Читать книгу На живую нитку - Ника Свестен - Страница 4

Певчий
Глава 1
Пятое января

Оглавление

«Потерян голос породы дискант[1]. Нашедшему просьба оставить его себе».

Такие объявления Лука придумывал для себя десятками. «Нарочно потерять голос, конечно, можно, – думал он. – А что, если найдут, опознают, вернут и вознаграждения не спросят?»

Лука бежал вниз по лестнице, перепрыгивая широкие пролеты. Из-за дверей с гроздьями коммунальных звонков вылетали обрывки утренней жизни: «И хватит на меня ора…!», «Теть Зин, у вас из кастрюльки убежа…!», «Вова! Ты как с матерью разгова…!».

Его всегдашних тяжких мыслей хватало ровно на дорогу до Отрадного тупика. Мысли эти всегда приходили в голову по очереди, словно болтливые родственники, те, что всё видят только в черном цвете.

Вот сейчас он выйдет во двор, пройдет через арку и обязательно вспомнит о своей злосчастной фамилии.

Под аркой топтались пацаны из третьего подъезда. Заметив Луку, они радостно накинулись:

– Эй, солист! Что соли́шь?

Эта шутка не менялась у них уже полгода. Лука равнодушно прошел мимо и свернул на набережную.

Январь был бесснежным. Тротуары блестели наледью, как спины замороженных рыб. Оловянная река застыла и безнадежно глядела в низкое небо. Арктический ветер сдувал с улиц редких прохожих и рвался сквозь опоры железных мостов.

Лука натянул шарф на нос и прибавил шагу. Мечты о том, что через год он получит свой первый паспорт и наконец сменит фамилию, согревали его. Михеева-мама посмеется и подпишет разрешение. Пшеничный-отец надуется, воскликнет: «И ты, Брут?» – и непохоже изобразит смерть от удара кинжалом в спину.

Лука Михеев будет другим человеком. Он подойдет к пацанам во дворе и скажет… Что именно он им скажет, Лука пока не знал. Но ничего, Михеев с этим разберется.

Отцу, конечно, говорить легко. Петр Пшеничный. Такое имя можно произносить гордо, со значением. А Пшеничный Лука? Звук сразу оседает, словно мешок с зерном прогрызли мыши.


Когда Лука родился, отец, рассматривая бирку с именем, неловко пошутил:

– Не сын у нас, а овощная база.

– Дай сюда ребенка! – строго сказала мама. – «База»!.. Никакая мы не база, да, Лука-шик? – Она с нежностью поправила на голове сына полосатую шапочку. – Мы счастливый че-ло-ве-э-э-к!


В подземном переходе Лука вспоминал о голосе.

Мерзлый переход разветвлялся, и нужно было пройти по его самому длинному рукаву, протянутому под Валовым проспектом. Здесь уже не было пахнущих бумагой цветочных магазинчиков, промасленных закусочных «Минутку, гражданин!» и будки часового мастера, который всё время опаздывал.

На стенах ветшали кафельные панно с городами будущего и космическими спутниками. На потолке моргали лампы дневного света, а по углам жались обрывки вчерашних газет.

Потерять голос не так уж и сложно. С детства наученный заботиться о своем голосе как о музыкальном инструменте, Лука знал и то, как этот инструмент можно испортить. Или сломать навсегда. Способов было немало. Но Лука не мог решиться. Ведь голос давно уже не принадлежал ему целиком. За него волновались другие люди, спрашивали о нем, искали ему применение, обсуждали его полётность и звонкость и даже хвалились им друг перед другом. Ведь они открыли его и отшлифовали. Голос ожил и стал намного смелее, правдивее и ярче, чем сам Лука. Наверное, он мог бы, как нос гоголевского Ковалёва, надеть мундир и шляпу и удрать за границу с поддельным паспортом. Лука бы не возражал. Но голос был ему предан.

Будь он фальшивым привередой, убить его было бы легче. Лука намеревался пару раз, но так и не смог. Оставалось только одно, бескровное и безжалостное: надавить на голос, когда он сам начнет ломаться. Это было так же подло, как толкнуть человека, стоя́щего на краю пропасти. Но Лука знал и то, что, если этого не сделать, голос пройдет подростковую ломку, окрепнет, получит постоянный тембр и тогда от него уже не отделаться.


В конце подземного рукава нетрезво взревели мехи аккордеона. Сиплый мужской голос запел:

́Лучше лежать во мгле,

́В синей прохладной мгле,

́Чем мучиться на суровой,

́Жестокой, проклятой земле [2].


«Баритональный бас», – машинально определил Лука.

У самого выхода, на ящике из-под атлантической сельди, сидел человек в грязном тулупчике и костистыми пальцами жал на клавиши и кнопки своей двухголосной гармоники. Глаза человека были закрыты. Лука приостановился.

«Слепой?» – подумал он.

Человек открыл мутный воспаленный глаз и уставился в стену.

Лука порылся в карманах, вытащил слипшуюся от растаявшей карамельки мелкую купюру. Но рядом с человеком не было ни открытого чехла, ни банки, куда бы можно было бросить деньги. Лука смутился и боязливо положил купюру на край ящика. Человек дохнул на свои руки и запел снова:

́  Будет шуметь вода,

́  Будут лететь года,

́  И в белых туманах скроются

́  Черные города.


Лука, спотыкаясь, взбежал по лестнице и помчался к Отрадному тупику – дальше от этого человека с аккордеоном. От его растерзанного, страшного голоса. Для кого пел он в пустом застывшем переходе? В пустом и безразличном воскресном городе.


Дом-музей Козьмы Медоносова стоял в самом конце Отрадного тупика. В прошлом веке здесь была мыловарня, потом – Союз красных композиторов. Песен в те годы стало много, а мыла не стало совсем. Медоносов сочинил об этом кантату, и его поселили на чердаке. Тогда он написал симфонию о чердаке. Его наградили расстроенным роялем и выделили весь второй этаж. На первом этаже учились скрипачи и пианисты, но Медоносову их музыка мешала, ведь он писал ораторию о своей трудной судьбе. Со временем звуки затихли, а потом смолкли совсем.

Правнук Медоносова стал меценатом и отдал половину дома хоровой капелле мальчиков и камерному хору. С черного входа для них сделали дверь, и в дом снова вошла музыка.


Лука взялся за медную дверную ручку и обернулся на большую афишу:

РОЖДЕСТВЕНСКИЙ КОНЦЕРТ.

СОЛИСТ ЛУКА ПШЕНИЧНЫЙ

«Фермерская ярмарка, а не концерт», – поморщился Лука.

В типографии не пожалели алой краски, и «хлебное» имя солиста пылало в сером морозном воздухе.

Дернув на себя тяжелую дверь, Лука заскочил в холл Медоносового дома и с размаху врезался в живот Гии Шалвовичу.

– Ох ты! – добродушно охнул Гия Шалвович и потер свой большой живот. – А если б здесь было ухо, а?

Бывший хормейстер, он перешел на должность руководителя капеллой, чтобы «бросаться на амбразуры». «Амбразурами» Гия Шалвович называл дыры в бюджете, которых с каждым годом становилось всё больше.

Лука пробормотал извинения и проскользнул в маленькую аудиторию сольфеджио. Дух школьных каникул остался на впавших в зимнюю спячку улицах. Здесь же вихрилась обычная жизнь, с уроками, распевками, репетициями и предконцертной суетой.

В перерыве Лука, как обычно, уселся в неглубокой нише в простенке. Тут когда-то стоял бронзовый бюст Медоносова-старшего. Но обнаружилось, что это вовсе не он, а Корней Чуковский, и бюст подарили детской библиотеке.

Лука сидел на низкой приступочке и смотрел на хористов, деловито снующих мимо. Между ним и остальными висел привычный стеклянный полог. Мальчишки открывали рты, но Лука их не слушал.


Четыре года в капелле были похожи на четыре галактики. Лука пролетел их все, увидел новые миры и почему-то снова очутился на Земле.

Обычно ночью перед концертом он по нескольку раз вскакивал с кровати, расстегивал чехол для одежды, трогал хрустящую от новизны сорочку, отглаженный твидовый жилет и атласные крылышки галстука-бабочки. Потом осторожно доставал из коробки зеркально начищенные ботинки и надевал их на свои босые ноги.

Теперь космос детства уменьшился. В нем уже не было пугающей и прекрасной бездонности. Дни разделили на дольки: занятия, спевки. Выступления казались рутиной. Хотя мама по-прежнему садилась в последнем ряду их небольшого концертного зала, кусала губы, но не плакала. Зато папа рыдал от души, а потом долго и счастливо сморкался в антракте.


Раньше Лука чувствовал, что голос – это леска и кто-то громадный тянет тебя на ней и забирает к себе, куда-то очень высоко. Леска стала прочной, привычной струной, и Лука шел по ней, как по проволоке, балансируя, боясь сорваться, изнемогая от этого тяжкого труда. А тот неведомый, что держал его на ладони как певчую птицу, исчез.

Лука видел, что закон земного притяжения начал действовать и на других мальчишек капеллы. Они отяжелели, посерьезнели, сыпали терминами, высмеивали конкурентов, говорили о конкурсах, грантах и будущих контрактах. Наверное, они тоже разучились взлетать.

«Может быть, менялись не только голос и тело, но что-то еще, – думал Лука, сидя в своей нише. – Что-то такое, о чем им не сказали».

– И что это, что? – спросил Лука вслух.

Перед ним замаячила угловатая фигура Мотьки Старостина.

Мотька плюхнулся рядом и сказал своим многообещающим тенором:

– С самим собой говорят или сумасшедшие, или гении. Слушай! Гений же всегда немного «того», да? Тогда почему не все, кто «с приветом», – гении?

Что бы Мотька ни говорил, чудилось, что это уже говорили до него. Даже лицо его всем всегда казалось знакомым. Мотька тщательно «снимал» манеру исполнения и фразировки с известных певцов, за что старшие хористы звали его Шарманщиком. Он перенимал точку зрения каждого, поэтому понимал всех как себя самого.


– Моть, ты когда-нибудь думал уйти из хора? – вдруг спросил его Лука.

Мотька удивился:

– Куда уйти?

– Ну, куда-нибудь. На волю.

Мотька удивился еще сильнее:

– Ты что! Меня предки сразу прибьют. Мать мечтает, чтоб меня в Москву позвали. Но, по мне, лучше Токио.

Лука с досадой прищелкнул языком:

– Погоди ты со своим Токио! Я тебя про жизнь спрашиваю. Вот, если не хор, ты бы что делал?

Мотька заволновался.

– Пшеничный, у тебя проблемы, что ли?

Лука посмотрел на его встревоженное лицо и ничего не ответил.

Шарманщик сориентировался.

– Нет, ну я думал, конечно, – сказал он с интонацией самого Луки. – Но не про совсем уйти, а… – Мотька запутался.

Лука по-отечески похлопал его по плечу и хотел вернуться в класс, но Шарманщик остановил его:

– Пшеничный, это просто отсюда всё, что там, выглядит круто. А оттуда – всё, что здесь. Понял?

Лука подумал, что Мотька наверняка скопировал это с далай-ламы.

После занятий все обсуждали завтрашний «домашний» концерт для Медоносова-младшего, его семьи и кого-нибудь из совета директоров его компании. Лука такие выступления не переносил.

Однажды, когда они исполняли «Ave verum» [3], на латинской фразе «fluxit aqua et sanguine» [4] Лука заметил, как Медоносов-младший украдкой положил в рот леденец и почесал себе правый бок.

Не счесть, сколько конфет было съедено вот так, тайком, во время их концертов. Но Лука возненавидел именно эту. Потому что в тот момент, когда «осветлялись» и пари́ли даже нижние звуки, Медоносов-младший никуда не собирался улетать вместе с музыкой. Он напряженно думал о другом. Он оставался на земле так же, как и Лука.


Ранние зимние сумерки закрасили просветы между домами. Над проспектами вспыхнули каскады рождественской иллюминации. В витринах сыпался искусственный снег и махали лапой игрушечные полярные медведи.

Лука ехал домой на троллейбусе. С заиндевевших троллейбусных усов сыпались искры. В салон забегали утомленные праздниками люди. В руках они держали торты, пакеты с мандаринами и плачущие смолой еловые ветки. Люди ехали в гости.

Лука пропустил свою остановку и долго возвращался темными дворами-колодцами. Он вспомнил одну девчонку из параллельного класса. Ее отчислили из балетного училища и вернули в обычную школу, словно на другую планету. Но она по-прежнему гладко зачесывала волосы в пучок, держала осанку и на переменах показывала восхищенным одноклассницам балетные па, громко объявляя их французские названия. Лука слышал, как эта девчонка сказала своим «фрейлинам»: «И хорошо, что отчислили. Я бы и сама ушла. А то потом всю жизнь в кордебалете стенку подпирать».

Но Лука знал, что она врет.

Быть кем-то, а потом самому решить стать никем? Тут нужна смелость. В капелле Луку учили находить опору[5], наполнять себя воздухом и «не сдуваться». А что, если в обыкновенной «безголосой» жизни он такую опору не найдет?

Уходить, когда тебя не прогоняют, труднее всего. Толчешься на пороге: «Ну, так я пошел?», а тебе: «Иди, конечно», а ты: «Так я ухожу, да?», а тебе: «Да-да, счастливого пути!», а ты: «Нет, я, пожалуй, останусь», а тебе: «Вот и хорошо!»


Лука подошел к своему подъезду. Кто-то отчаянно ждущий весну уже вынес елку и бросил ее у дверей. Елка осыпа́лась, но храбрилась и поблескивала обрывками «дождика».

На третьем этаже, в окошках их маленького пшеничного дома, горел свет. Четыре окна на две комнаты. Десять световых лет назад отец говорил, что это их звездолет с иллюминаторами, и Лука ему верил.

Глядя на яркие окна их звездолета, Лука улыбнулся. И безо всякого волшебного проектора он знал, что там сейчас происходит.

Мама конечно же закрылась в его комнате и работает. Подыгрывая себе на электронном пианино в телефоне, сочиняет рекламные песенки:

– Гла-зи-ро-ван-ный сыро-о-ок! Ты не будешь одино-о-ок! Нет, не то… Гла-зи-ро-ван-ный сыро-о-ок! Мир бывает так жесто-о-ок! Ерунда какая-то… Гла-зи-ро-ван-ный сы-ы-ро-ок! Жизнь задаст тебе уро-о-ок! Тьфу ты!

В дверь заглядывает папа и фальшиво поет своим лиртенором [6]:

– Твоих идей иссяк пото-о-ок!

Тогда мама печально говорит что-нибудь вроде:

– Когда я напишу оду «О хорошем человеке», там не будет ни строчки о тебе!

– Маруся, это сурово! – ответит папа.

Мама откладывает пианино и блокноты с черновиками и начинает свою обычную «горестную песнь».

– Когда я писала некрологи, я любила жизнь. Когда я писала тексты для глупых открыток, я верила, что у меня всё еще впереди. А теперь я тону, Петя! Тону в этом болоте творожков и песенок в мажоре!

– Маруся, ну надо же как-то жить, – ласково скажет папа.

Мама решит поссориться и повысит голос:

– Почему жить надо «как-то», Петь? Что это за приставка такая к жизни? «Как-то». А если просто жить? Без приставок?

Но папа ссориться не захочет и будет ее успокаивать:

– Маруська, ну хочешь, уедем в тайгу? Я срублю сруб, посажу дерево, сын у нас уже есть. Я буду боронить и пахать, а ты… Не знаю… Ткать, лапти плести. Что они там еще в тайге делают?

Мама улыбнется и скажет:

– Ты и так пашешь, лапоть мой любимый.

Лука пробрался по темному коммунальному коридору и вошел в тепло освещенную комнату. Так и есть. Родители спорили за дверью его детской, которую мама предлагала торжественно переименовать в юношескую.

Лука хотел распахнуть дверь и напугать их, но мама, как всегда, почувствовала, что он дома, и выглянула из комнаты:

– Лукашик, там в скороварке «Нечто», пожуй. А чай вместе выпьем.

Лука кивнул и поплелся на общую кухню.

Их уголок был у высокого переплётчатого окна. Мечтательная мама устроила там «парижское кафе» – с зеркалом в изящной раме на стене, круглым столиком с венскими стульями вокруг. А папа, кивая на развешанные в кухне соседские простыни и тельняшки, сказал, что это не парижское кафе, а одесский дворик. Маме понравилось и это.

Лука взял вилку и начал есть фирменное мамино «Нечто», полурагу-полузапеканку, прямо из чаши скороварки. На кухню, шлепая косолапыми тапками, вошел сосед, бывший северный моряк Миха.

– Здоро́в, Лёх! – Имени «Лука» Миха почему-то не признавал.

Он бесцеремонно принюхался к скороварке и открыл свой покоробившийся посудный шкафчик.

– Нацеди полбанки, – попросил Миха и протянул сколотую по краям тарелку.

Потом сел на венский стул, глянул в «парижское» зеркало и почесал свой седой щетинистый подбородок.

– Всё-такиль, говорю я тебе, Лёха, дело делай, а не рот разевай, – сказал он. – Вот рыба рот разевает, и што? За губу ее крючком! Вот што. Петь надо, только когда в душе накипело много чего. Вот у тебя накипело?

Лука ополоснул вилку и захлопнул крышку скороварки.

– Накипело, – ответил он и, продираясь сквозь простынный лес, вышел за дверь.

Лука был зол. Почему взрослые обязательно лезут со своими советами? Совет директоров какой-то, думал он. И главное, никто не говорит то, что действительно хочешь узнать. Один сплошной трёп.

В их большой комнате на столе уже стояли чашки и маленький антикварный самовар. Мама кипятила воду в электрочайнике и с детской серьезностью наполняла медное самоварное нутро. Лука с отцом снисходительно прощали ей эту кукольную возню.

– Что там ваш новенький? – спросила Луку мама. Она редко его расспрашивала, но всегда была в курсе всех его школьных и хоровых дел.

– Ничего, – сумрачно проговорил Лука. – Нытья много, переходы и верхи заваливает, и бронхов маловато.

Пшеничный-папа с хрустом сорвал целлофан с конфетной коробки и рассмеялся:

– Марусь, слыхала? Великий критик растет! – И посмотрел на Луку. – А если этот нытик сейчас то же самое про тебя говорит?

Лука разозлился еще сильнее.

– Про меня такого никто не скажет. Я вообще-то солист! Лидия Филипповна сказала, у меня у одного филировка[7] получается.

– Ну, если та-а-ак… – поддразнил его отец. – Меня парикмахер тоже всегда спрашивает: вам профилирова́ть?

Лука почувствовал, как в горле заклокотало.

– Что вы ко мне пристали?! – прошептал он и смахнул злые слезы. Но не рассчитал, больно смазал себе кулаком по носу и расплакался.

Маруся выразительно посмотрела на мужа.

– Да что я такого сказал?! – расстроился Пшеничный-отец. – Его куда ни ткни, везде мякоть одна! Говорил, на спорт отдавать надо. Не распускал бы сейчас нюни.

Мама Луки возмутилась:

– Вспомни лучше, как ты тут ревел в три ручья, когда ваш проект закрыли!

Пшеничный-папа растерялся:

– Так то я… Это был срыв, если что. У меня кризис среднего возраста! И вообще, при чем тут… Да ну вас, лирики! – Он сунул в карман смятый целлофан и вышел в коридор.

Мама обняла Луку за плечи и сказала:

– Лукашик, у папы кризис какого-то возраста. Чего на него обижаться?

Пшеничный-отец приоткрыл дверь и крикнул в щель:

– Среднего возраста! Сред-не-го!

Лука стоял отвернувшись, словно поставил самого себя в угол. Мама дернула его за рукав.

– Пойдем лучше поуглеводничаем без стыда и совести? – И пропела на манер реклам- ного ролика: – Штрудели и булки ждут нас в переулке!

– В переулки, – буркнул Лука, не оборачиваясь.

– Не придирайся! – весело огрызнулась мама. – Можно взять твой синий свитер?

– Заляпаешь опять, – строго ответил Лука.

– Не, я аккуратно!

Свитерами его снабжала бабушка, и вязала их такими огромными, словно не сомневалась в том, что внук вырастет двухметровым.


В их любимой пышечной было людно. Сытый гул голосов, позвякивание чашек и негромкий смех заглушили обиду. Лука съел огнедышащую масленую пышку и счастливо вздохнул.

Мама утащила с его тарелки пухлый пончик и сказала с набитым ртом:

– Лука́ш, я лекции на Ютубе послушала, как общаться с подростками. Ни бельмеса не поняла. Но там сказали, с вами вроде разговаривать надо. Странно, конечно, но, может, попробуем? Если это не больно.

– Больно, – без улыбки ответил Лука.

– Серьезно? Тогда не будем. – Маруся укусила пышку. На синий свитер посыпалась сахарная пудра. – Ну правда, Лукашик, поговорим, а? Что с тобой происходит?

– Мам, да не поймешь ты.

– Не пойму. А ты просто расскажи. – Маруся пересела на диванчик к Луке. – Помнишь, ты сказку любил про царя, у которого рога росли? Один цирюльник про это узнал, мучился-мучился, потом выкопал ямку и обо всем туда нашептал. – Она отхлебнула чаю. – Правда, из ямки тростник вырос и всем про царя надудел. Но не в том суть… Пусть я тоже буду такой ямкой, а, сын? А ты туда всё расскажешь.

– Про рога?

– Про всё.

Лука задумался:

– Мам, я пока не сформулировал.

Маруся хмыкнула и провела рукой по своей стриженной «под машинку» шевелюре.

– По-моему, ты тоже лекции смотришь. Как общаться с родителями, чтобы они выросли нормальными людьми. Угадала?

Лука усмехнулся и мотнул головой. Потом неожиданно спросил:

– Мам, а я симпатичный?

Маруся сдвинула брови.

– Как человек или только внешне?

– Внешне, как человек.

– Лукаш, если человек не знает, симпатичный он или нет, то он уже очень симпатичный. – Мама Луки нежно коснулась его щеки, а потом с притворным возмущением осмотрела пустые тарелки. – Непорядок! Ну что, повторим?


Ночью Луке приснился сон. Он видел свое горло, похожее на пещеру, и связки, толстые, словно швартовые канаты. Какой-то полосатый, похожий на Миху моряк наматывал их на кнехт и перекрикивал шквалистый ветер:

«В море теперь точно не унесет! Разве плохо?!»

«Плохо! Плохо!» – заметался и закричал Лука, не просыпаясь.

В детскую вбежал отец и разбудил его. Потом погладил его горячий лоб и включил ночник-глобус. Под сеткой меридианов засветились охристые материки и голубые океаны.

1

Ди́скант – высокий детский певческий голос.

2

Здесь и далее Лука слышит «Песню бродячего певца» из к/ф «Человек-амфибия» (муз. А. Петрова, стихи Ю. Друниной).

3

Одна из самых красивых духовных хоровых миниатюр, написанных В. А. Моцартом на слова католической молитвы «Ave verum corpus» («Радуйся, истинное Тело…», лат.), исполняется во время Причастия.

4

«Истек водой и кровью» (лат.).

5

Имеется в виду вокальная опора, или искусство певческого дыхания.

6

Л и р т е́ н о р – лирико-драматический тенор.

7

Ф и л и р о́ в к а – обозначение равномерного, долго выдержанного звука.

На живую нитку

Подняться наверх