандерс хмыкнул:

– Английского она, конечно, не знает. Правильно Марлен говорила, выучит. Восемнадцать лет, цветок в росе. Она отлично держится на сцене. Надо найти ее фильмы. Наверняка, она и перед камерой хорошо работает. Мы из нее сделаем новую Гарбо, обещаю… – Подняв голову, Сандерс открыл рот. Он сам был таким мальчишкой, в Познани, в старом, с отцовского плеча костюме, в большой, съезжающей на затылок, кепке, в растоптанных ботинках. Пани Анеля, приплясывала, звенела скрипка.

Зал взорвался. Сандерс успел подумать: «Она и в комедиях будет отлично смотреться, как Полетт…»

– Az der Rebbe Elimeylekh

Iz gevorn zeyer freylekh,

Iz gevorn zeyer freylekh, Elimeylekh… —


Усидеть на месте было невозможно. Оставив пиджак на спинке стула, он вспомнил бар-мицвы в Нижнем Ист-Сайде, и танцы, с другими мальчишками. Сандерс, тяжело дыша, вернулся за столик. Пани Анеля крикнула: «Нахес, иден!». Пан Ежи, добродушно заметил: «Понравилась вам пани Голд».

Сандерс, мысленно подбирая ей подходящий псевдоним, вытирая пот со лба, кивнул. Пан Ежи развел руками:

– Пани Анеля нас покидает. Уезжает в Париж, на следующей неделе. Кабаре просто, – композитор указал на сцену, – увлечение. Пани Анеля заведует швейной мастерской, на Крохмальной, в детском доме. Она послала свои эскизы в ателье мадам Скиапарелли, и ее взяли ассистенткой. Пан Ежи поднял бокал: «Скорее, мы услышим о модном доме Голд».

– Не страшно, – сказал себе Сандерс.

– Даже хорошо. Французы не слепые, они ее не пропустят. Она выучит язык, приобретет знакомства. Потом ей придется платить больший оклад, как звезде, но Марлен тоже себе имя в Германии заработала. Так и сделаем. Подождем, года два, и найдем мадемуазель Аннет, – он занес имя девушки в блокнот: «Шампанского, пан Ежи. Я угощаю».


В уборной, Анелю, как обычно, ждали букеты и конверты. Цветы она забирала для своих малышек, на Крохмальной. Письма, пробежав несколько строк, девушка выкидывала. Ей приходили приглашения на обеды от еврейских и польских промышленников, адвокатов и даже депутатов Сейма. Анелю звали в Закопане, или на морское побережье, обещали снять квартиру на Маршалковской и повезти в Париж.

– Я и еду в Париж, – умывшись, девушка быстро переоделась в костюм своего кроя, из серо-голубого, тонкого льна.

На Крохмальной, работникам детского дома, позволяли носить любую одежду. Доктор Гольдшмидт вздыхал: «Хватает и того, что дети в форменных костюмах ходят». Анеля выросла в необычном детском доме. Они издавали газету и журналы, играли в театре.

Пятилетней малышкой, Анеля впервые оказалась на сцене. До этого времени все думали, что девочка онемела. Она плохо помнила раннее детство. Пан доктор сказал, что, первые три года, в Варшаве, она только повторяла свое имя, на разные лады: «Хана. Ханеле». Однако спектакль Анеля, до сих пор, помнила отлично. Репетировали ханукальное представление. На сцене стояли греки и евреи, зажигались светильники, пели гимн: «Ма оз цур».

Анеля забралась на задние ряды, ее никто не заметил. Она следила за репетицией, широко открытыми глазами. Услышав что-то знакомое, девочка вспомнила низкий, красивый голос, огоньки свечей, блестящий, белый снег за окном. Она ощутила крепкие, теплые руки, положила голову на его плечо.

– Ханука, Ханеле… – ее покачали. Девочка протянула ручку к огонькам: «Ханука, тате!». До нее донеслась песня. Анеля, в первый раз за три года, улыбнулась. Уверенно встав, она пошла к сцене.

Девочка быстро начала болтать, на польском языке и на идиш. Доктор Гольдшмидт, к тому времени собрал несколько консилиумов, приглашая педиатров из Берлина, и даже учеников доктора Фрейда, из Вены. Анализировать ребенка, было бесполезно. Кое-кто предложил подвергнуть ее гипнозу. Пан Генрик, резко отозвался:

– Я запрещаю. Это опасная, сомнительная практика. В ее случае, после всего, что она перенесла, она просто может не очнуться.

Когда девочку привезли в Варшаву, ей, на вид, было около двух лет. Весила она меньше годовалого ребенка, и кишела вшами. Малышка ползала на четвереньках, раскачиваясь, подражая, как поняли врачи, животным. Ее нашли польские крестьяне, в конце лета двадцатого года, в глухом лесу, под Белостоком. Окрестности города недавно оставила армия Советов, под командованием Тухачевского, с конницей Буденного и Горского.

Местечки лежали в руинах. Сиротские дома в Белостоке наполняли потерявшие родителей дети. Девочка могла сказать только свое имя, Хана. По ночам она не спала, забираясь под кровать, жалобно крича, словно зверек. Пан Генрик сидел с ней, укачивая ребенка, напевая колыбельные. После двух операций, врачи обещали доктору Гольдшмидту, что Хана никогда не узнает о случившемся.

– В таком возрасте, – профессор смотрел на маленькую, хрупкую фигурку на кровати, – девочки обычно умирают, после подобного. Внутренние разрывы, кровотечение. Ей посчастливилось. Она, видимо, вырвалась, успела убежать. Повреждения были только внешними. Мы все привели в порядок.

В палате было тихо, ребенок лежал под наркозом. Пан Генрик погладил девочку по темноволосой голове. Ресницы дрогнули, она что-то прошептала.

– Хана, – улыбнулся доктор Гольдшмидт, – Ханеле. Все будет хорошо, милая.

Хана ни о чем не подозревала. Девочка знала, что она сирота, однако на Крохмальной все были сиротами. Пан Генрик сказал, что ее нашли под Белостоком, а больше, как объяснил доктор, им ничего известно не было. Она, иногда, просыпалась, слыша ласковый, женский голос, стрекот швейной машинки. Пахло чем-то сладким, ее касались, мягкие руки. Это была мамочка.

– Маме, – Анеля натягивала на себя одеяло, – мамеле.

Ни у кого из них не было родителей, но Анелю, многие, считали счастливой. Она была слишком маленькой, и ничего не помнила. На Крохмальной жили дети, видевшие, как убили их отцов и матерей.

Собрав цветы, попрощавшись со служителем у артистического входа в кабаре, девушка выглянула наружу. Прошел быстрый, летний дождь, в лужах отражались крупные звезды. Крохмальная была за углом, Анеля всегда ходила пешком. Она посмотрела на освещенные окна. В кабаре еще играл оркестр, танцевали пары. Анеля помотала головой:

– Все потом. Мне надо создать себе имя, открыть мастерскую… – учителя, в детском доме, хвалили ее за серьезность и сосредоточенность. У нее были отличные способности, Анеля свободно говорила на французском языке. Когда детей водили в художественный музей, девочка зарисовывала картины. Пан Генрик пригласил к ней преподавателя из академии. У Анели оказался верный глаз и чувство пропорции. Девочка рисовала каждый день, чтобы набить руку. Дети занимались в швейной мастерской, Анеля стала делать эскизы платьев и шляпок. Голос у нее тоже оказался отменный. Пан Гольдшмидт, было, предложил Анеле поступить в консерваторию. Девочка отказалась:

– Я хочу стать модельером, пан доктор. Как мадам Скиапарелли, – покупая женские журналы, Анеля внимательно изучала крой платьев. Девочка легко повторяла модели, в мастерской. Она шила и по своим эскизам.

Для Парижа требовались деньги. С шестнадцати лет Анеля пела в кабаре. Ее заметил продюсер, с киностудии, где производили фильмы на идиш. Девушка сыграла две роли, маленькие, но со словами, танцами и песнями. Анелю даже похвалили в еврейских газетах. Деньги она аккуратно откладывала, отдавая часть заработков в детский дом. Пану доктору всегда нужны были средства, сирот меньше не становилось. Она не выступала в шабат, всегда зажигала свечи и клала монеты в копилку, для Еврейского Национального Фонда.

Корона мисс Полонии тоже принесла злотые. Анеля отправилась на конкурс ради смеха. Ее подговорили девчонки из швейной мастерской. Девушка легко прошла все этапы, и стала одной из десяти финалисток. Еврейские газеты в Польше пестрили фотографиями: «Сирота с Крохмальной, королева красоты».

Анеля спала в маленькой комнатке, увешанной рисунками, учила девочек шитью, и раздавала еду в столовой. Весной этого года, скопив достаточно денег на билет до Парижа, она послала мадам Скиапарелли свои альбомы.

Анеля позвонила у дверей детского дома. Сторож впустил ее, усмехнувшись:

– Девчонки не спят. Цветов ждут, как обычно.

На третьем этаже крыла, где размещались девочки, пахло пудрой и духами. Поднявшись наверх, Анеля возмутилась: «Первый час ночи идет, куда это годится!». Девчонки, в ночных рубашках, сидели кружком на старом ковре общей гостиной. Облепив Анелю, они разобрали цветы.

– Что с вами делать, – вздохнула девушка, – и корону принесу.

Корону мисс Полонии примерила каждая девочка в детском доме, даже совсем малышки. Анеля сидела с девчонками, расчесывая косы, напевая новое танго пана Ежи. Кто-то из девочек прижался к ней:

– Жалко, что ты уезжаешь, Хана. Но все равно, ты словно принцесса, что жила в заточении… – Анеля рассмеялась, скалывая волосы шпильками на затылке:

– Обычно за принцессой приезжает прекрасный принц, на белом коне, а я еду в Гдыню, в вагоне третьего класса, и плыву в Гавр, почти в трюме.

Через Данциг Анеля отправляться не хотела, хотя из тамошнего порта кораблей ходило больше. Они знали, что происходит в Германии. Некоторые евреи, уехавшие из рейха, получали польские визы, и обосновывались в Варшаве. Здесь были еврейские школы, театры, газеты, радиостанции. Немецкие евреи говорили о запрете на профессии, о том, что им не разрешается вступать в браки с немцами. Нацисты могли арестовать тебя даже за связь вне брака.

Анеля, иногда, мимолетно, думала о юношах. Обучение на Крохмальной было совместным, она привыкла к мальчикам с детства. Ничего особо интересного в них Анеля не находила. В любом случае, мужскую одежду, всегда шили мужчины. Она отменно кроила и пиджаки с брюками, но предпочитала дамские платья.

– Вовсе я не жила в заточении, – твердо сказала Анеля, окинув взглядом стены гостиной, – я буду очень скучать по нашей Крохмальной, и по всем вам, мои дорогие!

Пан доктор гордился успехами выпускников. На стенах гостиной преподаватели вешали вырезки из газет, местных и палестинских. Многие юноши и девушки уезжали на Святую Землю. Анеля нашла глазами объявление. Завтра, в зале еврейской гимназии, выступал посланец из Палестины, Авраам Судаков. Она подогнала девочек:

– Давайте спать. Завтра уборка, а потом, – Анеля указала на афишу, – послушаем о кибуцах. Споем «Атикву», все вместе…

Раввины запрещали женское пение, однако пан доктор не был религиозным человеком. Гольдшмидт считал, что девочки могут изучать музыку и выступать на сцене. Анеля даже носила брюки, собственного кроя, но не на улице. В Варшаве новая мода пока не прижилась, хотя в Голливуде брюки надевали и Марлен Дитрих, и другие дивы.

Она проследила, как укладываются девочки. У себя в комнате, Анеля растворила ставни, присев на подоконник. Внизу шуршали шины автомобилей. Анеля полюбовалась большой, яркой луной, поднявшейся над Варшавой. Между листами блокнота она вложила польский паспорт, билеты, и письмо. Его Анеля перечитывала каждый день:

– Дорогая мадемуазель Гольдшмидт! Я могу предложить вам должность ассистентки, в моем ателье, на полный рабочий день… – Анеля послала мадам Скиапарелли свои фото, в собственноручно сшитых платьях. Модельер написала, что мадемуазель Гольдшмидт должна демонстрировать модели ее студии.

Анеля купила путеводитель по Парижу, с картой. Она отметила адреса ателье мадам, крупных парижских магазинов и Лувра. Анеля обвела карандашом Монмартр и Монпарнас, где жило много художников. В Латинском квартале, сдавались дешевые комнаты. Она собиралась подрабатывать натурщицей. Анеля знала, что в ателье начнет с раскроя и обметки петель, но ее это не пугало. Ее вообще ничего не пугало. Захлопнув блокнот, она замерла. Внизу послышался стук копыт.

– Пролетка, – сказала себе Анеля, – или телега. Ничего страшного.

Анеля заставила себя умыться и лечь в кровать. Она заснула, едва ее голова коснулась подушки. Девушка ворочалась, что-то бормотала. На половицах комнаты лежала дорожка лунного света, ветер шевелил простую, холщовую занавеску. Темно-красные, изящно вырезанные губы задвигались.

– Александр, – внезапно, прошептала Анеля, – Александр.


Большой зал еврейской гимназии украсили флагами, на стене висела нарисованная детьми карта Палестины. Приезжая в Европу, Авраам выступал на немецком, в Праге и Вене. Он отлично знал язык, хотя в семье Авраама говорили только на иврите. Покойный Бенцион Судаков наотрез отказывался, живя на земле Израиля, произнести хотя бы слово на другом языке. Мать Авраама приехала в Палестину из Польши.

– Папа за ней начал ухаживать, – смешливо подумал Авраам, – а мама тогда на иврите едва ли десяток слов знала. Но договорились как-то, – мать научила Авраама идиш и польскому языку. Работая в библиотеке Ватикана, Авраам пользовался итальянским языком. В Риме его называли доктором Судаковым. Для него, такое обращение было еще непривычно. Авраам защитил диссертацию в прошлом году. Его приглашали остаться на кафедре, в Еврейском Университете, но Авраам взял себе один курс, разведя руками:

– Сами понимаете, в кибуце много работы.

В Риме Авраам жил в скромной комнатке, рядом с Ватиканом. Он много времени проводил в библиотеке, но успел выступить перед местной общиной. Евреи Италии никуда уезжать не собирались, многие вступили в фашистскую партию. В отличие от Гитлера, дуче заявлял, что итальянские евреи, такие же итальянцы, как и все остальные.

– Это ненадолго, – заметил Авраам, гуляя по Риму с Карло Леви, – увидишь. Ты в Париж отправляешься, а лучше бы, – Авраам остановился, – в Палестину. Ты еврей.

Они с Карло познакомились на выступлении Авраама, в римской синагоге. Леви, создавшего антифашистскую группу «Справедливость и свобода», сначала держали в тюрьме, а потом сослали в глушь, на юг Италии. Он был освобожден, по амнистии, и собирался обосноваться во Франции.

Они стояли на берегу Тибра, любуясь замком Святого Ангела. Коричневая вода подбиралась к опорам моста. Лето, даже здесь, было дождливым.

Карло щелчком выбросил папиросу в реку:

– Еврей, Авраам. Однако я, прежде всего, антифашист. Моя обязанность, сражаться с нацистами, с дуче… – Карло указал, на фашистские штандарты, украшавшие мост.

– Например, в Испании, – прибавил он, – потому что именно там все начнется. Ты бы мог туда поехать, – он посмотрел на Авраама, – ты отлично стреляешь… – Авраам пожал широкими плечами:

– Это не моя война, Карло. Я не коммунист, и даже не социалист. Мне важнее, чтобы Израиль обрел независимость от британцев, чтобы арабы убрались с нашей земли… – Карло, было, открыл рот, однако напомнил себе: «Не надо. Его родителей арабы убили. И когда все только закончится?»

Вслух, он сказал:

– Как знаешь. Евреи, все равно, не должны пачкать себя сотрудничеством с нацистами, даже ради обретения собственного государства. А здесь… – Карло присвистнул, – здесь случится то же самое, что и в Германии, обещаю. Тем более, если папа будет молчать. Итальянцы слушают его святейшество.

Пока что, папа Пий воздерживался от осуждения нацизма. Ходили слухи, что в Германии арестовывают католических священников, высказывающихся против расовой политики Гитлера. В Ватикане знали, что Авраам еврей, однако он занимался среди ученых, пусть и монахов со священниками. За папиросами и кофе, в обеденный перерыв, они предпочитали обсуждать средневековье, а не политику Гитлера, или Муссолини.

Вельяминовы. Время бури. Книга первая

Подняться наверх