Читать книгу Вельяминовы. Время бури. Часть первая. Том пятый - Нелли Шульман - Страница 2
Часть семнадцатая
ОглавлениеПариж, август 1940
Коридор мэрии седьмого округа Парижа, на рю де Гренель, украшал трехцветный, французский флаг, с топориком правительства Виши, похожим на символ фашистов Муссолини, и новым государственным девизом: «Travail, Famille, Patrie», «Работа, Семья, Родина».
Пока еще мадам Клод Тетанже шепнула Аннет:
– Знаешь, как еще говорят? «Travaux forcés à perpetuité», нас ждут пожизненные каторжные работы… – на двери висела табличка: «Регистрация браков и разводов». Роза посмотрела на швейцарские, золотые часы:
– Второй час сидим, а мамзер, судя по всему, появляться, не собирается. Боится мне в лицо взглянуть… – она сжала длинные пальцы Аннет, украшенные одним кольцом, синего алмаза:
– Спасибо, что ты пришла. Я не знаю… – из темного глаза девушки выкатилась слезинка. Аннет щелкнула застежкой сумочки от Вуиттона:
– Возьми платок, не смей плакать. Очень хорошо, что ты от него избавилась… – закинув стройную ногу на ногу, Аннет покачала туфлей, на высоком каблуке.
Мадам Скиапарелли закрыла ателье, выдав девушкам двухмесячную зарплату. Модельер уехала в Нью-Йорк. На Елисейских полях висели нацистские флаги, офицеры вермахта фотографировались у Эйфелевой башни.
Правительство Петэна, каждый день, в газетах и по радио, обращалось к населению. Парижан уверяли, что нет причин беспокоиться:
– Франция не оккупирована, – вещал мягкий голос диктора, из радиоприемника, на кухне квартиры, в Сен-Жермен-де-Пре, – немецкие войска, по договору с правительством, находятся на территории страны… – Роза, с папиросой в зубах, с дольками огурца на веках, намазала на лицо сливки: «Обещаю, что на разводе, я буду красивее, чем на свадьбе…»
Мадам Тетанже постучалась в двери квартиры ранним утром. У длинных ног девушки стояло два саквояжа от Вуиттона. На улице она припарковала прошлогоднего выпуска «Рено», кремового цвета, с кожаными сиденьями. Аннет открыла, в одном шелковом халате. Девушка ахнула: «Роза! Что случилось?»
– Клод не сошелся со мной характером, – ядовито ответила подруга, втаскивая в квартиру саквояжи:
– Проснулся сегодня, и понял, что не сошелся. Он вспомнил, что мы не венчались, развод обещает быть легким. Хорошо, что с ребенком я не поторопилась… – когда Роза волновалась, в ее речи, до сих пор, слышался немецкий акцент, хотя семья Левиных перебралась в Париж из Кельна пять лет назад.
– Он кричал во всех статьях, что он атеист… – Аннет разлила кофе по чашкам. Муж Розы, один из сыновей богатого производителя шампанского Тетанже, был известным журналистом. Роза отхлебнула кофе:
– Это он, дорогая моя, был атеистом. Пока мой свекор не стал лучшим другом Петэна, правительства, и не собрался в мэры Парижа… – она потушила сигарету в миске:
– Невестка, еврейка, им ни к чему. Слава Богу, что мои родители умерли, хоть и нельзя подобное говорить… – Роза, яростно, размазывала, сливки по щекам, – предупреждала меня мама, гою нельзя доверять… – подав на развод, месье Тетанже выставил жену из роскошной квартиры в Фобур-Сен-Жермен, с двумя саквояжами одежды. Он милостиво разрешил Розе забрать машину, его подарок.
– Пока он пытался объяснить, чем ему внезапно не понравился мой характер, – кисло сказала Роза, – я успела сунуть в саквояж шкатулку с драгоценностями на каждый день. Бриллианты в банке, – она махнула рукой, – свекор скорее удавится, чем позволит их забрать. А что на киностудии? – укладывая надо лбом пышные, темные косы, она зорко взглянула на Аннет: «Тебя уволили?»
Аннет кивнула:
– Производство закрылось. Но я не уеду, Роза. Теодор жив, я верю… – она посмотрела на синий алмаз, – и его мать, она при смерти. Я не могу ее бросить… – получив письмо от жениха, прошлой осенью, Аннет пришла в квартиру на рю Мобийон. Она поняла, что седая женщина, в инвалидной коляске, не знает, что происходит вокруг. Аннет увидела поблекшие, когда-то яркие голубые глаза:
– Теодор на нее похож. Бедный, он мне ничего не говорил… – от сиделки, сестры консьержки, мадам Дарю, Аннет узнала, что мадам Жанна, двадцать лет, как инвалид.
Аннет забегала на рю Мобийон почти каждый день. Девушка ходила за провизией, помогала сиделке убирать квартиру, носила в прачечную белье, и читала мадам Жанне письма сына. В квартире стоял патефон, они слушали музыку, но радио не включали. С началом войны, у мадам Жанны, после новостей, случился припадок. Врач сказал, что это могло быть совпадением, но велел не рисковать. О том, что Теодор пропал без вести, Аннет его матери, конечно, не говорила. Она перечитывала старые письма:
– Милая моя мамочка! Писать особо не о чем, мы стоим в обороне, как и стояли. Я ездил в Реймс, встречаться с кузеном Стивеном… – Жанна, держа Аннет за руку, мелко кивала поседевшей головой. После Дюнкерка, Аннет ожидала весточки от Теодора, но пошел третий месяц, а она так ничего и не получила. С началом оккупации, они, по совету доктора, закрыли шторы на окнах квартиры, и не вывозили мадам Жанну на балкон. В первые, дни после сдачи города, женщина увидела нацистские флаги, на доме, напротив. У нее опять начались судороги.
– Мадам Клод Тетанже! По иску месье Клода Тетанже! – Роза поднялась. Девушка, ростом в сто восемьдесят сантиметров, сегодня надела туфли на высоком каблуке. В гардеробной Аннет она заметила:
– Теперь можно носить мою единственную пару. Я даже на свадьбу пришла без каблука, чтобы не ранить чувства месье Тетанже… – почти бывший муж Розы до роста жены немного не дотягивал. Высоко неся темноволосую голову, Роза простучала каблуками по коридору, оставляя за собой шлейф «Joy». Мужчины, в очереди, провожали глазами стройную спину в летнем платье, от Скиапарелли, тяжелые, вьющиеся волосы. Губы Роза щедро намазала помадой: «Это праздник, дорогая моя».
На длинном пальце Аннет блестел алмаз. Сняв кольцо, вложив драгоценность в ладонь Аннет, мадам Жанна поманила девушку к себе. Аннет наклонилась. Руки женщины мелко тряслись, она что-то шептала. Аннет услышала русский язык:
– Феденька, где Феденька… – Аннет обняла мадам Жанну: «Теодор скоро вернется».
Девушка повторяла это каждый день, просыпаясь в своей комнате, у аббатства Сен-Жермен де-Пре. Она лежала, глядя в потолок, вспоминая, что у нее нет французского паспорта, и вообще, никакого паспорта. Квартиру Теодор оплатил до начала осени, но надо было кормить мадам Жанну, выдавать жалованье сиделке, и деньги врачу, за визиты. У Аннет были средства, она могла продать драгоценности. Девушка, все равно, беспокоилась:
– А дальше? Киностудия не работает, модные дома уволили манекенщиц, евреек. Петь в ночных клубах, перед немцами? Меня выбросят на улицу, когда узнают, кто я такая… – Момо даже фотографировалась с эсэсовцами. Аннет поинтересовалась, зачем. Пиаф, коротко, ответила: «Это нужно для дела». Момо, по секрету, призналась Аннет, что посылает снимки французским военнопленным, в лагеря:
– С автографом… – усмехнулась Пиаф, – меня отрезают, а фото бошей используют на поддельных документах… – она взяла руку Аннет: «На набережной Августинок, никто в квартиру не въехал?»
– Я держу оборону, – мрачно сказала Аннет, – но Мишель наследников не оставил… – темные глаза Момо, на мгновение, блеснули, будто она хотела заплакать. Тряхнув кудрявой, коротко стриженой головой, Пиаф только вздохнула. В брошенные квартиры, в центре Парижа, вселялись нацистские офицеры. По городу шныряли грузовики, с мебелью и картинами:
– Непохоже, что они здесь проездом, – угрюмо думала Аннет, – надо пробираться на юг Франции, туда все бегут. На Лазурный берег, в Испанию… – она, все равно, не могла покинуть город, не похоронив мадам Жанну. Женщина слабела, не поднималась с постели. Врач сказал, что это вопрос нескольких дней:
– Ей почти семьдесят… – вздохнул доктор, – паралич распространяется дальше. Она почти не может глотать еду, вы видели… – мадам Жанна очень похудела.
Роза уговаривала Аннет уехать:
– Здесь будет, как в Германии, – зло сказала девушка, – в Голландии, Бельгии. Они регистрируют евреев, ставят печати в паспорта. И здесь подобное случится. Тем более, у тебя нет французского гражданства, и замуж ты выйти не можешь, без паспорта. Фиктивно, конечно, – торопливо добавила Роза, увидев глаза Аннет.
Они решили отправиться на юг, на машине Розы, продавая, по дороге, драгоценности:
– На бензин, еду, и ночлег хватит, – заметила Роза, – а на Лазурном берегу, как говорится, только дура себе покровителя не найдет. Мы с тобой не дуры. Очень желательно, чтобы им стал человек с нейтральным паспортом, – Роза сняла языком крошки табака с красивых губ, – любой шлимазл со швейцарским гражданством сейчас может выбирать из очереди девушек. Локтями станут друг друга отталкивать… – она бодро добавила:
– Ничего, тебе двадцать два, мне на год меньше. Мы еще в цене… – Аннет, крася ногти, слушала Розу:
– Она легко о подобном говорит. Хотя она замужем, то есть была. А я урод, урод… – заставив себя не плакать, девушка помахала пальцами: «А любовь?»
– Такая любовь, такая любовь… – отозвалась Роза, – лимузин пармских фиалок, бриллианты от Картье, самолет в Ниццу. Любовь закончилась в пыльной конторе мэрии, потому что мой муж, трус и подонок! – взорвалась девушка: «Сегодня я опять стану Розой Левиной. В жизни больше не вспомню о мерзавце!»
Опустившись на расшатанный стул, Роза помахала свидетельством, с гербом правительства Виши:
– Мадам Роза Левин, разведена, свободна, в поисках приключений… – она потянула Аннет за руку: -Пойдем, я обещала шампанское. Не от моего бывшего свекра, конечно… – Роза кинула сумочку на сиденье рено. Они подняли крышу кабриолета, август был жарким. Немецкие солдаты купались в Сене, девушки ходили без чулок. Аннет уселась на место пассажира, сверкая загорелыми, стройными коленями, в льняной юбке, от мадам Эльзы. Расстегнув шелковую блузку, цвета грозовых туч, она обнажила шею и начало декольте. Роза завела машину:
– Не знаю, чтобы я без тебя делала, милая. Все, все, – спохватилась она, – больше не плачу. Шампанское, икра, фрукты… – Аннет усмехнулась:
– Неподалеку есть хороший ресторан, у Инвалидов. Мы … – она помолчала, – с Теодором туда часто ходили…
– Нет, – решительно отозвалась Роза, выезжая на рю де Гренель, под красно-черные флаги. На домах расклеили вишистские плакаты, с чеканным лицом немецкого солдата, в каске: «Он проливает за тебя кровь, отдай ему свой труд». Офицера окружили дети: «Мы доверяем силам вермахта».
Роза сплюнула на мостовую:
– Мы не доверяем, и не собираемся. Нет, – повторила она, – никаких ресторанов, моя дорогая. Развод я буду отмечать, в ресторане, где состоялся свадебный обед. Только «Риц» меня достоин… – она вскинула подбородок. Аннет, невольно расхохоталась, теплый ветер ударил им в лицо. Свернув к Дому Инвалидов, машина понеслась на север, к Правому Берегу.
Уложив чемоданы хорошо одетого азиата в багажник, таксист в аэропорту «Ле Бурже» искоса окинул мужчину пристальным взглядом. Азиат рассматривал нацистские флаги над входом в зал прилета. На большом плакате маршал Петэн пожимал руку Гитлеру. В Ле Бурже, в июне приземлился самолет фюрера. Он приезжал, с личным архитектором Шпеером, осматривать французскую столицу:
– Сдали город, – сказал себе таксист, – но ничего позорного нет. Мы сохранили Лувр, Эйфелеву башню, собор Парижской Богоматери. Разве лучше было бы, если бы наши ценности стали руинами? Лондон еще ждут бомбардировки… – Париж усеивали пропагандистские афиши. Толстяк Черчилль, с неизменной сигарой, отправлял через пролив лодки, полные вооруженных до зубов диверсантов. Таксиста не призвали в армию. На прошлой войне, юношей, его отравило газами. Сыновей у него не было, только две дочки. За семью он не беспокоился:
– Но, это как посмотреть, – размышлял таксист, – девчонкам семнадцать лет, и пятнадцать. Бошами полон город. Конечно, ни одна порядочная французская девушка с немцем встречаться не собирается, но мало ли, что они себе позволят. Свистят вслед женщинам, колбасники… – азиат прилетел рейсом Swissair, из Цюриха.
С началом войны заработки таксистов, на аэродроме, упали. Продолжали работу только принадлежавшие нейтральным странам авиалинии. Багаж у азиата оказался отменного качества, костюм тоже, мужчина носил золотые часы. Таксист, все равно, немного пожалел, что у него перехватили богатую пассажирку. Красивая брюнетка лет сорока, в летнем костюме от Скиапарелли, серого шелка, прилетела с одним саквояжем и сумочкой. На длинных пальцах она не носила колец, на шее виднелся крохотный, золотой крестик.
Таксист, работая в Ле Бурже больше десяти лет, мгновенно чуял запах денег. Дама распоряжалась на хорошем французском языке.
– Впрочем, что я жалуюсь… – таксист завел машину, – немецкие офицеры постоянно такси заказывают. Платят, по счетчику… – взглянув, в зеркальце, на бесстрастное лицо азиата, водитель решил счетчик не включать.
– В «Риц», пожалуйста, – раздался холодный, вежливый голос, с заднего сиденья, – и будьте любезны привести в действие счетчик… – азиат говорил с парижским акцентом, словно он, как и таксист, родился и всю жизнь прожил где-нибудь в кварталах у кладбища Пер-Лашез. Водитель, закатив глаза, пробормотал что-то себе под нос. Он повернул рычажок, машинка ожила.
Шофер вел рено по наизусть знакомому шоссе, к Парижу. Перед визитом Гитлера дорогу тоже украсили нацистскими флагами. Утреннее солнце било в глаза, опустив козырек, таксист закурил. Пассажир тоже щелкнул золотой зажигалкой, изучая какие-то бумаги. Водитель взглянул на орлов, держащих в лапах свастику:
– Маршал Петэн сюда бошей пригласил, пусть он с ними и обнимается. Подписали капитуляцию в том же вагоне, где в восемнадцатом году Германия перед нами на коленях стояла. Адольф сумасшедший… – внезапно, разозлился таксист, – хочет, чтобы вся Европа ходила строем и распевала марши. Евреи ему, чем не угодили? – таксист, на первой войне, служил с евреями, и жил с ними по соседству, в многоквартирном, дешевом доме у кладбища:
– Парижане, как и все остальные… – он вспомнил семью Левиных, – хотя они из Кельна приехали, но кровь у них французская. Они из Эльзаса, а Эльзас был Францией и ей останется, чтобы ни говорил безумец Адольф. Слишком много крови за него пролито. Жалко, что они умерли, Левины. Хорошие люди были. Дочка у них красавица… – мадемуазель Роза, очутившись в Париже, подружилась с дочками таксиста:
– На свадьбу нас пригласила… – водитель вспомнил торжество в «Рице», – соседей. Кто мы такие, даже не родственники. Удачно она замуж вышла, ничего не скажешь… – он почесал волосы, под кепи:
– Интересно, он китаец, или японец? – темные глаза азиата ничего не выражали: «Они все на одно лицо. Даст на чай, или нет?». Таксист решил, что надо, опустошив счет в банке, купить золото:
– Мало ли что старому дураку, Петэну, в голову придет. Запретит франки, объявит, что будем рассчитываться немецкими деньгами. Девиз Республики поменяли. Они и до «Марсельезы» могут добраться… – пока гимн исполняли прилюдно, но таксист подозревал, что немцы долго такого не потерпят:
– Святая к родине любовь,
Веди нас по дороге мщенья.
Свобода! Пусть за нашу кровь
И за тебя им нет прощенья!
– Запретят, – мрачно понял таксист. Выбросив папиросу, он засвистел гимн. Водитель, в зеркальце, увидел улыбку азиата.
Теплый ветер шевелил бумагу, исписанную красивым, разборчивым почерком тети Юджинии:
– Джон и Меир вернулись из поездки. К сожалению, Меир заболел… – Наримуне догадывался, что за болезнь у кузена, но леди Кроу, открыто, ничего не писала, – он вынужден остаться в Лондоне, до осени. Он лежит в госпитале, мы его часто навещаем. Есть и хорошие новости, Теодор скоро возвращается в Париж… – получив письмо, Наримуне сказал жене:
– Все равно, я поеду. Понятно, что Теодор во Францию не на самолете летит… – графу, скрепя сердце, пришлось сделать остановку в Берлине, на аэродроме Темпельхоф. Наримуне не покинул самолет, ему было противно ступать на землю Германии.
Регина, в Стокгольме, нашла синагогу. В городе жили беженцы, евреи из нацистской Германии, Польши и Прибалтики. Регина занималась с детьми. Жена, с помощью раввина, устроила классы для самых маленьких:
– Она Йошикуни туда водит, – улыбнулся граф, – и шведский язык учит, хотя мы зимой в Японию отправляемся… – граф получил две официальных радиограммы, из Токио. Отставку приняли, с нового года он увольнялся из министерства внутренних дел. Во втором сообщении, от министерства двора, сообщалось, что его присутствие на мероприятиях императорской семьи, является нежелательным. Наримуне перевел послания Регине. Жена, озабоченно, заметила:
– Я говорила, у тебя начнутся неприятности, милый…
– Начнутся… – весело согласился граф.
Они распахнули окна квартиры в летнюю, светлую ночь. Пахло солью, с близкого моря. Над черепичными крышами Гамла Стана всходила прозрачная, большая луна. Малыш крепко спал, за день, набегавшись в парке. Наримуне, иногда, возвращаясь, домой, останавливаясь на площадке, ловил себя на улыбке. Регина и маленький встречали его в передней. В столовой жена накрывала домашний обед, пахло печеньем. Вечером они сидели на диване. Малыш устраивался между ними. Йошикуни болтал, показывая отцу рисунки, Наримуне держал Регину за руку и опять улыбался. Жена клала темноволосую голову ему на плечо, маленький зевал. Они шли в детскую, укладывать сына, а потом возвращались в гостиную:
– Я скучал, – шептал Наримуне, – скучал по тебе, весь день, в посольстве… – он, иногда, думал, что так могло случиться с Лаурой. Поднимая телефонную трубку, слыша голос жены, он вспоминал, как звонил Лауре, из кафе.
Наримуне, каждый день, говорил себе, что надо признаться во всем Регине. Тетя Юджиния упомянула, что Лаура много работает:
– Если бы она вышла замуж, – думал Наримуне, – тетя Юджиния не преминула бы сообщить о свадьбе. Питер не женился. Интересно, где, все-таки, леди Антония? Семье она не пишет… – тетя Юджиния была уверена, что девушка, скоро, объявится:
– Она поехала к отцу Уильяма. Для Питера это, пока, очень тяжело. Он все время проводит на заводах, мы почти не видим, друг друга… – были и другие хорошие новости:
– Стивен привез из плена жену, чего мы, конечно, никак не ожидали. Августа очень милая девушка, они живут на базе Бриз-Нортон. Обвенчались они в Швейцарии, и, через Стамбул, Каир, и Лиссабон, добрались до Лондона. Наше посольство о них позаботилось. Сначала Стивена хотели отправить в отпуск, поскольку Густи подданная Германии, но мы получили кое-какие сведения, – тетя Юджиния выражалась очень деликатно, – и Густи начала работать с Лаурой, несколько дней в неделю. Стивен вернулся в эскадрилью. Сражения идут над проливом и Северным морем, но мы надеемся, что на Британию бомбы не упадут. Мишель тоже на пути во Францию. Может быть, тебе и не стоит ездить в Париж… – посоветовавшись с женой, граф решил не отступать от плана.
– Неприятностью больше, неприятностью меньше… – подмигнув Регине, Наримуне усадил жену себе на колени, – все равно мне прикажут сделать сэппуку, когда мы в Японию вернемся. Как в «Принце Гэндзи»… – Наримуне занимался с женой языком, по любимому роману. Серо-голубые глаза расширились, она ахнула, прижав ладонь ко рту:
– И господину Сугихаре тоже? Его уволили, как и тебя. Может быть, не стоило… – отогнув ее пальцы, Наримуне поцеловал нежные, темно-красные губы:
– Как не стоило? Теперь твой кузен в безопасности, евреи Литвы тоже. Не все, конечно… – Наримуне тяжело вздохнул:
– В Прибалтике Советский Союз, людей в Сибирь высылают. Никакого сэппуку не случится, – он прижал к себе жену, – шутка, дорогая моя… – взяв его руку, Регина положила ладонь себе на живот.
– Маленькому подобные шутки не нравятся, имей в виду. Поезжай… – она провела губами по его виску, – Теодор и Мишель из плена возвращаются, без документов. У тебя пока дипломатический паспорт… – официально, вояж считался отпуском.
Наримуне никому не сказал, о цели поездки. Он попросил шведского друга, Рауля Валленберга, помочь Регине, на время его отсутствия. Наримуне познакомился с Раулем на светском приеме, по приезду в Швецию. Валленберг был лишь немногим его младше, они сразу сошлись. Наримуне только Раулю рассказал, как они ставили визы беженцам в Каунасе:
– Дипломатический статус помогает… – заметил Валленберг, – при всем уважении к доктору Судакову, его миссиями всех евреев Европы не спасешь. Значит, это наша обязанность, как порядочных людей, Наримуне. Бесполезно надеяться на Британию и Америку. Они только собой обеспокоены… – Валленберг познакомился с кузеном Авраамом до войны, работая в Хайфе, в представительстве «Голландского Банка».
– Он очень решительный человек, – задумчиво сказал Рауль, – однако в Палестине много сторонников борьбы с британцами, прежде всего. Они призывают к сделке с Гитлером, хотят выступить на его стороне… – граф хотел возразить. Валленберг кивнул:
– Доктор Судаков скорее умрет, чем будет сотрудничать с нацистами, но не все в Палестине с ним согласны… – о кузене Аврааме тетя Юджиния ничего не писала. Наримуне знал, что группа доберется до Палестины только к осени. Жена показала письмо, для доктора Судакова:
– Не хочу, чтобы у нас остались секреты, милый мой… – извиняясь перед кузеном, жена желала ему счастья. Регина отправила конверт в Палестину.
– У меня есть секреты, но я ей все скажу, – пообещал себе граф, – когда мы доберемся до Японии, когда дитя родится… – думая о будущем ребенке. Наримуне, невольно, считал на пальцах. Мальчик или девочка ожидались в феврале:
– Снег будет лежать, у нас, на севере. Как с Йошикуни… – граф откинулся на спинку сиденья:
– Я во всем признаюсь Регине, расскажу о Лауре. Просто не сейчас. Не надо ее волновать, в ее положении… – вернувшись с приема врача, жена, смешливо сказала:
– Дитя первой брачной ночи, милый мой. И будут еще дети, обещаю… – целуя Регине руки, Наримуне решил, что надо, по возращении в Японию, поговорить с Зорге:
– Я не могу больше рисковать, у меня семья. Да и сведений я никаких получать не буду. Уедем в Сендай, в глушь, воспитывать детей… – Наримуне смотрел в окно, на увешанные флагами со свастикой парижские дома. День оказался ясным, жарким.
Он не знал, говорить ли семье о Максиме.
Они с Региной возвращались в Японию через Москву. Выбирая между столицей СССР и Берлином, они решили, что красный флаг и портреты Сталина, меньшее зло, хотя и в Москве Наримуне не собирался покидать самолет.
– Не буду, – Наримуне потушил окурок в пепельнице, – ни к чему. Максим не любит излишнего внимания. Если он окажется он в Европе, каким-то образом, он даст о себе знать. Адреса у него есть… – у Наримуне тоже имелись адреса, в Сен-Жермен-де-Пре, и на рю Мобийон. Он собирался поехать на Левый Берег после обеда, в отеле:
– Теодору, если он доберется до Парижа, я ничего о Воронове не скажу. Просто однофамилец. Теодор упрямый человек, вобьет себе в голову, что ему надо в СССР поехать, найти комбрига. Он, кстати, на Питера похож, только, выше ростом. Пусть лучше Теодор с мадемуазель Аржан, и тетей Жанной отправляется в Швецию. У него американский паспорт, а о женщинах я позаботился… – в кармане Наримуне лежало два шведских удостоверения беженцев. Документы графу принес Рауль.
Наримуне аккуратно отсчитал десять процентов на чай. Вокруг машины засуетились мальчики, в форменных курточках «Рица».
Несмотря на войну, здесь все оставалось прежним. В вестибюле тонко пахло розами, большие букеты стояли в фарфоровых вазах, на отполированных столах орехового дерева, персидские ковры скрадывали шаги. Пианист мягко играл Моцарта, сверкала хрустальная люстра. Женщины в дневных, закрытых платьях, пили кофе. На газетном прилавке лежали вишистские издания и «Фолькишер Беобахтер», над стойкой висел герб, с топориком. Посмотрев на стройные ноги женщин, в шелковых чулках, Наримуне вспомнил красивую, высокую брюнетку, сидевшую через проход, в самолете:
– Она чем-то на Регину похожа, на мадемуазель Аржан. Все потому, что ты Регину день не видел… – усмехнулся граф. За одним из столиков, светловолосый, отменно одетый мужчина, в штатском костюме, беседовал с человеком пониже, записывая что-то в блокнот. Прислушавшись, Наримуне уловил во французском языке немецкий акцент:
– Дипломат какой-то, – решил он, – хотя у него рука перевязана… – правая рука светловолосого висела на косынке.
Идя к стойке портье, Наримуне столкнулся с молодым человеком, в летнем костюме тонкого льна, с модным, широким, шелковым галстуком, в пестрых узорах. Юноша одевался по-европейски, однако носил египетскую феску. Акцент у него тоже оказался гортанный, арабский. На смуглом запястье блестел толстый браслет золотого ролекса, на пальцах играли камнями перстни. Усики у юноши были тонкие, гитлеровские. Прижимая ладонь к сердцу, молодой человек рассыпался в извинениях.
– Ничего, ничего… – прервал его Наримуне, – бывает, месье.
Заметив на лацкане смокинга портье, значок со свастикой, Наримуне заставил себя, вежливо, сказать:
– Граф Дате Наримуне, я бронировал номер по телеграфу, из Стокгольма.
Наримуне достал дипломатический паспорт:
– Максим рассказывал, как он в московских гостиницах ворует. Сталкивается с постояльцами, проверяет карманы. Ерунда… – Наримуне обернулся, но араба рядом не нашел, – просто богатенький юнец. Египет нейтрален, но поддерживает Британию, по договору. Итальянцы в Ливии сидят, французы в Марокко и Тунисе. Не хватало, чтобы Гитлер в Африке оказался… – шведские документы лежали в багаже Наримуне.
– Добро пожаловать в «Риц», ваша светлость… – поклонился портье.
Наримуне посмотрел на часы:
– Ванна, с дороги, обед, и Левый Берег. Регина мне письмо дала, для мадемуазель Аржан, фотографию вложила. Когда я все узнаю, отправлю Регине телеграмму. Надо ей духи купить, подарки, маленькому, игрушки. Если я до Парижа добрался… – он принял ключ от номера:
– Вряд ли мы сюда приедем еще раз, в ближайшее время.
Найдя в кармане мелочь, на чай рассыльным, граф пошел к лифту.
На шатком, деревянном столе маленькой кухоньки лежали свертки, пакеты и банки. Серый, шелковый жакет от Скиапарелли висел на спинке венского стула. Почти неслышно шипел газ в плите, бубнило черное, бакелитовое радио. За окном виднелась узкая, пустынная улица Домбасль. В пятнадцатом арондисмане, на Монпарнасе, вдалеке от центра, нацистских флагов не вешали, только обклеили углы домов вишистскими плакатами. Квартиру со времени падения Парижа, никто не навещал, однако газ, электричество и воду пока не отключили. Пахло запустением, но кафельный пол на кухне блестел. От медной кастрюли, на плите, поднимался вверх аромат гуляша.
Анна остановила такси у маленького рынка. Она зашла к мяснику, купила яиц, овощей, и несколько бутылок вина. Саквояж от Вуиттона тоже наполняла провизия. Анна привезла икру, швейцарский сыр, шоколад, и американские сигареты.
Встречаться в Париже было опасно. Последний раз они с Вальтером виделись в Лионе, два месяца назад. Беньямин сказал, что, по слухам, у гестапо имеется ордер на его арест. Вальтер покинул столицу за два дня до того, как в Париж вошли немецкие войска:
– Манускрипт остался на рю Домбасль, – Вальтер вздохнул, – под половицами. Ничего, – он уложил голову Анны себе на плечо, – я вернусь… – Беньямин усмехнулся, – тайно, разумеется. Ключи от квартиры у меня при себе. Никто не заметит… – он снимал номер в дешевом пансионе, на окраине Лиона.
Анна приехала во Францию поездом, из Женевы. Марта проводила лето в альпийском лагере. Дочери оставался последний год обучения. Анна надеялась, что школу девочка закончит в Панаме. Все было почти готово. В сейфе, в женевском банке, лежали американские паспорта, на имя Анны и Марты Горовиц. Весной Анна получила документы в консульстве США. Дочери она пока ничего говорить не стала, как и не сказала о билетах на аргентинский лайнер. Корабль отправлялся из Ливорно в Буэнос-Айрес, с остановками в Валенсии, Лиссабоне и Панаме. Они покидали Цюрих осенью. Анне надо было позаботиться о двух трупах, и автокатастрофе, в горах, на узком серпантине, под проливным дождем.
– Уборщики подобное делают… – она сидела в вагоне первого класса, поезда на Лион, – после операции, если надо избавиться от людей, ее организовавших. Избавляются, и возвращаются в Москву… – Анна вспомнила высокую, белокурую девушку, с маленьким ребенком. Гостья добралась до Цюриха весной, с запиской от Петра Воронова.
Никакой Антонией Эрнандес, она, конечно, не была. Анна отлично слышала в испанской речи гостьи английский акцент. Фрау Рихтер не стала интересоваться, откуда, на самом деле, появилась девушка. Поселив товарища Антонию в хорошем отеле, Анна отправила радиограмму в Москву. Марта, на выходные, приехала из школы. Дочь водила девушку и ребенка в зоопарк, показывала им Цюрих. Малыш называл товарища Антонию мамой, но подобное, по опыту Анны, ничего не значило. Мальчик мог оказаться куклой, как их называли, расходным материалом, необходимым для пересечения границ и обустройства на новом месте. Подобных детей часто передавали из рук в руки, пока они не достигали возраста, когда такое становилось опасным. Марта ничего у товарища Антонии не спрашивала. Посадив девушку на самолет в Будапешт, Анна вернулась на виллу. Дочь, приезжая домой, готовила обеды и ужины:
– Надо где-то практиковать школьные наставления по домоводству, мамочка. Ты устаешь… – она снимала с Анны фартук, – я тебе налью вина, и включу музыку. Жди, пока я приглашу тебя к столу… – Марта приготовила теплый салат, с конфитом из утки, и отварила форель, сделав миндальный соус. Анна позволяла дочери немного хорошего бордо. Марта, задумчиво, повертела хрустальный бокал, глядя на золотистые искорки:
– Мальчик, Гильермо, очень славный… – дочь, ласково улыбнулась, – мы играли, на детской площадке. Он катался в тележке, на пони. Товарищ Антония… – Марта помолчала, – мне кажется, мы еще увидимся, мамочка.
Анна предполагала, что девушка приехала из Америки, хотя акцент у нее больше напоминал английский. Троцкому осталось жить недели две, не больше. Эйтингон, в Мехико, координировал последний этап операции. Рядом, скорее всего, обретался и месье Пьер Ленуар, то есть Петр Воронов. Степан, насколько знала фрау Рихтер, служил в Западном округе. Анна получала почту, на безопасный ящик. Несколько раз в месяц ей присылали «Правду», в запечатанных пакетах. В июне она прочла о комбриге Воронове, командующем истребительной авиацией округа. О Степане больше не упоминали, однако Анна была за него спокойна.
Товарищ Антония, видимо, работала в кругах троцкистов США. Изгнанник, доверяя американцам, открыл им доступ в резиденцию, в Мехико:
– Должно быть, ее выдернули из страны перед началом «Утки», – размышляла Анна, – чтобы не рисковать подозрениями сторонников Троцкого. Уехала и уехала, по семейным делам. Посидит немного в Москве, и вернется в США. Или ее в Британию отправят… – Анна, регулярно, встречалась с берлинским агентом, Корсиканцем. Сведения из Германии говорили об одном. Гитлер планировал начать войну с Советским Союзом:
– Просто дымовая завеса… – сняв крышку с кастрюли, Анна посыпала гуляш копченой, испанской паприкой, из Эстремадуры.
– Гитлер водит нас за нос, успокаивает бдительность восточной Польшей и Прибалтикой… – глядя на карту, Анна понимала, что новые аэродромы ВВС РККА, и военные базы, окажутся в опасности, в первые несколько часов боевых действий:
– Поляки потеряли большинство самолетов… – Анна затягивалась сигаретой, – за три дня вторжения. Немцы разнесли к чертям боевую авиацию, атаковали крупные города, с воздуха. Минск, Киев, Львов, Вильнюс и Каунас рискуют бомбежками. Смоленск тоже, и даже Москва… – от немецких аэродромов, в западной Польше, до столицы было недалеко. У Анны пока не имелось четких сведений о планируемом вторжении. Корсиканец работал в министерстве экономики. Он знал некоторых военных, однако Анне требовалось навестить Берлин, чтобы разобраться на месте в сведениях о грядущей войне.
У нее появилось и оправдание для поездки. Рейхсфюрерин Гертруда Шольц-Клинк прислала фрау Рихтер приглашение на конференцию национал-социалистической женской организации, в Берлине, в январе следующего года. У Марты в это время шли рождественские каникулы. Облизав ложку, Анна зажмурилась, от удовольствия:
– Очень хороший рецепт. Не зря Марта в Будапешт ездила, со школьной экскурсией. Вена, Братислава, Будапешт… Увидела нацизм, во всей красе… – гуляш был венгерским, но с испанской паприкой тоже получилось неплохо.
Если бы Анна оставалась в Цюрихе, она бы, с разрешения Москвы, наведалась в Берлин.
– Но в Цюрихе мы не остаемся, – по дороге в Париж, просматривая газеты, Анна понимала, что улыбается: «Не остаемся…».
Собираясь во Францию, она вспомнила встречу на Лазурном берегу. Женщина отогнала эти мысли:
– Он давно в Америке, с мадемуазель Аржан. Он говорил, у него американский паспорт. Я его больше никогда не увижу. Не пойдет же он воевать. Зачем ему это? Он архитектор, творческий человек… – Анна, иногда, снимала крестик. Она смотрела на тусклые, крохотные изумруды: «Не увижу». В самолете, окинув рассеянным взглядом хорошо одетого японца, через проход от нее, женщина закрыла глаза.
Она думала об океанском береге, белого песка, о низком, простом доме, под пальмами. Анна слышала лай собаки и смех ребенка. Она хотела купить французский паспорт, для Вальтера, у надежных людей, в Швейцарии. У нее имелись кое-какие контакты, однако это оказалось не нужным. Встретив ее в передней квартиры на рю Домбасль, Биньямин шепнул:
– Я обо всем позаботился, любовь моя. Мне передадут французский паспорт, с американской визой, и отправят через границу. В Портбоу, в Каталонию. Оттуда я доберусь до Лиссабона. Мы увидимся, с тобой, с Мартой… – саквояж и сумочка упали на половицы, жакет полетел в угол. Она встряхнула головой:
– Я скучала по тебе, скучала. Хотя бы два дня, но вместе… – Вальтер достал рукопись из тайника. Он смешливо сказал, поднимая Анну на руки:
– Обед потом. Я ехал сюда, все время, думая о тебе… – Анна настояла на том, чтобы самой появиться в Портбоу:
– На всякий случай… – она лежала на узкой кровати, не отдышавшись, прикрыв глаза, – я тебя довезу до Лиссабона, и вернусь в Швейцарию. Наш лайнер отходит из Ливорно в конце сентября… – Вальтер тяжело вздохнул, но спорить не стал:
– Хорошо, любовь моя, тебе станет спокойнее. Но волноваться не о чем. Человек, помогающий мне, достоин доверия… – Вальтер не стал говорить Анне о месье Ленуаре, французском коммунисте, нашедшем его в Лионе.
– Анна не коммунист… – он целовал черные, теплые волосы, – какая разница, откуда у меня паспорт? Мы получим гражданство Панамы, всей семьей… – он прикоснулся губами к длинным ресницам: «Все улыбаешься, и улыбаешься, отчего?»
– Мне хорошо, – сонно зевнула Анна, устраиваясь у него под боком, – а еще лучше будет, когда ты зайдешь в нашу каюту, в Лиссабоне. Мы помашем с палубы Европе… – сняв кастрюлю с огня, она нарезала свежий хлеб. Анна подкрутила рычажок радио:
– Десятое августа, – бодро сказал диктор, – в Париже отличная погода, горожане проводят время на реке. Доблестные подводники вермахта потопили, у берегов Ирландии, конвойный корабль «Трансильвания»… – Анна убрала звук. Диктор, захрипев, пропал. Гуляш должен был немного настояться. Она хотела сделать салат, и разбудить Вальтера.
– Или пусть спит, он устал… – сварив кофе, Анна присела на подоконник, с пепельницей:
– Он во Франции незаконно, с чужим паспортом. Его любой патруль может остановить… – она быстрым, мимолетным движением положила руку на живот. Анна выбрала врача в Лугано, в южном кантоне, где ее никто не знал. В Цюрихе и Женеве могли бы пойти слухи. Фрау Рихтер часто появлялась в обществе:
– Надо заехать к герру Симеку… – Анна курила, подставив лицо солнцу, – поинтересоваться, куда в Праге пошли деньги от «К и К». Они на Фридрихштрассе средства переводят, в ювелирный магазин, даже сейчас. Хотя какая разница? Через полтора месяца фрау Рихтер погибнет, с дочерью… – Анна понимала, что их с Мартой будут искать, но надеялась, что до Панамы никто не доедет.
Доктор уверил ее, что все в порядке. Шел второй месяц, Анна чувствовала себя отлично:
– В Лиссабоне Вальтеру признаюсь, – ласково подумала она, – ничего, что мне тридцать восемь. Врач сказал, что я совершенно здорова, и все пройдет легко. В Лионе все случилось… – она почувствовала румянец на щеках:
– Шел дождь, мы почти с постели не вставали. Это была Теодора вина, не моя. Ребенок весной родится… – Анна больше не видела снов о темном подвале. Она почти забыла голубые, холодные глаза отца, и разнесенные пулями головы.
Потушив сигарету, она проводила глазами высокого, худого мужчину, белокурого, в потрепанной, рабочей куртке, испачканной краской. Рабочий шел вверх по улице Домбасль, к Монпарнасу.
– Маляр, – зевнула Анна. Допив кофе, соскочив с подоконника, она принялась за салат.
Макс, раздраженно, думал, что досрочное звание штандартенфюрера, пролетело мимо него, словно новейший истребитель Люфтваффе.
Амстердам увесили плакатами, с фотографиями так называемого мистера О’Малли, мерзавца Холланда и пропавшей доктора Горовиц. Объявления о розыске, с обещанием вознаграждения, напечатали в газетах. Все оказалось тщетно.
Макс подозревал, что доктор Горовиц и Холланд болтались внизу, под окнами квартиры Кардозо, ожидая сообщника. Макс всадил в шурина профессора Кардозо две пули, из вальтера. Выстрел мистера О’Малли зацепил правую руку Макса, но здесь был не фронт. За ранения очередные звания не давали.
Рука оказалась в порядке, первую помощь Максу оказал сам профессор Кардозо. Браунинг его шурина остался в квартире. Больше ни одного следа мерзавцев Макс не нашел. Он предполагал, что, имея под рукой доктора медицины, собственную сестру, Горовиц не обратится в больницу.
Генрих вернулся из Гааги к вечеру, со здоровым, морским загаром. Младший брат успел заехать в Схевенинген, и побывать на пляже.
Отказавшись от госпиталя, Макс вызывал немецкого врача в «Европу», для перевязок. Профессору Кардозо он обещал круглосуточный гестаповский пост, в особняке, и личного, вооруженного шофера, для поездок в Лейден, на кафедру. Председатель юденрата был откровенно напуган:
– Хотя он стрелял, в Горовица… – размышлял фон Рабе, – собрался. Он работал в Африке, в Маньчжурии, он владеет оружием… – по возвращении в Берлин Макс намеревался предложить Отто услуги профессора Кардозо, для медицинского блока, в Аушвице. Однако Макс хотел, чтобы профессор, сначала, поработал на новой должности, оказывая помощь Германии. Весной следующего года они планировали начать депортацию голландских и бельгийских евреев. Профессора, с детьми, ждал первый эшелон в Польшу. Близнецов оберштурмбанфюрер не увидел, но решил:
– Какая разница? Если доктор Горовиц, хотя бы, появится рядом с особняком, в поисках детей, ее немедленно арестуют. Мне все равно, как выглядят еврейские отродья. Их ждут бараки Аушвица.
Профессор Кардозо уверил его, что немедленно свяжется с гестапо, буде бывшая жена позвонит, или напишет.
Разглядывая фотографию женщины, фон Рабе вспоминал длинные ноги, стройную шею, блондинки, на террасе кафе, в Венло:
– Она сделала укол, в гостинице, – зло подумал Макс, – доктор медицины. Не будет она звонить и писать. И дверь она не трогала, это жители Амстердама позаботились. Она далеко не дура… – светлые волосы падали на плечи. Лицо доктора Горовиц было строгим, сосредоточенным. Фон Рабе понял, на кого она похожа. До войны он долго любовался статуей Дианы Охотницы, в Лувре:
– Голову поворачивает… – раздраженно вздохнул Макс, – одной рукой удерживает оленя, а другой за стрелами тянется. Подобная женщина не остановится перед тем, чтобы убить Кардозо. Плевать она хотела, что профессор отец ее сыновей. Волчица… – Макс тщательно скрывал ярость. Он не ожидал, что в крохотной Голландии человек может исчезнуть, без следа, словно он и не существовал:
– Она могла в Британию отправиться… – Макс, сидя в «Рице», небрежно слушал рассуждения месье Клода Тетанже о редакционной политике газет правительства Виши, – с Холландом и ее братом. Ладно, рано или поздно их все равно, найдут. Доктор Горовиц поедет на восток, как и все евреи. Жидов Франции ждет похожая участь… – скрыв зевок, он предложил месье Клоду сигареты.
– Очень хорошо, герр Тетанже, – рассеянно сказал Макс, – но помните, ваша новая должность, как одного из редакторов La France au Travail, предполагает следование курсу, одобренному министерством рейхспропаганды. В конце концов… – оберштурмбанфюрер тонко улыбнулся, – вы получаете заработную плату из Берлина… – месье Тетанже, немного, покраснел:
– Ориентируйтесь на статьи в «Фолькишер Беобахтер», – посоветовал Макс, – лучшие образцы немецкой журналистики… – La France au Travail, новую газету, создали для влияния на умы, как выражался Макс, интеллектуальной прослойки общества. Листок финансировался из Берлина. Заседания редколлегии проходили в немецком посольстве, на рю де Лилль. Отец месье Клода, король шампанского, старший Тетанже был лучшим другом Петэна и хотел стать мэром Парижа. Макс знал, что фарс правительства коллаборационистов долго не просуществует, но сейчас не надо было настраивать французов против Германии:
– Пусть думают, что мы ценим их культуру, восхищаемся достижениями нации… – Макс отпил хорошо заваренного кофе, – я и Шанель так сказал… – Макс приехал в Париж под чужим именем, с немецким дипломатическим паспортом. Французы считали его сотрудником посольства. Он жил на рю де Лилль, в хорошо обставленных апартаментах. Макс провел пару ночей с Шанель, представляя себе, по отдельности и вместе, 1103 и мадемуазель Элизу. Последнее ему понравилось. Он озорно подумал, что можно привезти будущую графиню фон Рабе в Пенемюнде:
– Нет, нет, – оборвал себя Макс, – 1103, это секрет рейха. Она до смерти не покинет полигон. О ней, как и последнем плацдарме, в Германии знает едва ли десяток людей.
На рю де Лилль пришли две радиограммы, из Аушвица и Берлина. Первая была от младшего брата. Макс, прочитав ее, хмыкнул:
– Отто потерял невесту. Он ее никогда не видел, эту Августу, влюбился по фотографии… – Макс, впрочем, сомневался, что средний брат способен на чувства:
– Самец-производитель… – он услышал хвастливый голос Отто, – счастье для фрейлейн Августы, что она утонула в Боденском озере. Он бы ее заставил рожать, каждый год… – Макс не собирался иметь много детей:
– Двое, трое… – думал он, – мальчики и девочка. В конце концов, не для того я женюсь на баронессе, аристократке, чтобы запереть ее в детской. Жена должна хорошо выглядеть, блистать в свете, обладать талантами. Подобное важно, для карьеры… – фюрер постоянно напоминал немецким женщинам об их долге перед рейхом, но партийные бонзы предпочитали жениться на красавицах, а не на простушках, в фартуках с поварешками.
По словам Генриха, Отто погрузился в траур. Брат даже устроил языческую церемонию, с факелами, в дубовой роще, рядом с Аушвицем.
– Компания ненормальных, общество «Аненербе», – Макс, в Берлине, читал о планах экспедиции на север, в Гренландию и арктические области, – если бы они туда ехали искать полезные ископаемые, а не корни арийской расы… Какие викинги? Пять сотен лет прошло, с тех пор, как в Гренландии последние европейские переселенцы жили. Даже уголь оттуда в Германию не доставить, больше горючего потратишь. Это если в Арктике вообще есть уголь, – скептически подумал Макс:
– Отто не пропустит подобной возможности. Мало ему Тибета было… – последний плацдарм тоже находился далеко от Германии, однако его решили создать больше для спокойствия.
Вторая радиограмма, от Шелленберга, заставила Макса сочно выругаться. Мальчишка и полковник Кроу, сбежали из крепости Кольдиц. По всей Саксонии разослали, описание военнопленных, но, ни одного, ни другого не нашли. Макс даже не знал, что полковник Кроу попал в плен. По возвращении в Берлин, фон Рабе решил издать особое распоряжение. Макс намеревался поднять досье 1103, и подписать приказ, по которому любой ее родственник, даже самый дальний, в случае плена подлежал немедленному расстрелу. Оберштурмбанфюрер не хотел никакого риска. Вспомнив радиограмму, он, осторожно, поинтересовался у Тетанже, не слышно ли о бароне де Лу.
Месье Клод пожал плечами:
– Он без вести пропал, как и месье, Корнель, его родственник, архитектор. Но даже если месье де Лу появится в Париже… – Тетанже замялся, – он в нашу газету писать, не намерен. Он коммунист, господин оберштурмбанфюрер, несмотря на титул. Он пойдет к своим… – Тетанже помолчал, – товарищам… – коммунистическую партию запретили с началом войны, в прошлом году. Коммунисты, согласно политике Сталина, друга Германии, отказались поддерживать боевые действия. Макс выяснил, что мальчишка, тем не менее, отправился добровольцем на фронт, успев опубликовать статейку, с критикой Сталина.
– И его не выгнали из партии? – недоуменно поинтересовался Макс:
– У них дисциплина, все ходят строем, несогласных расстреливают… – он расхохотался, показав белые зубы:
– Муха в Париже отирается… – Макс оглядел вестибюль «Рица», – но не здесь, конечно. Биньямин на Монпарнасе живет… – слухи о розыске Биньямина, по просьбе Макса, распустило парижское гестапо. Никто еврея арестовывать не собирался. Макс подозревал, что Муха сейчас не даст о себе знать. Агент занимался внутренними делами СССР. Фон Рабе в них влезать не требовалось. Связь они наладили отлично, сведения от Мухи поступали из немецкого посольства, в Москве:
– Такие люди, как Муха, нам понадобятся, – решил Макс, – когда война в России закончится. Мы устроим местную администрацию, как здесь, из лояльных людей. Они в любой стране найдутся. Даже евреи, как профессор Кардозо, – Шелленберг, в Берлине, рассказал Максу, что палестинские евреи ищут контактов с рейхом. Фон Рабе, задумчиво, отозвался:
– Не надо их отталкивать. Они ненавидят Британию, они могут быть полезны. Учитывая планы фюрера по вторжению в Африку… – Средиземное море должно было стать внутренней гаванью рейха и его союзников.
Тетанже развел руками:
– Они коммунисты, но французы, в первую очередь. Свобода слова… – месье Клод, было, вскинул голову. Заметив холодный взгляд Макса, он смешался:
– Торез исчез, скорее всего, бежал в Советский Союз. К Дюкло месье де Лу не пойдет. Месье Дюкло поддерживает Сталина и вступил с вами в переговоры… – коммунисты, действительно, просили разрешения восстановить издание L’Humanite. Тетанже считал, что месье де Лу, если бы он выжил и добрался до Франции, начал бы искать агентов, заброшенных в страну правительством в изгнании, во главе с де Голлем.
Макс желал мальчишке смерти, но, посетив Лувр, он понял, что месье де Лу ему нужен. Музей опустел. Французы оставили в залах только не имеющие ценности копии античных статуй. Картины и скульптуры были разбросаны по замкам, во французской провинции. Чтобы собрать ценности обратно в Париж, требовалось сначала их найти.
Макс рассматривал свои отполированные ногти. Месье Клод излагал тезисы будущей статьи о засилье еврейства во Франции. Тетанже вспоминал дело Дрейфуса. Макс коротко велел:
– Вычеркните, Дрейфуса обвиняли в шпионаже на Германию. В нынешней обстановке, это скорее заслуга… – фон Рабе проследил за каким-то хорошо одетым азиатом. Перед японцем или китайцем почтительно раскрыли двери ресторана:
– И арабы здесь… – Макс видел юношу, в феске, – надо с ними работать, если мы собираемся вводить войска в Африку. Японцы нападут на Америку, это вопрос времени. Мы их поддержим, с помощью конструкции 1103. Она в следующем году будет готова. В следующем году мы окажемся в Москве… – Макс прервал Тетанже:
– Общественное мнение надо склонить в пользу регистрации евреев. Французы должны понимать, что их гражданский долг, сообщать об уклоняющихся от учета людях… – регистрацию предполагалось начать осенью. Эйхманн предлагал ввести и обязательные желтые звезды, нашивки на одежду. Макс его поддерживал. Аушвиц пока не оборудовали должным образом, другие лагеря только строились. Макс написал в докладной, в Амстердаме:
– Считаю, что до начала процесса депортации еврейского населения на новые территории, и окончательного определения их дальнейшей судьбы… – это был принятый на Принц-Альбрехтштрассе эвфемизм, – следует использовать их в индустриальных районах Европы, в перевалочных лагерях… – Генрих показал Максу расчеты.
Цивильарбайтеров на запад возить было невыгодно, местным рабочим приходилось платить. Евреи оставались самым дешевым решением:
– Пусть передохнут на месте, – улыбнулся Макс, – меньше израсходуем денег на востоке.
Он заказал досье на кузена мальчишки, месье Корнеля. Макс выяснил, что архитектор был родственником герра Питера, белоэмигрантом, но никаких связей с организациями русских фашистов не имел. О нем отзывались, как об аполитичном человеке и светском баловне. Макс рассмотрел фото из хроники. Ему не понравились глаза месье Корнеля, не понравились сведения о том, что архитектор, юнцом, прошел гражданскую войну, в России. Больше всего Максу не понравилось, что Корнель учился в Германии, в школе Баухауса. Судя по его высказываниям, ожидать от господина Воронцова-Вельяминова симпатий к рейху, было бессмысленно:
– Светский баловень… – кисло сказал Макс, разглядывая жесткий очерк лица, – светский баловень не пошел бы на войну, а отправился бы в Гавр, на борт лайнера. Головой бы подумали, прежде чем писать чушь… – Макса не утешало даже то, что месье Корнель не давал о себе знать. После побега мальчишки Макс понял, что подобные люди не исчезают бесследно.
Потушив сигарету, он поднялся. Тетанже, сразу, вскочил. Макс поинтересовался:
– А ваша жена, месье Тетанже, мадам Роза, разделяет ваши взгляды… – он увидел капельки пота на лбу журналиста. Порывшись в кармане, месье Клод вытащил платок. Пальцы, украшенные золотым перстнем, немного дрожали:
– Я разведен, герр Шмидт. Мы с Розой не сошлись характерами. Сегодня звонил мой адвокат, у него на руках свидетельство, из мэрии. Я могу съездить в контору юристов, предъявить бумагу… – Макс похлопал его по плечу:
– Бывает, месье Клод. Мы все, – он поискал слово, – делаем ошибки. Нам достаточно знать, что вы лояльны к ценностям фюрера и рейха… – из ресторана доносились звуки оркестра. Макс, отчего-то, подумал:
– Давно я не танцевал. В Берлине у меня на подобное нет времени. Ничего, после свадьбы с Элизой, мы начнем устраивать приемы, балы… – покосившись на руку в косынке, Макс незаметно подвигал пальцами. Рана не болела. Размотав косынку, фон Рабе сунул ткань в карман:
– Если я оказался в Париже, я, хотя бы могу потанцевать с красивой женщиной? После мадам Шанель… – он, незаметно, поморщился, – мне нужен отдых… – Макс ничего себе позволять не собирался. Он приехал в Париж по делу. Ему, всего лишь, хотелось поболтать с хорошенькой девушкой, не видя в ее глазах страха, как у мадемуазель Элизы, или презрения, как у 1103.
– Пойдемте, месье Клод, – весело сказал фон Рабе журналисту, – я угощаю… – он вдохнул аромат пудры, духов, услышал мелодию танго. Щелкнув пальцами, Макс велел метрдотелю:
– Начнем с шампанского, икры и фуа-гра.
Рынок Ле-Аль шумел за темными, поднимающимися, в жаркое, полуденное небо, стенами церкви Сент-Эсташ. На мостовой выстроились грузовики фермеров. На брусчатке блестела серебристая чешуя, раздавленные яблоки и клубника, листы салата, размазанные колесами помидоры. Мальчишки, в длинных, холщовых, испачканных кровью передниках, шныряли в толпе. У лотков стояли плетеные корзины с битыми курами, свежей рыбой, молодой, во влажной земле, картошкой.
Под закопченными, стеклянными крышами павильонов, у длинных прилавков, толпились покупатели. Время было обеденное, распродавали остатки. Оптовики, из ресторанов и гостиниц, появлялись на рассвете, начиная с пяти утра, когда весь рынок пах горячим, луковым супом. Его варили, чтобы подать продавцам, и грузчикам. Они начинали собираться после полуночи, раскладывая товар. Сейчас настало время домохозяек, тех, кто хотел купить провизию по дешевке. В мясном ряду торговались особенно громко. Топорики вонзались в окровавленные колоды, осколки костей летели под ноги покупательницам. На прилавках сочилась кровью свежая печень. Женщины бесцеремонно рылись в бульонных обрезках, взвешивали на руке неощипанных куриц. Невидная дверь, на задах мясного ряда, вела в коридор, где веяло ароматом лука и расплавленного сыра.
На старом столе красовались два глиняных горшочка, с золотистой, тягучей массой и круг, с разложенными сырами. Мишель повертел запыленную бутылку, которую принес хозяин. Это было белое бургундское, Батар-Монтраше, двадцатилетней давности. Мишель подозревал, сколько оно стоит. Он заставил себя улыбнуться:
– После победы откроем, месье Жак. Берегите ее, двадцать первый был отличным годом… – у Мишеля, на набережной Августинок, лежала бутылка Шато д’Икем, того же года:
– Надо ее на запад забрать, – напомнил себе мужчина, – наверняка, боши в квартиру въедут… – в апартаментах ничего ценного, кроме сейфа с рабочими материалами не оставалось:
– Они мне тоже пригодятся… – длинные, в пятнах краски, пальцы, пролистали страницы французского паспорта, лежавшего рядом с горшочком. Мишель поднял голову: «А где сейчас, месье Намюр?»
– Там, откуда ты явился… – его собеседник взял старую, погнутую ложку:
– Вряд ли он, в ближайшее время, навестит Францию. Твой ровесник, тридцать лет. Аспирантом у меня был, до войны. Ты вообще пить не собираешься? – он хмыкнул, подув на суп.
– Отчего же, – мрачно ответил барон де Лу, – мне, сейчас выпивка очень, кстати придется. Месье Жак, – позвал он, – принесите нам четыре… нет, шесть бутылок домашнего, белого и красного, если вы потофе обещаете… – потофе поставили на стол, когда они прикончили третью бутылку белого, суп и сыры.
Они, молча, хлебали овощной бульон, заедая его дымящейся говядиной, на кусках свежего хлеба. Мишель открыл красное вино:
– Границы никакой не существует. В Сааре все на двух языках говорят, никто на меня внимания не обратил. Сошел с местного поезда, на маленькой станции, поднял руку на шоссе. Первый грузовик, идущий на запад, был мой… – он подергал полу испачканной краской куртки. Мишель шел к Парижу, рисуя вывески, ремонтируя дома. Он спал на фермах, а то и просто в поле, или лесу. Лето выдалось жаркое. Документов у него не было, но никто его бумаг и не спрашивал. Он избегал больших дорог и оживленных городов:
– Если бы это случилось в другое время, – горько усмехнулся Мишель, – можно было бы сказать, что я отлично провел каникулы в провинции. Готовят на востоке отменно, бургундские вина славные… – красное тоже было бургундским, молодым, прошлогоднего урожая.
Во время «странной войны», они видели грузовики с ящиками винограда:
– Хорошая была осень, – он попробовал вино, – лет через десять за бутылки отличные деньги дадут. Ваше здоровье… – выпив, Мишель почесал в голове:
– Мне надо вымыться и сложить вещи. О кузене моем ничего неизвестно? – человек напротив, пожал плечами:
– В Британии я его не встречал, после эвакуации. С немцами он знаться не будет, с коллаборационистами тоже, – мужчина презрительно улыбнулся, – а среди наших общих знакомых месье Корнель не появлялся… – Мишель должен был придумать, как вывезти тетю Жанну и мадемуазель Аржан из Парижа:
– У тети Жанны есть документы… – он медленно пил вино, – женский паспорт для Аннет я достану. Это нетрудно… – уходя на фронт, Мишель оставил Теодору ключи от квартиры на набережной Августинок. Он предполагал, что кузен передал их мадемуазель Аржан:
– Тетя Жанна в инвалидном кресле… – Мишель тяжело вздохнул. Вслух, он сказал: «Мне машина понадобится, месье профессор».
Марк Блок, профессор истории в Сорбонне, учитель Мишеля, взглянул на него из-под простого, в стальной оправе, пенсне:
– Найдем, дорогой месье Намюр. И не профессор, а месье Нарбонн. Я отсюда на юг, в университет Монпелье, несмотря на войну… – он нашел на столе пачку папирос, – студенты начинают занятия, в сентябре… – они курили, слушая гомон, из-за двери:
– Он еврей, – думал Мишель, – ему шестой десяток, у него семья, дети. И он великий ученый, в конце концов… – Блок принял от хозяина кофейник и пирог с яблоками:
– Я о нашей странной войне воспоминания написал… – серые глаза улыбнулись, – тебя почти сразу в плен взяли, а мы всю осень и зиму провели в тени линии Мажино. Месье Корнель, наверное, рисовал, а что историкам остается… – Блок налил себе кофе, – смотреть вокруг, и переносить все на бумагу. На юге пока евреев не выгоняют с преподавательских постов, – добавил он, – хотя здесь, думаю, это время не за горами.
– А почему вы не уехали? – внезапно, спросил Мишель:
– Почему в Британии не остались, после Дюнкерка? Месье профессор, – он замялся, – не надо рисковать. Вы пожилой человек, великий ученый… – Блок отозвался:
– После смерти решат, кто великий, а кто нет. Нарбонн, – он помолчал, – это кличка, разумеется. Для нашей безопасности мы решили, что лучше имена не употреблять. Но вообще, – он повел рукой, – движение разрознено. Коммунисты, католики, монархисты, интеллектуалы, сторонники де Голля… Жаль, что ты хочешь на запад отправиться, – он испытующе посмотрел на Мишеля, – нам бы очень пригодился человек в Париже, координатор, связующее звено. С тобой будут говорить все. Ты одновременно и коммунист, и католик, и человек с титулом… – Мишель помешал кофе в чашке:
– У меня женщины на руках, месье профессор. Мать месье Корнеля и его невеста. У мадемуазель Аржан никакого паспорта нет, она еврейка. Я хочу их отвезти куда-нибудь подальше, в Бретань, в глушь. Может быть, при монастыре устроить… Соберу людей, я многих в Ренне знаю, организую… – Мишель помолчал, – акции, – и вернусь в Париж, обещаю. Здесь можно всю жизнь прятаться, – он обвел рукой низкие, каменные своды комнаты: «Нужна связь с Лондоном, с правительством в изгнании».
– Будет, – кивнул Блок, – об этом заботятся, свои люди. Что касается акций… – он указал на La France au Travail, – мне кажется, можно начать с твоего довоенного оппонента, месье Тетанже… – Мишель выругался:
– Этой шайкой я займусь до отъезда. Осторожно, конечно. Бойкое перо месье Клода прервет свою деятельность… – Мишель скомкал газету:
– В сортире таким подтираться, и то, несмотря на деньги нацистов, они на бумаге экономят… Больше я никуда не заходил, месье профессор, – добавил он, – сразу к вам направился… – до войны Мишель посещал домашние семинары у Блока, в Латинском Квартале. Занимаясь средневековым искусством, Мишель считал себя обязанным разбираться в истории. Допив кофе, он попросил хозяина:
– Месье Жак, принесите нам еще кофейник и бутылку арманьяка, пожалуйста.
Блок поднял бровь:
– Я поторопился, когда решил, что ты не будешь пить. Впрочем, в плену, наверняка, подобного не давали… – старый, почти бесцветный арманьяк пах гасконским солнцем. Завидев Мишеля, с профессором, месье Жак сказал, чтобы месье барон не беспокоился:
– Не надо в таком виде на улице появляться… – хозяин, окинул взглядом куртку маляра и растоптанные ботинки, – переночуете здесь, а утром я принесу костюм… – в Бретани Мишелю такая одежда не понадобилась бы, но добираться на запад требовалось, не вызывая подозрения у немцев или патрулей полиции Виши. Мишель собирался сесть за руль машины, и сам довезти женщин до Ренна.
– Не давали, – согласился Мишель.
Он лукавил, говоря Блоку, что пришел к нему сразу, когда оказался в Париже. Мишель понимал, что даже десяток бутылок вина не заставят его забыть полутемную лестницу на Монпарнасе, ее испуганный голос:
– Ты… ты жив, ты вернулся. Иди, иди сюда… – Мишель, отступив, приказал себе не заходить в знакомую переднюю, не смотреть в черные, большие глаза. От нее пахло сном, теплой, нагретой постелью, кудрявые волосы растрепались. Она приникла головой к его груди. Мишель слышал, как бьется ее сердце, ловил шепот:
– Я знала, знала, что ты жив… Я молилась за тебя… – подняв заплаканное лицо, она потянула его за полу куртки:
– Пойдем, тебе нужна ванна, я тебя накормлю… – он велел себе не брать маленькую ручку. Она непонимающе посмотрела на него:
– Волк… Что случилось? Аннет в Париже, я ей позвоню… – этого делать было нельзя. Мишель сначала хотел все подготовить, для отъезда из города.
Он откашлялся:
– Не надо… Момо, Я сам все сделаю. Я к тебе первой пришел… – она улыбнулась, сквозь слезы, – первой… – Мишель сжал зубы, – потому что, это мой долг. Я не могу ничего начинать, пока я связан… – он вздохнул, – связан обязательствами. Перед тобой, Момо, Аннет, и матерью месье, Корнеля. О них я позабочусь… – она прикусила нижнюю губу: «И обо мне тоже?»
– Да, – кивнул Мишель, – за этим я здесь. Я пришел сказать, что я тебя не люблю, Момо… – он скомкала шелк халата на хрупкой шее:
– Я понимаю… Понимаю, Волк. Если ты решил… Но, если тебе что-то понадобится, в Париже… Помощь… – он только позволил себе наклонить белокурую голову, прикоснуться губами к тонким пальцам: «Спасибо тебе за все, Момо».
Мишель опрокинул рюмку арманьяка:
– В Бретани, кроме сидра, и виноградной водки, ничего не дождешься. Поэтому сейчас месье Жак принесет еще пару бутылок бургундского, и мы примемся за работу… – они с Блоком обсуждали будущее устройство движения, связь с правительством де Голля, и возможные операции, но Мишель видел только ее большие, блестящие, наполненные слезами глаза.
Машину Блок обещал подогнать к апартаментам на рю Мобийон.
Проводив его до двери, ведущей на рынок, Мишель вернулся в каморку. Взяв недопитую бутылку белого, он приник губами к горлышку. Вино было сладким, нежным, у него немного кружилась голова:
– И все, – Мишель закурил, опустившись на лавку, – и больше ничего не произойдет, до победы. Не стоит сейчас подобным заниматься… – посмотрев на фотографию месье Тетанже, на первой полосе коллаборационистского листка, Мишель пообещал: «Увидимся в скором будущем, дорогой Клод».
За медальонами из нежной, пикардийской баранины, от овец, пасущихся на приморских лугах, в устье Соммы, месье Тетанже извинился. Журналист настаивал, что герр Шмидт должен, непременно, увидеть свидетельство о разводе. Макс выбрал для дипломатического паспорта самое неприметное имя. Оберштурмбанфюреру не требовалось в Париже, блистать титулами. Французы, лояльные к немецкой администрации, и без того смотрели Максу в рот, ловя каждое его слово.
На фарфоровой, с золотой каемкой тарелке, лежало розовое, сочное мясо. К спарже подали голландский соус. Пюре, на сливках, сделали из любимой Максом картошки, с ореховым привкусом. Оберштурмбанфюрер пристрастился к ней после поездки в Данию, откуда и происходил сорт.
Нильс Бор находился под надежной охраной местного гестапо. Ученый уделил Максу ровно четверть часа. Разговор закончился, не успев начаться. Бор сухо заметил, что не занимался военными разработками, и не собирается в них участвовать. Он, со значением, посмотрел на часы, Макс поднялся. Фон Рабе не хотел настраивать ученого против себя лично, и Германии, в общем. Дания считалась близкой по духу, арийской страной, в ней имелась собственная нацистская партия. В печати, и на радио, согласно директивам из рейха, не говорили об оккупации. Дания находилась, по изящному выражению министерства пропаганды, под защитой войск вермахта. В стране оставили королевское правление, местную администрацию, и пока не трогали евреев.
– Их в Дании немного… – Макс отпил дорогое, играющее рубином бордо, – как и в Норвегии. У Бора есть еврейская кровь. Можно на этом сыграть. Он, конечно, не профессор Кардозо, – Макс усмехнулся, – и не собирается с нами сотрудничать, но, при угрозе депортации, любой станет послушным. С евреями Скандинавии мы покончим…
СС хотело создать в странах, близких по духу к Германии, собственные легионы:
– Они разберутся с местными евреями. В СССР случится, то же самое… – Макс знал историю:
– Во время гражданской войны, кто только погромов не устраивал. Белые, красные, все остальные. Поляки тоже рады освободиться от еврейского засилья… – в охрану новых концентрационных лагерей собирались нанимать местных работников:
– Они получат заработную плату, отличный паек… – подождав, пока уберут тарелку, и поменяют приборы, Макс закурил, – они будут стремиться помочь рейху. Это освободит немецкий персонал. Мы сэкономим деньги, избавим немцев от некоторых неприятных обязанностей. Мы должны заботиться о комфорте наших солдат и офицеров… – Макс достал блокнот и паркер, с золотым пером.
После баранины они заказали камбалу, в черном масле, сорбет и груши, в шоколадном сиропе. Макс выбрал бутылку отличного сотерна, десятилетней давности:
– Местный персонал, для лагерей… – подув на чернила, он услышал звуки «Кумпарситы». Фон Рабе обвел глазами ресторан. Все мужчины смотрели в сторону дверей. Метрдотель, улыбаясь, провожал к столику, высоких, темноволосых девушек. Макс узнал стройную спину, гордый поворот головы. Оберштурмбанфюрер видел ее фильмы, и всегда любовался мадемуазель Аржан. Он вспомнил досье на господина Воронцова-Вельяминова:
– Они встречались, она считалась его невестой. Он без вести пропал. Девушка грустит, девушку надо развлечь… – спутница мадемуазель Аржан потребовала шампанского:
– У нас праздник, месье Огюст, – сказала она, – мы намереваемся веселиться… – Макс поймал себя на улыбке:
– Генриху мадемуазель Аржан тоже нравится. Похвастаюсь, что я с ней танцевал. Может быть, и не только танцевал… – Макс не испытывал иллюзий относительно кинозвезд. Весь Берлин знал, что рейхсминистр пропаганды считает кинофабрику в Бабельсберге чем-то вроде личного борделя.
– Отто в Норвегию летает… – Макс поправил шелковый, итальянский галстук, – бык-производитель… – оберштурмбанфюреру не понравились девушки в Дании. Он слышал, что норвежки еще более некрасивы:
– Они коровы… – усмехнулся Макс, – то ли дело француженки, как мадемуазель Аржан, или бельгийки, как мадемуазель Элиза. Видна стать, элегантность, воспитание… – он хотел привезти Эмме парижские духи:
– Ей шестнадцать лет. Пора приучаться к хорошей одежде, оставить теннисные юбки, спортивные туфли и значки Союза Немецких Девушек… – Макса немецкие девушки не привлекали. Фюрер призывал к скромности, а Макс любил женщин в шелковых платьях, на высоких каблуках, в красивом белье.
– Кроме 1103. Ей я готов простить даже хлопковые чулки, на резинках… – он вспомнил белую кожу, коротко стриженые, рыжие волосы, косточки на позвоночнике, выступающие, острые лопатки. Мадемуазель Аржан сидела к Максу в профиль. Он видел изящный нос, с французской горбинкой, длинные ресницы. Темный локон щекотал маленькое ухо, с жемчужной сережкой:
– Она может приехать в Берлин… – решил Макс, – у нас отличное кинопроизводство. Французы свое свернули. Пока мы выработаем директивы о том, что позволено снимать в оккупированных странах, пройдет время. Зачем простаивать актрисе? Рейхсфюреру Гиммлеру она нравится… – на Принц-Альбрехтштрассе часто устраивали закрытые показы новых фильмов, для сотрудников:
– Еще американцы ее перехватят… – Макс помнил сцену, в «Человеке-звере», где мадемуазель Аржан появлялась в одних шелковых чулках и низко вырезанном корсете, по моде прошлого века. Макс даже сцепил пальцы, чтобы успокоиться.
Он понял, на кого похожа мадемуазель Аржан:
– Нефертити. У Эммы тоже миндалевидный разрез глаз. Интересно, в кого? – девушки чокнулись хрустальными бокалами. Они пили «Вдову Клико». Макс решил:
– Следующий танец. Надо первым к ней подойти. Я вижу, как на нее азиат уставился. Фюрер объявил их арийцами, однако они спят на полу и едят сырую рыбу… – Роза, одними губами, сказала Аннет:
– Шведа сейчас удар хватит, хотя бы улыбнись ему. Он в тебе дырку просмотрел, как и азиат… – Роза махнула ресницами в сторону столика, где, в одиночестве, сидел отлично одетый китаец, или японец. Смуглое лицо было непроницаемым. Аннет заметила, что мужчина, лет тридцати, не спускает с нее глаз.
Роза, изящным жестом, намазала на ржаной тост черную, иранскую икру:
– Может быть, и не придется ездить на Лазурный Берег, моя дорогая. Я бы ставила на шведа. Стокгольм красивый город, я туда летала на съемки, от Vogue. Не Париж… – она смерила оценивающим взглядом предполагаемого шведа, – но в Париже нам скоро не будут рады… – красивые губы искривились. Аннет вздохнула:
– Я не могу, Роза. Теодор жив, он вернется… – бывшая мадам Тетанже положила теплые пальцы на узкую ладонь девушки:
– Я тоже в это верю, милая. Но если не вернется… – Роза подытожила:
– Если мы сами, о себе, не позаботимся, никто этого не сделает, Аннет. Мы никому не нужны… – Аннет видела настойчивый взгляд светловолосого, высокого, красивого мужчины.
– У него нет кольца, – углом рта шепнула Роза, – потанцуй с ним. Танец тебя ни к чему не обязывает. У азиата кольцо имеется, он женат… – Наримуне никак не ожидал увидеть свояченицу в «Рице».
– И что я ей скажу? – думал граф:
– Она ничего не знает. Не знает, что у нее есть сестра, что она, на самом деле, Горовиц, а не Гольдшмидт. Пригласить ее на танец: «Здравствуйте, я ваш зять…». У меня даже письма Регины при себе нет, конверт в номере… – Наримуне заметил давешнего, светловолосого мужчину, из вестибюля. Его спутник сначала сидел за столом, но вышел из зала:
– Ладно, – вздохнул граф, – отложим. Пусть мадемуазель Аннет спокойно пообедает. Не стоит о подобном в «Рице» говорить. Приеду на Левый Берег, вечером, с письмом… – свояченице и ее подруге официант принес две бутылки шампанского:
– Месье за столиком рядом, мадемуазель Аржан, мадам Тетанже… – сообщил он, – восхищается вашей красотой… – Роза поиграла будничным, с крупной жемчужиной, кольцом на пальце: «Я теперь мадам Левин, Франсуа. Мы празднуем».
– Очень рад, мадам… – Франсуа едва заметно улыбался, – если мне будет позволено заметить, вам так лучше… – Роза посмотрела из-под ресниц на смуглого юношу. Он обедал, сняв феску:
– Я слышала, – томно сказала мадам Левин, когда официант отошел, – что пирамиды в Египте очень хороши. У них есть оперный театр, они нейтральная страна. Он юнец, конечно… – Аннет усмехнулась:
– Он араб, моя дорогая. А мы с тобой… – Роза, решительно, пожала плечами: «У меня нет предрассудков».
Итамар Бен-Самеах тратил в «Рице» не свои деньги. Паспорт Фаруха эль-Баюми, единственного сына и наследника Мохаммеда эль-Баюми, владельца хлопковых плантаций и текстильных предприятий, сопровождался туго набитым бумажником и чековой книжкой, Лионского Кредита. Итамар познакомился с Фарухом в баре отеля «Шепард», рядом с каирской оперой. Итамар говорил по-арабски так, словно родился и всю жизнь прожил в Каире. При себе у юноши имелось отличное средство, из тех, что «Иргун» использовал в подобных операциях. Господин эль-Баюми, придя в себя, не вспомнил бы даже имени обходительного юноши, нового приятеля. Впрочем, Итамар ему и не представлялся. Действие лекарства, как его называли боевики «Иргуна», продолжалось больше суток. Успев снять деньги со счета господина Фаруха, Итамар спокойно сел на самолет египетской авиакомпании «Миср», направлявшийся, через Ларнаку и Неаполь, в Марсель.
Это была первая миссия Итамара, и он немного волновался:
– Доктор Судаков будет недоволен, что меня послали… – юноша, незаметно рассматривал мадемуазель Аржан, и ее спутницу, – мне всего девятнадцать. Однако никого под рукой не было, а я знаю языки… – в семье Гликштейнов говорили на английском, и немецком. Мать Итамара родилась в семье марокканских евреев, приехавших в Палестину в конце прошлого века. Юноша отлично знал французский язык.
С американским журналистом, мистером Фраем, в Марселе он говорил по-английски. Фрай организовывал вывоз евреев из Франции в Америку, через Испанию и Португалию. Американец признался Итамару, что его ресурсы ограничены, и он не может рисковать большими группами людей:
– Тем более, – заметил Фрай, – моя страна заинтересована в талантах. Писатели, художники, архитекторы, киноактеры… – он пошелестел бумагами. Итамар заставил себя сдержаться:
– Во Франции полмиллиона евреев, мистер Фрай, – нарочито спокойно заметил юноша, – что делать тем, у кого таланты отсутствуют?
Американец развел руками:
– Правительство Франко не потерпит полумиллиона евреев на своей территории. Мы не сможем перевести их через границу… – Итамар проверил документы японца больше по привычке. Японский паспорт был ему совершенно не нужен. Юноша отпил шампанского:
– Денег господина Фаруха достаточно на аренду корабля. Хотя бы сотню человек я должен отсюда вывезти… – в Марселе Итамара ждала группа еврейской молодежи с юга, однако он не мог покинуть Францию, не увидев, своими глазами, что делается в Париже.
– Цила и Циона мне никогда в жизни не поверят… – восторженно подумал юноша, – я обедал рядом с мадемуазель Аржан… – в Тель-Авиве крутили французские ленты. Фильмы переводили, за кадром, два голоса, мужской и женский. Вся Палестина узнавала голоса с первого звука. Итамар приезжал в Кирьят-Анавим из Петах-Тиквы. Юноша жил в семейном, старом доме, и учился в аграрной школе. Он водил старый грузовик, принадлежавший кибуцу. Девчонки садились в кабину. Госпожа Эпштейн, строго смотрела на него: «Не гони в темноте, лучше в городе переночуйте». После кино они шли в кафе, с друзьями, летом купались, и даже спали на пляже.
Итамар вспомнил рыжие волосы Цилы Сечени:
– Все расскажу, когда приеду. Она в Будапеште родилась, но это, все-таки, Париж, «Риц»… – Итамар знал, что в подобных местах живут богатые и беспечные люди. Никто не обращал внимания на вежливого арабского юношу. Подруга мадемуазель Аржан, улыбнувшись, опустила ресницы. Заиграли «When your wish upon a star».
– When you wish upon a star
Makes, no difference who you are,
Anything, your heart desires will come true…
Аннет услышала мягкий голос:
– Вы не окажете мне честь, мадемуазель, не согласитесь на танец… – она поднялась. Аннет успела заметить, что Роза, мимолетно, нахмурилась:
– Немец, – поняла мадам Левин, – не швед. Знакомый акцент. Ничего страшного, один танец… – Макс взял прохладную ладонь мадемуазель Аржан. От нее волнующе, пахло цветами. Фон Рабе опустил глаза. У него мгновенно перехватило дыхание, губы даже пересохли. На длинном пальце девушки поблескивало простое, золотое кольцо. Фон Рабе разбирался в бриллиантах:
– Подобного я никогда не видел… – она отлично танцевала, Макс заставлял себя, улыбаясь, болтать о чем-то незначащем, – сколько, в нем каратов? И цвет… – камень, игравший глубокой лазурью, размером был с кофейное зерно. Макс посмотрел через плечо мадемуазель Аржан. Месье Тетанже, вернувшись за столик, пристально разглядывал танцующие пары. Поймав взгляд Макса, месье Клод вскинул бровь, пытаясь что-то сказать:
– Не сейчас, – раздраженно подумал фон Рабе, – пусть мелодия закончится. Надо ее опять пригласить… – официант прошелестел в ухо Итамара: «Вам записка, от мадам…»
Он ловко вложил в руку юноши клочок бумажки: «Пригласите меня на танец», – велел четкий, крупный почерк. Подруга мадемуазель Аржан легонько кивнула. Глубоко выдохнув. Итамар подошел к ее столику. Она была в дневном платье гранатового шелка, выше его на полголовы, пахло от нее сладкими пряностями. Каблуки застучали по мраморному полу. Победно улыбаясь, высоко держа голову, Роза прошла мимо столика, где сидел бывший муж, даже не посмотрев на месье Тетанже.
Макс отвел мадемуазель Аржан к столику, поблагодарив за танец, вспоминая синий, неземной цвет бриллианта. Других драгоценностей актриса не носила:
– Ничего и не надо, с подобным кольцом… – мучительно, думал фон Рабе, – таких драгоценностей в мире мало найдется… – он видел фотографии Le bleu de France, бриллианта в сорок каратов весом, находящегося в Америке. У камня мадемуазель Аржан был похожий оттенок. Макс, на мгновение, остановился. Он понял, что неслышно шепчет:
– Санси, пятьдесят каратов, светло-желтого цвета… – Санси раньше хранился в галерее Аполлона, в Лувре. Камень отправили в эвакуацию. Найти его пока никакой надежды не было:
– Регент, сто сорок каратов, украшал шпагу Наполеона и диадемы французских королей… – Регент пропал бесследно, как и остальные сокровища Лувра. Ни одного документа, бросающего свет на местонахождение драгоценностей и картин, не обнаружили. Парижское гестапо допросило оставшихся в городе кураторов музея. Они уклончиво говорили, что полных сведений о маршруте эвакуации не существует. Макс представил карту Франции:
– В одних Пиренеях можно спрятать десять Лувров, и в Альпах тоже. Хватит Гентскому алтарю здесь торчать, – решил он, – пора его перевозить в Германию. Может быть… – он взглянул на мадемуазель Аржан, – арестовать ее, по подозрению в связях с подпольщиками. Реквизировать имущество, включая бриллиант. Здесь есть какие-то подпольщики, наверняка. Агенты Черчилля, диверсанты. Пригрозим девушке тюрьмой, девушка испугается. Можно ее использовать, – Макс улыбнулся, – в качестве агента, среди сил сопротивления. Она обрадуется, ей важна карьера, все актрисы тщеславны… – Макс не мог уехать из Парижа без камня. Он понял, что кольцо приснится ему ночью, как снилась 1103, еще когда ее звали леди Констанцей Кроу, как снилась баронесса Элиза де ла Марк, с нежными, немного испуганными глазами косули, с золотистыми, сияющими, легкими волосами. Максу она, немного, напоминала ангела, на створке Гентского алтаря. Макс хотел подарить Элизе кольцо перед свадьбой. Присев за столик, он взялся за бутылку бордо:
– Право, месье Тетанже, не стоит беспокоиться. Я вам верю, без бумаг. Верю, что вы избавились, – Макс пощелкал пальцами, – от сомнительных связей… – Тетанже, кисло, отозвался:
– Моя бывшая жена здесь, герр Шмидт. Она сидит с девушкой, называющей себя мадемуазель Аржан. Они в ателье Скиапарелли познакомились. Мадемуазель Аржан работала манекенщицей, прежде чем кино заняться… – Макс кинул взгляд в сторону спутницы дивы. Ему не понравилось холодное выражение в красивых глазах. Разведенная жена Тетанже была еще выше мадемуазель Аржан. Девушка носила туфли на остром, опасно выглядящем каблуке:
– Тетанже до нее не дотягивает, – смешливо подумал Макс, – она еврейка, конечно, но красавица… – мадам Роза, раздув ноздри, зашептала что-то подруге.
Принесли камбалу. Макс взялся за рыбный нож:
– Аржан, это псевдоним? В кино подобное принято, – он задумался, – очень красивое созвучие, Аннет Аржан. Сразу запоминается… – Тетанже тонко, едва заметно улыбался:
– Принято, герр Шмидт. Я подумал, что мадемуазель… – он, со значением, помолчал, – Аржан, станет хорошим примером того, о чем я пишу в будущей статье… – француз понизил голос. Едва не поперхнувшись камбалой, Макс успокоил себя тем, что один танец с еврейкой ничего не значит. В конце концов, он почти каждый месяц держал в постели женщину с еврейской кровью и намеревался делать это и дальше. Он предполагал жениться на женщине, родившей ребенка от еврея. Макс, незаметно, посмотрел в сторону мадемуазель Аржан, а, вернее, пани Гольдшмидт.
Все складывалось, как нельзя лучше.
В досье, пропавшего без вести, жениха значилось, что месье Корнель живет в апартаментах, у Сен-Жермен-де-Пре. Имелся и адрес второй квартиры, неподалеку, на рю Мобийон:
– В общем, – подытожил Макс, – я ее найду. Пошлю наряд гестапо, отвезем ее в Дранси… – в Дранси, на севере Парижа, в районе модернистской архитектуры, La Cité de la Muette, помещалась немецкая военная тюрьма. Гестапо конфисковало здания после падения города. В будущем в Дранси собирались устроить перевалочный лагерь, для депортации парижских евреев на восток. Макс пока о плане не распространялся.
Фон Рабе показалось особенно забавным, что несколько домов в La Cité de la Muette построил пропавший жених еврейки, месье Корнель:
– Интересно, – Макс, задумчиво, ел лимонный сорбет, – он знает о ее происхождении? Хотя какая разница? Его, наверняка, нет в живых, а она поедет в Аушвиц. В качестве первой депортируемой. Жаль только, не с оркестром, не торжественным образом… – Макс едва не хлопнул себя по лбу. Взяв блокнот, он записал: «Оркестр». Средний брат упоминал о процессе селекции, который они разрабатывали с коллегами, Рашером и Менгеле:
– С музыкой на перроне дело пойдет веселее… – оркестр «Рица» играл американский джаз, – построим фальшивую железнодорожную станцию, в Аушвице. Введем евреев в заблуждение. Пусть считают, что их будут распределять по рабочим местам… – Отто говорил, что сильных, здоровых и молодых людей, надо оставлять в живых, для лагерных работ, на короткое время. Дети, старики и больные сразу, как говорили в их кругах, подлежали окончательному отбору:
– Отто упоминал, что Рашер проводит какие-то опыты, на женщинах… – полюбовавшись ярко-желтыми грушами, Макс вдохнул запах шоколада, – пани Гольдшмидт пригодится в медицинском блоке, как и бывшая мадам Тетанже… – Макс, тайно, любил джаз.
В его берлинской спальне стоял мощный радиоприемник. Когда оберштурмбанфюрер был уверен, что никого из семьи нет дома, он ловил Нью-Йорк, слушая биг-бэнд Гленна Миллера, с их солисткой, мисс Фогель, или Бинга Кросби. Здешний оркестр заиграл In The Mood. Макс, мимолетно, пожалел, что не может еще раз пригласить мадемуазель Гольдшмидт. Подобное было опасно, Тетанже сидел рядом. Он хмыкнул:
– Я ее допрошу, в Дранси. Но это рискованно, она может разболтать, что я… Хотя кто ее будет слушать, в Аушвице? В медицинском блоке люди долго не живут. Надо держать себя в руках… – вздохнул Макс:
– Забери у нее кольцо, отправь на восток, и забудь о ней… – пьяный голос перекрыл оркестр:
– Хватит жидовской музыки, играйте «Хорста Весселя!», – офицер в майорском мундире вермахта, немного покачиваясь, пошел к оркестру.
– Хорста Весселя! – поддержали его из-за столика, где сидели военные. Макс поморщился:
– Кто их сюда пустил? Здесь не Берлин, и пока не оккупированная территория. И это «Риц», а не пивная, в Митте… – армейцы, нестройно, запели:
– Die Fahne hoch! Die Reihen fest geschlossen!
– SA marschiert mit ruhig festem Schritt…
Оркестр, упрямо, продолжал играть, немцы кричали, вставая с мест. Над залом пронесся гневный голос:
– Пошли вон, боши! Франция, свободная страна! Убирайтесь прочь, со своими маршами… – Тетанже побледнел:
– Герр Шмидт, помните, я больше ей не муж. Я не имею никакого отношения… – мадам Левин, выпрямив спину, прошла к пьяному майору:
– Убирайся, нацистская свинья! Сначала научись вести себя в обществе… – Роза схватилась за щеку. Мадемуазель Аржан встала рядом с подругой. Тетанже приподнялся:
– Они еврейки! Им не место в приличном отеле, ресторане… – Макс едва сам не заткнул рот месье журналисту. Офицеры вермахта побагровели. Майор, отвесивший пощечину Розе, вытер руку о китель:
– Право, – подумал Макс, – что Кардозо, что Тетанже… Все коллаборационисты одинаковы. Ради места у кормушки родную мать продадут, а не то, что бывшую жену… – затыкать рот месье Тетанже не потребовалось. Мадемуазель Аржан, промаршировав к их столику, хлестнула месье Клода по лицу:
– Подонок и сын подонка, – сказала она низким, красивым голосом, окинув Макса презрительным взглядом:
– Грязный нацист, как и все вы… – давешний азиат, к удивлению Макса, тоже встал.
– Никто не смеет поднимать руку на женщину в моем присутствии, – спокойно заметил он, оказавшись рядом с майором. Оркестр затих, люди прекратили жевать, немцы голосили «Хорста Весселя». Азиат схватил майора за руку, офицер потянулся за пистолетом. Макс закатил глаза:
– Только стрельбы не хватало… – он, примирительно, сказал:
– Мадемуазель, простите моих соотечественников. Они вернулись с фронта… – серо-голубые глаза сверкали. Когда Тетанже закричал о еврейках, Роза приказала Аннет, сидеть тихо: «У меня французский паспорт, а ты без документов».
– У меня есть гордость, – резко отозвалась девушка, – и это моя страна, Роза, как и Польша… – Аннет видела, как смотрит на них араб. Девушка вскинула голову:
– Я никогда не стыдилась своей крови, и никогда не буду… – майор, жалобно, вскрикнул, азиат пинком отправил его куда-то к стене. Фон Рабе вспомнил:
– Отто рассказывал. В Азии есть особые боевые искусства… – он попытался взять мадемуазель Аржан за руку:
– Обещаю, они закончат петь, все успокоится… – Тетанже, держась за щеку, старался не смотреть в сторону бывшей жены и мадемуазель Аннет. На плечо Макса легла чья-то сильная ладонь, с жесткими пальцами. Серо-голубые глаза девушки расширились, лицо побелело, она сдавленно ахнула. Макс, повернувшись, застыл. Месье Корнель, точно такой же, как на фото в досье, только немного похудевший, смотрел прямо на него. В голубых глазах Макс не увидел для себя ничего хорошего.
Он успел сказать:
– Месье, вы ошиблись, я не… – кровь залила ему рот, второй удар попал в печень. Фон Рабе, согнувшись, услышал:
– Я бы на твоем месте не рисковал оставаться здесь, как и твой дружок, крыса, предавшая Францию… – месье Корнель, легко вытряхнул месье Тетанже со стула:
– Оба вон отсюда, немедленно, и захватите своих нацистских приятелей!
Он крикнул, на весь ресторан: «Марсельеза!».
Аннет держалась за рукав его пиджака:
– Теодор, ты жив, жив… Что, что случилось… – девушка подумала:
– Надо ему сказать о мадам Жанне. Или он был на рю Мобийон… – Федор, наклонив коротко стриженую, рыжую голову, поцеловал ей пальцы:
– Жив, конечно. Спой мне, – коротко улыбнувшись, он поправил себя, – спой нам, Аннет. Как пела на фронте, помнишь… Я тебе все расскажу… – она взобралась на эстраду, зал аплодировал. Хлопали официанты и метрдотель, люди свистели вслед немцам. Фон Рабе, тяжело дыша от боли, остановился у двери. Зуб, который ему едва не выбил соученик, в Барселоне, опять шатался.
– Allons enfants de la Patrie,
Le jour le glorie est arrive!
Зал ревел, она откинула назад красивую, темноволосую голову. Месье Корнель бережным, нежным жестом подал руку девушке.
Вынув платок, фон Рабе вытер рот, полный слюны и крови:
– Еще встретимся, – пообещал он, – месье Корнель, мадемуазель Аржан… – сжав кулаки, он отряхнул испачканный, смятый пиджак. Макс решил, что ему пока не стоит покидать Париж. У него появились в городе личные интересы.
Дочь хозяина скромного пансиона, на рю Вавен, в Монпарнасе, посматривала в сторону нового постояльца, месье Пьера Ленуара. Мужчина говорил с парижским акцентом. Месье Пьер объяснил, что долго жил на юге страны, а сейчас решил вернуться в столицу. Загар у него был средиземноморский, волосы темного каштана немного выгорели на концах, лазоревые глаза скрывали длинные ресницы. Высокий, изящный, широкоплечий гость носил скромный, но чистый костюм. Обручального кольца у мужчины не имелось. По паспорту выходило, что месье Пьеру двадцать восемь лет. Дочери хозяина исполнилось тридцать:
– С войной женихов не осталось… – ее отец повертел паспорт месье Пьера, – а он от службы в армии освобожден… – постоялец предъявил справку, из военного ведомства, в Лионе. Месье Пьер страдал плоскостопием. Он сказал, что работал на юге коммивояжером.
В пансионе подавали ужин, однако месье Ленуар от него отказался. Он вставал рано. Гость завтракал в темной, обставленной старой мебелью столовой, слушая новости по радио, и просматривая газеты. После завтрака, он, до вечера, покидал пансион. Хозяин решил, что постоялец, должно быть, ищет работу:
– Что искать… – француз оглядел спину дочери, убиравшей со столов, – единственная наследница. Деньги в банке кое-какие лежат. Немцы в Париже, но это никого не волнует. Люди в город всегда приезжают, номера понадобятся… – дочка не была красавицей, но особняк, пусть и в недорогом районе, кое-что значил.
Месье Пьер жил на третьем этаже, под крышей. Крохотный балкон выходил на рю Вавен, с него виднелась кованая ограда входа в метрополитен. Месье Ленуар каждое утро спускался под землю. В газетах, оставленных после завтрака, постоялец обводил объявления с вакансиями. Хозяин пожалел беднягу:
– Тратит деньги на билеты, ездит по городу. Как бы ему намекнуть, что Мари он по душе пришелся… – месье Ленуар оказался воспитанным, тихим человеком. Он всегда поднимался, когда дочь хозяина заходила в столовую. Возвращаясь в пансион, месье Пьер обсуждал с хозяином, за чашкой кофе, и «Галуаз», спортивные новости. Политикой и войной месье Ленуар, судя по всему, не интересовался.
– Слава Богу, – облегченно думал хозяин, – не коммунист, не монархист, обыкновенный обыватель. Не правых взглядов, не истовый католик… – он жалел Мари, и не хотел, чтобы дочка состарилась в задних комнатах, рожая детей каждый год:
– Сейчас не то время, – хмыкнул хозяин, – не прошлый век. Мало ли, что его святейшество говорит. Надо собственной головой думать… – он предусмотрительно вывесил над стойкой флаг, с топориком Виши, и фотографию, где маршал Петэн пожимал руку Гитлеру. От свастики хозяин отказался. На Монпарнас немецкие патрули не заглядывали, они вообще избегали бедных районов:
– Мало ли что, – пробурчал себе под нос хозяин, слезая с табурета, поправив фото, – в городе имеются горячие головы. Коммунисты, сторонники де Голля. Пойдут слухи, что у меня свастика висит. Мне пожара не надо, – подытожил он.
Завтрак, как и во всех пансионах подобного толка, подавали довольно скудный. В Париже, испокон века, экономили на еде для гостей. Ужин тоже не представлял, из себя ничего особенного. Огромную кастрюлю потофе варили в воскресенье вечером, и ели мясо, как было принято, по старинке, всю неделю. К говядине полагались дешевые бобы, или чечевица.
Хозяин считал, что за деньги, уплаченные постояльцами, тарелки мяса с бобами и половины бутылки домашнего красного вина, было много. За всем остальным он советовал обращаться в отели Правого Берега.
К завтраку приносили кофе, небольшой круассан, кусочек сливочного масла, и чайную ложку домашнего джема. Мари сама пекла и закатывала банки. Девушка покупала ягоды по сходной цене, на рынке Ле-Аль.
Хозяин гордился тем, что пансион располагался неподалеку от Института Пастера. Портрет доктора Луи висел в передней, с литографиями Наполеона и Виктора Гюго. На столике орехового дерева, времен Наполеона Третьего лежали газеты. Хозяин, недавно, на всякий случай, стал класть поверх остальных изданий La France au Travail. Месье Ленуар тоже просматривал новое издание.
У постояльца были хорошие манеры, ел он аккуратно, и выпивал за завтраком две чашки кофе. В плату за пансион входила только одна. Хозяин махнул рукой:
– Не обеднеем. Может быть, сказать ему, что Мари хотела бы в кино сходить… – на Монпарнасе не было кинотеатров для немецких солдат. На Правом Берегу, открыли залы, только для войск вермахта, но здесь подобного не устраивали.
На Монпарнасе ничего не изменилось. По вечерам из кафе доносилась музыка, подростки торчали на углах, покуривая дешевые сигареты, заигрывая с девушками. Лето выдалось жаркое, со звездными, тихими ночами. Над кварталом плыли звуки аккордеона, и скрипки. Низкий голос Пиаф, с патефонных пластинок, весело пел:
La fille de joie est belle
Au coin de la rue là-bas
Elle a une clientèle
Qui lui remplit son bas…
В недорогих кинотеатрах крутили американские фильмы, «Морского Ястреба», «Дорогу в Сингапур», и немецкую драму, «Лиса из Гленарвона», о борьбе, как утверждали афиши, ирландского народа против британских завоевателей. На Правом Берегу показывали фильм о Бисмарке, но здесь на него никто бы не пошел. Позавтракав, месье Ленуар любезно попрощался с хозяином. Надев кепи, он скрылся за углом.
Еще не пробило восьми утра:
– Поговорю с ним… – решил француз, – хватит Мари вздыхать. Посмотрим, человек он обходительный, приятный… – налив кофе, хозяин закурил «Галуаз» и погрузился в расчетную книгу.
Обходительный, приятный господин Ленуар, действительно, каждое утро спускался в метро, проезжая одну остановку. Он выходил у вокзала Монпарнас, теряясь в утренней толпе. Никто бы не вспомнил мужчину в хорошем, но скромном сером костюме, с потрепанным портфелем и газетой под мышкой.
С вокзала Петр Воронов, пешком, шел на рю Домбасль. Он занимал место в угловом кафе. Перед тем, как появиться у стойки, он клал в портфель пиджак. Петр закатывал рукава рубашки и сдвигал на затылок кепи. Здесь его считали писателем, или журналистом. У Петра имелась трубка, и даже шелковое кашне. Он покрывал страницы простого, черного блокнота на резинке стенографическими крючками. Петр увидел подобную записную книжку у Максимилиана фон Рабе. Немец поделился адресом писчебумажной лавки в Латинском Квартале.
Петр купил блокнотов и на долю Тонечки. Он был уверен, что жене понравятся подарки. Перед возвращением домой, Воронов хотел выбрать для Тонечки белье, чулки и духи, а Володе привезти заводную, музыкальную карусель. Он помнил, как радовался мальчик летом, когда Петр повел его в Парк Горького. Тонечка оценила янтарное ожерелье.
Ночью она жарко, горячо дышала в его ухо:
– Жаль, что ты всего несколько дней дома, я буду скучать… – он целовал прозрачные, светло-голубые глаза:
– Я осенью вернусь, любовь моя… – Петр пока не хотел говорить жене, что случится потом. Вопрос с Цюрихом должен был решиться в зависимости от результатов проверки Кукушки, однако Эйтингон и Лаврентий Павлович, в один голос, обещали Петру должность резидента в Швейцарии.
Эйтингон сейчас был в Мехико. Через десять дней «Утка» заканчивалась, Петра ожидал очередной орден. Пока он торчал на Монпарнасе, наблюдая за квартирой Очкарика. Биньямин, в Лионе, получил от господина Ленуара французский паспорт, с американской визой. Месье Вальтер, осторожно спросил:
– Документы от мистера Фрая, из Марселя? Я слышал, он помогает евреям покинуть Францию… – паспорт и визу сработали в Москве, но Петр, для надежности, посетил месье Фрая. Журналисту он тоже представился французским коммунистом. Они поговорили о спасении евреев. Американец, довольно беспечно, выболтал месье Ленуару, подробности перехода границы. Петр все рассказал Биньямину. Воронов велел ему присоединиться к группе знакомых, отправлявшихся на юго-запад Франции. Сам Петр намеревался очутиться в Портбоу, в сентябре.
Биньямин собирался навестить парижскую квартиру, забрать манускрипт и уехать в Бордо. Месье Ленуар уверил его, что работает с месье Фраем и поможет Биньямину и его приятелям перебраться в Испанию. Петр напомнил месье Вальтеру об осторожности. По его словам, Биньямина, действительно, искало гестапо.
Гестапо было наплевать на Биньямина, но Петр считал нужным поддерживать в еврее страх и обеспокоенность за свою судьбу. Люди в подобном состоянии легче поддавались на манипуляции. Они были склонны верить всему, что им говорят. Петр, опытный работник, много раз допрашивал арестованных.
Биньямин не спросил, откуда месье Ленуар, собственно, взял фото для паспорта. На снимке был не Очкарик. В Москве подобрали похожего еврея, одного из прибалтийских контрреволюционеров, приговоренного к высшей мере социальной защиты. Петра немного беспокоило, что Биньямин, появившись в Париже, почти не показывался на улице. Воронов решил:
– Пишет, наверное. Он говорил, что почти закончил книгу. Нашел время, называется… – Петр был уверен, что Кукушка приедет повидать знакомца, однако Горскую, за два дня, Воронов не увидел. У него в портфеле лежал журнал со статьей Биньямина, прочитанной в библиотеке Британского Музея. Воронов нашел книжку в букинистической лавке, в Латинском квартале. Он выучил слова Очкарика почти наизусть:
– Странное отчуждение актера перед кинокамерой, сродни странному чувству, испытываемому человеком при взгляде на свое отражение в зеркале. Только теперь это отражение может быть отделено от человека, оно стало переносным. И куда же его переносят? К публике. Сознание этого не покидает актера ни на миг… – Очкарик говорил о нем самом.
Петр вжился в месье Ленуара, так же, как он вживался в испанца, в Мадриде, в мексиканского журналиста, в Лондоне. Петр стоял перед старым зеркалом, в комнатке пансиона:
– Даже с Тонечкой, даже с ней, я все равно играю… – думал он, – это в крови, от этого не избавиться. Я не знаю, где я сам, не знаю, как меня зовут… – Петр отгонял эти мысли.
С Эйтингоном и Берия они обсудили, как вызвать Кукушку в Портбоу. Существовала вероятность, что Кукушка и Очкарик никак не связаны, но рисковать они не могли. Горскую требовалось проверить до конца. Петр, на совещании, заметил:
– Если она знает… знала Очкарика, она, хоть как-то себя раскроет, когда увидит его труп. Не бывает подобных людей. У всех есть чувства… – Петр представил себе, на мгновение, что бы он сделал, случись такое с Тонечкой и Володей:
– Никогда этого не будет, – Воронов сжал зубы, – я на хорошем счету. Товарищ Сталин мне доверяет, даже несмотря… – дальше он думать не хотел.
Они решили послать Кукушку в Портбоу радиограммой из Москвы, ссылаясь на необходимость ее участия в специальной операции иностранного отдела. Любое неподчинение подобным инструкциям каралось немедленным вызовом в Москву и последующей ликвидацией изменника и его семьи.
– А если она исчезнет? – подумал Петр. Он обвел глазами начальство. Воронов понятия не имел, знают ли они об истинном происхождении отца Горской:
– Она может получить американское гражданство, для себя и дочери. И поминай, как звали. Ищи ее, по всему миру, со сведениями о золоте партии, на швейцарских счетах, о выплатах агентам, от Аргентины до Японии… – Кукушка, как и Зорге, настаивала, что Германия собирается атаковать Советский Союз, летом следующего года. На Лубянке подобные радиограммы считались мусором и дезинформацией немцев. Сведениям от герра фон Рабе верили больше. Немец утверждал, что фюрер собирается заняться Британией и Америкой, а вовсе не СССР.
В случае, если бы Кукушка прошла проверку, Петр, все равно, хотел предложить вернуть ее дочь в Москву, для надежности. Девочка следующим летом заканчивала школу. Ее можно было бы взять в иностранный отдел, посадить на бумажную работу и держать, как заложника. Он заикнулся об этом на совещании. Наум Исаакович усмехнулся:
– На товарища Марту Янсон у нас другие планы, Петр.
Эйтингон не сказал, какие, однако, Петр видел, по лицу Берии, что Лаврентий Павлович знает о будущем товарища Янсон.
После возвращения из Прибалтики, Воронову было стыдно смотреть в глаза коллегам. Если бы он верил в Бога, он бы пошел в церковь, поблагодарить за то, что в газетах ничего о Степане не напечатали. Подобного и не могло случиться, но Петр не хотел думать, как бы он объяснил поведение брата жене.
Каждый раз, видя Тонечку, Петр говорил себе, что она, аристократка и дочь герцога. Род жены уходил корнями к Вильгельму Завоевателю. Тонечка, комсомолка, и деликатный человек, никогда не напоминала мужу о своем происхождении, но Петр, несмотря на знание языков, любовь к опере, и умение разбираться в винах, чувствовал себя рядом с женой тем, кем и был, плебеем, сыном рабочего, внуком, как Петр предполагал, крепостного крестьянина. Ему не хотелось краснеть перед Тонечкой за мерзавца, дебошира и пьяницу, который, по несчастной случайности, оказался его братом, да еще и похожим, на Петра, как две капли воды.
Тонечке он объяснил, что Степана из Белоруссии перевели на север. Это было частью правды. Подонка, наконец-то, выгнали с треском из партии, и лишили орденов. Петр только знал, что Степана отправили куда-то за полярный круг. До самолетов брата не допускали, из-за алкоголизма и склонности к дракам.
– Пусть тихо спивается, – махнул рукой Воронов, – Володе такой родственник ни к чему… – Петр не стал интересоваться у брата, куда Степан дел заключенного контрреволюционера, и агента британской разведки, гражданина Горовица. Воронов не хотел разговаривать со Степаном, и даже видеть мерзавца, едва не разрушившего его карьеру.
Наум Исаакович и Берия ничего о скандале не упоминали. Товарищ Сталин давно сказал, что сын за отца не отвечает, а брат за брата, тем более. Петру, все, равно, было неловко. Он понял, что Степана окрутила какая-то хорошенькая еврейка. Брат, поддавшись на ее уговоры, вытащил Горовица из тюрьмы. Раввин пропал без следа, Воронов не стал его искать. Он беспокоился не о судьбе Горовица, а о своем продвижении по службе. Петр воткнул гражданина в список расстрелянных в Каунасе контрреволюционеров.
В кафе на углу рю Домбасль Петра узнавали. Хозяин варил кофе, как он любил, с молоком. Здесь обжарка оказалась лучше той, что подавали в пансионе. Обедал Петр в дешевом ресторане, по соседству, заказывая крок-месье, или салат. Стены пестрели афишами монпарнасских варьете, к потолку поднимался сизый, табачный дым. Биньямин поздно ложился, и не появлялся на улице до полудня. Воронов очинил карандаш серебряной точилкой. Закинув ногу на ногу, он принял от гарсона большую чашку, вдохнув горьковатый, острый аромат.
Наверху ожило радио:
– Доблестные летчики Люфтваффе сегодня утром начали атаки на военные базы и аэродромы Британии. Недалек час окончательной победы вермахта… – в блокнот Воронов заносил результаты слежки за Биньямином. Пока ничего подозрительного Петр не увидел. Он проводил глазами высокого, белокурого мужчину, на велосипеде. Рабочий носил куртку, испачканную краской, и суконную беретку. В плетеной корзине лежали банки, кисти, и мотки проволоки.
– Маляр, – зевнул Петр, приготовившись к очередному скучному дню.
Старый велосипед, на мраморном полу вестибюля апартаментов, в Сен-Жермен-де-Пре, выглядел незваным гостем. Плетеная корзина опустела, в ней остались только кисти. Банки, и бутылка темного стекла перекочевали на дубовый стол, на блистающей чистотой кухне. В развернутом листе коричневой упаковочной бумаги лежали мелкие гвозди, и обрезки проволоки. Пахло кофе, табаком, и чем-то химическим, слабо, но довольно неприятно. На стуле стоял потрепанный, кожаный саквояж. Длинные пальцы, в пятнах от краски, порхали над открытой, жестяной банкой.
– Я даже вино захватил… – в бокалах от Lalique сверкало, золотилось двадцатилетнее Шато д» Икем, – незачем его бошам оставлять.., – велосипед Мишель одолжил у внука мадам Дарю, консьержки на рю Мобийон. Сын мадам Дарю сидел в плену, после «странной войны». Шестнадцатилетнего внука, разумеется, не призвали, но мальчишка держал в комнате портрет де Голля и французский флаг:
– Я ему сказал… – Мишель оторвался от банки, затянувшись сигаретой, – чтобы поменьше болтал, о генерале де Голле, обо всем… – он повел рукой:
– Сейчас надо быть осторожнее. Что петух? – поинтересовался он, глядя на газовую, американскую духовку:
– Петух скоро будет готов, – отозвался Федор, опустив стеклянный купол на блюдо, где он разложил сыры, – девушки вернутся с нашими… – он поискал слово, – гостями, и можно садиться обедать. Допьем твою бутылку, – он, мимолетно, погладил этикетку, – и примемся за мой погреб. Как подарок для редакции? – Федор склонил рыжеволосую голову:
– Ты его убрать не забудь. Не след подобное девушкам показывать… – он поморщился.
Роза и Аннет отправились с Наримуне, и как смешливо называл Федор Итамара, господином Эль-Баюми, в Le Bon Marche, за подарками. Позвонив в отдел женской одежды, Роза выяснила, что за перипетиями развода, бывший муж не аннулировал кредитную линию, которую месье Тетанже держал в Le Bon Marche для нужд супруги.
Положив трубку, Роза нехорошо улыбнулась: «У меня, внезапно, появилось, очень много нужд, господа».
Месье Эль-Баюми привела за столик в «Рице» тоже Роза.
Федор успел рассказать Аннет, что только сегодня появился в городе. Он пришел с севера, из Нормандии, и сразу отправился к матери, на рю Мобийон. Мадам Дарю, сказала, что Аннет задержится. Девушка предупредила, по телефону, что отобедает с подругой, в «Рице». Федор держал у матери, в гардеробной, несколько костюмов. Они чуть болтались, но, в общем, пришлись впору.
Присев на кровать матери, он понял, что сны, в Голландии, оказались верными. Он смотрел на истощенное, бледное, со впалыми щеками лицо, на тщательно уложенные, седые волосы. Сиделка, кузина мадам Дарю, два десятка лет ухаживающая за матерью, всегда причесывала и умывала Жанну. Федор помнил время, когда мать сама могла удержать гребень. Она радовалась текущей из крана воде.
Взяв маленькую, худую руку, Федор прижался к ней губами:
– Мамочка… Я здесь, здесь. Мамочка, милая… – сухие губы шевельнулись, она прошептала: «Феденька, мальчик мой…». Позвонив доктору, Федор узнал, что матери осталось недолго.
– Боюсь, что даже ваше возвращение ничего не изменит, – вздохнул врач, – мадам Жанна угасает. Федор забрал с рю Мобийон образ Богородицы и короткий, с алмазами и сапфирами, родовой клинок. Он сложил книги, Пушкина и Достоевского. Мишеля он обнаружил вечером, вернувшись из «Рица». Кузен, в куртке маляра, облокотившись на капот старого рено, покуривал сигарету. Федор знал, что кузен бежал из плена. Семейные новости рассказал, в ресторане, Наримуне. Граф сам подошел к их с Аннет столику. Роза танцевала с арабским юношей. Федор держал руку Аннет, украшенную кольцом, синего алмаза, когда рядом раздался вежливый голос:
– Здравствуйте, кузен Теодор. Я очень рад, что вы живы… – Федор поднял глаза: «Какое лицо знакомое. Где-то я его видел».
Он понял, кто перед ним, вспомнив семейный альбом, на рю Мобийон. Они едва успели поздороваться, как джазовая мелодия закончилась. Почти насильно усадив юношу за столик, мадам Левина уперла руки в бока: «Рассказывайте, не стесняйтесь». Итамар, признавшись, кто он такой, объяснил, что за танцем заговорил с мадам Левиной, на идиш.
Роза требовательно взглянула на Наримуне.
Граф, почти испуганно, щелкнул золотой зажигалкой:
– Я ответила… – мадам Левина выпустила клуб дыма, – первый раз вижу, чтобы араб пытался объясниться на идиш. Не калечьте язык, молодой человек, я знаю иврит. Если бы ни бесноватый параноик, так называемый фюрер, я бы закончила, еврейскую гимназию, в родном Кельне. И Аннет говорит на иврите… – Итамар трудился, как выразился юноша, с доктором Судаковым.
Кузен Авраам не вернулся в Палестину, но беспокоиться не стоило. Его ожидали только к осенним праздникам, к октябрю. Авраам прислал телеграмму, из которой следовало, что группа, благополучно, перешла границу СССР и направлялась на юг.
– Подарок редакции, – задумчиво сказал Мишель, прилаживая крышку к банке, – готов. Хорошо, что и я, и ты разбираемся в химии… – бомбу сделали маломощной, как сказал Федор, больше для того, чтобы попугать работников La France au Travail. Немецкое посольство на рю де Лилль отлично охранялось. Мишелю рядом появляться было нельзя. Федор описал немца, из «Рица». Кузен, сразу, отозвался:
– Максимилиан фон Рабе, мой испанский знакомец. Он меня помнит. Мне надо быть осторожным.
– Именно, – кисло сказал Федор, – поэтому, хоть мы и вернули рено месье Нарбонну, отправляйся-ка ты, дорогой мой, на запад, не дожидаясь меня. Мне надо… – он не закончил.
Федор и Мишель встретились с месье Блоком. На рынке Ле-Аль, Федор прислонился к прилавку, вдыхая запах свежей рыбы и битой птицы:
– Драматург и Маляр… – он похлопал кузена по плечу, – а как мне еще назваться, если я месье Корнель? А почему не Волк? – он, испытующе, посмотрел на кузена. Мишель, немного, покраснел, вспоминая шепот Пиаф, растрепанную, кудрявую голову, лежавшую у него на плече:
– Нельзя, – напомнил себе Мишель, – ты обещал, до победы. Или пока ты не встретишь ту, кого действительно полюбишь, на всю жизнь… – он коротко ответил:
– Потому. Давай лучше решим, как донести до господина Тетанже и остальной редакции наше недовольство курсом газеты… – они собирались подбросить бомбу в лимузин бывшего мужа Розы. Месье Тетанже оставлял машину на стоянке, рядом с особняком в Фобур-Сен-Жермен.
– Взрыв заставит их задуматься… – подытожил Мишель, пряча банку в саквояж, очищая стол. Он забрал с набережной Августинок содержимое рабочего сейфа. Допив вино, Мишель помотал белокурой головой:
– Я тебя одного не оставлю. Надо удостовериться, что девушки в безопасности, что мадам Жанна… – он посмотрел на лицо кузена. Федор ночевал на рю Мобийон, рядом с матерью, туда перебралась и Аннет.
– Вопрос нескольких дней… – подумал Мишель. Вслух, он сказал:
– Ты не уговорил Аннет уехать? Это ее сестра, она ребенка ждет. Чудо, что они нашлись… – Аннет, всхлипывая, рассматривала фотографию Регины, перечитывая письмо. Наримуне был готов отправиться со свояченицей в Стокгольм, и устроить ее в городе. Граф, с женой, покидали Швецию после Рождества, но Наримуне уверил Аннет, что о ней позаботятся:
– Регина работает в синагоге, а у меня много шведских друзей. Поживете в нашей квартире, кузина, и за вами приедут, из Америки, дядя Хаим, или кузен Аарон… – Аннет изучала фото сестры:
– Натан и Батшева, – вспомнила девушка, – я была права. Нашу маму звали Батшева, Бася. Колыбельная, на ладино, от нашего отца… – Наримуне сказал ей, что в Нью-Йорке есть фотографии рава Натана Горовица. Аннет ожидала, что вспомнит младшую сестру, глядя на ее лицо, но ничего не произошло. Она шепнула, почти неслышно:
– Александр. Это был Горский, комиссар Горский… – Аннет поднесла руку к виску. В голове что-то промелькнуло, быстро, мимолетно. Взглянув на жениха, она покачала головой: «Нет, ничего не помню…».
– Вспомнишь, любовь моя, – ласково уверил ее Федор: «Окажешься в Стокгольме и вспомнишь».
Мишель, улыбаясь, курил:
– Все женятся. Стивен на Густи женился. Она замечательная девушка, очень нам помогла. Наримуне женился… – граф рассказал им историю знакомства с Региной, в Каунасе:
– Вы тоже… – Мишель поднял голубые, в легких морщинах глаза, – женитесь, с Аннет. Ты бы мог, со своим паспортом, уехать с ней, в Швецию, или в Палестину. Ты говорил, в Тель-Авиве много твоих соучеников живет.
– Много, – угрюмо согласился Федор, доставая из духовки керамическую кастрюлю. Открыв крышку, он помешал петуха в вине:
– Никто ничего не знает, все думают, что мы… – Федор предполагал, что в православном соборе, на рю Дарю, их могли бы обвенчать, без паспорта Аннет, но не хотел заговаривать с девушкой о подобном:
– Отпусти ее, – велел себе Федор, – зачем все? Она молодая девушка, ей двадцать два, а тебе сорок. Пусть едет к семье, в Швецию, в Америку, в Палестину. Хотя мы с ней тоже семья. Роза в Палестину собралась… – он, невольно, усмехнулся, – как она обойдется, без еженедельного маникюра, массажа, и неограниченного кредита, в универсальном магазине? В кибуце ничего подобного не дождешься… – вытащив из сейфа американский паспорт, он сходил с господином Эль-Баюми к адвокатам. Яхта «Аннет», по дарственной, перешла в полное пользование араба. Федор посидел с Итамаром за чашкой кофе, на бульварах:
– Она два десятка человек на борт возьмет. Среди ребят, в Марселе, наверняка, найдутся те, кто, сможет у штурвала стоять. Двигатели мощные, она вам пригодится, – подытожил Федор.
Роза тоже посетила нотариуса. Теперь Федор владел рено, кабриолетом. Мишель, с поддельными документами, месье Намюра, адвокатских контор избегал. Они собирались перекрасить кабриолет в пригородной мастерской, повесить на автомобили фальшивые номера, и отправиться на запад. Сопротивлению, как называл его Мишель, были нужны машины.
Федор достал из шкафа посуду:
– Открой окно, до сих пор взрывчаткой пахнет.
Присев на подоконник, Мишель полюбовался черепичными крышами. День стоял жаркий, щебетали голуби, в церквях били к обедне. Он увидел медленно колыхающиеся, черно-красные флаги:
– Ладно. Скоро у нас появится связь с Лондоном, с кузеном Джоном. Он выжил, после Дюнкерка. Очень хорошо. Немцы начали Британию бомбить, пока военные базы… – Мишель почесал белокурый висок:
– А если они гражданские объекты атакуют? Заводы Питера, или жилые кварталы, как в Мадриде… – кузен ставил на стол хрустальные бокалы. В фаянсовой миске зеленел салат.
– Как будто до войны, – отчего-то, сказал Мишель. Федор невесело улыбнулся:
– Боюсь, это последний такой обед, мой дорогой Маляр. А я… – он заставил себя, нарочито спокойно продолжить, – я похороню маму, провожу Аннет, и мы с тобой отправимся на запад, в страну, известную своим девизом: «Лучше смерть, чем бесчестие».
– Так оно и есть, – согласился Мишель, соскочив с подоконника. В передней послышался звонок.
Федор убрал с глаз долой саквояж кузена, сунув туда суконный, в пятнах краски берет. Он пробормотал:
– Только Аннет никуда не уедет, вот в чем беда… – он отправился вслед за Мишелем. Из передней доносился насмешливый голос бывшей мадам Тетанже:
– Они хотели позвонить мамзеру, убедиться, что он одобряет мои покупки. Разумеется, я им ничего не позволила… – Федор тяжело вздохнул:
– Скажи ей все, сегодня. Если она поверит, что ты ее не любишь, она уедет… – Аннет, пока что, намеревалась сопровождать их на запад.
– Такого я не позволю, – пообещал Федор. Он велел себе улыбнуться:
– Показывайте, что купили. Для Регины, для малыша, для кузины Ционы и твоей Цилы… – он подмигнул Итамару, юноша покраснел. Аннет держала бумажный пакет из магазина:
– Он меня не любит. Он предложил, чтобы я уезжала, с кузеном Наримуне… – посмотрев на Федора, девушка ощутила слезы на глазах:
– Тетя Жанна умирает. Я не могу бросить его, одного. Мне надо быть рядом… – Аннет, нарочито весело сказала: «Сейчас посмотришь, милый».
Эстраду в маленьком варьете, на бульваре Распай, не закрывали занавесями. Вокруг было накурено, за столиками, с кувшинами домашнего вина, устроились парочки с Монпарнаса. Парни, покинувшие армию, после капитуляции страны, сменили военную форму, на потрепанные, штатские костюмы. Они сидели с девушками, в коротких, чуть ниже колена юбках, без чулок, в расстегнутых, легких блузах. Женщины надели тонкие, облегающие платья. Шляпок и перчаток здесь никто не носил. В жарком воздухе трепетали огоньки свечей. Официанты, в длинных передниках, разносили кофе и рюмки коньяка.
Пиаф, в неизменном, черном платье, с декольте, опрокинув рюмку, прикурила от свечи. Большие глаза, в полутьме, казались огромными, бездонными. Она откинула кудрявые волосы с высокого лба. Бросив под стул туфли на каблуке, детского размера, Момо поджала ноги. Пары танцевали под аккомпанемент расстроенного рояля и скрипки. Скоро начиналась программа Момо. Певица покосилась на афишу, у двери в зал:
– Словно я вернулась на пять лет назад… – красные губы, в помаде, улыбнулись, – здесь платят сантимы, по сравнению с Елисейскими полями, но в подобные места не заглядывают немцы… – среди зрителей не было не только немцев, но даже людей с повязками или значками правительства Виши. Многие парни скинули пиджаки. Аннет смотрела на широкие плечи, сильные руки рабочих, на угрюмые глаза:
– Они долго не потерпят немцев, – поняла Аннет, – они будут сражаться. Как Мишель, как Теодор… – когда Пиаф позвонила в Сен-Жермен-де-Пре, жених отправил Аннет на Монпарнас.
– Иди, милая, – ласково сказал Федор, – отдохни. Когда вы с Момо увидитесь, ты скоро уезжаешь… – Мишель вписал в шведское удостоверение беженца Анну Гольдшмидт, двадцати двух лет от роду, уроженку Польши:
– В Америке поменяешь фамилию, – весело заметил Федор, – станешь Горовиц. У тебя сестра, дядя, кузина, двое кузенов… – Аннет молчала:
– Или, если хочешь, – добавил он, – отправляйся в Палестину… – мадам Левина, с Итамаром, объезжала знакомых, манекенщиц и актрис, оставшихся без работы, из-за своего происхождения:
– Постараюсь их убедить, – мрачно сказала Роза, – что даже место содержанки при ком-нибудь из нового правительства их не защитит. Достаточно на меня посмотреть… – Аннет поинтересовалась, что Роза собирается делать в Палестине, где не существовало модных журналов:
– В Тель-Авиве есть театр, – заметила Аннет, – но фильмы они не снимают, а ты никогда в театре не играла. Придется пойти работать, в швейную мастерскую, или в кибуц… – Роза подняла бровь:
– Пойду. И вообще… – она затянулась папиросой, – найду себе занятие. А ты, – мадам Левина взяла руку подруги, – уезжай, пожалуйста. Не надо рисковать, милая. Твоя сестра тебя нашла, наконец-то… – Аннет смотрела на крыши Сен-Жермен-де-Пре:
– А Теодор? – измучено, спросила она:
– Я верила, что он жив, и он вернулся. Его мать умирает, а я его бросаю… – Роза обняла девушку. От мадам Левиной пахло сладкими, тревожными, пряностями. Аннет, всхлипнув, положила голову ей на плечо: «Не могу я такого сделать…»
Мадам Левина, рассудительно, сказала:
– Твой зять, азиат… – она, невольно хихикнула, – то есть его светлость граф ходил в шведское посольство. Шведы согласны тебя принять, даже одну, без его сопровождения. Когда мадам Жанна… – Роза повела рукой, – ты улетишь, через Цюрих и Берлин, в Стокгольм. В конце концов, твоя сестра ждет ребенка… – девочка или мальчик должны были появиться на свет в феврале:
– Мы будем в Японии, милая сестричка, но я тебе отправлю телеграмму, что ты стала тетей. У нас хорошая квартира, до Рождества поживем вместе, и мы улетим домой. Ты сможешь занять мое место, в еврейских классах. Община большая, я со многими познакомилась. Йошикуни весной исполнилось два года. Он меня называет мамой, впрочем, так оно и есть. Ты ему тоже тетя, моя милая Ханеле… – сестру, по-еврейски, звали Малкой. У нее было и свидетельство о рождении, и справка из белостокского детского дома, с именами рава Натана и Батшевы Горовиц, убитых в погроме:
– Меня нашли под кроватью, в нашей спальне, вечером, а ты исчезла… – Аннет сидела в полутьме, на диване, рядом с Федором. Мишель остался ночевать в Сен-Жермен-де-Пре, они ушли на рю Мобийон. Отпустив сиделку, девушка сама помыла и покормила мадам Жанну. В передней лежал сверток с бельем. Завтра надо было сходить в прачечную:
– Вопрос нескольких дней… – вспомнила девушка голос врача. Доктор поужинал с ними. Он повторил, прощаясь:
– Мадам Жанна не страдает. Она не понимает, что происходит вокруг. Вы видели, она едва может проглотить несколько ложек бульона. Сердце отказывает, начинается паралич дыхательной системы… – Федор смотрел на темно-красное вино, в бокалах. В квартире неуловимо, почти незаметно, пахло смертью:
– Как в госпиталях, в санитарных поездах, где мама работала… – он вспомнил первую войну:
– Надо священника позвать, соборовать маму… – он позвонил протопресвитеру Сахарову в собор, на рю Дарю. Отец Николай обрадовался, услышав Федора:
– Мы тебя вспоминали. Здесь устроили собрание Российского Общевоинского Союза, говорили о помощи Германии. У тебя свободный немецкий язык, военный опыт… – Федор понял, что еще немного, и телефонная трубка, черного бакелита, треснет, под его пальцами. Сдержавшись, он вежливо объяснил священнику, что ему сейчас не до подобных вещей. Отец Николай извинился, обещав прийти к умирающей мадам Жанне.
Пристроив трубку на рычаг, Федор уперся лбом в стену. Он постоял, вспоминая давние слова Деникина: «Нашим долгом будет помочь родине». Из спальни матери доносился нежный, низкий голос Аннет. Жанне нравилось, когда девушка пела. Лицо женщины разглаживалось. Федор даже, иногда, замечал на сухих губах слабую, едва уловимую улыбку.
Найдя на телефонном столике папиросы, Федор чиркнул спичкой:
– Эту песню она четыре года назад пела, когда мы познакомились, в кабаре, на Елисейских полях. Как объяснить Аннет, что не все русские… – он понял, что краснеет, от стыда, – не все, такие, как Горский. Или мерзавец, тогда ее жидовкой назвавший, или как… – он сжал кулак, – обсуждающие помощь Германии… – Федор скорее бы умер, чем хоть ногой ступил на подобные собрания.
– От грязи потом вовек не отмыться, – хмуро сказал он Мишелю, – к сожалению, среди эмигрантов много поклонников Адольфа. Они воевали на его стороне в Испании, в Финляндии. А мы… – Федор развернул карту Левого Берега, – повоюем и с нацистами, и с ними. Впрочем, мои так называемые соотечественники, и шваль с топориками на повязках, тоже нацисты… – они не хотели устраивать акцию, пока все гости, как их назвал Федор, не разъедутся из Парижа.
Сидя с Аннет на рю Мобийон, он сказал:
– И ты уедешь, обязательно. Не вместе с Наримуне, – Федор вздохнул, – если ты настаиваешь, но сразу, когда…., – он не закончил. Длинные пальцы Аннет, украшенные кольцом, теребили шелк юбки. Девушка, сгорбившись, поджав ноги, обхватила колени руками.
– Я бежала, бежала в лес, Теодор. Я жила в норе, как зверь, а мне было всего два года… – голос вздрогнул, надломился. Она помолчала:
– Комиссар Горский лишил меня родителей, сестры… -Аннет уронила темноволосую голову вниз, – я его ненавижу, ненавижу… – Федор заставил себя не обнимать ее, не прижимать ближе:
– Нельзя. Она должна уехать, я не имею права играть ее судьбой. Она не может здесь оставаться… – он вздохнул:
– Горский сжег церковь, где мои родители венчались, разорил могилы моих предков. И вообще… – он взглянул в окно, где поднималась большая, летняя луна, – я тебе говорил. Мой родственник, – он горько усмехнулся, – комиссар Воронов, дядя Питера, моего отца убил, мою мать… – оборвав себя, Федор поднялся: «Ложись спать, ты устала. Я еще посижу».
Он спросил у Наримуне, каким образом удалось спасти рава Горовица из тюрьмы НКВД. Граф отмахнулся:
– У меня были связи… – темные глаза остались бесстрастными, непроницаемыми. Федор хмыкнул:
– До чего скрытная нация. Пытай его, он и то ничего не расскажет. Он еще и дипломат… – акцию назначили на следующую неделю. К тому времени все остальные должны были покинуть Париж. Машины отогнали в Жавель, рабочий квартал на Монпарнасе, оставив в автомастерской, рядом с заводами Ситроена. До войны здесь обслуживали лимузин Федора. Кабриолет покрасили в темный, неприметный оттенок. Кожаную обивку, цвета слоновой кости, заменили простой тканью. С ореховыми панелями приборной доски решили не возиться. Мишель заметил, что никто не обратит на них внимания. В мастерской обещали позаботиться о фальшивых, вернее, настоящих номерах. Их снимали с машин, отправляемых на лом. Номера полагалось сдавать, в полицию, но хозяин уверил Федора: «Мы не все подобные автомобили регистрируем».
Бомбу они собирались прикрепить к днищу лимузина. Взрыв должен был раздаться, когда месье Тетанже приведет в действие зажигание.
– Его немного потрясет, – хмуро сказал Федор, – и больше ничего. Для начала, – добавил он.
Пиаф, молча, курила, глядя на Аннет. Момо протянула маленькую ручку. У нее были тонкие, теплые пальцы:
– Все думают, что мой «Аккордеонист», веселая песня… – она бросила взгляд на эстраду, куда поднимались музыканты, – танцуют под нее:
– Девки, которые дуются,
Мужчинам не нужны.
Ну и пусть она сдохнет,
Ее мужчина больше не вернется,
Прощайте, все прекрасные мечты,
Ее жизнь разбита….,
Момо усмехнулась:
– Очень весело. Мужчина больше не вернется, а она, все равно, идет в кабак, где другой артист играет всю ночь. Как видишь, – она потушила папиросу, резким движением, – я тоже пошла. Потому что он больше не вернется… – Момо, быстро, ладонью, вытерла щеки:
– Он меня не любит, Аннет. Пришел, и сказал мне, что не любит. Так бывает… – она закусила губу в помаде:
– Теодор тебя любит, тебя одну, и ты его тоже. Вы созданы друг для друга… – подытожила Пиаф, – не смей его оставлять, никогда… – Аннет отпила кофе:
– Теодор мне не разрешит, Момо. Он меня в Стокгольм отправляет, – девушка осеклась:
– Они не знают, никто. Они все думают, что мы… – Аннет зарделась. Момо не сказала ей, что за мужчину видела. Аннет держала подругу за руку:
– Она его любила, это видно. И любит. Мне надо остаться с Теодором, надо… – Аннет помнила, как всегда, каменело ее тело. Она помнила вспышки огня перед глазами, испуганный, женский крик, твердую, царапающую тело землю, хохот сверху, и острую боль. Перед ней встали голубые, холодные глаза:
– Это был Горский, – сказала себе девушка, – Горский, не Теодор. Теодор никакого отношения к ним не имеет, Горский бы и его убил. Надо потерпеть. Теодор тебя любит, он просто не хочет быть обузой. Никогда такого не случится. Александр… – она нахмурилась:
– Горского звали Александр. Но я еще что-то помню, другое. Горовиц… Правильно, папа был Горовиц. Но откуда Горский знал, как зовут папу? – висок мгновенно, пронзительно заболел. Она услышала шепот Момо:
– Смотри, какая красавица. Что она здесь делает? Подобные женщины с Правого Берега не выезжают. Мужчина ее старше, ей сорока не было… – Аннет увидела высокую, черноволосую женщину, в костюме серого шелка. Ее спутник, с побитой сединой головой, в старом костюме, отодвинув стул, бережно устроил даму. Момо ахнула:
– Я поняла. Она мужу изменяет. Сразу видно, он… – Пиаф едва заметно кивнула в сторону мужчины, – писатель, или поэт. Ее муж, наверное, толстый буржуа, сторонник Петэна… – паре принесли меню. Момо велела Аннет:
– Потанцуй немного. Теодор сам тебя сюда отправил. Здешние парни почтут за счастье поболтать, с мадемуазель Аржан… – Пиаф отправилась на эстраду, Аннет заказала еще кофе и бокал домашнего белого. Она поймала на себе пристальный взгляд женщины. Аннет привыкла, что ее узнавали в кафе и ресторанах. Девушка, рассеянно, улыбнулась. Зазвучал аккордеон, зал взорвался аплодисментами. Пиаф оперлась о стул музыканта:
– Adieux tous les beaux reves
Sa vie, elle est foutue…
– Прощайте, все прекрасные мечты… – вспомнила Аннет. Она твердо сказала себе:
– Никогда такого не случится. Я останусь с Теодором, буду его женой, по-настоящему. Навсегда, пока мы живы… – девушка повторила: «Останусь».
Буфет на Лионском вокзале работал круглосуточно. После полуночи свет в люстрах, под расписанным фресками потолком, приглушали, оставляя гореть плафоны, над кабинками, разделенными барьерами темного дуба, со скамейками зеленой кожи. Большое, немного закопченное окно, выходило на перрон. Последний поезд на Лион, отправлялся в час ночи.
Гарсон принес паре, в кабинке у входа, две чашки кофе и пачку «Галуаз». Отсчитывая сдачу, он кидал быстрые взгляды в сторону красивой, черноволосой женщины, в костюме серого шелка. Рядом с парой стояли два саквояжа, потрепанной, телячьей кожи, и новая сумка, от Луи Вуиттона, коричневого холста, отделанная светлым кантом. На стройной шее дамы тускло светился крохотный, золотой детский крестик. Вдохнув сладкий запах жасмина, гарсон скосил глаза вниз. Женщина, и ее спутник, в твидовом пиджаке, с заплатками на локтях, держались под столом за руки.
Сняв пенсне, Вальтер неловко протер стекла носовым платком, одной рукой, не выпуская ладони Анны. Она хотела посадить его на поезд и поехать в Ле Бурже. Первый самолет в Цюрих уходил в шесть утра. Поднявшись с постели, обнаружив, что на кухне, кроме остатков бордо и горбушки от багета, больше ничего нет, они решили пойти в кабаре:
– Яйца съели, – рассмеялась Анна, стоя в шелковой, короткой, выше колена рубашке, – мясо съели, салат закончился, кофе выпили… – Вальтер обнял ее:
– Я на вокзале что-нибудь найду, любовь моя. У нас есть часа три, пойдем, пойдем… – потом Анна, решительно, поднялась с кровати:
– Тебе ночь в поезде сидеть. И я с тобой никогда не танцевала… – скрестив ноги, она расчесывала тяжелые, черные волосы. Окна спальни были открыты в узкий, парижский двор. На холм спускался теплый, августовский вечер, звенели велосипеды, шуршали шины автомобилей. Издалека слышалась музыка. Вальтер забрал гребень:
– Иди сюда. Я не танцевал с довоенных времен. До той войны… – он зарылся лицом в мягкие локоны:
– Я не знаю, как доживу до Портбоу. Я хочу оказаться с вами, в каюте, поцеловать тебя, увидеть Марту… – Анна почувствовала его ласковые руки:
– Марта поймет. Она обрадуется, что у нее брат или сестра появятся… – Анна, мимолетно, коснулась живота, – она взрослая девочка… – дочь, осенью, сдавала экзамены в цюрихском аэроклубе, для лицензии пилота-любителя. Марта пока поднималась в воздух только с инструктором, но Анна упросила учителя дочери взять ее на борт легкого самолета:
– Она здесь другая… – Анна смотрела на решительное лицо дочери, под кожаным шлемом, под большими очками, в летном комбинезоне, – она на Теодора похожа, хоть он ей и не по крови отец… – инструктор говорил, что у фрейлейн Рихтер твердая рука и отличное самообладание. Он знал фрау Рихтер по собраниям нацистской ячейки, и однажды заметил:
– Если бы вы перебрались в рейх, фрейлейн Марта могла бы пойти по стопам знаменитого аса, Ханны Райч… – фрейлейн Райч, не достигнув тридцати лет, стала пилотом-испытателем в Люфтваффе. Девушка сидела за штурвалом самолета фюрера и установила абсолютный рекорд высоты среди женщин, авиаторов.
Марта сделала доклад о фрейлейн Райч на собрании цюрихского отделения Союза Немецких Женщин. Дочь, вдохновенно, сказала:
– Гений фюрера освещает нашу жизнь. Благодаря его мудрости, немецкая женщина достигла невиданных успехов, в науке, спорте, искусстве… – в Швейцарию привозили новые немецкие фильмы. Если Марта была дома, на каникулах, она с матерью всегда сидела в первом ряду, на премьерах. Дочь хотела поступить в высшую техническую школу Цюриха, на кафедру математики. Университет заканчивал Альберт Эйнштейн, на кафедрах преподавало несколько нобелевских лауреатов. Марта, на каникулах, ходила заниматься на студенческие семинары, с первокурсниками.
Вальтер медленно, нежно, расчесывал ей волосы.
Дочь, с американским паспортом, могла учиться в Массачусетском технологическом институте, Принстоне, или Калифорнии:
– Я заберу пакет, у «Салливана и Кромвеля», и сожгу… – Анна, аккуратно, два раз в год, отправляла письма в Нью-Йорк, адвокатам, – он больше не понадобится. Можно будет связаться с семьей, с моим кузеном, Мэтью, с доктором Горовицем… – Анна напомнила себе, что и Мэтью, и младший сын доктора Горовица могли оказаться «Пауком», агентом СССР. Она, легонько, покачала головой:
– Меня это не интересует. Кукушка умрет, погибнет на горном серпантине, под проливным дождем. Машина пойдет юзом, перевернется, загорится. В Ливорно приедет не фрау Рихтер, а миссис Анна Горовиц, с дочерью, Мартой. В Лиссабоне мы увидим Вальтера… – закрыв глаза, она поняла, что улыбается:
– Я тебе напомню, как танцевать, милый. Ты говорил, что Пиаф выступает, по соседству… – фрау Рихтер, в Цюрихе, не могла слушать подобную музыку. На вилле Анна, кроме пластинок с речами фюрера, нацистскими песнями, и записей немецкой классики, больше ничего не держала. Песни Пиаф передавало французское радио. Марта, услышав певицу, в первый раз, вздохнула:
– Какой прекрасный голос, мамочка. Она могла бы стать оперной дивой, но нет… – Марта задумалась, – нет, так гораздо лучше… – дочь напела, высоким сопрано:
– Adieux tous les beaux reves
Sa vie, elle est foutue…
Анна обняла дочь:
– Прекрасные мечты всегда сбываются, милая… – Марта, в Цюрихе, ходила с приятелями, из университета, в кафе и кино, устраивала пикники, ездила на Женевское озеро. Весной, когда ей исполнилось шестнадцать лет, дочь получила водительские права. Анна возила ее в тир. В закрытой школе Марты преподавали верховую езду.
Институт Монте Роса основали в прошлом веке, рядом с Монтре. В школе училось всего семьдесят девочек, дочери швейцарских промышленников, южноамериканских плантаторов и даже принцессы. Марта дружила с дочерью покойного короля Египта Фуада, Файзой. Девочки были ровесницами.
Марте пока никто не нравился, но Анна знала, что студенты приглашают дочь на свидания. Девочка, после университетских семинаров, появлялась дома с цветами:
– Тебе, мамочка… – смеялась Марта, – от моих преданных поклонников.
Отпив кофе, Анна заставила себя, спокойно, сказать:
– Видишь, милый, я говорила, что ты вспомнишь, как танцевать. Стоило услышать музыку… – оказавшись на улице, Анна даже пошатнулась. Она весело оперлась на руку Вальтера:
– Ты, хотя бы, немного гулял, а я даже с постели не вставала… – приехав к Биньямину, Анна остановила такси за две улицы от рю Домбасль. Дойдя до его дома проходными дворами, поднимаясь по лестнице, с пакетами, она усмехнулась:
– На всякий случай. Я и в Панаме, первое время, начну отрываться от слежки… – за Вальтером могло наблюдать разве что гестапо, но Анна не хотела его волновать. Они и в кабаре отправились кружным путем. Поймав такси на бульваре Распай, Анна велела шоферу отвезти багаж на Лионский вокзал, и забрать их из варьете:
– Мне так спокойнее… – Анна присела за столик. Принесли меню, зазвучал аккордеон, она вздрогнула. По правую руку она увидела знакомый профиль мадемуазель Аржан.
Анна не ожидала, что актриса может остаться во Франции:
– Что она здесь делает? Она давно должна была в Голливуд уехать, с ним… – Вальтер мадемуазель Аржан узнать не мог. Он не ходил в кино и не читал светскую хронику. Пела Пиаф, они с Вальтером танцевали. Анна поняла, что девушка пришла в кабаре послушать выступление подруги. Пиаф вернулась за столик:
– Я просто хочу знать, что с ним… – Анна, незаметно, под столом, комкала салфетку, – клянусь, я ничего не скажу Марте, никогда…
Вокзальные часы пробили половину первого. Они ничего не говорили, Анна только сжимала его знакомые пальцы:
– Поезд Париж-Лион, первая платформа… – раздался голос в динамике, – объявляется посадка.
У Анны был большой опыт наружного наблюдения и отличный слух.
Месье Корнель остался в Париже. Его ранило, после эвакуации, в Дюнкерке, однако он оправился. Услышав имя Поэта, Дате Наримуне, Анна вспомнила агента из донесений Рамзая, в Токио. Девушки говорили об Аврааме Судакове, которого, как знала Анна, советская разведка, безуспешно, пыталась завербовать в Палестине.
Анна, наконец, поняла, кто такая, мадемуазель Аржан. Она увидела холодные, голубые глаза отца, ощутила, всем телом, сырость подвала, в доме Ипатьевых:
– Мне говорили, говорили. Когда отец погиб, его сослуживец, в польском походе… Отец перерезал горло, раввину, под Белостоком… – она смотрела на изящный профиль дочери Натана Горовица:
– Мой отец убил своего кузена, его жену. Он знал, кто перед ним, не мог не знать. Он убил его, чтобы остаться Александром Горским. Девочки, двое… – мадемуазель Аржан говорила о младшей сестре, живущей в Стокгольме, жене графа Наримуне:
– Они осиротели, малышками… – Анна вспомнила еще одну сироту, Лизу Князеву:
– У меня тоже есть сестра. Я не верила, не могла поверить, что отец на подобное способен… – она смотрела в серо-голубые глаза Вальтера, и видела другие, дымные, спокойные глаза, цвета грозовых туч:
– Искупление, – раздался знакомый, женский голос, – время искупления не настало… – Анна улыбнулась Биньямину:
– Увидимся в конце сентября, милый, в Портбоу. Доедем до Лиссабона, я самолетом вернусь в Цюрих, заберу Марту… они остановились у темно-зеленого, низкого вагона. Биньямин не обнимал ее, на людях, но сейчас не выдержал. Он прикоснулся ладонью к ее щеке:
– Не плачь, пожалуйста. Это ненадолго, Анна… Анна… – она сплела свои и его пальцы:
– Пожалуйста. Пусть девочки будут счастливы, пожалуйста… – Анна не знала, кого просит. Горский был атеистом, но хорошо знал Библию. Он и с Анной занимался Писанием. Отец объяснял:
– Чтобы ты могла бить противника его оружием, развенчивать сказки попов и раввинов…., – Анна подняла голову. Под стеклянными сводами перрона вились птицы, свистел локомотив, шумели пассажиры.
– Отправление через пять минут! – у нее заломило зубы. Анна вспомнила:
– Оскомина на зубах у детей. Пусть она будет счастлива с ним… с Федором. Я больше никогда их не увижу. Пусть уезжают отсюда, идет война. И мы уедем… – она приникла к Вальтеру, на мгновение, вдохнув запах табака, чернил, шепча что-то неразборчивое. Он ласково сказал, одними губами: «Мы скоро встретимся, любовь моя».
Анна стояла на платформе, дожидаясь, пока его силуэт появится в окне вагона:
– Поезд Париж-Лион, отправляется. Пассажиры, займите места! – сняв пенсне, улыбаясь, Биньямин помахал ей:
– Паспорт, – вспомнила Анна, – я не проверила его паспорт. Он получил документы от американского журналиста, Фрая, в Марселе… – Анна знала, что Фрай вывозит интеллектуалов в Америку, через Испанию.
Поезд, медленно, тронулся. Анна пошла рядом с вагоном, Вальтер не отводил от нее взгляда.
– Паспорт! – она постучала в окно:
– Вальтер, покажи мне паспорт… – локомотив ускорил ход, Анна прочла, по его губам: «Люблю тебя». Поезд вырвался из-под стеклянного купола вокзала, красные огни растворились во тьме.
Анна опустила руки:
– Искупление. Пожалуйста, пожалуйста… – попросила она, – пусть это буду я. Не Марта, не… -коснувшись живота, выпрямив спину, Анна пошла в камеру хранения. Она хотела забрать саквояж, и поехать на аэродром Ле Бурже.
Часы на церкви Мадлен пробили, один раз, рю Рояль заливало солнце. Они выбрали столик на улице, под холщовым зонтом.
Метрдотель «Максима», завидев Федора, всплеснул руками:
– Месье Корнель, рад, что вы нас навестили! А что месье де Лу, – озабоченно спросил он, провожая Федора и Наримуне к столику, – о нем ничего не известно? Он обедал у нас, летом прошлого года, до того… – зайдя в кафе, Федор окинул взглядом зал. Как и везде на Правом Береге, здесь висел портрет маршала Петэна и трехцветный флаг с топориком. Кабинки наполняли немецкие офицеры. Федор, в городе, невольно искал фон Рабе, хотя кузен Мишель предупредил его, что гестаповец осторожен:
– Он в форме не собирается разгуливать, – мрачно заметил месье Намюр, – не такой он дурак. Он, скорее всего, в посольстве живет, на рю де Лилль… – Маляр тоже избегал людных мест и Правого Берега. На двери квартиры Федора, в Сен-Жермен-де-Пре, Мишель повесил табличку «Ремонт». Он застелил мраморный пол передней испачканным красками холстом:
– Так безопасней. Девушки ходили на набережную Августинок… – Маляр невесело улыбнулся, – в мою квартиру кто-то вселяется.
– Как вселяется, так и выселится, – отрезал Федор, выгружая из плетеной корзины провизию:
– Выедут, когда Франция станет свободной. Вернее… – он отломил горбушку от багета, – мы их выбросим, пинком под зад. Полетят до Берлина… – он выложил банку с паштетом:
– Девушки беспокоятся, что ты голодаешь… – Маляр следил за месье Тетанже, проверял, как идет дело с подготовкой машин, и встречался, подпольно, с бывшими офицерами, коммунистами, и католическими священниками. Надо было организовывать силы Сопротивления. Мишель, почти весело, отозвался:
– Днем у меня есть, где перекусить, а вечером я работаю, – он повел рукой в сторону кабинета. Присев напротив, Федор, испытующе, взглянул на кузена:
– Ты знаешь, в какие замки отправили картины, драгоценности, из Лувра… – Мишель знал. У него была отличная память реставратора и художника. Он мог бы наизусть повторить расположение любого полотна в картинных галереях музея, инвентарные номера, и пути эвакуации:
– Шато д’Амбуаз, – ночью он смотрел в потолок спальни Теодора, – аббатство Лок-Дье, Шато де Шамбор, Монтобан… – в Монтобане, пиренейском городе, родине художника Энгра, в музее, оборудовали потайную, подвальную камеру. Мишель ездил в горы летом прошлого года, устанавливать влажность и температурный режим. Они выбирали провинциальные музеи, вдали от Парижа. В подобных местах знали, как хранить картины. Полотна добирались туда с остановками, в замках, чтобы сбить с толку тех, кто, возможно, захочет разыскать шедевры Лувра:
– Не возможно, а совершенно точно… – поправил себя Мишель. Это был маршрут Джоконды:
– Немцы ее не получат… – он вспомнил короткую, неуловимую улыбку смуглой женщины, – никогда. Если бы мы взяли Дрезден… – Мишель щелкнул зажигалкой, – разве бы мы стали увозить в Париж, или Лондон «Сикстинскую мадонну» или сокровища саксонских королей? Это бесчестно, ни одна страна на подобное не пойдет. Кроме нынешней Германии, однако ей недолго оставаться больной… – вспомнив Дрезден, он подумал о Густи:
– Пусть будут счастливы. Война закончится, когда-нибудь, у них со Стивеном дети появятся. Густи теперь леди. Впрочем, она и раньше была графиней. А я? – он увидел черные, большие глаза Момо:
– Я все правильно сделал. Нельзя обманывать женщину. Хорошо, – Мишель тяжело вздохнул, – что я не повел себя, как трус. Четыре года не мог сказать, что совершил ошибку… – приказав себе не думать о Пиаф, он стал перебирать, по памяти, панели Гентского алтаря:
– Петэн, сволочь, не будет спорить с Гитлером. Подпишет разрешение перевезти алтарь в Германию. У бельгийцев правительства нет, они оккупированная страна. Украсть бы алтарь, из музея, в По. Я туда ездил, знаком с расположением залов и хранилищ…., – Мишель предполагал, что в По все кишит охраной коллаборационистов и немецкими войсками:
– Фон Рабе не зря сюда явился… – он стряхнул пепел, – наверняка, хочет организовать транспортировку алтаря. Мне нельзя ему на глаза показываться, он меня живым не отпустит… – Мишель подумал, что герр Максимилиан, хотя бы, любит искусство, но сразу оборвал себя:
– Это как сказать, что насильник любит свою жертву. У нацистов нет чувств. Они звери, их надо убивать, как бешеных собак… – он задумался:
– Лучше, чтобы шедевры погибли, нежели чем попали в их руки? Погибла Мона Лиза, Венера Милосская… – Венера, с Никой Самофракийской и «Рабами» Микеланджело, уехала в замок Валансе, в долину Луары. Владелец, принц Талейран, обладал немецким, номинальным титулом, герцога Сагана. Замок, как собственность Германии, был избавлен от гестаповских обысков. Летом прошлого года, кураторы сидели над списками дворянства Франции, обзванивая аристократов, с немецкими титулами, и особняками в провинции.
– Некоторые отказывались, – он поморщился, – однако почти все приняли картины, рисунки, драгоценности… – алмазы надежно спрятали на западе, куда немцы пока не добрались:
– Не лучше, – подытожил Мишель, переворачиваясь на бок, – и я сделаю все, чтобы подобного не случилось. Пока я жив… – Теодор уговаривал его уехать в Ренн. Фон Рабе, судя по всему, не собирался покидать Париж. Мишелю было опасно оставаться в городе:
– Никуда я не уеду, – отрезал Мишель, – пока… – он посмотрел на усталое лицо Теодора: «Прости, пожалуйста».
Врач утверждал, что это вопрос дней. Федор договорился о панихиде, в православном соборе, на рю Дарю, и о похоронах в семейном склепе, на Пер-Лашез, где лежали все предки матери, даже знаменитый Волк.
Зная, что его мать умирает, в храме не стали упоминать об эмигрантских собраниях, где бывшие офицеры записывались добровольцами, в полицию Виши. Федор, во дворе, рассмотрел объявление на русском языке, о подобной сходке, как мрачно называл их Воронцов-Вельяминов. Он буркнул себе под нос:
– Хорошо, что меня не приглашают. Я бы не сдержался, высказал бы все, что думаю. Без парламентских выражений, как на стройке принято… – Федор нашел работников своего бюро, оставшихся в Париже. Летом прошлого года он отправил в Америку евреев, выбив из посольства визы творческих работников. Выдав людям двухмесячную зарплату, закрыв контору, Федор отнес ключи адвокатам. Помещение арендовало некое учреждение, под покровительством Министерства Труда рейха. Немцы вербовали французских специалистов, для работы в Германии.
– Как вы со Стивеном, в Дрездене, – они сидели с Мишелем за обедом, – только это будет называться «вестарбайтер», судя по всему… – кузен кивнул. Белокурые волосы золотились в полуденном солнце:
– К французам и бельгийцам они по-другому относятся… – Мишель помолчал, – не считают неполноценной расой, в отличие от славян. Но и не арийцами… – ему было противно даже говорить о таком. Вспомнив Бельгию, он подумал о кузине Элизе:
– Ее не тронут. Она замужем за председателем еврейского совета Амстердама. Давид, каким бы он ни был неприятным человеком, гениальный ученый, спасающий мир от эпидемий. Немцы на него руку не поднимут… – он услышал голос кузена:
– Ты повзрослел, за время плена. Но улыбка такая, же осталась… – Мишель поднял голубые глаза:
– Я твоего отца хорошо помню, до первой войны. Дядя Пьер, похоже, улыбался. И тебя помню… – большая ладонь Теодора закачалась над полом, – малышом. Я тебя в умывальную водил… – Мишель поперхнулся вином:
– Большое спасибо, что ты при девушках о таком не рассказываешь, Теодор… – они, несмотря ни на что, рассмеялись. Мишель посерьезнел: «Мне двадцать восемь этим годом, мой дорогой. Да и война…»
– Двадцать восемь, – поворочавшись, он велел себе закрыть глаза:
– Дождись Теодора, проводи всех, и думай о деле… – задремав, Мишель увидел во сне Сикстинскую мадонну. Богоматерь держала на руках ребенка. Белокурые волосы малыша сверкали в мягком, пробивающемся через облака солнце. Вокруг все было серым, стелился туман, темные глаза женщины смотрели прямо на него. Прижав к себе сына, она протянула руку к Мишелю. Тучи сгустились, Мадонна исчезла. Мишель вздрогнул:
– У нее седые волосы. Рафаэль написал локоны мадонны светлой сепией, или умброй. Хотя вряд ли умброй. Картину заказал папа Юлий Второй, перед смертью, а Вазари утверждает, что в его время умбра считалась новым оттенком. Вазари родился в год, когда Рафаэль начал Мадонну… – думая о переходах коричневого и зеленого, в накидке и волосах Мадонны, Мишель, спокойно, заснул.
– О месье де Лу ничего неизвестно, – коротко ответил Федор метрдотелю, приняв меню. Рыжие ресницы, едва заметно, дрогнули, он посмотрел в сторону Наримуне. Граф улетал через Цюрих и Берлин в Швецию, с письмом Аннет сестре. Федор предложил «Максим»:
– Устал я от чопорных ресторанов. Надеюсь, хотя бы в кафе немцы не появятся… – немцы, казалось, наполняли весь Париж. По дороге к церкви Мадлен, они заметили вывеску кинотеатра: «Только для солдат и офицеров вермахта». Патрули торчали на всех углах, Правый Берег усеивали наклеенные на щиты вишистские издания. Выходя на улицу, Федор, на всякий случай, клал в карман американский паспорт.
– Я здесь обедал, – Наримуне улыбался, – несколько раз, до войны… – темно-красные стены и зеркала, в золоченых рамах, с завитушками, остались неизменными. Наримуне вздохнул:
– Я никуда Регину не свозил, на медовый месяц. Какой медовый месяц? Я сутки за пишущей машинкой проводил, Регина вещи беженцам собирала… – он подумал, что дитя родится в конце зимы, а потом расцветет сакура:
– Будем сидеть в саду замка, и любоваться деревьями. Поедем в горы, на горячие источники. Настанет осень, Йошикуни любит возиться с листьями. Правильно Регина говорит, у него хороший глазомер, чувство пропорции. Может быть, тоже станет архитектором, как Теодор… – Наримуне обещал себе привезти семью в Европу, после войны. Он сказал, что свяжется с тетей Юджинией, из Стокгольма, и даст ей знать, что в Париже все живы:
– Телеграмму нам отправьте… – Наримуне взглянул в сторону свояченицы, Аннет кивнула:
– Обязательно. А я… – девушка держала Теодора за руку, – я тоже, наверное… – не закончив, она посмотрела на часы: «Мне надо на рю Мобийон, сменить сиделку».
Просматривая винную карту, Наримуне отгонял мысли о Лауре:
– Она узнает, что я женился. То есть знает, конечно. Тетя Юджиния ей сказала. У них есть наш адрес, в Стокгольме… – кончики пальцев, несмотря на жаркий день, похолодели:
– А если Лаура напишет Регине? Нет, нет, Лаура благородная женщина. Она не станет делать подобного… – граф напомнил себе, что Лаура отказалась от ребенка, когда он поймал ее на шпионаже в пользу Британии:
– Ты сам шпион, – горько сказал Наримуне, – если когда-нибудь Зорге раскроют, тебя повесят, мой дорогой. Ты в опале, в отставке, никто тебя не защитит. Надо думать о Регине, о детях. Приедешь в Токио, и скажешь Зорге, что прекращаешь работу. И Регине во всем признаешься… – карту вынули у него из рук. Кузен, сварливо, сказал:
– Нечего думать. Двадцать первого года здесь нет, в отличие от моего, весьма уменьшившегося погреба, но есть тридцать четвертый. Всего шесть лет, но вино неплохое… – они заказали две бутылки Шато-Латур, паштет из утки, салат с рокфором и грецкими орехами, и телячью вырезку, с грибным соусом.
Намазывая паштет на горячий, пахнущий печью хлеб, Федор улыбнулся:
– Аннет я к вам отправлю, обещаю… – он вспомнил тихий голос Мишеля:
– Что вы друг друга любите, Теодор, это понятно, но именно поэтому ей нельзя здесь оставаться, и нельзя ехать с нами на запад. Тем более, она еврейка… – кузен помялся: «Вы поженитесь, после войны».
Тикали часы на полутемной, вечерней кухне. Федор, молча, помешивал кофе:
– Я ее люблю, но ничего не может случиться. Сколько раз мы пробовали, и все заканчивалось одним… – Аннет больше не пряталась, не убегала. В анализе она научилась распознавать это желание. Лакан посоветовал ей глубоко, спокойно дышать, считая в уме. Она лежала, с закаменевшим лицом, с закрытыми глазами, шевеля губами. Федор видел муку на лице девушки, и немедленно поднимался: «Прости. Прости меня, пожалуйста».
– Все равно, – решил он, разливая вино, – надо еще раз… Меня долго не было рядом, Аннет думала, что я погиб. Может быть, все изменится… – он увидел темные, мягкие волосы, вдохнул запах цветов, ощутил прикосновение длинных, нежных пальцев. Федор понял, что все эти годы не вспоминал Берлин, не думал об Анне:
– Ее и не Анной звали, наверняка. Моя маленькая… – услышал он свой голос:
– Вы больше никогда не встретитесь. Аннет… – он поймал себя на улыбке, – Аннет меня подождет, в безопасности, в Стокгольме. Война скоро закончится. Гитлер не переправится через пролив, побоится. Британия высадит десанты, Америка вступит в боевые действия. Мы поможем, изнутри, так сказать… – в новостях утверждали, что Люфтваффе продолжает атаки на военные базы и аэродромы Британии.
Попробовав вино, Федор кивнул:
– Как я и говорил, отличный год. После войны, ему исполнится десять лет. Оно станет еще лучше… – он понял, что невольно, дал войне четыре года.
– Ерунда, все раньше закончится, – решил он:
– Я не хочу становиться престарелым родителем. Аннет меня на восемнадцать лет младше. Мне шестьдесят исполнится, а ей едва за сорок будет… – Федор усмехнулся: «Значит, ты у доктора Судакова невесту отбил?»
Кузен, немного, покраснел:
– Регина ему согласия не давала, и вообще… Тем более, – Наримуне поднял бровь, – господин Эль-Баюми, везет в Палестину с десяток красавиц. Одна мадам Левина чего стоит… – Федор позвал гарсона:
– Еще одну бутылку принесите, и не забудьте о десертном меню. У них отличные сладости, – заметил он, когда официант отошел, – там, куда мы собрались, кроме гречневых блинов с медом, ничего не подают. А мадам Левина… – он задумался, – кажется, мы о ней еще услышим, дорогой граф… -подытожил Федор, принимаясь за салат. Отсюда они ехали в Ле Бурже, багаж кузена утром отправили на аэродром.
– Я дам телеграмму, сообщу о вылете Аннет, – обещал Федор: «Когда я ее посажу в самолет, мы, с нашим общим знакомым, займемся другими делами…»
– Вы только будьте осторожны, – попросил Наримуне, – дорогой родственник.
– Мы с тобой свояки, – смешливо сказал Федор, – на сестрах женаты. Почти женаты. Титула у меня нет, но моя семья старше вашей… – он подмигнул Наримуне, – хотя мой дед служил твоему прадеду. Даже оптический телеграф построил у вас, в Сендае. Отец мне рассказывал, он Японию хорошо помнил. И бабушка Марта говорила, показывала гравюру, что мой дед с нее нарисовал… – Федор подумал, что после войны надо будет навестить, с Аннет, и Японию, и Америку.
– В общем… – он поднял бокал с темно-красным бордо, – надо выпить за то, чтобы все быстрее закончилось… – на углу рю Рояль развевался нацистский флаг. Рука, отчего-то дрогнула, бокал качнулся, на белоснежный лен упала капля вина.
– Будто кровь, – понял Федор. Он велел гарсону: «Поменяйте салфетку, пожалуйста».
В спальне матери легко, едва уловимо пахло ладаном и свечным воском. Перед иконой жен-мироносиц мерцал огонек лампады. Протопресвитер Сахаров ушел, соборовав рабу божью Иванну. Он уверил Федора, что пришлет, утром, как выразился священник, необходимый транспорт.
На Пер-Лашез хоронили православных, кладбище было одним, для всех. Отпевали Жанну через три дня, в православном соборе Александра Невского, на рю Дарю. Федор напомнил себе, что завтра утром надо послать объявления о смерти, в газеты. Гроб с телом матери, в ожидании заупокойной службы, перевозили в похоронное бюро. Федор сидел на постели, держа маленькую, хрупкую, как у ребенка, руку. Свет потушили, худое лицо матери освещала одна лампада.
Проводив священника, Федор открыл окно спальни, выходящее на рю Мобийон. Он поставил на подоконник стакан с водой, устроив рядом сложенное, пахнущее фиалками полотенце. Мать любила этот запах. Он чувствовал легкий аромат духов, от седых, легких волос. Мать лежала в той же комнате, где родилась, шестьдесят восемь лет назад. Федор не застал свою бабушку, баронессу Эжени, умершую в конце прошлого века. Бабушка Марта рассказывала Федору, что стала крестной матерью маленькой Жанны. Девочка родилась после смерти отца, доктора Анри, расстрелянного по ошибке, вместо брата, Волка.
– На Пер-Лашез его расстреляли… – сухая, ухоженная рука стряхнула пепел с папиросы, в чашу из розовой, тропической ракушки, – у семейного склепа. Волк выжил. Он при взрыве бомбы погиб, после убийства императора Александра. Твоего двоюродного деда, тезку твоего, Федора Петровича тогда убили, и сына его, Сашу. Коля спасся. Мы его в Европу привезли, к бабушке твоей… – зеленые, прозрачные, обрамленные темными ресницами глаза, взглянули на Федора: «Они близнецы были, Анри, и Максимилиан. То есть Волк».
Десятилетний Федор рассматривал семейный альбом, на Ганновер-сквер. Уютно пахло жасмином, от бабушкиной туники, изумрудного шелка, расшитой бабочками, из парижского ателье мадам Жанны Пакен. Бронзовые, побитые сединой волосы бабушка не покрывала, иногда даже на улице. Губы в тонких морщинках, в красном блеске, выпустили серебристый, ароматный дым. На подносе стояли чашки веджвудского фарфора. Бабушка испекла к чаю любимые булочки Федора, по рецепту из Банбери.
– Ваш муж тоже при взрыве погиб, бабушка… – Федор смотрел на снимок дяди Питера, с детьми:
– И дедушка кузена Джона с ним… – Маленькому Джону, как тогда называли покойного сейчас герцога, исполнилось двадцать шесть лет. Только, что газеты объявили о его помолвке. Герцогиня Люси тяжело болела, оставаясь в замке, в Банбери. Леди Джоанна Холланд отпраздновала двадцатилетие:
– Следующей весной Ворон вернулся, из Арктики. Он участвовал в экспедиции Амундсена, и еще года три на севере болтался… – вспомнил Федор:
– Они поженились, с леди Джоанной, Стивен родился. Хорошо, что Стивен девушку встретил… – бабушка кивнула, глядя на лицо покойного мужа. Питер, при цилиндре, с элегантной тростью, широко улыбался:
– Да, они оба погибли… – Марта перекрестилась, – упокой их души, Господи.
Федор сжевал булочку. Он вытер пальцы салфеткой, как его учили:
– А что вы в России делали, бабушка? Когда приезжали, перед убийством государя императора?
Бронзовая бровь поднялась вверх:
– Навещала страну, милый мой. Папе твоему Москву показывала, столицу. Возьми еще булочку, – ласково посоветовала бабушка.
Медленно, размеренно тикали часы на мраморном камине. Икону Богородицы Федор принес из Сен-Жермен-де-Пре. Когда с рю Мобийон позвонил врач, Аннет, было, хотела отправиться с ним к умирающей Жанне. Федор попросил:
– Отдохни, милая. Поужинаете с Мишелем… – на циферблате стрелки миновали полночь, отзвонили часы церквей. Мать не пришла в сознание. Федор смотрел на закрытые, морщинистые веки. Он вспоминал веселый голос, парижский акцент, белокурые, пахнущие фиалками волосы. Мама учила его читать, по русской азбуке, в Панаме, где отец строил канал. Федор почти ничего не помнил, из тропиков, только шум дождя, сладкий аромат цветов, и крики попугаев, в пышном саду особняка.
– Папа с мамой меня в Лондоне оставили, и поехали на японскую войну… – наклонившись, он прижался губами к руке матери, – мы с Наримуне говорили. Его отец тоже воевал. Господи, – внезапно, мучительно подумал Федор, – зачем все? Войны, страдания… Хорошо, что я успел маму проводить. Спасибо Эстер, что выходила меня… – он напомнил себе, что надо думать о деле:
– Похорони маму, отправь Аннет, в Стокгольм, и занимайся своими обязанностями, Драматург… – днем, Жанна, неожиданно пошевелила пальцами. Мать несколько дней лежала без движения. Сухие губы разомкнулись. Поискав что-то на шелковом одеяле, она шепнула, по-русски:
– Феденька… Позови… – голубые, выцветшие глаза указали в сторону двери. Аннет, выглянув из кухни, остановилась на пороге. Темные волосы девушка повязала косынкой. Федор вспомнил мать, в форме сестры милосердия, в полевом госпитале. Аннет устроилась на другой стороне кровати, Жанна коснулась синего алмаза, на руке девушки. Федору показалось, что мать улыбается:
– Береги… – услышал он, – береги, Феденька… – она впала в беспамятство.
Дрожали огоньки свечей. Ночь оказалась тихой, лунной, ветер, едва заметно, шевелил занавеску. Федор смотрел на спокойное лицо матери. Он прислушался. Жанна, одним дыханием, шептала: «Близнецы, близнецы….»
– Она о дедушке Анри говорит, – вздохнул Федор, – хотя она его и не знала. Из де Лу только я и Мишель остались, потомки Робеспьера. У Волка детей не было… – мать зашарила пальцами по его ладони:
– Феденька, помни… Близнецы… – она вытянулась, затихла. Федор, одними губами, начал:
– Покой, Господи, душу усопшей рабы Твоей, Иванны, и елико в житии сем яко человек согреши, Ты же, яко Человеколюбец Бог, прости ее и помилуй … – он стер слезы с глаз. Федор погладил еще теплую щеку матери. Жанна лежала, маленькая, прикрытая одеялом, седая голова немного свесилась на бок. Федор хотел устроить мать удобнее, но разрыдался, уткнув лицо в большие ладони. Он плакал, понимая, что хочет ощутить прикосновение ласковой, женской руки, услышать голос, баюкающий его:
Котик, котик, коток
Котик, серенький хвосток,
Приди, котик, ночевать,
Приди Феденьку качать…
Федор заставил себя сделать все, что требовалось. Священник оставил бумажную ленту, с крестами и молитвой. Федор касался высокого, в морщинах, лба матери:
– Тогда я не успел, не спас ее. Моя вина была, что она… что она разум потеряла, стала инвалидом. Аннет я спасу, – понял Федор, – обязательно. Она не останется здесь, она уедет. А если меня убьют… – он разозлился:
– Не убьют, не позволю. Я еще своих детей увижу… – он поцеловал холодеющий лоб матери: «Прости меня, пожалуйста…».
В передней жужжал звонок. Федор взял свечу. Ему, отчего-то, не хотелось включать свет. Теплый, ночной ветер, гулял по квартире, немного поскрипывали половицы. Он поднес руку к засову:
– Бабушка рассказывала. Она моего деда сюда привела, из Дранси, перед началом Коммуны. Дедушка в немецком плену был, как Мишель. На заставе стояла часть графа фон Рабе, точно. Наверное, предок подонка, Максимилиана… – кузен, прислонившись к стене, засунул руки в карманы малярной, испачканной краской куртки. Увидев глаза Федора, он стянул суконный, берет. Мишель перекрестился:
– Мне очень жаль, Теодор. Иди домой… – Мишель потянул его за рукав пиджака, – пожалуйста. Я побуду, с тетей, не волнуйся… – уходя из квартиры в Сен-Жермен-де-Пре, Мишель сказал Аннет:
– Он вернется, обязательно. Я его сам отправлю. Ты пока приготовь что-нибудь… – Мишель взял велосипед, из передней, – он за целый день ничего не ел, я думаю… – девушка опустила голову: «Мишель, зачем…». Спускаясь по лестнице, он отозвался: «Так надо, поверь мне. Вам обоим, Аннет».
– Иди, – Мишель почти вытолкнул его на площадку. Федор заметил в кармане куртки Маляра маленькую Библию, на французском языке:
– Я позвоню, – Мишель скрылся в квартире, – позвоню, завтра. Ты, отдыхай, пожалуйста… – Федор хотел что-то сказать, но дверь захлопнулась. Он вспомнил:
– Близнецы… Мама о дедушке Анри говорила, о Волке. Но почему сейчас? – выйдя на кованый балкон, Мишель зажег папиросу. В темноте он увидел, что Теодор свернул на бульвар. Покурив, Мишель вернулся в спальню. Поменяв догорающие свечи, он присел на заправленную постель.
Мишель взял холодную руку тети Жанны. Он вспомнил, как Теодор, приехав с гражданской войны, водил его на службы, в церковь Сен-Сюльпис. Кузен хоронил, в Каннах, мать Мишеля, проверял у него уроки, и ходил разговаривать с учителями, в школе. Мишель открыл старую, времен его первого причастия Библию. Он забрал книгу с набережной Августинок, с рабочими материалами. Он поцеловал пальцы тети:
– Quand je marche dans la vallée de l`ombre de la mort, je ne crains… Даже когда я пойду долиной смертной тени, я не убоюсь зла… – Мишель увидел холодный, серый туман сна, протянутую руку Мадонны, услышал плач ребенка.
– Не убоюсь, – вскинув голову, он посмотрел на черно-красный флаг, напротив окон квартиры. Задернув шторы, он вернулся к чтению.
Аннет стояла, опустив руки, посреди кухни, глядя на огоньки свечей.
Она не соблюдала шабат, но сегодня, когда Мишель ушел на рю Мобийон, поставила на стол серебряные подсвечники, от Георга Йенсена. Федор привез их из Копенгагена три года назад. Он строил в Дании, на берегу моря, виллу для местного промышленника:
– В Дании немцы… – взяв высокие, белые свечи, девушка чиркнула спичкой, – в Париже немцы, во всей Европе… – пробормотав благословение, Аннет оперлась о дубовый, покрытый накрахмаленной скатертью стол.
Проводив Мишеля, она бродила по пустой, лишившейся картин и скульптур квартире. Мебель сдвинули в угол, накрыв холстом, изображая ремонт:
– Хозяин сдаст апартаменты, – хмуро сказал Теодор, – я его десять лет знаю. Он своей выгоды не упустит, найдет нацистского бонзу… – подняв крышку рояля, Аннет коснулась клавиши. На длинном пальце, в свете луны, блестел синий алмаз. Нежный, затихающий звук, пронесся по гостиной. Она помотала головой:
– Музыка… Кто-то поет… Мама? – она помнила голос матери, и отца, помнила колыбельные. Девушка нахмурилась: «Другая песня».
В рефрижераторе осталась одинокая склянка иранской, черной икры, и соленый лосось. Аннет достала сливочное масло и яйца. Она повертела банку, из русской гастрономической лавки. Открутив крышку, девушка улыбнулась. Она узнала острый, пряный запах огурцов.
Аннет, пошатнувшись, поднесла руку к виску. Девушка услышала мужские голоса. Горели свечи, в комнате повеяло ароматом куриного супа, соленых огурцов. Она ощутила крепкие, теплые руки, обнимающие ее. Аннет подышала, успокаиваясь. Месье Лакан, в анализе, объяснял, что детские воспоминания появляются неожиданно:
– Вы чувствуете знакомый запах, слышите звук языка… – аналитик помолчал, – или обнаруживаете себя в ситуации, похожей… – Аннет знала, что с ней происходит в такие моменты. Тело сжималось, становилось каменным. Она хотела вырваться, убежать, свернуться в комочек, исчезнуть. Она долго закрывала голову руками и дрожала, при любом прикосновении, при любой попытке, как мрачно думала Аннет, оправдать так называемую помолвку. Девушка научилась размеренно, глубоко дышать, но не двигалась, лежа с закрытыми глазами. Теодор поднимался, просил прощения, и уходил в свою спальню.
Аннет открыла дверь винного погреба, встроенного в стену кухни. На полках зияли пустые места. Теодор и Мишель, за последнюю неделю, выпили хороший винтаж, оставив бошам, как называл их Мишель, кухонные вина. Протянув руку, в прохладу шкафа, Аннет достала бутылку с прозрачной жидкостью. Когда она, в первый раз, почувствовала запах, вблизи, от Теодора, она едва справилась с тошнотой. Аннет вспомнила женский крик, светлые, в грязи и крови волосы, вспомнила похожий запах, от людей, говоривших на русском языке. Перед ней встали холодные, голубые глаза, девушка затряслась.
Теодор долго извинялся, и обещал, что больше подобного не случится. Дома он пил только вино, или виски. Бутылка Smirnoff лежала на случай русских гостей. Теодор приглашал соотечественников, когда Аннет уезжала на съемки.
Девушка смотрела на красную этикетку, с медалями:
– Когда мы познакомились, на Елисейских полях, он тоже водку пил. Я бульон привезла, куриный… – Аннет поняла, что улыбается:
– Но мы тогда не целовались… – она, решительно, достала бутылку:
– Ему надо отдохнуть, выспаться. Ничего не случится, конечно. Я улечу в Стокгольм. А если… – она прикусила губу, – если его убьют? – Аннет всхлипнула:
– Я не смогу, не смогу жить без него, никогда. Он был ранен, это его третья война. Бедный мой, бедный… – девушка испекла блины, сложив их в глубокую тарелку, накрыв чистым, льняным полотенцем. В ванной она посмотрелась в зеркало, в мозаичной, муранской раме. Серо-голубые глаза немного припухли. Аннет, умывшись, велела себе не плакать:
– Теодору труднее, он мать потерял… – Аннет поморщилась. В голове вертелась знакомая мелодия, она слышала слова, но не могла их разобрать. В передней раздалась короткая трель звонка.
Не переступая порога, прислонившись к косяку, Федор смотрел на нее. Аннет была в летнем платье, тонкого льна. Темные волосы она перевязала лентой, подняв локоны надо лбом. Он вспомнил плакат, к одному из последних фильмов Аннет, прошлого лета:
– Ее в профиль для афиши сняли, с похожей прической. Господи, как я ее люблю. Я не смогу, не смогу без нее… – длинные пальцы коснулись его руки. Он услышал робкий голос:
– Милый, мне жаль, так жаль. Поешь, пожалуйста, я все приготовила. Поешь, ложись спать… – на кухне пахло свежими, горячими блинами. Она не включала света, посреди стола мерцали огоньки свечей. Она сняла с него пиджак, и усадила за стол. Федор, с удивлением, заметил бутылку водки. Он никогда не пил водку с Аннет, зная, что с ней случается, стоит ей почувствовать запах. На обеды с русскими друзьями Федор носил американскую, мятную жвачку. Он не обнимал девушку, возвращаясь, домой, в такие вечера.
Она комкала кухонное полотенце:
– Ты выпей. Выпей, милый… – Аннет, ласково погладила коротко стриженые, рыжие волосы. Это была та самая, женская, рука. Федор еще смог налить рюмку. Он даже не ощутил вкуса водки, по лицу потекли слезы. Наклонившись, Аннет обняла его за плечи. Федор плакал. Она нежно, едва заметно покачивала его, шепча, с милым акцентом:
– Феденька… Феденька… – он попросил:
– Аннет… Не уходи, пожалуйста. Останься со мной, сейчас… – это были те самые, крепкие, надежные руки. Устроившись у него на коленях, Аннет положила голову на знакомое плечо. Она прикрыла глаза, вспоминая огоньки свечей, слыша низкий, красивый голос:
– Иди сюда, Ханеле, иди, доченька. Шабат, у тебя сестричка родилась, будем радоваться…
– Тате, тате… – темноволосая девочка лепетала, забравшись на колени к отцу, – тате, шабес… – вокруг собрались мужчины, со знакомыми лицами, с добрыми улыбками:
– Реб Натан, с доченькой вас! Пусть растет для Торы, хупы и добрых дел… – девочка оглядела комнату. Отец покачал ее: «Как твою сестричку зовут, Ханеле?»
– Малка, тате… – Аннет видела маму, в платке, прикрывающем светлые волосы, вдыхала сладкий запах молока. Маленькая девочка, осторожно, коснулась пальчиком мягкой, белой щечки младенца:
– Малка… швистер, маме… – мать притянула к себе старшую дочь. Они посидели, обнимаясь, глядя на милое личико девочки. Аннет неслышно, побаиваясь, напела, на идиш:
– Зол зайн бридере, шабес… Теодор… – она выдохнула, – я помню, все помню. Помню, как Малка… Регина родилась, помню папу, маму… – она прижималась щекой, к щеке отца. Ханеле, успокоено, зевнув, задремала, оставшись в его ласковых руках.
Федор видел нежную улыбку Аннет. Она дрогнула ресницами:
– Я люблю тебя, Теодор, люблю. Пожалуйста, не уходи. Останься, со мной… – Аннет, на мгновение, подумала:
– А если опять случится, то же самое? Нет… – поняла девушка, – нет… Все будет по-другому, я знаю… – Федор не мог поверить. Он осторожно прикоснулся губами к ее шее, вдыхая запах цветов. Аннет обнимала его, шепча что-то на ухо. На легком ветру бились огоньки свечей:
– Я не могу, не могу жить без тебя… – он еще никогда не поднимал ее на руки. Лента распустилась, темные волосы, мягкой волной, хлынули вниз. Она скинула домашние туфли, чулок она не носила. Круглое колено было теплым, смуглая, гладкая кожа уходила вверх, под тонкий лен платья. Она улыбалась и в спальне, блаженно, будто слыша музыку. Федор целовал ее руки, опустившись на пол, перед кроватью. Аннет потянула его к себе, он понял, что опять плачет. Она приникла к нему, целуя слезы на лице:
– Не надо, не надо, милый мой… Все будет иначе, все случится… – Аннет, невольно, подумала о боли, но ее не почувствовала. Ей было уютно и надежно, она рассмеялась, подышав ему в ухо:
– Хорошо, милый, хорошо. Еще, еще, пожалуйста… – она застонала, громче, сжав длинными пальцами его руку:
– Я люблю тебя, люблю… Я не знала, ничего не знала… – Федор успел подумать:
– С Анной так было, в Берлине. Она у меня первой оказалась, и я у нее тоже. Мы плакали, тогда… – Аннет была рядом. Он вдыхал сладкий запах, зарывался лицом в распущенные волосы, целовал влажные щеки. Она лежала, тяжело, облегченно дыша, устроившись у него на груди. Он гладил жаркую спину, выступающие лопатки:
– Спасибо тебе, спасибо, любовь моя… – в темноте ее глаза засверкали. Аннет приподняла голову:
– Теодор… я не понимала, что такое счастье, только сейчас… – она все знала и ничего не боялась. Она шепнула, наклонившись:
– Может быть… может быть, я уеду не одна… – Федор понял, что хочет этого, больше всего на свете:
– Как-нибудь она мне сообщит… – он закрыл глаза от счастья, – как-нибудь дойдет весточка… Девочка моя, любовь моя. Четыре года я ждал, и никуда ее не отпущу, пока мы живы… – они выпили в кровати бутылку кухонного вина. Федор обнимал ее, целуя растрепанный затылок. Аннет жмурилась, прижимаясь головой к его плечу:
– Я пошлю телеграмму, в Лондон, когда станет понятно… Ты кого хочешь, – она встрепенулась, – мальчика или девочку… – от нее пахло цветами и мускусом, длинные ноги блестели капельками пота, в свете луны. Волосы падали на спину, спускаясь ниже стройной поясницы. Подняв прядь, он поцеловал все это, родное, мягкое, обжигающее губы:
– Я хочу много, любовь моя. Мы с тобой поедем в Америку, к родственникам. В Японию, к твоей сестре. Будем возить детей по миру, табором… – Аннет хихикнула: «Купим самолет».
– Конечно, – уверенно ответил Федор, переворачивая ее на спину, – купим самолет, заведем яхту новую, вместо той, что я подарил будущему еврейскому государству… – Аннет притянула его к себе, все стало неважно.
Он слышал ее ровное, размеренное дыхание, ловил шепот:
– Спой мне, милый. Песню, русскую. Ты меня так называл, я помню… – Федор баюкал ее, укрыв одеялом, не выпуская из рук:
– Ландыш, ландыш белоснежный,
Розан аленький!
Каждый говорил ей нежно:
«Моя маленькая!»
Федор заснул, уткнувшись лицом в нежное плечо. Аннет, не открывая глаз, гладила его по голове, слыша, как бьется сердце, рядом, так, что девушка и не знала, где он, а где она. Аннет потерлась щекой о его щеку, задремывая. В спальне настала тишина, Аннет даже не ощутила, как ее губы зашевелились.
– Александр… – девушка, поерзав, успокоилась, ощутив рядом знакомое тепло, – Александр…
Часы пробили четыре раза, огоньки свечей на кухне затрепетали, и погасли. Аннет пробормотала что-то, крепче прижавшись к Федору. Он обнял ее:
– Моя маленькая… Спи, любовь моя. Я здесь, я с тобой, так будет всегда…
Солнце играло в мыльных разводах на стекле. Окна спальни на рю Мобийон были открыты, внизу шумел рынок. Аннет, обернувшись, посмотрела на пустую, со снятым бельем кровать. Тело мадам Жанны вчера увезли в похоронное бюро. Мишель разбудил их звонком, ближе к обеду. Федор поцеловал девушку:
– Спи, пожалуйста. Я закрою дверь, никто тебя не побеспокоит. Вечером вернусь… – Аннет лежала, потягиваясь, не открывая глаз. Он медленно провел губами по шее:
– Спи. Ты устала, любовь моя. Мишель на рю Мобийон сегодня переночует… – сварив кофе, Федор сжевал вчерашний, холодный блин. Он вылил в раковину, на кухне, почти нетронутую водку:
– В ближайшие года два мне нужна трезвая голова… – он считал, что война дольше не продлится. Запирая дверь, Федор остановился:
– Я мог бы улететь с Аннет, в Стокгольм, по американскому паспорту. У Наримуне квартира, я строил в Швеции. Заказы уменьшатся, из-за войны, но все равно, работа найдется… – Федор представил большую гостиную, окна, распахнутые на Гамла Стан, детский смех, ужин, с Аннет и ребятишками. Он подумал, что можно опять завести яхту, купить летний домик, на островах, и жить спокойно.
Он сжал кулаки, вспомнив надменное лицо фон Рабе, эвакуацию в Дюнкерке, черно-красные флаги на улицах Парижа, усталый голос кузины Эстер:
– В Голландии, случится то же самое, что и в Германии, Теодор. Евреев не просто регистрируют… – закурив сигарету, Федор спустился вниз:
– Не стой над кровью ближнего своего. Нечего больше думать. Франция, моя родина, как Россия, Аннет, моя жена. Теперь жена… – он попытался согнать с лица широкую, юношескую улыбку, но ничего не получалось:
– Жена… – Федор вышел на бульвар, – плоть от плоти моей. Ее народ страдает. Как я могу все бросить, и уехать? Говорится, в горе и радости… Иначе я буду как месье Тетанже… – Федор поморщился, – я не смогу смотреть в глаза Аннет, если оставлю сейчас все, даже ради нее. И что я нашим детям скажу? – тяжело вздохнув, он завернул на почту.
Федор отправил телеграммы о смерти матери. Когда он пришел на рю Мобийон, у подъезда стоял катафалк. Мадам Дарю выпустила Мишеля через черный ход. Маляр не хотел показываться на глаза всем и каждому. Консьержка, по старой парижской привычке, развела в заднем дворе маленький огород, и поставила курятник. При жизни матери, Федор, иногда, выносил сюда инвалидное кресло. Мирно перекликались куры, пахло влажной землей. Жанна сидела, подставив лицо солнцу, кликали спицы кузины мадам Дарю, в огороде зеленел салат и петрушка.
Федор нашел кузена на грядках, среди желтых цветов кабачков. Мишель смазывал цепь велосипеда. Они обнялись, Федор велел:
– На кладбище будь осторожен. Я не думаю, что этот… фон Рабе, за мной следит. У меня репутация аполитичного человека… – он коротко усмехнулся, – но, на всякий случай, к склепу близко не подходи. Спасибо тебе… – Мишель отряхнул руки:
– По телефону можно звонить без опасений. Я с мадам Левиной связался… – Роза сняла номер в «Рице». Мадам Левина открыто демонстрировала нового поклонника в ресторанах Правого Берега. Никто не мог бы заподозрить в богатом, влюбленном египтянине, посланца из Палестины. Итамар и Роза уезжали на юг марсельским экспрессом. Роза громогласно заявляла, что намеревается провести с Фарухом бархатный сезон на Лазурном Берегу. Мадам Левина, за обедом в Сен-Жермен-де-Пре, заметила:
– Итамар здесь с чужими документами, с подпольной миссией. Не след, чтобы нацисты, или их прислужники что-то вынюхали.
Роза тоже собиралась прийти на похороны. Федор похлопал кузена по плечу:
– Натягивай, берет, Маляр, отправляйся на Монпарнас. Я поеду в контору авиалиний, документы Аннет у меня в кармане. Скажи… – Федор повел рукой, – что в конце недели, мы заберем машины.
Акцию они назначили на утро субботы. Мишель, аккуратно, записывал в блокнот перемещения месье Тетанже. Они знали расписание журналиста. Бомба лежала в кладовке, запертой на ключ, в Сен-Жермен-де-Пре. Взрывчатка была простой, из аммиачной селитры, угля, сахара и алюминиевой пыли. Они собирались соединить банку с зажиганием лимузина месье Тетанже. Взрыв предполагался маломощный, до бензобака он бы не добрался. Никакой опасности для жизни водителя не существовало.
– Чтобы их предупредить, – угрюмо заметил Федор, – но на западе, если мы, по заветам моего, предка, сколотим партизанский отряд, понадобится оружие… – он почесал в рыжей голове:
– Найдем. Тем более, связь с Лондоном обещают… – судя по всему, ведомство кузена Джона, как называл его Федор, действительно, собиралось послать в Европу агентов.
Федор подумал о кузине Эстер:
– Она могла бы в Британию перебраться, с рыбаками. Господин де Йонг был готов ей помочь. Понятно, что она не хочет детей оставлять, однако она еврейка, это опасно… – когда катафалк уехал, Федор отправился на Елисейские Поля. Он купил билет для Аннет, на самолет, уходивший в Стокгольм, через Цюрих и Берлин. Служащий, внимательно, просмотрел шведское удостоверение беженца, и письмо из посольства. Клерк выписал проездные документы. За бумаги Аннет Федор не беспокоился. Письмо было подлинным, за подписью шведского консула в Париже. В Берлине самолет заправляли, пассажиры могли из него не выходить.
– Аннет и не выйдет, – расплатившись, Федор убрал билет в портмоне, – ей здесь нацистских флагов хватило… – он не был суеверным человеком, но решил отправить телеграмму Наримуне, когда самолет оторвется от земли, в аэропорту Ле Бурже.
– Мне будет спокойнее, – подытожил Федор. Вернувшись в Сен-Жермен-де-Пре, он застал Аннет на кухне, над кастрюлей потофе. В духовке золотился гратен из молодой картошки, она приготовила крем-карамель. Вечером они не говорили, ни о войне, ни об ее отъезде. Федор признался, что купил билеты. Аннет, погладила его по щеке:
– Я… я сделаю все, чтобы тебя отыскать, милый. Ты все узнаешь… – девушка покраснела, – обещаю… – они рано ушли в спальню. Над Парижем играл ветреный закат. Окно было приоткрыто, ветер шуршал шелковой гардиной. Федор лежал, затягиваясь сигаретой, обнимая ее за плечи. Он рассказывал Аннет об их будущем доме, вернее, как смешливо говорил он, нескольких домах:
– В Калифорнии… – он целовал теплый висок, – тебе понравится в Калифорнии. Океан совсем другой, как на побережье Атлантики. И здесь у нас будет вилла, в Бретани. Помнишь, как мы собирали ракушки, после отлива… – она шлепала длинными ногами, по белому песку, подвернув холщовые брюки, в большой, мужской тельняшке, в старой, вязаной кофте. Темные волосы развевались на западном ветру, от ее губ пахло солью. Федор слышал шум океана, ночью, за окном спальни, лай собаки и детский смех. Он знал, как построить дом, низкий, ловящий солнце, огромными окнами. Когда Аннет заснула, он взял альбом для эскизов и набросал первый, грубый чертеж.
Утром девушка настояла на том, чтобы пойти на рю Мобийон:
– Надо убрать, – вздохнула Аннет, – так положено, после… Взять белье из прачечной, попрощаться с мадам Дарю… – Федор, щедро расплатился с ее кузиной, сиделкой. Обе женщины хотели прийти на Пер-Лашез. Мадам Дарю, твердо, сказала:
– Боши квартиру не тронут, месье Теодор. Это ваша собственность, по документам, полтора века. С тех пор, как его светлость маркиз… – консьержка перекрестилась, – дарственную на доктора Анри оформил, при бабушке моей. Не беспокойтесь, – прибавила женщина, – воду мой муж перекроет, газ тоже, пробки мы вывернем. Мебель не пропадет. Езжайте, – мадам Дарю подмигнула ему, – с месье бароном… – месье барон встречался, по выражению Мишеля, с нужными людьми.
Оставив Аннет за мытьем окон, Федор спустился на рынок, за круассанами и пачкой сигарет. Кофе стоял в кухонном шкафчике. Они собирались перекусить, и упаковать библиотеку. Федор не хотел потерять семейные книги. Мадам Дарю обещала отправить ящики в загородный домик семейства, в деревню, выше по течению Сены.
Федор стоял с бумажным пакетом, на тротуаре, видя Аннет, на кованом балконе. Девушка протирала окна. Она убрала волосы наверх, перевязав их лентой, и надела короткую, чуть выше колена, теннисную юбку. Загорелые, длинные ноги сверкали в утреннем солнце. Федор, тоскливо, подумал:
– Я не могу жить без нее, никогда не смогу. Значит, позаботься о том, чтобы безумие быстрее закончилось… – подойдя к табачной лавке, он сунул руку в карман, за портмоне и замер.
С листа свежей La France au Travail на него смотрел изящный профиль. Федор, внезапно, понял, что не может сложить знакомые с детства буквы, в слова. Он заставил себя прочесть: «Méfiez- vous des Juifs! La France est en danger!». Под статьей стояла подпись месье Тетанже. Он увидел имя Аннет, под снимком:
– Так называемая мадемуазель Аржан выдавала себя за француженку, обманывая режиссеров и продюсеров. Она даже не является гражданкой Франции. Доколе мы собираемся терпеть засилье евреев в культуре нашей страны? Доколе люди без рода и племени, не имеющие понятия о ценностях христианства… – месье Тетанже вспоминал о католических мучениках, погибших от рук евреев. Он призывал честных французов, сообщать о тех, кто нарушит будущие распоряжения по учету еврейской расы.
Федор подавил в себе желание разнести к чертям лавку:
– Нельзя, чтобы Аннет это прочла… – он, преувеличенно весело, улыбаясь, рассчитался за сигареты, – ни в коем случае. Мерзавец, грязная коллаборационистская тварь, он мне заплатит… – подняв голову, Федор помахал Аннет. Подняв тряпку вверх, она что-то крикнула. Голос девушки исчез в рыночном шуме. Федор ступил на мостовую, рядом остановился черный лимузин, дверь открылась. Они носили трехцветные повязки, с топориками Виши, и неприметные, серые костюмы.
– Прошу, месье Корнель… – кто-то подтолкнул его к машине, – это не займет много времени. Не надо создавать пробку, водители ждут. Совсем ненадолго… – у Федора не было при себе оружия. Он успел подумать:
– У нас вообще нет пистолетов, с Мишелем. То есть Маляром. Какие мы дураки, надо было достать оружие. Кто позаботится об Аннет, если Мишеля тоже арестуют… – у него забрали круассаны. Аннет застыла, не двигаясь, на балконе. Тряпка выпала на мраморный пол. Синий алмаз заиграл искрами, в луче солнца, бьющем в чисто вымытое окно. Свернув за угол рю Мобийон, лимузин раздавил колесом пакет с выпечкой.
Номера черного мерседеса, припаркованного рядом с цветочной лавкой, у выезда на бульвар, покрывала грязь. Макс вызвал троих человек, из парижского гестапо, для ареста мадемуазель Аржан.
Месье Корнель оберштурмбанфюрера, в общем, не интересовал. Макс поговорил с Клодом Тетанже, и другими интеллектуалами, поддерживающими правительство Виши. Он выяснил, что месье Корнель отличается, как деликатно выразился Тетанже, русским темпераментом. Последствия этого темперамента Макс почувствовал на себе. В посольстве порекомендовали хорошего дантиста, но удар месье Корнеля оказался сильнее, чем полученный Максом в Барселоне. Пришлось избавляться от державшегося на одном корне зуба и ставить временный протез:
– В Берлине пойду к Францу, – решил Макс, – у него золотые руки. Он сделает постоянную коронку. Ладно, – вздохнул фон Рабе, – в конце концов, это всего лишь один зуб, сбоку. Никто ничего не заметит. Но, обидно, в мои годы, ходить с протезом, перед свадьбой… – Макс наметил торжество на следующее лето.
К тому времени, профессор Кардозо, и его дети должны были оказаться в Польше. Оберштурмбанфюрер помнил расчеты по строительству Аушвица. Пока в лагере содержали арестованных подпольщиков и польскую интеллигенцию, проектное наполнение останавливалось на отметке в пятьдесят тысяч человек. Рейхсфюрер Гиммлер приказал, в конце года, конфисковать прилегающие к Аушвицу земли, в радиусе сорока квадратных километров. Территорию обносили рядами колючей проволоки, протягивали электрические кабели, строили вышки.
Пока на Принц-Альбрехтштрассе никто не говорил, и не писал в докладных, о том, что случится в будущих, огромных лагерях, планируемых к возведению. Слова «окончательное решение», значили только депортацию еврейского населения Европы на восток. Макс, невольно, ежился, думая о масштабах предстоящей работы:
– Еще евреи Советского Союза… – летний блицкриг следующего года предполагался недолгим. Евреев с востока на запад везти никто не собирался, незачем было тратить деньги. На совещаниях упоминалось, что будущие немецкие земли подвергнутся очистке. Население отправляли в гетто, подобные тем, что создали в Польше:
– Ненадолго, – Макс, покуривал в окно мерседеса, – мы избавимся от еврейской заразы. Славян сгоним в поселения, для рабочих. Запретим школы, кроме начального обучения. Отто распространяется о будущих славянских рабах, но полезных русских, таких, как Муха, мы приблизим к себе, вольем арийской крови… – Макс внимательно следил за операцией у газетного ларька.
Они знали о смерти матери месье Корнеля. За квартирами установили негласное наблюдение. В ночь, когда женщина скончалась, месье Корнель ушел в Сен-Жермен-де-Пре. Оберштурмбанфюрер успокоил себя:
– Должно быть, консьержка с телом сидела.
Мальчишка, как Макс называл барона Мишеля де Лу, пропал без следа. Фон Рабе велел вызвать в гестапо бывших работников Лувра. Даже если коллеги мальчишки с ним встречались, они ничего не сказали. Месье де Лу в Париже не видели. Глядя на карту Франции, Макс понимал, что мальчишка из плена, отправится домой:
– В этом городе можно всю жизнь прятаться… – фон Рабе вспомнил бедные кварталы на востоке, у кладбища Пер-Лашез, и холмы Монмартра и Монпарнаса, – он коренной парижанин. Его семья титул от королевы Марии Медичи получила… – Макс, недовольно, подумал, что их собственный титул значительно младше.
Сын фрау Маргариты, Теодор унаследовал богатство отчима, второго мужа матери. Пожилой владелец мануфактур в Руре скончался довольно быстро, не прожив с молодой женой и двух лет, однако успел завещать пасынку предприятия. До совершеннолетия сына делом управляла фрау Маргарита.
На берлинской вилле, в кабинете отца, висел портрет, конца восемнадцатого века. Стройная женщина в черном платье, с золотистыми, убранными под траурный чепец волосами, стояла, с бумагами в руках. За спиной женщины виднелась карта Рура. Она поджала тонкие губы, голубые глаза смотрели холодно, оценивающе. Макс напоминал фрау Маргариту.
– Первый ее муж в шахте погиб, – хмыкнул фон Рабе, – их сыну едва год исполнился, а ей чуть за двадцать было. Нашла бездетного вдовца, богатого, на седьмом десятке… – Теодору даровал титул прусский король Фридрих Вильгельм Третий, в начале прошлого века:
– По сравнению с герром Питером, – недовольно думал Макс, – мы никто, простые шахтеры. Хоть мы и арийцы, а он, наполовину, славянин. Но в предках у него викинги, пусть и в далеком прошлом… – Макс нашел в Ларуссе статью о роде де Лу. Оберштурмбанфюрер видел их герб, читал о прародителе мальчишки, уехавшем в Квебек, в начале существования колонии.
– Белый волк на лазоревом поле, идущий справа налево… – Макс не мог забыть проклятого волка, – с тремя золотыми лилиями. Je me souviens… – Макс обещал себе найти мальчишку, чего бы это ни стоило. Однако рядом с кузеном, месье Корнелем, барон де Лу не появлялся.
Готовясь к операции, Макс немного опасался, что господин Воронцов-Вельяминов, тоже потомок викингов, пустит в дело свой небезызвестный темперамент и начнет драку, как в «Рице», или, хуже того, будет стрелять на улице. Фон Рабе понятия не имел, где болтался месье Корнель со времен капитуляции Франции, но у бывшего майора инженерных войск могло оказаться оружие. Фон Рабе не хотел спугнуть пани Гольдшмидт, с ее синим бриллиантом, в двадцать каратов. Камень снился Максу по ночам. Он стал бы достойным подароком для будущей графини фон Рабе. Нынешнюю хозяйку бриллианта, из Дранси, оберштурмбанфюрер посылал в Польшу.
Месье Корнель стрелять не стал, но пани, неудачно, оказавшись на балконе, видела, как жениха сажали в машину.
– Пусть дерется, – хмыкнул Макс, – главное, что он здесь, в ближайшие два дня не появится… – он велел доставить месье Корнеля в контору, где Макс ожидал драки. Фон Рабе даже понравилась некая ирония ситуации. Предложение, которое должен был получить месье Корнель, в своем бывшем бюро, ничего, кроме ярости, у него вызвать бы не могло. Максу это было только на руку.
– Подержим его пару дней в тюрьме, и выпустим… – выбросив сигарету на мостовую, он указал гестаповцам, во второй машине, в сторону подъезда. Оберштурмбанфюрер не хотел, чтобы пани Гольдшмидт выбежала на улицу, это бы осложнило арест. Вернувшись из камеры, месье Корнель обнаружил бы, что невеста исчезла:
– Пусть он ищет… – Макс отхлебнул из термоса хорошо заваренного кофе, – пусть хоть обыщется. Она не успеет спрятать бриллиант… – девушка пропала с балкона. Фон Рабе, вспомнил теннисную юбку и простые туфли: «Переодевается». Трое гестаповцев и две женщины, служащие тюрьмы, направились к подъезду. Если бриллианта, при пани Гольдшмидт, не оказалось бы, Макс был готов перевернуть всю квартиру. Наружное наблюдение, у рынка, доложило, что с утра пани появилась с кольцом на пальце.
– Поедет с комфортом… – Макс улыбнулся, – не в товарном вагоне, а в купе, под конвоем. Пусть доктора с ней что хотят, то и делают, в медицинском блоке… – женщинам он велел не спускать глаз с мадемуазель Аржан:
– Она должна переодеться при вас, – подытожил Макс.
Макс, немного жалел, что не может оказать услугу месье Тетанже, избавив журналиста от присутствия в Париже бывшей жены. Фон Рабе надеялся, что мадам Левина тоже появится на рю Мобийон. Еврейка, как ему донесли, подцепила в «Рице» богатого араба. Мадам Роза все время проводила с новым поклонником, в ресторанах, ночных клубах и на загородных прогулках.
– Потом, – сказал себе фон Рабе, – бриллиант важнее. Вот и она… – пани, недоуменно, озиралась. Ее крепко держали за руку. Девушка, действительно, переоделась в траурный, черный костюм:
– Она его для похорон принесла… – Макс поднял окно. Пани Гольдшмидт, пока что, не должна была его видеть. Пани была при шляпке и перчатках, но без чулок. Макс посмотрел на смуглые щеки, на длинные, казалось, бесконечные, загорелые ноги, в туфлях на высоком каблуке. Шляпка тоже была черной. Перчатки, судя по всему, девушка сунула в саквояж второпях. Они оказались коричневыми.
– Все равно, темный оттенок… – пожал плечами Макс.
Он, на мгновение, раздул ноздри:
– Посмотрим. Я получу камень, а потом…., Пусть она болтает, в Аушвице ее никто слушать не станет… – узкие бедра покачивались под юбкой. Фон Рабе вспомнил, как танцевал с мадемуазель Аржан:
– Или она дальше Дранси не уедет… – усмехнулся Макс, – я об этом позабочусь.
Гестаповцы захлопнули дверцы, машина тронулась. День выдался солнечный. Опустив козырек, Максимилиан включил зажигание. Он хотел обогнать первый автомобиль и оказаться в Дранси раньше. Фон Рабе намеревался сам обыскать арестованную, и провести первый допрос.
Чиновник из Организации Тодта, выбиравший помещение для парижской конторы, остановился на большом, двусветном зале, на бульваре Сен-Жермен. Раньше здесь размещалось архитектурное бюро. Персонал конторы, в гражданских костюмах, с нарукавными повязками «Arbeitet Fur O.T» начальник усадил за расставленные в зале конторские столы. Он занял кабинет бывшего главы бюро. У него имелся выход на большой балкон, собственная ванная, и даже гардеробная.
Апартаменты спланировали разумно. Чиновник изучал архитектуру, и оценил устройство помещения. Он не спрашивал, кто раньше занимал комнаты. Табличку с двери свинтили. По Парижу его водил офицер из немецкой администрации, понятия не имевший о бывших владельцах контор. Чиновнику было достаточно оборудованной американской техникой кухни, двух телефонных линий, и шелеста пышно цветущих деревьев, под окнами. Он поискал следы пребывания хозяев, но ничего не нашел. Мебель вывезли, оставив только беленые стены, и отличный, буковый паркет. Контора украсилась нацистскими флагами, фотографиями главы Трудового Фронта, Роберта Лея, пожимавшего руку фюреру и спешно напечатанными плакатами, на французском языке.
Широкоплечий юноша, в хорошем костюме, шагал по дороге, уходящей на восток, прямо в рассвет. В руках он держал скромный чемоданчик. Отец и мать, в фермерской одежде, махали ему, стоя у обочины:
– Français! Votre avenir est dans le travail! Entrée à travailler en Allemagne dans toutes les branches de la Todt, – значилось на плакате, вместе с телефоном парижской конторы.
В отличие от подчиненных, чиновник знал французский язык. Он носил полувоенную, оливковую форму, с нашивками эйнзатцляйтера, руководителя отдела. За его спиной висела карта Германии, с отметками крупных заводов, фабрик, и шахт. После капитуляции Франции чиновника перевели в Париж из Кракова, с остановкой в Берлине. На совещании они получили разъяснения о политике рейха в отношении рабочей силы с запада.
С поляками все было просто. Даже польская интеллигенция, инженеры, архитекторы, и врачи, считалась славянами, неполноценными людьми. Они назывались цивильарбайтерами, гражданской трудовой силой. Находясь в Германии, поляки носили на одежде нашивку, с буквой Р. Правила распространялись и на полуграмотного парня, батрака на ферме, и на профессора Ягеллонского университета. На западе, распоряжения не предписывали нашивок.
– Пока что… – чиновник полистал досье на парижских специалистов, – думаю, когда вермахт начнет кампанию на востоке, понадобится ставить к станкам людей, заменять, тех, кто воюет. Мы устроим здесь рейды, как в Польше… – в больших польских городах предполагаемых работников забирали прямо с улиц, и, под автоматами солдат, сажали на грузовики.
Иностранные трудовые ресурсы, в рейхе, четко выстроили по иерархии. Первыми шли работники из стран, союзных Германии, или нейтральных. Они считались близкими по духу, жили в съемных квартирах, и получали хорошую заработную плату. На оптических заводах трудились швейцарские специалисты. В рейх приезжали итальянские промышленные дизайнеры, и шведские судостроители. Внизу находились славяне, чехи, и поляки, и, в будущем, русские.
В Организации Тодта многие, с пренебрежением, относились к способностям славян, но начальник отдела работал с польской интеллигенцией. Он замечал:
– Они носители неполноценной культуры, не арийцы, но нельзя не отметить их стремление к образованию. Русские за два десятка лет, построили огромные предприятия, электростанции, провели железные дороги. В царское время их инженеры хорошо обучались… – чиновник нашел папки русских эмигрантов, живших в Париже.
Советский Союз оставался в дружбе с Германией. По торговым соглашениям, в рейх поставлялась пшеница, ткань и уголь. Движение товарных поездов и грузовых пароходов было оживленным. Славяне ценили немецкую техническую школу. По соображениям чиновника, русские могли согласиться на работу в Германии, даже опередив французов.
– Французы считают, что лучше Франции ничего на свете нет… – он отпил кофе, – эгоисты, каких поискать… – он встречался со специалистами, поддерживающими режим Виши. В досье могло значиться, что визитер знает немецкий, или учился в Германии, однако все гости, упорно, говорили на родном языке. По-немецки из них было, и слова не вытянуть. В конце дня, после таких бесед, у чиновника начинала отчаянно болеть голова.
– Месье Корнель… – пробормотал он, читая сведения о господине Федоре Воронцове-Вельяминове, – в Америку не уехал, пошел воевать. С капитуляции о нем ничего не слышно… – начальник конторы не ожидал, что месье Корнель появится у него на пороге. Немец, архитектор по образованию, слышал о Корнеле. Чиновник заканчивал, Мюнхенский университет, после прихода Гитлера к власти. Постройки школы Баухауса они изучали в разделе дегенеративного искусства. Немец вспомнил кварталы доступного жилья, в Берлине и Франкфурте:
– Корнель в Германии строил. Потом, конечно, его в рейх не пускали. Дома во Франции, Британии, Швеции, Дании… В Америке, в Канаде… – проекты месье Корнеля подтверждали его репутацию самого успешного архитектора Европы:
– Ему сорок в этом году… – подытожил чиновник, глядя на жесткий очерк лица, – даже если он выжил, он никогда не станет строить в нашем, немецком стиле… – архитекторы рейха любили, по указаниям фюрера, помпезность. Они вдохновлялись образцами древности. Партийные бонзы ценили колонны, портики, мрамор, бронзу и орлов со свастиками. Чиновник видел фотографии сталинской Москвы, и метрополитена:
– Стили похожи… – немец испугался своих мыслей. Он даже оглянулся. Берлинское метро строили функционально, используя керамическую плитку, и цемент:
– Как в Париже… – чиновник потянулся за сигаретами, – впрочем, у них сохранились кованые входы в метро. Модернизм, тоже дегенеративное направление в искусстве… – он вспомнил сияние картин Климта, но не успел подумать о венском Сецессионе.
Дверь, с треском, отворилась. Гневный голос сказал, по-французски:
– Какого черта меня сюда привезли? Я спрашиваю, лично вас… – Федор стряхнул с локтя руку полицейского, без формы, в гражданском костюме. В лимузине он спросил:
– Что, собственно, происходит, господа? Я американский гражданин, я могу позвать консула…
– И французский, – сухо ответил полицейский:
– Наша поездка не займет и десяти минут, месье Корнель. Имейте терпение, вам все объяснят…
Федор понял, что его везут обратно в Сен-Жермен-де-Пре:
– Мишель попался? Но как? Он ушел на Монпарнас. А если его кто-то выдал? Если внутри сил сопротивления есть провокаторы? Сил еще нет, а предатели появились. Хорошо, что Аннет забрала билет, документы. Я буду делать вид, что не знаю Мишеля… – он вспомнил голубые, большие, в легких морщинках глаза, золотящиеся на висках, белокурые волосы, – однако никто этому не поверит. Мы родственники, всему Парижу известно… – лимузин миновал квартиру Федора. Полицейские молчали, наручники на него не надели.
Машина остановилась перед знакомым зданием. Двенадцать лет назад, Федор, впервые, прошелся по еще не отремонтированным, голым комнатам. Он считал, что производительность сотрудников зависит от условий работы, поэтому выделил комнату, где поставил американский бильярдный стол, и удобные диваны. На кухне электрическая машинка варила кофе. Он привез из Америки фонтан, для содовой воды, и музыкальный автомат, на двадцать пластинок. Федор любил работать под Моцарта или Шопена. Он поднял голову вверх, к балкону кабинета:
– Сколько вечеров я там просидел… – Федор часто чертил по ночам, когда все расходились. Он варил кофе, включал пластинку и напевал себе под нос.
Федор предполагал, что его доставили на служебную квартиру гестапо, по случайности размещавшуюся, в этом доме. Оказавшись, в сопровождении полицейских, на втором этаже, перед тяжелой дверью мореного дуба, он, презрительно, улыбнулся:
– В моей бывшей конторе гестапо поселилось, под вывеской представительства Министерства Труда. Ничего я им не скажу. Аннет улетит. Роза здесь, Итамар. Они о ней позаботятся… – Федор отогнал мысли о серо-голубых глазах:
– Нельзя позволять себе слабость. Они за нами следили. Наверняка, фон Рабе… Я выживу, мы встретимся с Аннет. Может быть, все получилось… – о подобном сейчас думать не полагалось. Федор, в общем, не знал, как выживет, но сказал себе: «Иначе и быть не может». Он окинул взглядом флаги со свастиками, каких-то клерков, в скромных костюмах, фотографии Гитлера. Поморщившись, он, пинком, открыл дверь кабинета.
Чиновник сглотнул.
Мужчина был почти в два метра ростом, с мощными плечами, в американских джинсах, льняной, белой рубашке и отлично скроенном, светлом пиджаке. Немец опустил глаза:
– Кеды, – вспомнил он, – баскетбольные. В Берлине их тоже продают. Называется, компания «Конверс»… – у визитера было хмурое, суровое лицо. Сзади немец заметил людей, с повязками правительства Виши.
– Я повторяю, зачем я здесь? – загремел низкий голос. Голубые глаза сверкали опасным, неприятным огнем. Месье Корнель, широкими шагами прошел к столу. Он брезгливо рассмотрел тяжелое пресс-папье, с бронзовым орлом:
– Вы кто такой? – поинтересовался он, окинув взглядом немца.
Чиновник приосанился:
– Эйнзатцляйтер Греве, начальник парижского отдела Организации Тодта… – он постарался улыбнуться. Глядя на лицо месье Корнеля, сделать это было затруднительно:
– Я знаю, – любезно прибавил чиновник, – здесь раньше размещалось архитектурное бюро, месье Корнеля… – бывший хозяин кабинета, коротко усмехнувшись, заговорил по-немецки:
– Мое бюро. Хватит убивать французский язык. Я учился в Германии, четыре года. В школе Баухауса, – большая рука протянулась за пресс-папье, – у великого архитектора Вальтера Гропиуса. Ваша банда объявила его дегенератом, и меня тоже. Впрочем… – месье Корнель помолчал, – это честь для меня… – чиновник попытался сказать:
– Может быть, вас заинтересует работа на благо рейха… – он едва успел отклониться. Пресс-папье ударилось о карту Германии. Месье Корнель, легко, как ребенка, встряхнул его за плечи. Архитектор перегнулся через стол:
– Меня заинтересует, чтобы ты, сволочь, заткнулся и вылетел отсюда, как пробка из бутылки… – зазвенело стекло графина. Немец, свалившись на буковый паркет, жалобно крикнул: «На помощь!». Федор засучил рукава:
– Мерзавец фон Рабе, решил надо мной поиздеваться. Пусть знает, на что я способен… – в кабинет вбежали французы. Затрещал пиджак, Федор присвистнул:
– Вспомню старые времена. Мишель на свободе, очень хорошо. С ними я справлюсь… – удар у него остался сильным, как и два десятка лет назад. Федор подул на костяшки пальцев: «Вам тоже достанется, господа предатели Франции!».
Сорвав со стены нацистский флаг, Федор бросил ткань под ноги: «Только здесь ему и место».
Оберштурмбанфюрер Максимилиан фон Рабе шел по длинному, голому коридору серого бетона. Жилые дома в Дранси строились в функциональном, простом стиле, здания опоясывали балконы. Окна пока не закрыли решетками. Макс ожидал, что в будущем здесь появится и колючая проволока, и вышки. Дранси предполагалось превратить во временный лагерь, для евреев Парижа и окрестностей. Рядом была железнодорожная станция, удобная для формирования и отправки эшелонов.
Прислонившись к стене, Макс закурил, вдыхая горький дым. Несмотря на жаркий день, в коридоре было сыро. До капитуляции в зданиях размещались конторы и дешевые квартиры. Сейчас «Город молчания», как его называли, перешел во владения немецкой администрации. В полевой тюрьме сидели бежавшие из плена французы, арестованные на улице, без документов. Максимилиан очень хотел увидеть в одной из камер мальчишку.
Он спросил у пани Гольдшмидт, где находится родственник ее жениха, однако девушка молчала. Мадемуазель Аннет молчала, и когда Макс поинтересовался, куда она дела бриллиант. Пани Гольдшмидт, по заверениям, наряда гестапо, вышла из квартиры с кольцом, в черных, траурных перчатках. Остановившись у каморки консьержки, пани обнаружила, что они порвались по шву. Девушка отдала перчатки француженке. Актриса взяла у мадам Дарю ее собственные, коричневые. Наряд гестапо, и женщины, арестовывавшие мадемуазель, были уверены, что кольцо осталось у нее на пальце.
В Дранси мадемуазель приехала без бриллианта. Окно машины не открывали, она сидела между двумя женщинами и с места не двигалась. Макс приказал обыскать мерседес, подъезд, каморку консьержки, саму консьержку и перевернуть все в квартире. Он сделал вид, что у мадемуазель имелись шифрованные донесения британских агентов, в Париже. Фон Рабе знал, что, рано или поздно, подобные посланцы появятся во Франции. Холланд, угрюмо, думал Макс, не зря выжил.
– Расстрел на месте… – бросив окурок на пол, Макс растер его подошвой сшитого на заказ в Милане ботинка, – никакой пощады, никакого снисхождения. Мальчишку я лично казню, когда он мне расскажет, где Джоконда и где алмазы Лувра… – Макс хотел применить к мадемуазель более строгие меры. У него под рукой не имелось медицинских средств, привычных на Принц-Альбрехтштрассе. Врач, приехавший из Парижа, тщательно обыскал мадемуазель, во второй раз, но кольца не нашел. В здешнем гестапо, откуда явился доктор, подобных лекарств пока не держали. Макс закурил вторую сигарету:
– Придется обходиться подручными средствами…
Агенты перекопали огород консьержки. Женщина, на допросе в префектуре, предъявила черные перчатки мадемуазель Аржан. Мадам клялась, что ничего с ними не делала. Шов, действительно, разошелся.
Макс не мог, открыто, признаваться, что ищет камень. Арестованная была еврейкой, без гражданства, но подобные ценности полагалось описывать и сдавать под отчет. Бриллиант не поступил бы на склад реквизированных вещей. Кольцо, под охраной, курьером, отправили бы в Берлин. Макс подозревал, что бриллиант, попав в Германию, оказался бы на пальце кого-то из жен или любовниц высшего руководства рейха.
– Например, фрейлейн Евы Браун… – оберштурмбанфюрер стряхнул пепел на бетонный пол. Обычно он так не поступал, Макс любил аккуратность, но ему было противно находиться в простом, ничем не украшенном здании:
– Правильно говорит фюрер, дегенеративный стиль. Подобное могли бы построить придурки, которых Отто умерщвляет, в лагерях… – Макс любил мрамор, гранит и строгую, тускло блестящую бронзу помпезной архитектуры рейха:
– Месье Корнель комплекс возводил… – русский сидел в камере предварительного заключения префектуры шестого округа Парижа. Макс вчера справился, по телефону, о происшествии в конторе Тодта. Партайгеноссе Греве лечил ссадины и синяки. Макс не предупреждал Греве о визите архитектора. Фон Рабе усмехнулся, положив трубку: «Получилось очень достоверно». Тогда Макс мог улыбаться, в надежде, что бриллиант найдется.
Фон Рабе не представлял, что расстанется с камнем:
– Пора заканчивать реверансы, – хмыкнул Макс, – она провела ночь в камере, в подвале. Она напугана, и все расскажет… – на совещании, в гестапо, зашла речь о возможных рабочих лагерях, для французских евреев. Макс отрезал:
– Здесь не Бельгия. Здесь нет шахт, а на заводах мы евреев держать не собираемся. Никаких гетто на западе, это наша политика. Когда будет принято решение о депортации еврейского населения страны, эшелоны отправятся на восток… – он сбил пылинку с лацкана пиджака, – и местное население нам поможет. Мы начали, как это выразиться, влиять на общественное мнение… – вишистские газеты подхватили инициативу месье Тетанже. Журналисты писали о евреях, выдающих себя за французов.
– Не забывайте… – Макс оглядел коллег, – в стране болтается много евреев без гражданства, беженцев из Польши, и покинувших рейх. Ими надо заняться в первую очередь… – осенью правительство Петена издавало декреты об обязательной регистрации евреев и запрете на профессии. Макс напомнил себе, что нельзя оставлять поисков доктора Горовиц, хотя у оберштурмбанфюрера было подозрение, что женщина, с братом, и Холландом, перебралась в Британию.
– У подобных волчиц нет чувств, – сказал себе Макс, – она мне вколола препарат, смертельный для человека, в нужной дозе. Плевать она хотела на собственных детей… – оберштурмбанфюрер намекнул арестованной, что может вплотную, как он выразился, заняться ее женихом, месье Корнелем.
Серо-голубые глаза презрительно взглянули на него. Мадемуазель отозвалась:
– Месье Корнель американский гражданин. США, нейтральная страна. Вы не имеете права его арестовывать, и меня тоже… – девушка вскинула подбородок, – ни о кольце, ни о донесениях каких-то подпольщиков, я понятия не имею. Если вы хотите отомстить месье Корнелю, потому, что он вас из ресторана выгнал… – темно-красные губы слегка улыбнулись, – это низко… – оберштурмбанфюрер сделал вид, что беспокоится за судьбу драгоценности.
Актриса, понял Макс, врала беззастенчиво, не двинув бровью. Мадемуазель утверждала, что ни о каком бриллианте не знает: «Вы меня с кем-то путаете, – она тонко улыбалась, – в „Рице“, я не носила кольца». Девушка объяснила, что отдала перчатки консьержке потому, что привыкла появляться на публике в безукоризненном виде.
Макса бесило еврейское упрямство, с которым он раньше не сталкивался.
Тяжело вздохнув, он толкнул дверь комнаты. Мадемуазель привели под конвоем. Она осталась в траурном костюме, но шляпу и перчатки у нее отобрали. Макс посмотрел на стройные ноги, в туфлях на высоком каблуке. Она стянула волосы в узел. Девушка сидела, отвернувшись, покачивая лаковым, черным носком туфли. Щиколотка у нее была тонкая, смуглая, волосы на висках немного завивались. Фон Рабе вспомнил запах, сладких, теплых цветов:
– У Нефертити похожий профиль. Разрез глаз миндалевидный, как у Эммы… – он сухо велел женщинам, охранявшим арестованную: «Оставьте нас».
Аннет, незаметно, сплела длинные пальцы. Она подпорола шов перчатки ногтем, спускаясь по лестнице, в сопровождении гестаповцев. Алмаз остался внутри. Девушка была уверена, что мадам Дарю передаст кольцо Мишелю, когда он появится на рю Мобийон:
– Нельзя, чтобы пропал семейный камень. Но если и Мишеля арестовали… – Аннет узнала немца, танцевавшего с ней в «Рице». Он девушке не представился. Увидев его на пороге комнаты, Аннет поинтересовалась:
– Долго вы собираетесь меня здесь держать, месье? Вы не имеете никакого права… – она почувствовала железные, грубые пальцы на своих плечах. Наклонившись, он прошептал в маленькое ухо:
– Я имею все права, моя дорогая… – фон Рабе встряхнул ее, – помните! Если вы будете запираться, ваш жених получит обвинение, в шпионаже. Я знаю о его британских родственниках, знаю… – Аннет отчеканила:
– Меня не интересует, что вы знаете! Я вам еще раз говорю, мы понятия не имеем, где находится месье де Лу! – о Мишеле немец у нее тоже спрашивал, настойчиво.
Аннет смотрела в холодные, голубые глаза. На красивых губах едва заметно поблескивали капельки слюны. Навязчиво пахло табаком, у нее закружилась голова. Аннет успела подумать:
– Такое случается, когда ждешь ребенка. Но я ничего не знаю, слишком рано… – изящная голова дернулась, фон Рабе прижал ее к столу:
– Ты мне расскажешь, жидовка проклятая… – узел темных волос распустился. Аннет почувствовала спиной жесткое дерево. Девушка услышала громкий смех.
– Тащите сюда жидовку… – светлые волосы волочатся по земле, раздается ржание лошадей и выстрелы. Вокруг стоит запах табака, чего-то металлического, неприятного. В темноте, под кроватью, видны огромные, серо-голубые глаза. Девочки сидят тихо, как мышки. Стучит сердце. Ладошка младшей сестры лежит в ее ладони. Малка шевелит нежными губами:
– Маме… тате… – Ханеле прижимает малышку к себе. До них доносится страшный, пронзительный крик. Ханеле дергает край одеяла, толкает сестру дальше, укрывает ее с головой. Малка молчит, вцепившись в ее руку.
– Александр! – она узнает голос:
– Александр, я прошу тебя, не надо… Я никому не скажу, никогда… – Ханеле, смутно, помнит язык. Отец пел ей колыбельную, о лошадках.
– Пони, – вспоминает девочка, – пони. На улице лошадки. Я посмотрю, где мама с папой и вернусь… – она говорит это сестре. Малка трясется, зубы девочки стучат, она закусывает одеяло, хватает Ханеле за подол платьица.
– Жди, – велит старшая сестра. Девочка выползает из-под кровати. В гостиной все перевернуто, медные подсвечники валяются на полу. Выглянув во двор, Ханеле замирает, видя светлые, распущенные, испачканные кровью волосы. Маму обступили смеющиеся люди. Отец стоит на коленях, его держат двое, за плечи. Высокий человек в черной куртке, с темными, в седине волосами, направил на него винтовку.
Ханеле бросается к отцу: «Тате!». Грубые, жесткие руки ловят ее. Ханеле визжит, отец рыдает:
– Александр! Оставь дитя, я прошу тебя, прошу… – боль раздирает все тело. Человек, швырнув ее вверх, поднимает штык. Отец бросается вперед. Кровь хлещет по его темной бороде, отец хрипит, Ханеле падает на землю. Человек с холодными глазами вонзает штык в шею отца. Она ловит шепот:
– Натан Горовиц… Теперь никто, никогда не узнает… – она закрывает голову руками, ползет среди копыт лошадей, боль не проходит. Девочка, шатаясь, поднимается на ноги. Она бежит.
Услышав хруст подломившегося каблука, Макс бросился вслед за ней.
Поскользнувшись на выложенном плиткой полу, девушка упала затылком на железное, острое ребро ступеней, ведущих вниз, к выходу из комнаты. Белый кафель покрылся алыми пятнами. Тело, покатилось к двери, Макс подвернул ногу, пытаясь его удержать. Серо-голубые глаза помутнели. Макс почувствовал острый запах мочи, в темных волосах виднелись сгустки крови. Он с размаха ударил ее головой о ступень: «Сука! Проклятая жидовская дрянь!». Ощупав изуродованный затылок, толкнув ногой труп, фон Рабе пробормотал: «Несчастный случай». Макс брезгливо вытер пальцы платком. Надо было позвать солдат, для уборки.
Ранним утром, на пустынной улице, ведущей к воротам кладбища Пер-Лашез, появился высокий мужчина, в испачканной краской, куртке маляра, на старом велосипеде. Белокурые, коротко стриженые волосы, прикрывал суконный, темно-синий, берет. Сзади, в плетеной корзине, лежали кисти и тряпки. Остановившись у булочной, где поднимали ставни, маляр выпил чашку крепкого кофе, покуривая «Голуаз». Голубые, большие глаза, окруженные легкими морщинами, немного припухли, и покраснели, словно мужчина не выспался.
Хозяин лавки включил радио, загремела «Марсельеза». В булочной портретов маршала Петэна не имелось. В углу висел французский флаг, без топорика. Хозяин, молча, принял от маляра медь:
– Должно быть, на кладбище что-то подкрасить надо. Стены в церкви, потолок… – не дождавшись сына из плена, жена булочника стала ходить к мессе. Раскладывая на витрине круассаны, он вздохнул:
– Кюре не помогут. Вряд ли наших парней из проклятой Германии отпустят. Весь Париж немцами кишит… – здесь, на востоке, в бедных кварталах, наряды бошей пока не появлялись.
– Надо самим… – маляр скрылся за серой стеной кладбища, булочник подытожил, – самим брать в руки оружие. Выгонять отсюда немцев, и петеновских крыс, так называемое правительство… – он прищурился. Маляр стянул, берет, светлые волосы золотились в лучах рассвета. Бросив крошки от круассанов воробьям, прыгавшим по булыжнику, булочник помахал старичку, вышедшему на прогулку с дряхлым пуделем.
Мишель шел по песчаной дорожке на холм, толкая велосипед. Он знал здешнего кюре. До войны, Мишель, в годовщину смерти родителей, заказывал по ним мессу. Останки отца лежали в общей могиле. Немецкие снаряды, разнесшие в клочья госпитальные палатки, не разбирали между врачами и ранеными. Мать похоронили в Каннах, где она умерла, но Мишель считал себя обязанным устраивать поминальную службу в Париже, рядом со склепом, где лежали его предки.
Вчера кюре провел его на чердак церкви. Из полукруглого, запыленного окна, был хорошо виден памятник, белого мрамора. Оставив велосипед у закрытых дверей храма, Мишель достал из-под тряпок два букета. Он всегда приходил на Пер-Лашез с красными гвоздиками. Кладбище было тихим, в кронах деревьев перекликались птицы. Засунув, берет в карман куртки, он пошел к Стене Коммунаров. Остановившись, склонив голову, он почувствовал, как текут по лицу слезы.
Тем вечером, возвращаясь с Монпарнаса в Сен-Жермен-де-Пре, Мишель, как обычно, был очень осторожен. Он медленно поднимался по лестнице, к апартаментам Теодора, ловя каждый звук. У Мишеля на плече висела рабочая, холщовая сумка. Кроме портативного приемника, в ней лежало два браунинга. Подобное оружие использовали городские полицейские. Приемник, и пистолеты Мишелю передали на Монпарнасе, в невидном ресторане, за утиной ножкой, с шампиньонами. Его собеседник говорил с парижским акцентом. Когда барон де Лу открыл рот, он отмахнулся, мелко рассмеявшись:
– Твой предок, мой дорогой, по слухам, в наших кругах вращался… – мужчина поднял бровь, – я рад помочь, как говорится. Но… – он выставил ладони вперед, – в пределах разумных вещей.
– Я в Париже не остаюсь, – заверил его Мишель.
На человека он вышел через автомастерскую. Месье Алан, как его называли, занимался угонами машин и квартирными кражами. Мишель подозревал, что приемник, американской модели, раньше стоял в роскошных апартаментах, в Фобур-Сен-Оноре, но ничего спрашивать не стал.
Им, все равно, требовалась рация, и радист:
– Хотя бы передатчик… – поправил себя Мишель, – научиться всегда можно. Придется связываться с Лондоном, с другими группами, координировать действия… – в новостях передавали, что немецкая авиация бомбит военные базы в Британии. У Теодора в квартире стояло мощное радио. Мишель напомнил себе, что надо послушать американские новости.
Занеся ногу над ступенькой, он замер, одним неуловимым движением потянувшись за пистолетом. Сверху доносился какой-то шорох. Обхватив пальцами рукоять браунинга, Мишель почувствовал себя спокойнее. Он вспомнил, как Теодор учил его стрелять. Мишель увидел надменное лицо фон Рабе, в мадридском пансионе:
– Момо шрам целовала… – Мишель рассердился на себя:
– Нашел о чем думать, сейчас. Все кончено, и никогда не вернется… – он прижался к стене. Сверху повеяло ароматом сладких, тревожных пряностей.
Они выглядели так, будто собирались в дорогой ресторан. Мадам Левину, от переодевания, в номере «Рица», оторвал телефонный звонок. Роза узнала голос мадам Дарю, девушка навещала рю Мобийон. Консьержка, шепотом, попросила ее, немедленно, приехать на Левый Берег. Выбежав из гостиницы, Роза ухватила такси под носом какого-то, как она презрительно сказала, петэновского мерзавца.
Мадам Левина раскрыла изящную, ухоженную ладонь:
– Аннет и Теодора арестовали, Мишель. За ними приехали вишистские полицейские. Тебе надо покинуть город… – Итамар курил, в открытую форточку, разглядывая двор особняка. И он, и Роза знали о Максимилиане фон Рабе. Юноша кивнул:
– Не стоит рисковать, Мишель. Поезжай с нами на юг, или даже в Палестину. У тебя отличные руки, боевой опыт, ты пригодишься в деле… – алмаз лег в ладонь Мишеля острыми гранями. Расстегнув рубашку, Мишель достал простой, стальной крест. Повесив кольцо рядом, он поднял голубые глаза:
– Итамар, у тебя… у вас есть своя земля. Будет, – поправил себя Мишель, – при нашей жизни. А у меня есть своя. Моя семья здесь три сотни лет живет, мои предки здесь похоронены. Никогда такого не случится, чтобы я бежал… – он посмотрел на шпиль Сен-Жермен-де-Пре, на черепичные крыши Парижа:
– Я никуда не уеду, пока не станет ясно, что с Аннет, с Теодором… – Мишель вспомнил о теле тети Жанны, лежавшем в похоронном бюро:
– Никуда не уеду, – подытожил он, доставая блокнот с карандашом, – но здесь, или на рю Мобийон я больше не появлюсь. Это опасно. Держите телефон, зовите месье Намюра… – Мишель, с велосипедом, переселился в автомастерскую. Он спал на сиденье лимузина. Машины были готовы к отъезду.
Прочитав газету месье Клода, Мишель разорвал лист на мелкие клочки:
– Аннет арестовали не из-за Теодора. Она еврейка, без гражданства… Но что с Теодором? Неужели за нами следили? – вечером следующего дня месье Намюра позвали к телефону. Он узнал голос. По именам они друг друга не называли, на всякий случай. Выслушав кузена, Мишель, коротко, сказал:
– Я буду рядом, разумеется. Пожалуйста, осторожнее… – он понимал, что Теодор еле сдерживается. Кузен долго молчал. Теодор, наконец, выдавил из себя:
– Потом обсудим. Сейчас надо… – не закончив, он повесил трубку.
Ночью Мишель сидел во дворе автомастерской, на ящиках, с бутылкой дешевого вина. Здесь было тихо, кафе в районе предприятий закрывались рано. Мишель, отчаянно, хотел подняться и пойти знакомой дорогой, на Монпарнас. Он посмотрел на часы:
– Сейчас она… Момо, приедет с выступления… – Мишель вдохнул запах шампанского и сигарет, оказался в полутьме передней, услышал тихий шепот:
– Волк, я знала, знала, что ты вернешься… – ему захотелось устроить голову на тонком плече, обнять ее, прижать к себе, уберечься от смерти. Мишель вспомнил голос Теодора:
– Аннет… Мне сказали в префектуре, когда выпускали. Она умерла, в Дранси, несчастный случай. У нее каблук сломался, в камере. Она упала, ударилась затылком… – кузен, осекшись, долго молчал. Мишель слышал его дыхание:
– Кольцо у меня, – коротко сказал он, – у меня, Теодор… – кузен повесил трубку.
Допив вино, Мишель задремал, в лимузине, коротким, неспокойным сном. Он опять видел серый, холодный туман, седую женщину, похожую на Мадонну Рафаэля. Вздрогнув, он открыл глаза. Мадонна, держа ребенка, протягивала к нему руку.
Мишель оставил одну гвоздику рядом со Стеной Коммунаров. Он всегда приходил сюда, с другими социалистами и коммунистами, первого мая. Прочитав имена расстрелянных революционеров, он пошел к семейному склепу. На участке вырыли одну яму. На Пер-Лашез было тесно, гробы опускали в землю вместе:
– И надпись у них одна будет… – он положил алые гвоздики к латинским буквам: «Dulce et decorum est pro patria mori».
– Достойно умереть за родину… – легкий ветер шевелил белокурые волосы Мишеля: «Будь верен до смерти, и я дам тебе венец жизни». Он перекрестился, глядя на имена бабушки и дедушки, на надпись «Пролетарии всех стран, соединяйтесь». Он опустил белые розы рядом со старыми, буквами:
– Это на кладбище Мадлен высекали, потом захоронения сюда перенесли, – вспомнил Мишель:
– Жанна де Лу. Теперь пребывают сии три, вера, надежда и любовь, но любовь из них больше… Любовь больше. Господи, дай нам увидеть время, когда не останется ненависти, когда будет одна любовь. Дай нам силы бороться… – белый лепесток, оторвавшись от цветка, полетел по дорожке. Мишель знал, что на похороны придут Роза, с Итамаром. Юноша сказал, что прочтет кадиш:
– Тихо, – он вздохнул, – никто, ничего не услышит. Ее звали Хана, дочь Натана… – Мишель уловил, издалека, шуршание шин.
– Господи, дай им покой в присутствии своем… – прикоснувшись к белому мрамору склепа, Мишель быстро пошел к церкви. Кюре открыл для него двери. Внутри спокойно, привычно пахло ладаном. Опустив руку в чашу со святой водой, Мишель нырнул в боковой выход. Узкая лестница вела на чердак. Катафалк, с двумя гробами, поднимался на холм.
Кузен вскинул голову. Он был в траурном костюме, рыжие волосы играли огнем в свете утреннего солнца. Мишель не отводил взгляда от жесткого, постаревшего лица, пока катафалк не свернул на боковую аллею, к семейному склепу.
Терраса ресторана La Cantine Russe выходила на Сену. Вечера в конце лета были сумрачными. Эйфелеву башню, напротив, после капитуляции освещать прекратили, но большие, черно-красные флаги, со свастиками, были видны и отсюда, с Правого Берега.
Федор выбрал русский ресторан, потому что его держал знакомый. При жизни Аннет, Федор никогда ее сюда не водил. Он пришел на набережную к закрытию заведения. Его, без единого слова, провели к столику. Хозяин принес меню, но Федор попросил: «Водки мне дайте». Он сидел, перед хрустальным фужером для шампанского, перед медленно пустеющей бутылкой:
– Я водку дома пил… – Федор затянулся сигаретой, – когда… – дальше думать он не хотел. На спинку стула он повесил старую, потрепанную кожаную сумку. Федор купил ее в каком-то захудалом городке, у подножия Скалистых Гор, десять лет назад. Закончив строить синагогу, в Филадельфии, Федор решил отправиться на следующий заказ, в Сан-Франциско, не поездом. Купив подержанный форд, он проехал всю Америку, из конца в конец. В Чарльстоне, Федор увидел синагогу, где, когда-то работал раввин Джошуа Горовиц. Он добрался до Йеллоустонского парка и Большого Каньона:
– Я Аннет обещал показать Америку… – едкий дым щипал глаза, но Федор их не вытирал, – не успел. Я ничего не успел. Почему я был такой дурак, почему поддался на провокацию этого… фон Рабе… – Федор вспомнил, как рассчитывался, в простом магазине, где шумели ковбои:
– Я рассказывал Аннет о гейзерах. Мы собирались взять палатку, поехать в Скалистые Горы… – в сумке лежало все, что у него осталось, короткий клинок, с украшенной алмазами и сапфирами рукоятью, икона Богородицы, в серебряном окладе, и две книги, Достоевского и Пушкина.
Федор вспомнил крохотный, тускло блестящий золотом крестик:
– Бабушка Марта мне его отдала… – он махнул рукой: «Не стоит, и думать о нем». Федор не хотел возвращаться в Сен-Жермен-де-Пре, где все напоминало об Аннет. Квартиру на рю Мобийон перевернули вверх дном. После похорон он сказал мадам Дарю:
– Позаботьтесь о книгах, пожалуйста… – Федор тяжело вздохнул, – и если месье Намюр зайдет… – он помолчал, – передайте мой телефон… – Федор снял номер в дешевой гостинице, на Монмартре. Он пил каждый день, в ближних барах, почти до рассвета. Поднимаясь по узкой лестнице, покачиваясь, он открывал дверь номера. Федор, не раздеваясь, падал на кровать. Ему снилась Аннет. Он видел седину в темных волосах, слышал знакомый голос: «Не успеешь».
Просыпаясь, он тянулся за бутылкой водки, рядом с кроватью. Шторы в комнате он задернул. Он не мог работать, не мог взять карандаш. Федор попытался набросать какое-то здание, но вместо этого стал рисовать портрет Аннет. Отшвырнув альбом, он вернулся к выпивке.
Кузена он не видел, с рю Мобийон в гостиницу никто не звонил. У Федора хватило сил дать телеграммы в Стокгольм и Нью-Йорк, сообщая Регине и дяде Хаиму о смерти Аннет. Он предполагал, что на рю Мобийон пришли ответы, но Федор не хотел их читать. Он вообще никого не хотел видеть.
Он вспоминал, сухой голос немецкого офицера, в Дранси:
– К сожалению, мадемуазель Аржан скончалась, в результате несчастного случая. Заключение врача… – немец зашелестел бумагами, Федор стоял, сжав кулаки. Всю дорогу до Дранси, он не верил, тому, что услышал в префектуре, повторяя себе:
– Ошибка. Ее перепутали. Не может быть, я сейчас ее увижу… – он увидел Аннет в подвальном морге немецкой военной тюрьмы, под холщовой простыней, с лиловым штампом. Федора заставили подписать какие-то бумаги, проверив его французский паспорт. Врач сказал:
– Сожалею. Неудачное падение, такое случается… – о фон Рабе Федор не стал спрашивать. Он понял, что не может больше ни о чем думать, кроме Аннет.
– Мне надо похоронить ее, маму… – сказал себе Федор, – все остальное потом… – потом началась водка.
У него случалось подобное, в Берлине, семнадцать лет назад:
– Тогда она просто ушла… – Федор смотрел на очертания Эйфелевой башни, – Анна. Просто ушла. Может быть, она жива. Какая разница, мы с ней больше никогда не встретимся. И с Аннет никогда… – в Берлине его спасла работа, а сейчас и работы не было.
– Я ничего не хочу, – он медленно пил водку, будто это была вода, – ничего. Мне все равно, что случится дальше… – ночами, на Монмартре, Аннет появлялась в его снах. Она обнимала его, прижимая к себе, он целовал смуглые плечи, Аннет шептала что-то ласковое. От ее темных волос пахло цветами. Он проводил губами по стройной, длинной шее, слышал ее сдавленный, короткий, сладкий стон. Он открывал глаза:
– Моя маленькая… маленькая… – Федор вспоминал прошлую весну. У Аннет закончились съемки, он делал ремонт в буржуазном особняке, в Фобур-Сен-Оноре. На выходных Федор взял лодку и повез Аннет на остров Гран-Жатт.
– Все вокруг цвело… – он видел зеленую траву, белые лепестки яблонь, слышал перебор гитарных струн:
– Я ей пел песню… – Федор поморщился, – отец ее любил. Мама ее хорошо играла. И Анне я тоже это пел… – Федор, даже, невольно, потянулся за гитарой:
Не для меня придет весна,
Не для меня Буг разойдется,
И сердце радостно забьется
В восторге чувств не для меня!
Аннет попросила перевести слова. Он, улыбаясь, говорил, девушка обнимала его за плечи:
– Все для тебя, милый мой… – темные волосы она украсила венком из полевых цветов, смуглые ноги в коротких шортах испачкала трава. Шелковая, светлая блуза обнажала начало шеи, она поцеловала рыжий висок: «Только для тебя, Теодор, всегда…».
Опустошив бутылку водки. Федор повернулся к выходу с террасы. Он вздрогнул, увидев знакомые, белокурые волосы. Кузен стоял с бутылкой Smirnoff. Берет, он снял, но был в старой, измазанной красками куртке.
– Спасибо, – вежливо сказал Мишель хозяину ресторана, – дальше я сам.
Пройдя к столу, он уселся напротив, спиной к реке. Мишель смотрел на обросшее рыжей щетиной, усталое лицо. Голубые глаза заплыли и поблекли. Кузен потянулся за пачкой «Голуаз», сильные, длинные пальцы тряслись. Теодор, несколько раз, безуспешно, щелкнул зажигалкой. Мишель, протянув руку, чиркнул спичкой. Набережная была пуста. На противоположном берегу, иногда, проезжали машины.
Забрав у него бутылку, выпустив дым, Теодор закашлялся: «Как ты меня нашел?»
– Ты меня сюда приводил, совершеннолетие отмечать… – водка полилась в фужер:
– Я вчера слушал британские новости, Теодор… – Мишель, осторожно, вернулся в Сен-Жермен-де-Пре, в апартаменты. Он забрал из кладовки жестяную банку, с взрывчаткой. Мишель выпил бутылку вина, закусывая оставшейся черной икрой. Новости были не британские, а из Нью-Йорка. Лондонское радио правительство Петена глушило.
Мишель пил водку, почти не чувствуя вкуса, слыша запись глухого, усталого голоса Черчилля:
– Никогда еще в истории человеческих конфликтов столь многие не были обязаны столь немногим… – выступая в палате общин, премьер-министр говорил о британских летчиках. Мишель сидел у радиоприемника, вспоминая кузена Стивена:
– Мы не знаем, жив он, или нет. Надо дойти до рю Мобийон. Мадам Дарю сказала, что Теодор телеграммы отправлял. Может быть, ответы пришли… – у Мишеля в кармане лежала записка с телефоном кузена на Монмартре. Он не хотел, как выразился Мишель, говоря с Итамаром и Розой, ходить туда раньше времени:
– Пусть оправится… – они встретились в простом ресторане, на Монпарнасе, – хотя, – помолчал Мишель, – не знаю, сколько это займет… – фон Рабе в городе не видели. Мишель подумал, что немец мог поехать, на юг, в По, где хранился Гентский алтарь.
Итамар отправил девушек в Марсель, дав телефоны своей группы. Они с Розой уезжать отказались:
– Если фон Рабе не найти, – мрачно сказала мадам Левина, – то надо начать с другого нациста… – в темных глазах Мишель увидел холодную, спокойную ненависть:
– Все равно, – девушка затянулась сигаретой, – он сказал фон Рабе об Аннет, в ресторане. Если бы ни он, ничего бы, не случилось… – никто из них, конечно, не поверил истории о падении в камере. Роза кивнула на улицу:
– Ты видел афиши… – губы в помаде брезгливо скривились, – это дело рук петэновцев. Надо дать им понять, что мы не шутим… – острые ногти, в лаке цвета крови, лежали на скатерти, – хватит предупреждений… – Мишель замялся:
– Итамар, тебе девятнадцать лет. И Роза, вряд ли тебе стоит… – Мишель хотел показать афиши Теодору.
– Без меня у вас ничего не получится, – отрезала мадам Левина, – и не думай… – она залпом допила кофе, – я сюда вернусь, в Европу… – Итамар заметил: «Мне девятнадцать, но я подобное делал».
Мишель не стал спрашивать, как, и где.
Кузен не смотрел в его сторону. Мишель, зачем-то, сказал: «Троцкого убили». Об этом он тоже услышал по радио.
Теодор, горько, усмехнулся:
– У Сталина не осталось больше врагов. Гитлер поставит Европу на колени. То есть поставил, они будут править вместе… – Мишель, внезапно, разозлился. Вырвав у кузена сигарету, ткнув окурок в пепельницу, он прошипел:
– Будут. Или Гитлер нападет на Сталина. Но тебя это не коснется, Теодор. Ты собираешься спиваться с неудачливыми художниками, на Монмартре. Пусть евреев депортируют, пусть убивают, пусть вся Европа станет нацистской, тебя это не коснется… – кузен, пошатываясь, поднялся:
– Мальчишка! – выплюнул Федор:
– Какое ты имеешь право рассуждать! Ты никогда не любил, никогда не терял, никого… Какого черта ты сюда явился, оставь меня в покое! – он попытался вырвать руку, но у Мишеля были крепкие пальцы.
В темноте заблестели голубые глаза:
– Я пришел, чтобы показать тебе кое-что, Теодор. Посмотри, и можешь возвращаться на Монмартр. Пить дальше… – Мишель подтолкнул его к выходу с террасы. Федор, в последние дни, не обращал внимания на плакаты, усеивающие стены. На них, в любом случае, кроме портретов Петэна с Гитлером, и призывов разоблачать британских шпионов, ничего не печатали.
Они остановились под тусклым фонарем, у афишной тумбы, на набережной. Федор очнулся. Это была ее фотография, прошлого года, в профиль, с поднятыми на затылке, перевязанными лентой волосами. Она лукаво улыбалась. Через высокий лоб, через миндалевидные глаза, тянулись жирные, черные буквы: «Mort aux Juifs!». Шестиконечную звезду, будто врезали в ее лицо. Он только и мог, что порвать проклятую бумагу, ругаясь, сквозь зубы, по-русски. Мишель засунул руки в карманы куртки:
– В газете месье Тетанже напечатали… – Федор топтал клочки афиши, – пять тысяч экземпляров, как мне сказали… – Мишель оглянулся:
– Пойдем. Я не хочу, чтобы мы закончили ночь в префектуре.
Они спустились к Сене, Федор наклонился над водой. Плеснув себе в лицо, немного протрезвев, он стал жадно пить из реки.
Мишель заметил: «Тебе сейчас не стоит подхватывать брюшной тиф».
– Ни одна бацилла у меня внутри не выживет, – мрачно отозвался Федор, – они водкой не питаются… – взъерошив рыжие, влажные волосы, он присел на гранитные ступени:
– Рассказывай… – Федор подавил желание опустить голову в руки, – что мы собираемся делать… – он подумал:
– Ради нее, ради Аннет. Я ее не защитил, я виноват. Теперь я должен помочь другим… – кузен, устроившись рядом, раскрыл ладонь. Федор увидел, в лучах фонаря, грани алмаза.
– Забери себе… – он закурил, – камень ваш, семейный. Мне… – Федор вытер глаза, ладонью, – мне некому его отдавать… – Мишель почти ласково согнул его пальцы вокруг кольца:
– Он такой же мой, как и твой. Ты подобного знать не можешь… – Мишель, на мгновение, как в детстве, привалился головой к знакомому, надежному плечу, – все в руках Божьих… – взглянув на темную, без единого огонька, Сену, Мишель начал говорить.
Федор выбросил сигарету:
– Хорошо. Завтра проведем акцию, и разъедемся, на юг и на запад. Только фон Рабе, я, все равно, найду и убью… – он посмотрел на кузена:
– Поспишь не на сиденье машины. Я тебе кровать уступлю… – поднимаясь, по лестнице, Федор остановился: «Ответы пришли на мои телеграммы?»
Мишель кивнул:
– Все пока живы, в Лондоне. Меир от ранения оправился, возвращается в Нью-Йорк. С кузиной Эстер все в порядке. Регина, горюет, конечно, и дядя Хаим тоже. Тетя Юджиния намекнула, что Джон с нами свяжется, лично. Пересечет пролив… – завидев огонек такси, Федор вышел на мостовую.
– Пока живы… – они ехали на Монмартр, в полном молчании. По радио пела Момо. Федор заметил тень на лице кузена:
– Живы. Ее больше нет, и никогда не будет… – Федор привалился виском к стеклу машины: «И фон Рабе не будет, обещаю».
Лимузин остановился на красном сигнале светофора, на углу авеню Рапп и рю Сен-Доминик. Впереди следовал темный рено, кабриолет, с поднятой крышей. Огни приборной доски бросали отсвет на белую щеку, сверкали в спускающихся на плечи, пышных волосах. Роза села за руль своей бывшей машины. Внутри еще пахло краской. Проведя рукой по матерчатому сиденью, девушка усмехнулась.