Читать книгу Вельяминовы. Начало пути. Часть первая. Том первый - Нелли Шульман - Страница 3

Часть первая

Оглавление

Москва, 1549

По случаю святой Пасхи на патриаршее богослужение в Успенский собор созвали всех бояр, даже самых захудалых, из дальних подмосковных вотчин.

Весна выдалась холодной, за неделю до Пасхи засеял снег. В народе шептались, что заморозки послал Господь в наказание за теплую зиму, когда при первом Казанском походе царя под лед Волги ушла осадная артиллерия и часть войска. Простояв под стенами Казани неделю, не решившись на штурм, царь вернулся в Москву. В марте скончался в своем дворце ненавистник Руси хан Сафа-Гирей. Втайне от его преемника царь Иван готовил новый поход.

Федор Вельяминов чуть не погиб в декабре на тонком льду Волги, спасая с воеводами тех, кого еще можно было спасти.

Под тягучее пение хора он нашел глазами Матвея. Пятнадцатилетний сын стоял прямо, на красиво очерченных губах играла улыбка. Подросток пошел в материнскую породу. Невысокий, изящно сложенный, кареглазый, с шапкой золотых волос, Матвей гарцевал по улицам Москвы на роскошном вороном жеребце. Сын проводил время в охотничьих забавах и праздности. Государь его привечал. Младший Вельяминов был всего на четыре года младше Ивана. Подросток напоминал царю о его собственной юности. Не дозволив Матвею остаться с войском, царь взял его в Нижний Новгород, где он дожидался исхода казанских событий.

Федору царская приязнь была не по душе. На Москве болтали о царевых забавах, о творящемся за белокаменными стенами Кремля, однако Вельяминов никак не мог скрыть сына от зоркого ока Ивана.

Бояре надеялись, что Анастасия Романовна, выбранная из полутора тысяч боярских дочерей и повенчанная с Иваном два года назад, сможет обуздать буйный нрав супруга. Она сидела сейчас на троне рядом с крепким, крупным Иваном, темноволосая, кареглазая, похожая на диковинную куклу в расшитых золотом и драгоценными каменьями одеждах. Первая дочь, родившаяся у молодой четы, умерла в младенчестве, однако ходили слухи, что царица опять понесла. Бояре ждали появления сына, царского наследника.

Федор рассеянно всматривался в лица ближних боярынь. Крупная Василиса Аксакова, приземистая разбитная Авдотья Бутурлина, красавица Прасковья Воронцова, приходившаяся ему двоюродной сестрой, и какая-то новенькая. Высокая, стройная, белокожая, женщина стояла, опустив голову. Федор видел только ее сцепленные замком красивые пальцы, унизанные перстнями. Словно почувствовав на себе чужой взгляд, боярыня встрепенулась. Певчие грянули «Аллилуйя». Федор заметил ее глаза, большие, серые, с зеленоватым отливом, как вода в осенней Москве-реке.

Служба закончилась, царь с царицею двинулись к выходу, за ними потянулась свита. Поравнявшись со стольником Михаилом, приходившемся мужем Прасковье Воронцовой, Вельяминов придержал сродственника за плечо. Воронцов, годов на двадцать младше Федора, вел себя с ним не по-свойски, как с ровней, а скорее, как с дядюшкой.

– Есть у меня до Прасковьи дело, Михайло. Невместно в храме Божием о сем говорить, однако и медлить не годится… – Федор испугался, что незнакомка окажется обрученной, а то и мужней женой. «И тогда, – горько подумал он, – куковать тебе бобылем, Федор Васильевич».

За год вдовства никто из боярынь и дочек боярских ему не приглянулся. Как минуло полгода со смерти Аграфены, сродственницы, будто сговорившись, принялись хлопотать о его новой женитьбе. Сватали Федору вдов и девиц из хороших родов, показывали их в возках или в церквях, но до сих пор никто не заставлял его сердце биться так сладко, как когда он увидел свою Аграфену. Вот разве что сегодня.

– Милости просим к нам, Федор Васильевич, за ради святой Пасхи, – кивнул Михайло, – и Матвея с собою берите.

За пятнадцать лет, прошедших с венцов брачных, Прасковья родила двойняшек Марию и Степана, а два года назад в семье появился последыш, Петенька. Мария с детства неровно дышала к троюродному брату, девице уже исполнилось четырнадцать.

– Матвей у царя будет, а я заеду, коли не шутишь… – коротко махнув на прощанье, Федор зашагал к своему возку.

Прасковья подошла к мужу, постукивая высокими каблуками, спрятанными под подолом парчового сарафана.

– Дядька Федор к нам приедет, – хмыкнул Михайло.

– Ну и славно, – отозвалась Прасковья, – нечего в святую Пасху дома одному сидеть, не дело это.

– Сказал, разговор у него до тебя есть.

– Ох ты, Господи… – Прасковья приложила пальцы к закрасневшимся щекам: «Не иначе приглянулся ему кто, народу-то сколько было. Царицу проводим до покоев и приеду. Нынче Бутурлина у нее остается».

Вскочив в седло, Михайла рысью пустил коня на Рождественку, в городскую усадьбу.


Несмотря на веселый нрав, Прасковья Воронцова вела хозяйство рачительно и строго. За грязь, леность или воровство дворню секли нещадно и отправляли в деревенские усадьбы. В доме всегда уютно пахло свежевыпеченным хлебом, полы каждый день скребли с песком.

Обед подали семейный. За столом собрались только Прасковья с мужем, близнецы Мария и Степан, да Вельяминов.

– Дядя Федор, а правда, что мы осенью опять пойдем воевать Казань?

– Похоже на то, Степа… – Федор задумчиво отставил кружку с медом, – без Казани пути на восток нам нет. Пермский край получается, как отрезанный ломоть, а там земли исконно русские, их новгородцы брали сотни лет назад. Волга Руси нужна, по ней нам торговать с Персией и Индией, а сейчас ханы Казанский и Астраханский в Каспийское море нас не пускают.

– Говорят, что в Индии все идолам поклоняются, – Марьюшка смущенно запнулась: «Читали мы со Степой повесть о хождении за три моря тверского купца Афанасия Никитина, дак он пишет, что в Индии сто вер, и все разные!»

Воронцовы воспитывали детей в послушании, но были из тех редких на Москве родителей, что считали, что обучать надо не только сыновей, но и дочерей. Близнецы, родившиеся с разницей в полчаса, с колыбели росли рядом.

– Веру, Марьюшка, любую надо уважать, ежели человек праведный и достойный. Есть среди всех народов и глупцы, и люди бесчестные, да и на Руси таковых хватает, – вздохнул Федор.

Прочли благодарственную молитву, дети разошлись по горницам. Боярыня Прасковья подперла рукой мягкую щеку:

– Думаешь, что они дети, а ведь растут. Марию сватают, да она все Матвея дожидается.

– Не надо ей дожидаться, – жестко сказал Федор, – у Матвея не честный брак, а девки срамные на уме да попойки с дружками. Стыдно мне так говорить, сестра, однако совсем он от рук отбился. И не накажешь его по-отцовски, царь Иван во всем Матвея покрывает. Государь, хоть и молод, а норовом крут. Скажешь, что поперек, и закончишь жизнь, как покойник Андрей Шуйский.

Прасковья поежилась. Бояре помнили страшную смерть князя Шуйского, отданного на растерзание своре дворцовых псов семь лет назад.

– Ты мне лучше вот что скажи, боярыня, – Федор отхлебнул меда, пытаясь справиться с напавшим на него кашлем: «Что у вас там за девица сероглазая? Боярышня она али жена венчанная?»

Облегченно улыбнувшись, Прасковья незаметно толкнула Михаила ногой под столом.

– Вдова она, братец, больше года вдовеет, с марта еще. Муж ее был боярин Тучков, Василий Иванович. Сама она новгородка, да с венчания в Твери жила. Как муж погиб, дак ее сродственники в Москву забрали.

– А что с ее мужем случилось? – поинтересовался Федор.

– В марте переправлялся через Волгу, а лед истончился, дак и ушел он в полынью. Хороший человек был Василий Тучков, богобоязненный, скромный, на милостыню щедрый, – ответил Михаил.

– Небось, семеро по лавкам у вдовы-то? – буркнул Федор, удивляясь своей неприязни к ни в чем не виноватому покойнику Тучкову. Боярин одернул себя: «Свечу на его помин пожертвую и акафист закажу».

– Не дал им Бог потомства. Восемь лет прожили душа в душу, но не даровала Пресвятая Богородица радости, – торопливо ответила Прасковья.

– Что ж ей, к тридцати годам? – вспомнив строгое лицо сероглазой, Федор попытался угадать, какого цвета у нее волосы:

– Под кикой и не разглядишь. Золотые, как у Аграфены, соломенные, рыжие… – он почувствовал, что краснеет.

– Двадцать четыре в апреле сполнилось, не вертихвостка какая-нибудь, не девчонка… – размеренно бубнила сестра: «Женщина разумная, спокойная. Дом вести приучена, хозяйство у них в Твери богатое, родитель ее вдовый в Новгороде торгует…».

– Ты ее Параша, нахваливаешь, словно я жениться собрался! – усмехнулся Федор: «Что ж она, не боярского рода?»

– Да кто их разберет в Новгороде! – в сердцах отозвался Михайло: «По отцу она Судакова, имя древнее, известное, однако ты знаешь новгородцев, у них и бояре торговать не гнушаются. Тучковы, куда она замуж вышла, тоже тамошние. Царь Иван Великий их в Тверь выселил, как новгородские вольности отменил».

– Значит, Тучкова… – задумчиво проговорил Федор Вельяминов: «А звать-то ее как?»

– Феодосия, боярыня Феодосия.

В наступившей тишине до крестовой палаты из горниц донеслась колыбельная. Мамка баюкала маленького Петю Воронцова. В распахнутое окно вливался кружащий голову апрельский ветер.

– Сватами поедете? – Федор исподлобья взглянул на чету Воронцовых. Увидев их просветлевшие лица, боярин успокоено улыбнулся.


Добравшись до своей горницы, Феодосия Тучкова первым делом скинула надоевший за день тяжелый опашень и летник. Женщина осталась в одной рубашке. Со святой Пасхи над Москвой нависла изнуряющая, совсем не весенняя жара, изредка прерываемая страшными грозами. Дворовый люд болтал, что в подмосковном Коломенском в коровник залетел чудный огненный шар, испепеляющий все на своем пути.

– Матушка Феодосия, – шептала ей пышнотелая боярыня Василиса Аксакова, – говорят, что шар тот миновал коров насквозь, внутренности ихние сжег, однако шкуру не тронул, ибо входил и выходил через отверстия, кои Богом дадены… – рассказчица залилась жарким румянцем, более подобающим невинной девице, нежели матери пятерых детей.

– Много есть чудес у Господа всемогущего… – степенно перекрестилась Феодосия.

Сидя на подоконнике, глядя в медленно темнеющее небо, женщина улыбнулась, вспомнив разговор. За год Василиса стала Феодосии хорошей подругой. Боярыня Аксакова только сокрушалась, что больно тоща Феодосия, и неплохо бы ей нагулять жирка перед свадьбой.

Подумав о свадьбе, Феодосия положила голову на колени. Женщина задумалась, наматывая на пальцы, как в детстве, соломенные локоны. Сватали ее много, однако все не те. Засылали сватов недавно овдовевшие бояре, которым нужна была мать для сирот, хозяйка в доме и теплое тело на ложе.

Привыкнув к размеренной жизни с возлюбленным мужем Василием, наполненной чтением книг, сбором лекарственных трав, письмами вдовому отцу и новгородским подругам, Феодосия совсем не была уверена, что хочет детей.

Она не знала, кто из них с Василием был виной в бесплодном браке, однако через три года после венчания супруги поняли, что такова воля Бога. Тучковы решили, что, видно, избраны они Всевышним для иного предназначения, пока не раскрывшегося явно.

Живя у родственников покойного мужа, людей придирчивых и строгих, Феодосия чувствовала себя нахлебницей. В Тверь ей было вернуться невместно. Молодой вдове не пристало одной жить в усадьбе. Будь она лет пятидесяти, да с детьми, никто и слова бы не посмел сказать, но Феодосии исполнилось всего двадцать четыре.

Она могла уехать в Новгород к отцу. Никита Судаков давно звал дочь домой, ибо не было у него лучшего помощника в торговых делах, но сначала дорогу развезло осенними дождями, потом прошли Рождество, Великий Пост, Пасха, а Феодосия все находилась при царице Анастасии.

Царица отличала ее от других боярынь. Феодосия, старше Анастасии всего на пять лет, была ближе всех ей по возрасту. Феодосия была умна и начитана, а царица, словно ребенок, любила слушать рассказы о дальних странах и путешествиях. При дворе Феодосия скрывала ученость. Среди московских боярынь редко кто умел читать и писать, а тем более знал латынь и греческий.

После смерти Василия отец послал ей долгое письмо, заклиная никому не выдавать семейной тайны, даже будущему мужу, если таковой найдется.

– Помни, Феодосия, – писал Никита Судаков, – что тайна сия велика есть. Немногие знатные роды Новгорода передают ее из поколения в поколение. Твой покойный муж знал о ней, ибо Тучковы, хоть и были изгнаны из Новгорода, тайной этой тоже владели.

Однако ежели кто сторонний узнает ее, то нам грозит смерть на дыбе и на костре, как мученикам, погибшим за веру от рук архиепископа Геннадия, да будет проклято имя его. В церковь ходи, иконы дома держи и поминай имя Иисуса, как ни в чем не бывало, ибо уверен я в твоей твердости, дочь моя. Письмо сожги, дабы не попалось оно случайно чужим глазам.

В конце она нашла приписку: «Люди в Москве не похожи на новгородцев и не ценят учености. Поэтому скрывай и начитанность свою, дабы не вызвать подозрений».

Феодосия утерла слезинку, скатившуюся из глаза. Ей, выросшей на вольном северном воздухе и попавшей из уютного родительского дома в любящие объятия Васи Тучкова, хоть и жившего в Твери, но духом тоже новгородского, было тяжко в шумной Москве.

После смерти мужа, готовясь к отъезду в столицу, она сожгла все рукописные тетради с молитвами. Даже через пятьдесят лет после страшной казни архимандрита Кассиана в Новгороде и дьяка Курицына со товарищи в Москве само хранение этих манускриптов было смертельно опасным. Однако Феодосия помнила все молитвы наизусть. Не их ли она произносила с детства, при закрытых ставнях и зажженных в подполе дома Судаковых свечах? На тайных встречах собирались немногие истинно верующие Новгорода, передававшие из поколения в поколение память об учении, за которое умерли их деды и прадеды.

Феодосия медленно сняла с шеи нательный крест. Повернувшись, прочь от заката, залившего Москву кроваво-красным светом, она зашептала тайную молитву.


Царица Анастасия Романовна проснулась не в настроении. Настежь распахнутые окна не спасали, в покоях стояла духота.

Над Москвой который день громоздились грозовые тучи, но дождь проливался больше над окраинами, в Коломенском, в Измайлово, над Воробьевыми Горами.

По Красной площади гуляли столбы пыли, кремлевский сад поник, деревья стояли с вялыми листьями. Одуряющее пахло пышно цветущей сиренью. От назойливого духа кустов у беременной на третьем месяце Анастасии болела голова.

Вытянувшись на ложе, она огладила свое еще по-девичьи стройное тело ладонями. Царственному супругу она пока ничего не говорила. Иван, с его крутым нравом, узнав, что Анастасия в тягости, мог запереть жену в покоях, сохранения чрева ради.

Лежа на спине, она провела почти половину первой беременности. Бабки-повитухи отчего-то решили, что Анастасия может скинуть. Сколько царица не уверяла, что ее мать родила восьмерых и до последних дней ездила в возке и ходила в церковь, бабки были непреклонны. К ней приглашали шутих и сказительниц. Анастасии тогда больше всего хотелось сбежать по кремлевскому холму босиком к Москве-реке, шлепать по мелководью, брызгаться теплой речной водой.

Девочка у нее родилась хилая, болезненная. Царевна не прожила и трех месяцев.

– В этот раз все будет по-другому… – пообещала себе Анастасия, приподнявшись на локте. Царица устало вздохнула:

– Ты и в прошлый раз хотела положить конец его пьяным забавам, а что вышло? Лежала, как жук, опрокинутый на спину, и даже ребенка здорового произвести на свет не смогла….

Царь Иван любил жену, однако норова своего подчас сдержать не мог, да и не хотел, а дразнить его невместным поведением было и вовсе неразумно. В гневе Иван становился опасным. Анастасия, обжегшись пару раз, зареклась прекословить мужу.

Когда на смотре боярских девиц из сонма красавиц Иван выбрал именно ее, дочь небогатой вдовы, семья Анастасии взошла на ступени трона царского, став частью ближних бояр Ивана. Анастасия помнила унизительные проверки, интриги и зависть претенденток. Многие девицы на смотре родились в куда более знатных семьях. Однажды ночью Анастасия проснулась от шороха в опочивальне, в царском тереме, где чуть не вповалку спали девушки.

Наклонившись над ней, держа свечу, Иван пристально изучал ее лицо. Анастасия чуть не закричала от ужаса. Царь быстро зажал ей рот ладонью. Иван постоял немного, разглядывая ее. Не сказав ни слова, он удалился в свои покои.

Анастасия долго смотрела расширенными от страха глазами ему вслед. Царь был высокий, сухощавый, и двигался легко, как рысь.

Потом она поняла, что каждую ночь Иван обходил опочивальни с девицами, любуясь их сонной прелестью, отмечая тех, кого потом отберут в первую дюжину. Из нее царь и брал себе единственную девушку, будущую царицу московскую.

Когда Иван, по обычаю, обойдя двенадцать девиц, остановившись перед Анастасией, протянул ей вышитый платок, знак выбора, девушка чуть не потеряла сознание.

Однако сомлеть в такую минуту означало смерть не только для нее, но и для ее родных. Другие семьи распустили бы слухи, что мать скрыла хворость дочери, отправляя ее на смотрины. Представив ссылку в глухое Заонежье, стиснув зубы, Анастасия с поклоном приняла платок.

Девушка удивилась улыбке царя. Лицо Ивана обычно было недобрым, даже хищным, но сейчас в его глазах плясали искорки смеха.

Настроение государя менялось, как погода в весенней Москве. По-своему оберегая жену, Иван не принуждал ее к полуночным забавам. Анастасия вздохнула:

– Но слухи, слухи… На чужой роток не накинешь платок.

Потянувшись, Анастасия хлопнула в ладоши. Таз для умывания внесла Феодосия. Царица привычно поразилась красоте новгородки.

– Доброго утречка вам, матушка-царица, – напевно проговорила Феодосия: «Хорошо ли спалось?»

– Да не очень, – зевнула Анастасия: «Все духота, и воняет на Москве ужасно».

– Как не вонять, ежели в покоях неделю не убирали… – Феодосия подала Анастасии богато вышитое полотенце: «Девки прислужницы совсем разленились, только языками чешут».

Анастасия покраснела. Проведя детство в бедной усадьбе, она не могла справиться с леностью слуг. Сама же убирать она не хотела, такое царице было невместно.

– Может, ты хоть их приструнишь? Вокруг тряпки грязные валяются… – Анастасия ткнула пальцем в угол, где высилась куча нестиранного белья, – так и клопам недолго завестись.

– Мух у нас уже с излишком, – сухо заметила Феодосия, убирая таз с полотенцем:

– Берите возки, государыня, поезжайте на денек в Коломенское. Там тишина, не то что в Москве, гвалт беспрестанный. Отдохнете, искупаетесь, в такую жару вода в реке, как молоко парное. Я останусь, и уберемся везде как следует.

Прасковья Воронцова, готовившая в соседней горнице платье царицы, прислушалась:

– Самое время, – решила она, – без лишних ушей сподручней разговор завести.

Возки с царицей, боярынями, мамками и сенными девками поползли через наплавной мост, соединявший Тверскую и Серпуховскую дороги.

Согнав в покои прислужниц, боярыни заперлись в опочивальне Анастасии, разбирая платья. Юная царица, ровно малый ребенок, едва поносив, бросала в угол покоев опашени с драгоценными камнями и расшитые летники.

Прасковья искоса взглянула на Феодосию.

– Долго ль, боярыня вдоветь располагаешь? Не пора своим домком зажить?

Феодосия вздохнула:

– Свахи ездят к сродственникам, но не глянется мне никто. После Васи покойного никого не хочу.

– Лукавишь, боярыня… – Прасковья перекусила нитку, коей пришивала пуговицу к опашеню, – ой, лукавишь…

– Ты, Прасковья, сколько лет с мужем живешь? Пятнадцать вроде?

– На Красную горку пятнадцать было.

– Сколь я помню, говорила ты, что замуж идти тебя родители не неволили. Ежели придется человек тебе по сердцу, так дадим свое благословение.

Прасковье вспомнилось лето после венчания, жаркий июнь в подмосковной вотчине Воронцовых, цветы на лесной поляне, где в полуденной хмари понесла она близнецов. Было ей тогда чуть менее пятнадцати, а Михайле семнадцать, и были у нее волосы черны, ровно вороново крыло, а глаза сияли нездешней лазурью.

– И меня батюшка не неволил, – Феодосия удивилась словно затуманенным глазам Прасковьи, – однако тяжело мне Васю забыть, будто вчера все случилось.

– Но не станешь же ты век одна куковать? Ты не в своем дому сейчас и не в родительской вотчине, надо и свое хозяйство заводить.

– Дак и сватают все на хозяйство, Прасковья Ивановна, да у кого жена преставилась, и с детками ему не управиться, – отозвалась Феодосия, – а не ради меня самой сватают.

– Есть один боярин, – Прасковья замялась, – роду хорошего, богатый. Хоша он и вдовец, но сыны у него взрослые. Один монашествует, другой к царю близок, а насчет хозяйства, не ради оного он тебя сватает, а потому, что видел тебя.

– Но не говорил! – Феодосия смяла в руках царицыну рубашку:

– Как можно девицу али вдову сватать, и словом с ней не перемолвившись! Не кривая, не косая, и слава Богу! Вдруг я дура набитая, двух слов связать не могу. Впрочем, у вас на Москве это все равно. У вас жены сидят, аки колоды, в теремах, к людям им хода нет.

– Ты, матушка-боярыня, не серчай, а далее послушай, – мягко остановила ее Прасковья:

– Боярин тот сродственник мой близкий, и ежели хочешь ты с ним встретиться, то готовы мы с Михайлой пособить.

– Наедине, что ли? – заалев, ахнула Феодосия: «Невместно же!»

– Нет, конечно. Но и поговорить, коли друг другу по сердцу придетесь, можно будет. Только, Федосья Никитична, не молоденек боярин-то.

– Я тоже не слеточек какой, – рассмеялась Феодосия.

– Вдвое тебя старше, – отозвалась Прасковья:

– Брат мой двоюродный, Федор Вельяминов. Так что сказать мне ему, боярыня?

Еще гуще заалев, Феодосия прикусила нежную губу.

– Хотела б я с ним свидеться, – едва слышно пробормотала она, опустив голову.

Феодосия вспоминала дни, проведенные в ожидании встречи с Федором, как напоенные дурманом. Взяв что в руки, она сразу все и роняла. Сродственникам она отвечала невпопад, и долго смотрела в майское небо, где вереницей шли белые, ровно сахарные облака.

Вельяминова она заприметила давно. Могла ли Феодосия не заметить этакого медведя, на голову выше и вдвое шире в плечах, чем остальные бояре? Изредка, на богослужениях, она украдкой, алея щеками, бросала в его сторону быстрые взгляды. Нравился ей боярин Федор, ох как нравился! Был он совсем не похож на покойного Василия Тучкова, невысокого, худощавого, с льняными северными волосами. Васю Феодосия знала с детства, понимали они друг друга с полуслова, и никто не удивился, когда, войдя в возраст, они повенчались. Были они оба спокойные, приветливые, сдержанные, ровно и не муж с женой, а брат с сестрой.

И любились они с Васей так же, спокойно и нежно, и не ведалось Федосье, что есть на свете любовь иная. Исподволь глядя на Федора, она чувствовала, как тяжелеет ее высокая грудь, раскрываются и влажнеют губы, перехватывает дыхание. Было это совсем по-иному, чем с покойным мужем. Феодосия страшилась и одновременно тянулась к доселе неведомому ей чувству.

Прасковья Воронцова долго думала, как бы устроить свидание Федора с Феодосией. Пригласить к себе сродственника она могла в любой день, на то он и сродственник, но вот как Феодосии оказаться в то же время рядом? Хоша и вдовела боярыня, но, молодой и бездетной, было ей невместно одной разъезжать по Москве.

– Боюсь, придется Федору засылать сваху, – озабоченно сказала Прасковья, снимая тяжелую, надоевшую за день кику, встряхивая угольно-черными власами:

– Федосья же Никитична, пожалуй, и упрется, аки ослица валаамова. Как, мол, сватать, не поговорив наперед с невестой? Несогласливый они народ, новгородцы.

Михайла с подушек усмешливо смотрел на жену

– Помнится, одна боярышня с глазами васильковыми так же когда-то уперлась. Не хочу, не поговоривши-то. Посадили молодых рядом, девица взор в пол как устремила, так и не взглянула на молодца ни разу.

– Смотрела я на тебя, – рассмеялась Прасковья, – исподтишка только. Ты тоже герой, хоть бы полсловечка вымолвил.

– Поди, что вымолви, когда рядом такая краса, – Михайло привлек к себе жену, зарывшись лицом в ее волосы, – я и сейчас иногда теряюсь, на тебя глядючи.

– Феодосия-то не я. Она за словом в карман не полезет.

– Да чего проще-то! Петины именины на носу, поедем к Федосьиным родственникам, заберем ее и потом привезем обратно. Не об чем будет слухи распускать.

Так и оказалось. Сидя в закрытом возке, Прасковья посматривала на Феодосию. Подруга крутила на пальце выбившийся из-под кики льняной локон, перебирала подол опашеня, пристукивала об пол мягкой сафьяновой туфлей.

– Мнится мне, боярыня, кровь твоя северная быстрее потекла, – усмехнулась Воронцова:

– Али я неправа?

– А? Что? – вздрогнула Феодосия.

Прасковья только махнула рукой. Толку от боярыни Тучковой сейчас было мало.

На Петиных именинах мужчины и женщины, как полагается, сидели раздельно, по соседним горницам. После обеда гости собрались по домам. Прасковья за надуманным делом увела Феодосию на женскую половину. Боярыня прислушалась:

– Вроде все уехали. Можно идти.

Сидя у ларца с хозяйскими драгоценностями, Феодосия рассеянно перебирала жемчужные ожерелья.

– Уже? – очнувшись, покраснела боярыня: «Как же это будет-то?»

– Хотела сама, чтоб с тобой говорили, – Прасковья подтолкнула боярыню к лестнице, – дак и говори.

Когда Прасковья невзначай обронила брату, что Феодосия Тучкова была бы не прочь с ним встретиться, жизнь Федора, до той поры размеренная, наполненная царской службой и домашними заботами, будто перевернулась. Словно понесли его кони по зимней дороге, где дух захватывает, и хочется увидеть, что ждет дальше, за слепящей стеной метели.

Федор Вельяминов сидел в крестовой горнице, бросив большие руки на льняную скатерть, не слыша того, что говорил Воронцов. Боярин смотрел на образ Богородицы в красном углу. Невместно было думать так, но узрел он в строгом лике сходство с Феодосией. То же тонкое, северное лицо, большие глаза, смиренно опущенные к младенцу Иисусу.

Тихо скрипнула дверь. Феодосия стояла в проеме, высокая, в парчовой кике, делающей ее еще выше. На бледных щеках женщины горели два алых пятна.

– Здрава будь, боярыня… – поднимаясь, он услышал, как предательски хрипло звучит его голос.

– И ты здрав будь, Федор Васильевич, – она взглянула на него прозрачными серыми глазами. Феодосия шагнула к нему, будто вручая себя его защите. Никто еще не смотрел на нее ровно на чудотворную икону в церкви.

Не было бы в горнице Воронцовых, – мелькнуло у Федора в голове, – упал бы я на колени перед такой красой и не поднимался бы более до дня смерти моей.

Они сели друг напротив друга. Феодосия склонила голову, не в силах выдержать его смятенный взгляд.

Оба молчали, пока под каким-то предлогом Воронцовы не вышли из палаты, оставив Федора с Феодосией одних.

За окном клонился к закату длинный московский день.

– Так что же, Феодосия Никитична, – первым прервал молчание Федор, – какое будет твое решение? Вот я весь перед тобой. Лет мне немало, на шестой десяток скоро перевалю. Сыны выросли, один монашествует, другой при царе Иване Васильевиче. Хозяйство мое большое и налаженное…

– Не ради хозяйства я, – голос Феодосии надломился, – да, и ты, Федор Васильевич, думаю, не ради него…

– Не ради, – ответил он, ощущая, как вскипает кровь, не поднимавшаяся в нем с той поры, как слегла покойница Аграфена, – не ради хозяйства, Федосья Никитична…

– Я хоша и вдовею, Федор Васильевич, но, по-хорошему, тебе с отцом моим надобно поговорить. Путь до Новгорода не близок, но грамоту можно с гонцом послать… – покосившись на Федора, Феодосия опять опустила голову.

– А ты как сама располагаешь? Люб я тебе, али нет?

– Был бы не люб, разве пришла бы я? По сердцу мне, что ты не сваху заслал, а хотел сперва поговорить со мной.

– Мнится мне, боярыня, долгонько будет нам с тобой о чем поговорить… – просветлел лицом Вельяминов.

– Ой, прав ты, боярин, ой прав! – Феодосия рассмеялась. Прасковья Воронцова, стоявшая у двери в соседней горнице, облегченно перекрестилась.

– Пошли им, Всевышний, брак честный да ложе безгрешное.

Вернувшись в усадьбу, Вельяминов послал слугу за Матвеем. Застать сына дома было непросто, он дневал и ночевал в покоях царя Ивана, но не сказать ему о женитьбе Федор не мог.

– С Вассианом все легче пройдет… – боярин мерил шагами крестовую палату:

– Пошлю грамотцу в Чердынь, да и дело с концом. Он инок, от мирской жизни отрешен, наследства ему не надобно. С Матвеем надо осторожно говорить. Бог знает, народятся у нас с Феодосией дети али нет. Она семь лет с мужем покойным прожила и не понесла. Хотя не ради детей я хочу ее в дом ввести…

Федор поймал себя на том, что представляет себе Феодосию, сидевшую в палатах Воронцовых в парче и шелках, с плотно покрытой кикой головой, совсем в другом виде. Покраснев, как мальчишка, боярин не заметил вошедшего в горницу Матвея.

– Звали, батюшка?

– Звал… – Федор взглянул на сына. Матвей покачивался на высоких каблуках сафьяновых сапог. Воротник ферязи, расшитый жемчугом, он поднял вверх, тонкие пальцы отягощали перстни. Золотые, длинные волосы подростка завивались, падая на парчу

– Кольчугу-то пошто надел? – Вельяминов заметил блеск стали в разрезах ферязи: «Ты при государе состоишь, кто тебя тронет?»

– Сговорились мы сегодня на мечах упражняться, батюшка, засим и кольчуга, – развел руками сын.

– Садись, – Федор указал на лавку, – разговор до тебя есть.

Матвей послушно сел.

– Глаза-то у него Грунины, – понял Федор, – ишь какие, ровно лесной орех, – он откашлялся:

– Мать твоя покойница перед смертью взяла с меня обещание, и намерен я его исполнить.

– Что ж за обещание?

– Обещал я жениться после ее смерти… – нарумяненные щеки сына побледнели.

– Не могла она… – голос Матвея прервался: «Не могла матушка о таком помыслить! Любила она тебя!»

– Дурак ты, сын, – вздохнул Федор.

– Не гневаюсь я потому, что молод ты еще. Вырастешь, дак поймешь, что любящее сердце не о себе думает, а о том, кого любит. Да и пошто я тебе все рассказываю? Дело я порешил. Ты скоро своим домом заживешь, с мачехой видеться будешь редко.

– Кто же она, батюшка? – осторожно спросил Матвей.

– Ближняя боярыня царицы, Тучкова Феодосия, новгородка. Вдовеет она, больше года уже.

– Как скажешь, батюшка, так и будет… – Матвей поклонился: «Воля твоя, не мне тебе перечить».

– Ну, иди с Богом, – разрешил Федор.

Матвей поцеловал отцовскую руку. Боярин облегченно выдохнул:

– Вроде бы и обошлось… – он велел слуге принести перо и чернила, писать грамоты.

– Любил мальчишка мать… – размышлял Федор Вельяминов, – но на то она и мать, иной не дадено. Женить бы его, да вроде рано, только пятнадцать лет миновало. Года бы еще три али четыре погулять ему. И как царь Иван Васильевич на сие посмотрит, неведомо, а супротив царя идти, не враг я себе… – он бродил по крестовой палате:

– Ах, Феодосия, Феодосия, что ты со мной сделала, сероглазая? Борода у меня в седине, а с тобой словно мальчишка. Скорей бы повенчаться, но еще от будущего тестя жди теперь ответа. Никита Григорьевич не откажет, знатности у меня поболе, чем у него и богатства немало, однако невместно в брак честной вступать без отеческого благословения. Но я бы хоша завтра взял Федосью, пусть и в одной рубашке, да хоша бы и без нее.

Такие мысли пришли в голову боярину Вельяминову, что писать грамоты стало совсем невмоготу.


Выйдя на двор, Матвей отпихнул попавшуюся под ноги шавку. Черно ругаясь сквозь зубы, юноша вскочил на коня.

– Еще и детей народят… – орудуя хлыстом, Матвей отгонял нищих, жавшихся к стременам богато убранного седла:

– Пожаловаться, что ли, царю Ивану? Негоже, кто я перед отцом? Отрок неосмысленный, что батюшка скажет, то и велено делать. С этой его… – Матвей сдержал грязное словцо, – надо осторожнее. Не ровен час, побежит к царице слезы лить. Ладно, недолго мне осталось в отчем дому обретаться. Надо во дворец переезжать, царь Иван меня неохотно в усадьбу отпускает. Разумно надо себя вести, тихо. Велят понести образ на венчании, дак понесу, еще велят что, дак сделаю. Не след отцу перечить. Но, как время мое настанет, наплачутся они. Я наследник Вельяминовых, другого не будет, пока я жив… – поднимая копытами пыль, гнедой жеребец Матвея несся к Кремлю.


Грамотцу старшему сыну Федор писал недолго, однако над посланием будущему тестю пришлось изрядно покорпеть. Требовалось расписать все свое родословие, до седьмого колена, перечислить угодья и усадьбы, и упомянуть, что ежели благословит их Господь и народятся у Феодосии дети, то будет отписано им это, и это и еще вот это.

Делить наследство Федор не хотел, да и не мог. Матвей, единственный сын, получал после его смерти все, однако у боярина имелись деревеньки с душами, доставшиеся от родни по материнской линии. Их-то и хотел он закрепить за будущими детьми Феодосии.

Царские гонцы, меняя лошадей, добирались до Новгорода за пять дней.

– Хорошо, что лето на дворе… – Федор запечатал грамоту… – осенью или весной долгонько бы пришлось ответа ждать, по распутице.


Феодосия, сидя при свече в своей горнице на усадьбе родственников, тоже писала отцу.

– Человек он хороший, хотя, конечно, тайны я ему не открою. Как ты, батюшка, и заповедовал, иконы я дома держу, в церковь хожу исправно, а что у меня на душе, то дело лишь мое и Бога Единого. Ежели Он даст нам с Федором детей, то по прошествии времени посмотрим, рассказать ли им все и как это сделать.

Ты, батюшка, пришли к венчанию книги мои из Новгорода и тверской усадьбы. Мнится мне, что Федор не против учения. Сам он обучен и читать и писать, слыхал о заморских странах и немного знает по-гречески…

Грамота ушла не с царскими гонцами, а с особыми доверенными людьми, которых новгородские купцы использовали для доставки срочных сообщений из Москвы. Так и получилось, что Никита Судаков получил грамоту дочери на день раньше, чем письмо от будущего зятя.

Отпустив гонца с серебряной монетой, он задумался. Странно было ожидать, что, дочь-красавица, всю жизнь проведет вдовой, но Никита удивился ее выбором приближенного к царю боярина

– Зря не уговорил я Федосью после смерти Василия вернуться в Новгород, – Судаков достал чернила и перо:

– Здесь бы она замуж вышла за своего, меньше было бы забот и хлопот. Когда Вася посватался, все было ясно и понятно, ровно белый день, а теперь что? Близко к царю, оно, с одной стороны, лестно, но с другой – тревожно. Иван Васильевич молод, нравом горяч, попасть в опалу легче легкого. Да и неизвестно, каким окажется этот Федор. Человек он немолодой, привычки у него устоявшиеся, трудно будет с ним Федосье. Она хоша и разумна, но привыкла к другой жизни, не московской.

Никита Судаков сжег доставленную грамоту. Всю переписку они с дочерью уничтожали, так было спокойнее. Очинив перо поострее, он писал четким почерком.

– Просишь ты у меня, дочь, отцовского благословения. Не дать его тебе я не могу, ты не дитя и я доверяю твоему выбору. Однако будь осторожна. Сама знаешь, москвичи иные люди, на новгородцев не похожие. Следи, чтобы не проговориться о тайне, иначе взойдем мы все на костер и дыбу, и ты, и муж твой, и дети ваши и я.

Книги твои соберу, но прими мой совет и сперва поговори с мужем, как он поглядит на либерею в хоромах. Грамотных у нас не везде жалуют, разузнай, по сердцу ли ему ученость жены.

Засим посылаю тебе отцовское благословение, а любовь моя вечно пребывает с тобой, моей единственной дочерью, как и любовь Бога Единого, что создал небо и землю…

Федору Вельяминову Никита Судаков отписал коротко:

– На брак согласен, за Феодосией, единственной наследницей, закреплено все имущество рода Судаковых, которое отойдет ей после смерти Никиты Григорьевича, а от нее в род Вельяминовых.

Отдельной грамотой Никита перечислил земельные угодья, рыбные ловли на Ладоге и Онеге, соляные копи в Пермском крае, золото и серебро в монетах и слитках, драгоценные камни, меха, шелк и бархат.

– Также шлю икону Спаса Нерукотворного новгородской древней работы, в ризе сканного дела, с алмазами и рубинами, как мое благословение…

Никита бросил взгляд в красный угол. Спас висел в центре иконостаса, закрытый золотым окладом. Виден был только потемневший лик.

– Надобно другую икону выбрать на его место… – Судаков вышел из крестовой горницы. В своих палатах, куда хода никому, кроме Феодосии и доверенного слуги, не было, Никита первым делом снял нательный крест.

Только здесь отец Феодосии чувствовал себя в безопасности. Тайная жизнь, ведомая им долгие годы, приучила его к осторожности. Ни единым вздохом не давал он повода усомниться в своей приверженности церкви. Никиту считали столпом благочестия. Щедрый жертвователь собора Святой Софии, он славился, как кормилец сирых и убогих. Только здесь, среди трепещущих огоньков свечей, обратив взор на восток, он мог беззвучно прошептать заветные слова молитвы, к коим Никита привык с отрочества, когда родители открыли ему свет истинной веры.

Излил он Спасителю и тревогу свою о дочери, и тоску по матери ее. Более двадцати лет вдовел Никита, а в дом никого так и не взял. Из своих никого подходящего ему по возрасту не было, а на чужой жениться было опасно. Однако Никита напомнил себе, что Господь, опора и защита всего, что создано Им: «Поднимаю глаза свои к горам, – шептал он, – откуда придет мне помощь? Моя помощь от Всевышнего, Создателя неба и земли».


С утра Прасковья Воронцова сбилась с ног. Сговор и рукобитье решили устроить на Рождественке. С рассвета в поварне кипела работа. Дворовые девки пекли, стучали ножами, над усадьбой вился запах свежего хлеба и румяных пирогов.

Федор Вельяминов заслал к родственникам Феодосии сваху, старую боярыню Голицыну, однако, получив согласие от Никиты Судакова, боярыню он отрядил только в знак соблюдения обычаев. Выслушав речи свахи, Феодосия коротко кивнула, на том обряд и закончился.

На сговоре читали рядную запись, перечисление приданого, что давал Никита Судаков за дочерью, долю Феодосии из владений покойного мужа, да обещания Федора, закреплявшего за ней и ее детьми, буде таковые народятся, души с землями.

Невесту на сговор привезли ее московские родственники. Сидя в горнице Прасковьи Воронцовой, посаженой матери, Феодосия дергала гребнем волосы, спутавшиеся под тяжелой кикой.

– Вот же обряд пустой, – в сердцах думала женщина, – кому какое дело до деревень, душ и рыбных ловель? Нет, чтоб повенчаться и все, дак ведь еще ждать надо. Петровки на носу, теперь только в августе свадьбу можно устроить. После сговора с Федором и повидаться нельзя, не по обычаю такое до венчания. Когда ж поговорить с ним про книги, что батюшка пришлет из Новгорода? Может, и не поговорить, а все проще сделать… – разобрав льняные пряди, Федосья взялась плести косу.

Едва она успела надеть кику, как за ней пришли боярыня Голицына с Прасковьей.

Федор не видел невесту с их давешней встречи, в той горнице, где сидели они сейчас, разделенные гостями. Вельяминов смотрел не нее во все глаза. Лето повернуло на холод, неделю шли дожди. В неверном свете туманного дня, промеж жемчуга ожерелий, виднелась ее белая кожа, билась голубоватая жилка на стройной шее.

Михайло Воронцов, посаженый отец, монотонно читал рядную запись. Слушая и не слыша его, Федор напомнил себе, что за Петровки надо обустроить женскую часть дома. С тех пор, как схоронили Аграфену, боярин и не ступал туда. Когда-то богатые покои пришли в запустение.

Вельяминов хмыкнул:

– Да как бы это сделать-то? Привезти Федосью в усадьбу нельзя, теперь ее до самого венчания не увидать. Но как обустраивать, ее не спросивши. У новгородских на все свое мнение имеется. Вдруг ей не понравится, как я там все обделаю? Надо у нее выведать, что ей хочется, да и приступить… – он бросил взгляд на серебряную чернильницу с пером, кою приготовили для подписей под рядной бумагой:

– Понятно, как, – развеселился Вельяминов, – новгородка моя читать умеет, и писать тако же.


Боярыне Феодосии, свету очей моих.

Посылаю тебе, возлюбленная моя, благословение и пожелание доброго здравия. Я сам здоров, однако скучаю о тебе и жду не дождусь дня венчания.

Решил я испросить твоего совета. Пора начинать работы в женских горницах, ибо хотелось бы мне, да, думаю, и тебе, чтобы к свадьбе они были готовы. С письмом посылаю тебе план горниц, исчерченный моей рукой. Отпиши, боярыня, чем обивать стены, какие ковры тебе надобны, да куда что ставить.

Остаюсь преданный твой слуга и желаю нам скорее свидеться под брачными венцами.


Развернув искусный чертеж, Феодосия вздохнула:

– Не могу я, не могу! Как не сказать ему? Он поймет, не осудит, не выдаст меня и батюшку. Не могу я жить, скрываясь, таясь и прячась от мужа своего… – она вертела грамотцу, не зная, как ей быть.

Никита Судаков рано привел дочь к истинной вере. Когда Феодосия заневестилась, на двор к ним зачастили свахи. Отец сказал ей:

– Выбирать, дочка, нужно из своих. Тяжко всю жизнь таиться от родного человека, если он не посвящен в тайну.

– Ты, батюшка, потому и не женился после смерти матушки… – Феодосия прижалась головой к его плечу.

– Потому… – кивнул Никита: «Среди своих дочерей али вдов, годных мне по возрасту, не нашлось, а чужую брать было невмоготу. Довольно того, что всю жизнь хоронимся».

Феодосия отерла глаза. Ей вспомнилось заученное в отрочестве наизусть описание казни дьяка Курицына со товарищи:

– В деревянных клетках сожжены они были, на торжище, на потеху народу, и горели мученики за веру, а вокруг стоявшие плевали в них и бранили словесами черными… И Федора ведь не пощадят, – поняла она:

– Даже если он донесет на меня и батюшку, он сам пойдет на дыбу. Ах, боярин, боярин, сказать бы тебе все, да нет слов таких, не придумали еще… – Федосья взялась за перо.


Кланяется боярыня Феодосия нареченному своему, и посылает свое благословение. На чертеже твоем, вельми искусном, сделала я пометки, где какую расставить утварь.

Везут мне из отцовского дома и тверского имения несколько книг печатных и рукописных… – задумчиво покусав перо, Феодосия переписала строку:

– Несколько десятков книг. Разложи их по сундукам, а те пусть стоят вдоль стен. Еще нужны сундуки для трав, что я собираю.

Стены можно обить бархатом из возов с приданым, присланных батюшкой из Новгорода. Оттуда же можно взять ковры, их там вдосталь.

Засим остаюсь верная твоя слуга

Феодосия Тучкова


Озадаченно хмыкнув, Федор почесал затылок:

– Сундуки для книг на Москве разве что у царя Ивана заведены. Впрочем, пусть будут сундуки. Коли книги везут, надо их куда-то девать…

Боярин Вельяминов учился греческой грамоте у Юрия Траханиота, прибывшего в Москву в свите Софьи Палеолог, а богословию его обучал сам Максим Грек, еще до опалы. Федор любил книги, однако за царской службой и домашними заботами не часто находилось у него время для чтения.


Пишешь ты, возлюбленная моя Феодосия, что везут тебе книги из Новгорода да из Твери. Ежели среди них есть греческие, сможем мы читать вместе, а если ты знаешь языки иные, оно и хорошо. Надеюсь, что смогу я, несмотря на годы свои, начать учить языки иноземные.

Остаюсь в ожидании скорой встречи с тобой, здрава будь и весела.


Первым делом, нареченный мой, шлю тебе пожелания здравия и благословение свое. Есть среди моих книг и греческие, и фабулы, и философские трактаты, а еще лечебники и Псалтырь.

Если таково твое желание, боярин, то смогу я обучить тебя читать на латыни и по-немецки. В Новгороде многие на оных языках не только читают, но и говорят.

Остаюсь верная твоя слуга Феодосия.


Душа моя и тело томятся по тебе, боярыня, и не будет мне покоя до тех пор, пока не окажусь я рядом с тобой перед алтарем.

Что до учености книжной, то я ценю людей разумных, и в тебе увидел источник оного. Как сказано в притчах Соломона праведного, жену добродетельную кто найдет? Цена ее дороже жемчугов.

Счастлив я, что встретил в тебе мудрость. Да пребудет с тобой благословение Господне во веки веков, а любовь моя пребывает с тобой неизменно.

Венчали новобрачных в белокаменной церкви святого Иоанна Лествичника, на следующий день после Орехового Спаса, в жаркий полдень на исходе лета, когда Москву окутал запах яблок, меда и каленых орехов.

С утра обряжали невесту. Царица Анастасия, будучи в тягости, приказала ближним боярыням ночевать в ее покоях. Выстоять венчание ей было тяжело, но невестины приготовления царица пропустить не хотела.

На рассвете Феодосию вымыли в дворцовой бане, напарили вениками, обтерли настоями целебных трав, прополоскали косы в святой воде, привезенной накануне из Саввино-Сторожевского монастыря.

– Покажись-ка, Феодосия, – царица сощурила карие глаза: «Ох, и хороша ты, боярыня, словно лебедь белая!»

Феодосия стояла в одной нижней рубашке. Жарко покраснев, она потянула из рук Василисы Аксаковой зеленый шелковый летник с изумрудными застежками.

Евдокия Голицына, дальняя сродственница Воронцовых, расчесывала Феодосии волосы.

– Муж-то твой, – вполголоса сказала она, – хорош по всем статьям. Я Аграфене, жене его покойной, крестной матерью доводилась. Она и через двадцать лет после свадьбы каждую ночь с ним была, да и днем, случалось, своего не упускала.

Хлопотавшие рядом женщины зарумянились. Прикрывшись ладошками, боярыни тихо хихикали.

– Чего скалитесь? – шикнула на них Голицына: «Небось, девок здесь нет. Все с мужьями живете, детей рожаете, не святым же духом сие происходит».

– Ай да Евдокия Васильевна! – захлопала в ладоши Анастасия: «Истинно, как правду скажет, так скажет! Тебе бы, Федосеюшка, тоже деток мужу народить, Матвей-то совсем взрослый, он все с царем Иваном Васильевичем, а дак бы еще больше радости в дому было», – царица выставила вперед округлившийся живот.

– На все Божья воля, – потупилась Феодосия.

– На Бога надейся, да сама не плошай, – наставительно проворчала старая боярыня Евдокия, вдевая в уши невесты тяжелые серьги с индийскими смарагдами, – знаешь, как говорят, водою плывучи, что со вдовою живучи.

Боярыни во главе с самой Анастасией прыснули от смеха.

Феодосию одели в три летника, тяжелый парчовый опашень, унизали пальцы перстнями. Принесли подарки от жениха. В золотой шкатулке лежали жемчужные ожерелья, кольца с яхонтами, лалами и аметистами, в серебряной, со сканью, лакомства и сласти.

Венчались вдовец с вдовицею. Служба была простая, венцы возлагали не на головы, а на правое плечо новобрачных. Свадебный пир в московских палатах тоже прошел скромно. Гостей у Вельяминовых собралось десятка три, ближайших сродственников и друзей.

Матвей нес в церкви перед невестой образ Богоматери. За столом, устроившись напротив новоиспеченной мачехи, подросток исподтишка смотрел на ее точеное, словно у Владычицы на иконе, лицо. Она сидела рядом с мужем, опустив глаза, щипая тонкими пальцами каравай на серебряном блюде.

Федор Вельяминов не видел Феодосию больше месяца. Вдыхая ее травяной запах, боярин незаметно, под столом, рвал шелковый плат. В церкви, меняясь кольцами, он едва устоял на ногах, почувствовав мягкую податливость ее руки. Однако сейчас, на глазах у всех, нельзя было коснуться даже мизинца жены.

После последней перемены блюд посаженый отец Михайло Воронцов, поклонившись молодым, протянул им завернутого в льняное полотенце жареного лебедя.

– Не пора ли гостям дорогим ехать со двора, не пора ли молодым идти почивать?

Новобрачных с шутками и прибаутками проводили в опочивальню, устланную мехами, на пороге обсыпали конопляным семенем. По углам дрожали огоньки свечей, глаза Феодосии сверкали кошачьим блеском. Она шагнула к высокому ложу. Шепнув: «Погоди!», Федор прислушался. На дворе все стихло, последние гости разъехались.

Стянув с Феодосии жесткую шуршащую парчу, Федор оставил ее в одном шелковом летнике. Она торопливо сдернула кольца, вынула серьги, самоцветы градом застучали по доскам пола. Бабья кика тоже полетела прочь, Феодосия замотала косы платком.

Они вышли, таясь, по крутой боковой лестнице. Неприметный возок ждал во дворе. Сев на козлы, Федор помчал по узким улицам к перевозу на Москве-реке.

Тишина стояла в слободе, только изредка взлаивали собаки да скрипели уключины весел. Ниже по течению, над заливными лугами вздымались купола Новодевичьего монастыря. У крутого берега на темной воде покачивалась лодка. Ловко перебравшись на скамью, Феодосия опустила пальцы в теплую волну.

– Господи Иисусе всемогущий и всемилостивый… – работая веслами, Федор, с радостью понимал, что тело его все еще сильно, – убереги жену мою от всякого зла и напасти, сохрани ее в мире и спокойствии, ибо Ты знаешь, жизнь свою я за нее отдам, каплю за каплей.

Феодосия смотрела на мужа, как в тот майский вечер у Воронцовых, когда стало ясно ей, что пойдет она за ним в счастье и печали, в горе и радости, до края земли и неба. Его волосы трепал речной ветер, губы незаметно шевелились.

Лодка уткнулась в песчаный берег. Подав жене руку, Федор замер. Помстилась она ему русалкой, наядой, о коих он читал в старинных книгах.

Над ними высился дремучий бор. У дороги, ведущей вверх от переправы, у коновязи негромко заржали кони. Почуяв человека, лошади вскинули головы. Белый иноходец под женским седлом, тайно купленный Федором в Литве и доставленный в Москву за три дня до свадьбы, потянулся мягкими губами к Феодосии. Протянув узкую ладонь, она погладила коня по холке.

– Твой, – Федор приблизил губы к ее уху: «Садись».

Феодосия птицей взлетела в седло. В юности она скакала с отцом по северным равнинам, под низким небом, ощущая на лице дыхание ветра с Варяжского моря. Здесь было все иным. Над крутым откосом реки простиралось усыпанное звездами полночное небо, со скошенных лугов веяло сладким запахом уходящего лета.

Федор осадил своего жеребца. Наклонившись к Феодосии, боярин коснулся губами ее волос. Взявшись за руки, они пустили коней шагом. Потом лошади пошли быстрой рысью, через поля на юг. Спешились на маленькой поляне, где среди камней журчал ручей. Почувствовав рядом дыхание мужа, привстав на цыпочки, Феодосия обвила его руками. Не разнимая объятий, они опустились на хранящую дневное тепло траву. Белый иноходец тихонько заржал, словно затосковав по оставшейся в родных краях подруге.

Феодосия не знала более, где верх, где низ, где твердь земная, и где пространство небес. Казалось, еще миг, и рухнет она в небытие, откуда нет возврата, где осталась темная кровь, стучащая в висках. Все, что наполняло ее жизнь, развеялось в ночном воздухе, где остались только они вдвоем. Словно только что и только для них Всевышний сотворил лес и реку, устлал землю цветами, зажег звезды в глубине небес.

– Всякое дыхание да славит Господа… – успела подумать Феодосия. Потом она забыла и слова, и языки и самое себя, слившись с мужем, чтобы стать единым целым и не расставаться более никогда.


Феодосия Вельяминова обустроила свои горницы в московской усадьбе зело причудливо. В сундуках лежали книги, на стене висели диковинные часы с боем немецкой работы, в особых ларцах вдоль стены хранились сушеные травы и готовые лекарские снадобья.

За высокой конторкой она растирала травы, а иной раз составляла рецепты, покусывая в задумчивости гусиное перо. В травнике, саморучно ею переплетенном, бисерным почерком она записывала лечебные сборы от лихоманки, от почечуя, от грудницы.

Здесь же стояла подаренная Федором шахматная доска с фигурами из рыбьего зуба и янтаря. Оба супруга разумели в мудреной игре.

Пахло в горнице приятно, то ли лесом, то ли солнечным лугом.

– Хорошо у тебя, матушка, – Прасковья Воронцова опустилась в бархатное кресло, – и тепло как, словно в раю. Книг сколько, будто в либерее у государя Ивана Васильевича!

Побывать в либерее, знаменитой царской библиотеке, начало которой положила еще Софья Палеолог, было давней мечтой Феодосии. В палатах царя якобы хранились рукописи из разрушенной Александрийской библиотеки и старинные карты времен Чингисхана.

– Скажешь тоже, – хозяйка расставляла на столе взвары и заедки, пряники, огурцы и тыквы, вареные в меду, дорогую диковину, колотый сахар: «У государя от книг, говорят, сундуки ломятся, а у меня хорошо, если наберется десятка три».

Украдкой приглядываясь к Феодосии, Прасковья отмечала в ней перемены. У боярыни впали щеки, под ясными серыми глазами, залегли тени. Иной раз Феодосия замирала на миг, словно прислушиваясь к себе. Сладкого она не ела, велев подать себе ржаного хлеба с солью.

– Зубы ноют, а от сластей еще больше, – беспечно отмахнулась она от расспросов

– Понесла, должно… – догадалась Прасковья. Боярыня украдкой осенила Федосью крестным знамением:

– Господи, оборони от беды, первого ребеночка в такие года рожать. Петя у меня третий был… – подумала Прасковья, – и то мы оба чуть не померли… – она поежилась, вспомнив страшные два дня. Младенец был крупный, шел спинкой. Как ни старалась повитуха, а ручку дитяти она сломала. Сама Прасковья после родов месяц не вставала.

Садясь в возок, Прасковья быстро притянула к себе Вельяминову: «Матушке-заступнице, пресвятой Богородице молись, Федосеюшка…». Подруга коснулась прохладными губами щеки Прасковьи.

– Зубы, как же, – Воронцова откинулась на подушки, – ни у кого на Москве таких жемчужных зубов нет, чему там болеть-то! Хороша Федосья, хоть и ученая, а в дому ловкая и травница справная!

Перебирая атласные мешочки со снадобьями, что дала ей Феодосия, – Пете от кашля, мужу Михаилу от болей в давно раненой ноге, Маше, что недавно заневестилась, по женской части, – Прасковья незаметно задремала под ровный ход возка.

Феодосия постояла во дворе усадьбы, кутаясь в соболью шубку, дрожа под ноябрьским, пронзительным ветерком. Боярыня взглянула в сумрачное небо:

– Прасковью не обманешь. Она троих родила, глаз у нее наметанный.

По расчетам выходило, что пошел третий месяц, как Федосья понесла. Побаливала слегка набухшая грудь, по утрам ее мутило, особенно когда из поварни доносился съестной дух.

Федор пока ничего не приметил. Феодосия так же скакала на белом иноходце, когда выбирались они одни на прогулку в подмосковной, бедра ее оставались узкими, а походка легкой.

– Сказать бы надо, – Феодосия взбежала по лестнице в горницы, – Матвея сегодня не ждем, у царя он, вот и скажу.

За три месяца замужней жизни она виделась с пасынком едва несколько раз. Матвею отвели отдельные горницы со своим входом. Юношей он рос приветливым, но иногда взгляд его казался совсем не отроческим. Холодно смотрел Матвей, словно размышляя, что за человек перед ним и чем он может быть полезен

– Ежели мальчик народится… – вздохнула боярыня, – Матвей еще испужается, что отец его обделит ради второго наследника, упаси Господи.

К приезду мужа Феодосия всегда переменяла одежду. Если ужинали они вдвоем, боярыня снимала кику, надевая расшитый серебром лазоревый опашень. Она закручивала светлые косы тяжелым узлом на затылке. На шее переливалось мужнино подаренье, драгоценное ожерелье из алмазов и индийских яхонтов.

Каждый раз, ловя взгляд мужа, она смущалась. Покойный Василий смотрел на жену светло и ласково, но никогда ее кровь не бурлила, как под жаркими глазами Федора. После восьми лет супружества думала Федосья, что знает все о случающемся между мужчиной и женщиной на брачном ложе, но на поверку оказалось, что это далеко не так. Каждый раз она с радостью покорялась мужниной воле, позволяя уводить себя дальше, по дорогам, ей ранее неведомым.


Федор Вельяминов подхлестывал коня. За три месяца он вспомнил давно позабытое тепло домашнего очага, красивую жену, каждый раз встречавшую его улыбкой. Федосья смотрела на него так, что сразу хотелось отнести ее на ложе и остаться там с ней навсегда.

С покойницей Аграфеной было иначе. В последние годы Федор испытывал к рано состарившейся, болезненной жене жалость, а не желание. Даже соединявшее мужчину и женщину в супружестве, превратилось для него в источник тревоги, а не наслаждения. Зная, что не живут у них дети, Федор всякий раз боялся, что обрекает жену на горе и невзгоды.

После ужина он пересел в большое кресло. Феодосия, как было у них заведено, принеся из своих горниц книгу, ловко устроилась у него на коленях. Она читала фабулы Эзопа. Федор упивался ее голосом, бойко выводящим греческие слова.

Закончив басню про льва и лису, жена смешливо взглянула на него:

– Так и я, Федор Васильевич, смотрела на тебя вначале, не смея заговорить.

– Однако ж привыкла? – взявшись за ее косы, он распускал льняные пряди.

– Привыкла-то привыкла, – рассмеялась Феодосия, – а все одно, остерегаюсь, ино кто я перед львом?

– Львица, – пробормотал Федор, целуя ее в шею, расстегивая опашень. Федосья прильнула губами к его уху: «Разве ж стала бы я львицей, ежели не лев, что рядом со мной?»

Каждый вечер Федор хотел сломать лестницу, что вела в опочивальню, такой долгой казалась ему дорога наверх.

Обнаженное тело жены напоминало Федору изваяния языческих богинь, виденные им на рисунках в рукописях, по которым учился боярин. Он поцеловал сомкнутые, затрепетавшие под его губами веки.

Феодосия истомлено пробормотала: «И кто из нас более молод? Каждый раз думаю, что ты, а не я».

Он провел пальцами по нежной щеке.

– Молодого вина выпьешь, и скоро протрезвеешь, а старое пьянит надолго.

– Выбрала я напиток по душе и не изменю ему до конца дней своих… – Феодосия закинула руки ему на шею.

Целуя ее полуоткрытые губы, Федор не сразу разобрал, что пробормотала жена, уткнув лицо ему в плечо.

– Что? – вскинулся он… – что ты сказала?

– Дитя у нас будет, Федор. Третий месяц как понесла я… – Феодосия села, обхватив колени руками.

Он испугался, вспомнив, как это бывало у Аграфены, подумав о ее боли, о муках, о крови умиравших в ее чреве младенцев.

– Потому и не говорила тебе, что хотела наверняка знать.

– Иди ко мне… – попросил Федор. Жена скользнула в его объятия, он зарылся лицом в душистые волосы.

– Не бойся… – Феодосия ощутила телом и душой и страх его, и надежду: «Не бойся, милый. Доношу я нам здоровое дитя до срока».

Федор бережно провел рукой по ее груди, по еще плоскому животу.

– Господь да благословит дитя наше, ибо зачато оно в любви и в ней рождено будет.

Феодосия прильнула к нему:

– Иди ко мне, милый, ибо нет мне иного счастья, кроме как когда ты желаешь меня.

Она задремала. Федор почти всю долгую осеннюю ночь провел без сна, сомкнув руки там, где таилось его, еще не рожденное, дитя.


Святки Вельяминовы провели в московской усадьбе. Феодосия носила легко, но Федор не захотел ехать в подмосковную на праздники:

– Береженого Бог бережет. Не потому я против, что не хочу, чтоб ты радовалась. Но сама знаешь, зима в этом году поздняя, дороги еще не укатанные, лед… – он осекся. Совсем некстати было упоминать о гибели ее первого мужа: «Дорога туда длинная, а ну как что случится, – вздохнул Федор, – успеется еще, погоди немного».

Феодосия не стала спорить. О прогулках верхом или катании на санях с горки ей тоже можно было забыть.

Федор каждый вечер приезжал домой пораньше. Негоже было боярыне в тягости разгуливать одной. Кучер, по приказанию Федора, пускал коней шагом. Опосля короткой езды, они с Федосьей возвращались в усадьбу.

Как-то за воскресным обедом Феодосия не выдержала:

– Нешто я, Федор, сахарная и растаю, или из глины и могу ненароком разбиться? Здоровье у меня хорошее, дитя растет, как ему положено. Что ты меня в четырех стенах запер? Даже к сестре своей Прасковье не отпускаешь.

Федор ни слова не сказал, лишь желваки заходили на скулах. Отодвинув блюдо, муж вышел прочь из горницы, хлопнув дверью так, что задрожали косяки.

Феодосия подперла рукой щеку:

– Ровно бешеный. Как сказала я, что понесла, так его словно подменили. Носится со мной, будто я сосуд драгоценный, разве только на полку не ставит.

За спиной раздались шаги.

– Прости, милая моя… – сев рядом, Федор привлек ее к себе:

– Прости, что обидел тебя, не повторится более такое. Не хотел я тебе говорить, да, видно, придется. Ты носишь дитя наше, дай Бог, не последнее, но для тебя оно первое. Не хоронила ты, упаси Боже, младенцев, не видела, как страдает кровь и плоть твоя, и страдает-то как, словечка сказать не может… – голос мужа прервался. Феодосия не смела поднять на него глаза.

– Берешь его, крошечного, беспомощного на руки, слышишь, как вздыхает он в последний раз, а сердечко бьется все реже. Видишь его слезки и просишь, Господи, меня лучше возьми! Какой родитель за свое дитя не пострадает, боль не потерпит? Зачем Ты, Господи, младенца невинного мучаешь? Потом гробик делают крохотный, будто кукла в нем лежит, курят ладаном, поют, а ты стоишь и, стыдно сказать, проклинаешь Бога, а потом все заново… – он отвернул голову: «И так восемь раз, восемь раз провожал я гробы детей своих».

Глаза его будто остекленели, но ни единой слезы не пролилось из них. Федор только скрежетнул зубами, да сжал кулаки так, что побелели костяшки.

– Федя, родной, прости меня… – Федосья гладила его по плечу.

– Потому и берегу я тебя сейчас, Федосеюшка… – он поцеловал теплую ладонь жены, – кроме тебя и дитяти нашего нет у меня никого. Старшие сыны, отрезанный ломоть, а вы со мной до конца дней будете. Немного тех дней осталось… – Федор мягко приложил палец к ее губам, не давая ей себя перебить, – и хочу я, чтобы провела ты их в радости, прославляя Всевышнего, а не проклиная Его.

– Не знала я, что можно так любить, как я тебя люблю… – Феодосия застыла на мгновение, – с Васей покойным по-иному было. Ты мне будто глаза раскрыл, Федор. Просыпаюсь я и радуюсь, что ты рядом, днем тоже вспоминаю тебя. Все ли ладно у боярина, здоров ли он, какие у него дела и заботы? Вечером вижу тебя, и сердце мое спокойно. А ночью… – Феодосия залилась краской.

– Продолжай, сказавши слово, скажи и второе… – Федор поймал себя на улыбке.

– Ночью понимаю, что милостив Господь ко мне, раз удостоил меня любви такой муж.

Взяв ее за подбородок, Федор вгляделся в серые, прозрачные глаза.

– Думаешь, Федосья, что Он свои милости только по ночам оказывает? Господь, как сказано в псалмах Давидовых, не спит и не дремлет. Бывает, и днем Он удостоит людей Своего присутствия.

Феодосия пуще заалела.

– Скромница мне досталась, – поддразнил ее Федор. Руки его ловко проникли туда, куда ходу им доселе было только ночью:

– Скромница, добродетельная, разумная. Да ты ли это вчера… – Феодосия, не выдержав, закрыла ему рот поцелуем. Легко подхватив ее на руки, Федор понес жену наверх. Наложив засов на дверь, он прижал Феодосию к себе: «Давно хотел я тебя на свету рассмотреть».


Матвей Вельяминов и Степан Воронцов с вечера уехали на охоту по свежевыпавшему снегу. На исходе дня собрались они с другими отроками ходить ряжеными. Марьюшка Воронцова сидела с подругами на Рождественке. Девицы гадали под присмотром боярыни Голицыной. Получилось, что Воронцовы, оставив на попечение мамок младшего сына, которому скоро исполнялось три года, одни, словно молодожены, приехали к Вельяминовым к гости.

После ужина женщины удалились на свою половину. Сбросив сафьяновые сапожки, Федосья забралась с ногами в кресло.

– Уставать я стала, Параша, к вечеру.

– Дак ты не девчонка, – улыбнулась гостья:

– Я, когда близнецов носила, чуть поболе пятнадцати годков была. Не поверишь, с Михайлой на охоту ездила, речку переплывала за две недели до родов. С Петей же больше лежала, не было сил двинуться, годы-то не те.

– Да и Федор еще, – Феодосия вздохнула, – носится со мной, ино я больная. Я и говорила, и толковала, что с дитем все в порядке, однако ж он ни в какую. Сижу здесь, аки в тюрьме.

Прасковья повела бровью.

– Ты его строго не суди, у него в мыслях Аграфена-покойница. Она, не про нас будь сказано, то ли порченая была, то ли еще что, но не жили у нее младенцы. Восемь раз они хоронили, и это только те, кого она живыми рожала, а мертвых и выкинутых было не счесть. Неспроста Федор боится, дело-то нешуточное. Не в укор, Федосея, говорю, но ты еще молода, а Федору шестой десяток скоро пойдет. Читала ты от Писания, про царя Давида и девицу Ависагу-сунамитянку? Так и ты утешение на старости лет мужу своему. Ты с ним не спорь, норов свой новгородский придержи.

– Всем бы такой шестой десяток, – вспомнила Феодосия. Щеки ее покрыл румянец.

Прасковья усмехнулась.

– Дай Бог вам радости и веселия на долгие годы.

Внизу, в крестовой палате Михайла Воронцов держал разговор с Федором:

– Что ты, Федор Васильевич, про женитьбу Матвееву думаешь?

– Помилуй, Михайло, шестнадцатый год парню пошел. Отцов наших и тех в такие юные лета не женили. Пусть погуляет, торопиться некуда. Он при государе состоит, кто знает, как Иван Васильевич на это посмотрит.

– Я к тому веду, что Марья наша в сторону твоего сына давно поглядывает. Девка она нравная, кроме Матвея, никто пока ей по душе не пришелся. Ей пятнадцать исполнилось, свахи зачали ездить… – Михайло вздохнул: «Мы бы и не против отдать ее за Матвея, все же сродственник».

– Что ж вы ее под венец гоните, – удивился Федор, – пускай еще под родительским крылом побудет.

– Мы не гоним, однако сам знаешь, как кровь юная бродит. Степан пошел в Прасковью, тих да разумен, а на Марью, как посмотрю, вижу мать свою покойницу. Та волошских кровей была, как что не по ней, сразу в крик. Вот и Марья наша такая же.

– Буде Господь даст, дак повенчаем, – рассудил Вельяминов:

– Не этим годом, так следующим. Федосье в начале лета срок настанет, ежели все хорошо пойдет. Этим годом хлопот будет много, но главное, чтоб дитя здоровое народилось. Сказать тебе честно, свояк, не чаял я, что так обернется. Сколько она лет с мужем-покойником прожила, и деток не народилось, да и я не юноша годами, а Господь решил меня порадовать… – Федор помолчал:

– Правду говорят, на костях мясо слаще, а под старость жена милее.


В усадьбе Воронцовых на Рождественке гадали девицы. Выйти на улицу они не могли, зазорно такое было боярским дочерям, однако во дворе, обнесенном высоким частоколом и воротами с тяжелыми засовами, можно было услышать собачий лай. Звонкий к жениху молодому, глухой ко вдовцу или старику. Снявши с левой ноги башмаки, девицы бросали оные через колодец. В какую сторону башмак носком уляжется, оттуда и ждать суженого.

Как ни бросала Марья башмачок, все не укладывался он носком в ту сторону, откель ей хотелось.

Видно, Марьюшка, не ждать тебе жениха с Воздвиженки, – подсмеивались подружки.

Марья встряхнула черными косами.

– Откель ждать, только мне известно, – отрезала она: «Вы не болтали б попусту, а шли в терем. Родители вернутся, не похвалят, что мы во дворе торчим, словно ждем, вдруг кто через забор перевесится».

– Да знаем мы про женишка-то, – рассмеялась рыжеволосая Анна Захарьина, приходившаяся родней царице Анастасии: «Вся Москва болтает, Марьюшка, будто нравная ты, да отказливая, а все из-за молодца некоего, что на тебя и смотреть не желает».

– Пустое говорят, а вы и слушать горазды… – Марья вздернула изящный нос: «Пойдемте-ка лучше в горницы воск топить, ино холодно здесь стоять».

После сиротского декабря начало января на Москве выдалось студеное. Возок Воронцовых еле продвигался в наметенных на улице сугробах.

– Ох, Прасковья, зачем подбила ты меня на разговор… – недовольно пробурчал Михайло Воронцов… – вышло так, словно я у Федора жениха выпрашиваю.

– Дак на девку смотреть больно, лица на ней нет, по утрам подушку хоть выжимай. И что Федор? – взглянула на него жена.

Михайло досадливо отвернулся.

– Сказал, мол, чего венцом торопиться? Матвей с Марьей дети еще, пущай порезвятся, на то и юность, чтобы гулять.

– Федору хорошо, – вздохнула Прасковья, – дочерей нет пока у него. Родит ему Федосья дочку, он и поймет, что такое девица заневестившаяся. Не зря говорят, девичий умок легок, что ледок.

– Ты за девкой-то приглядывай… – велел Михайло жене, – со двора Марья не сбежит, но вдруг она удумает грамотцы Матвею слать. Люди узнают, ославят на всю Москву.

– Ох, – отозвалась Прасковья, – с чего ей Матвей в голову запал, не пойму. Правда, на лицо он пригож, но ведь зелен еще, как тот виноград. Выдать бы ее замуж за кого достойного, не последние ведь люди сватаются.

– Подождем, даст Бог, забудет она про Матвея, – утешил Михайло жену.


Потопив воск, вдоволь посмеявшись над диковинными его очертаниями в чаше с водой, девицы новое гадание затеяли. Взяли доску, по краям положили кусочек каравая, глину печную, уголек и кольцо. Доску прикрыли платом. Взявшись за углы, девицы трясли ее, напевая:

– Уж я жировку хороню ко святому вечеру, к святому васильевскому. Жировка маленька, окошка велики, косящатые, решещатые, не могла блоха скочить, коза скочила, рога увезила, хвост заломила. Вы берите свой уголок!

Приподняли плат, Марья разжала пальцы. На ладони лежал черный осколок угля. Девушка отбросила его, не обращая внимание на перешептывание подруг.

– К смерти это, Марьюшка… – Анна Захарьина проворно наступила каблуком башмачка на уголь, только крошки разлетелись по полу.

– Все в руке Божьей… – хмыкнула боярышня Воронцова.

Когда Прасковья Воронцова вошла в светелку, все уже было прибрано. Девицы чинно сидели на лавках вокруг стола, углубившись в вышивание.

– Что ж ты, Марьюшка, подружек не угощаешь… – захлопотала мать: «Орехов, али пряников не хотите, девицы? Сейчас ряженые придут, с ними и не погощуешь как следует».

– Ряженые? – встрепенулась девушка. Толкнув локтем соседку, Анна Захарьина зашептала: «Глянь, как раскраснелась-то Марья. Видно, недаром слухи ходят».

Из-за ворот усадьбы послышалась залихватская песня:

Прикажи, сударь-хозяин, ко двору придти,

Прикажит-ко ты, хозяин, коляду просказать,

Виноградье красное, зеленое!

А мы ходим, мы ходим по Кремлю городу,

Уж ищем мы, ищем господинова двора.


Проворно накинув шубки, повязав головы платками, девушки порскнули на двор. Ворота с усилием открылись. Толпа ряженых, в масках, вывернутых наизнанку тулупах, с раскрашенными лицами, с коровьими рогами на голове, хлынула в усадьбу:

А среди того двора, что три терема стоят,

А среди того двора, что три терема стоят.

Что в первом терему красно солнце,

Красно солнце, то хозяин в дому.

Что в другом терему светел месяц,

Светел месяц, то хозяйка в дому.


Выйдя на крыльцо, поклонившись ряженым, Воронцовы протянули на серебряном блюде гостинцы, орехи, сахар и пряники. Вынесли дымящиеся на морозе чаши свежезаваренного сбитня.

– Скажи-ка, хозяин, – раздался звонкий голос из-под маски с коровьими рогами: «Девицы-то гадали сегодня у тебя на дому?»

– Как не гадать в Святки-то, – усмехнулся Михайло, – гадали, конечно.

– Пойте, ряженые, подблюдную песню… – приказало существо… – пущай девицы послушают. Может, коей и по сердцу придется!

Хлебу да соли долог век.

Слава!

Боярышне Марье боле того.

Кому мы спели, тому добро.


Вертясь и подпрыгивая на морозе, ряженые повалили за ворота. Девицы поспешили вернуться в дом. На дворе осталась одна Марья. Сполз платок с ее черных кос, снежинки серебрились на локонах ранней проседью. Девушка смотрела вслед удаляющимся по Рождественке ряженым, пытаясь найти среди них коровьи рога.

Холодные ладони закрыли ей глаза. Вывернувшись из сильных рук, Марья увидела ореховые очи в темных, длинных ресницах.

– Не пужайся, боярышня, – шепнуло существо с коровьими рогами. Горячие губы на миг прижались к ее губам.

– Матвей! – ахнула она, но юноша мигом исчез за воротами.

Вельяминовы. Начало пути. Часть первая. Том первый

Подняться наверх