Читать книгу Петроград - Никита Божин - Страница 2
Часть I
ОглавлениеНад Невским проспектом носился шум, наполненный смешением из стука копыт, колес экипажей, гула моторов и грохота трамваев, что плотно наполненные разной людской массой двигались по своим линиям, выписывая изо дня в день однообразные узоры по улицам и проспектам, доставляя пассажиров с целью и без цели в разные части города, развозя вместе с тем не только самих людей, но и слухи, новости, голоса. Что до голосов, то шум над Невским проспектом все больше стоял от них. Никто, вроде бы, не говорил слишком много или слишком громко, но все-все голоса, даже самые тонкие и тихие сливались воедино, и даже шепот, в таком случае, превращался в гул. Каждый из этих людей вносил свой вклад в суету и течение масс, каждый не посторонний здесь
Если бы кто-то из них вдруг заговорил сам с собой вслух, откровенно и не стесняясь присутствия людей, то непременно бы произнес, что мир вокруг стал совсем иным, нежели прежде, что не только с ним, но с целым народом творятся дела необъяснимые и пугающие. Пропасть, что разверзлась ни то позади, ни то впереди не дает спокойно ходить по ее краю и, так или иначе, манит сделать шаг в сторону – вперед или назад, и тогда – конец. Но для одного человека все и всегда кажется огромным и непостижимым, а сама история беспощадна, своим величием сокрушает и стирает роль индивида. Так может казаться, что вокруг нет ничего, кроме самых страшных или радостных событий – как посмотреть. Но всякий человек, что шагает сейчас по Невскому, а может Загородному, Каменоостровскому или Суворовскому проспектам, если он оглянется, прислушается и пойдет дальше, то узнает, что не история движет окружающим его городом, народом, как механизмом, а все наоборот. И без каждого дома, трамвая, магазина, мастерской, без телефона, почты, без улицы, без ветра и дождя, без болезни и смерти, без боли и радости, стремления, мечты и главное человека, ничего этого не будет и никогда не произойдет. Люди шагают по Невскому проспекту, и среди них идет один такой, без которого тоже, наверное, все сложилось бы по-другому, кое-чего могло и не существовать.
От стороны Николаевского вокзала к Аничкову мосту и далее, чтобы затем свернуть на Садовую улицу, идет человек. Житель Петрограда в таком давнем поколении, что предки его здесь жили чуть не со времен основания. И за долгое время семья его впитала много русского, но, в сущности, от русского у него только имя, а по крови, наверное, не наберется и одной десятой. Этакий европеец, статный, ростом чуть выше среднего, не худой, но и не полон, лицо мужественное, но не грубое, черты правильные, как на портрете, особенно хороший профиль. Светлые голубые глаза посажены чуть глубоко, как бы выглядывая из под бровей, или насмешливо и презренно оглядывая окружающее, или внимательно, до деталей, подозрительно высматривая что-то, он то и дело мог сощурить взор, напрячь мышцы лица, и мимика для его возраста, подошедшего к сорока годам, оставалась яркой и артистичной, хотя морщины уже успели пройтись по лицу, да и седина покрыла добрую треть волос. Узкий рот и утонченный подборок некогда украшали борода и усы, но уже более чем полгода он отказался от этой надобности, предпочитая гладкую, выбритую кожу по ряду некоторых понятных ему причин.
Этот человек – Алексей Сергеевич Нечаев, сотрудник газеты «Новое время», что на Эртелевом переулке. На должность он поступил трудиться в январе, а до этого четыре года работал в редакции адресного справочника «Весь Петербург», впоследствии переименованного в «Весь Петроград», и находясь на одной улице, Алексей Сергеевич всегда с небольшой завистью, да порой с простым человеческим желанием, посматривал на «Новое время», желая к нему присоединиться. Он завел там издавна знакомства, среди некоторых обрел даже единомышленников по ряду актуальных вопросов, многократно общался с особенно расположенными людьми, а также любил подчеркнуть да приукрасить, как бы к разговору, свой практический опыт деятельности в печатных изданиях разной направленности. Еще до «Всего Петрограда», с самого окончания учебы, занимаясь совсем недолго, и даже как бы по привычке, частными уроками на дому, Нечаев смог опубликоваться в журнале как поэт (по обыкновению многих молодых людей он писал стихи), а потом и сам нашел себе место, да так и остается по сей день в издательском деле. Переход в «Новое время», несмотря на ярое и давнее желание не принес особенных, восторженных чувств и даже несколько охладил самого Алексея Сергеевича. Едва грезы сделались реальностью, как все стало простым, скучным и таким же, каким было ровно до этого мига, только все отныне на новом месте, но по-старому. Нет, он чувствовал себя неплохо и жалование имел достаточное, но все так не случилось ничего такого, чтобы назвать «Новое время» именно такой целью, к которой стоило усердно стремиться, чтобы даже видеть во сне свое первое появление в редакции. Но желаемое свершилось, и теперь, наверное, так продлится очень долго, но может и нет, как знать.
Нечаев едва уже повернул на Садовую, как услышал, что в толпе обсуждают свежую и волнительную на сей час новость. Новость для широкого общественного круга, не являлась таковой для Нечаева, ведь он уже и без того все знал. 19-го августа 1917 года в Петроград пришли тревожные вести о масштабных наступлениях Германской армии на прибалтийском фронте, и в массах эта новость вызвала самые разные реакции, мысли и ожидания. Мгновенно переживая и усваивая это в своем разуме, недолго сдерживая внутреннее напряжение, процессы умственной деятельности выливались в демонстрационные и громкие результаты, и кто-то просто мог говорить громче, чем следует, но иным хватало ума декларировать, кричать и даже организовывать целые выступления по этому поводу. Вопрос, слышал ли их кто-нибудь, даже если стоял рядом, во все глаза смотрел, раскрыв рот, даже если пытался слушать, и, различая слова, совсем ничего не понимал. Но обо всем этом знал и Алексей Сергеевич, оценивая информацию отталкиваясь от строгих субъективных суждений, и воспринимать других домыслов и трактовок не желал, даже не признавая мыслей толпы за хоть какое-то мнение. Он еще утром осведомился в конторе, где эта новость тоже неожиданностью не предстала, а обсуждалась просто как данное, нечто логичное и закономерное. Многие из его окружения знали, что так будет, и это произошло, а потому знал и сам Нечаев. Но за пределами откуда-то осведомленных и всезнающих кругов тысячи людей не знали ничего, ни теперь, ни до, ни после, поэтому для них всякая весть становилась поводом для всплеска или уныния. И чем меньше представлений, а еще лучше – точных знаний об окружающей действительности, тем больше внимания приковывает к себе любая нелепица, а что уж говорить о вещах важности не только государственной, что порой, на самом деле, людей не касаются, а вопросов, ставящих собственную жизнь под еще одну угрозу. Без внимания ничего не проходило. Сегодня в попутной Нечаеву толпе не нашлось безумия или агрессии, хоть вести с фронта вызывали тревоги, и может где-то что-то произошло, но не на его дороге, поэтому путь к себе не занял слишком много времени и даже не оставил поводов на что-то оглянуться, все выглядело очень постоянным и привычным.
Он продолжал идти по улице, то и дело сторонился от двигающихся напролом людей, то объединенных в группы, то слоняющихся отдельно, с целью и без нее, много попадалось навстречу народа. А на Садовой всегда многолюдно, но в последнее время, как может показаться, это стало особенно заметно и откровенно мешало пешему передвижению. А с убавлением порядка прибавило хаоса и неудобств. Иной человек теперь никогда не свернет с пути, будет шагать, как будто нет кругом препятствий, и он бы стенку насквозь прошел, доставай ему сил. Неудобств такого плана все больше и больше, как отмечал Нечаев. В народе выявились и прямо лезли наружу дикие, откровенно ненужные человеку привычки и манеры поведения. Хамство со злобой, – а все от отсутствия ума, – ныне заполняло все пространство, порожденное продолжительным угнетением целого класса и его невольной вековой непросветленностью.
К вечеру поднимался сильный ветер, явившись на смену ветру обычному, повседневному, разгоняя пыль с улиц, которые давно не поливали, и оттого дышать становилось неприятно, и даже одежда все скорее пачкалась, и то и дело приходилось вычищать пальто, шляпу, штаны, а временами и пиджак. Наклонив голову, глядя строго под ноги, и по той причине невольно столкнувшись плечом с парой невнятного вида молодых человек, Нечаев с радостью свернул прочь с улицы и вошел через парадную лестницу в дом, где он снимал себе одну комнату с мебелью. Комнату приятную, по большей части чистую и очень тихую, да благо соседство ему составляли порядочные жильцы, и те «углов» не держали, а жили строго индивидуально, и все с виду русские, что для Нечаева, трепетно относившегося к национальному вопросу, было чрезвычайно важно.
На лестнице в последние месяцы темно и сыро, как и во всем городе. Парадная лестница несколько утратила свой торжественный, приветственный вид. Померкшие краски, загрязнившийся белый цвет, не вызывающая более восторга лепнина, заскрипевшая поцарапанная дверь, и даже неизменные искусные кованые балясины не спасали дом от всепроникающего ощущения уныния и тоски, охватившей все вокруг. Грязными и засаленными сделались ручки поручней, чуть не под каждой ступенькой сбивалась грязь да пыль, и запах держался все более противный. И вот ведь дело, казалось бы, люди все живут приличные, даже аккуратные с виду, чистые и опрятные, а в общих помещениях все грязнее.
Поднявшись на свой этаж, Алексей Сергеевич с неудовольствием отряхивал рукава и отплевывался от пыли, что залетела в рот и нос, хотя в поведении своем он несколько переусердствовал, ведь не такие уж и грязные улицы сегодня. И все же он настойчиво ругался, выражая откровенное недовольство по надоевшему поводу, чем привлек внимание любопытного и вполне себе хорошо слышащего пожилого владельца доходного дома Ивана Михайловича Ольхина. В силу обстоятельств Иван Михайлович сам же в этом доме и проживал, не имея другой недвижимости, он держал для себя и жены две комнаты, гостиную, столовую и кабинет на одном и том же этаже, где проживал и Нечаев. Хозяин дома обыкновенно вышел в коридор, одетый в свой вечный жилет и плотный пиджак. Поверх этих одеяний он иногда накидывал еще вязаный халат, но было не так и холодно, потому он показался в привычном наряде. Сам Ольхин невысокого роста, крепок и для своих лет в хорошем уме, хотя любопытство к чужим жизням уже постепенно нарастало в нем все сильнее и сильнее, но для него развивающийся порок оставался незаметен. Этот незначительный возрастной нюанс не делал его хуже, ведь в целом Иван Михайлович сохранил рассудок, покладистость и в основательность в хозяйских делах, особенно тех немногих, что не попадали под ведомство жены. Свой внешний вид он не позволял запускать, регулярно ровняя короткую светлую бороду и несколько длинные редкие волосы в цирюльне неподалеку. Одежду носил хоть одну и ту же, да все же чистую, и сам уважал чистоту да порядок в своих жилых помещениях. Можно дополнить, что человек безмерно ценил статичность, и даже предметы в его комнатах редко меняли местоположение, а если и бывала надобность, то только в случае крайней необходимости, и то на время.
– Опять тяжко вам от пыли, Алексей Сергеевич? – любезно осведомился Ольхин у своего нанимателя. Этот опрос он задавал часто и всегда как в первый раз.
– Мучаюсь, – кивнул тот, прекратив, наконец, отряхиваться. – И когда это кончится?
– Надо думать, не скоро, Алексей Сергеевич, больно уж затянулось все. В марте, помните, вы мне говорили, что вскоре все образумится? Но лучше ничего не стало.
– Откровенно говоря, я сам не верил в то, что говорил, – на выдохе ответил Нечаев.
– «Известия» пишут, – вернулся к теме загрязнения улиц Иван Михайлович. – Не сегодня-завтра эпидемия может вспыхнуть. Улицы в грязи и мусоре, никогда такого не видывали, чтобы полгода этакая страсть. Как раз летом да осенью самая опасность. «Петроградский листок» то же самое утверждает. А у вас, что на этот счет говорят?
– У нас? Да ничего уже не говорят, все и так очевидно. Завтра как вспыхнет новая чума, так и вымрет город, как в XIV веке будет.
– Спаси Господи! – медленно перекрестился хозяин дома.
– На милость божью и надеемся, Иван Михайлович, на милость, – махнув рукой сказал Нечаев, да не нашел больше слов.
На том они одновременно замолчали, слегка раскланялись и разошлись каждый в свою сторону. Что уж в сотый раз обсуждать одни и те же вопросы? Который день и который час они виделись и по десятку раз поминали одни и те же невзгоды. И если Ольхин вполне себе готов обсуждать проблемы целыми днями, то Алексею Сергеевичу немного надоедало, особенно в дни тяжкой умственной работы, и он деликатно уходил от беседы, чтобы старик ничего не заметил и не огорчился, ведь нынче для него и без того почти не оставалось радостей, кроме как поговорить, а с женой он бесед не любил. Иван Михайлович, в свою очередь, очень радовался такому нанимателю, как Нечаев. В этом человеке он видел отголоски того времени, о котором он теперь с грустью вспоминал, и полагал, что Нечаев тоже очень тоскует по другим временам, когда сам город и все вокруг было другим. Он же представлялся для Ольхина человеком с улицы, кто мог принести новости не в виде сплетен, а достоверно, как сотрудник газеты, и через него можно проверить актуальность других газет, что поднимало иногда поводы для дискуссий. Лишь издания, настроенные на крайнюю агитацию в сторону правительства или противостоящих Советов и партий, условились не обсуждать. Сам Иван Михайлович давно уже на улицу предпочитал не выходить. Он лишь посещал цирюльника, что держал помещение поблизости, да иногда выходил по мелким делам, но все больше последние месяцы проводил дома, и так ему казалось спокойнее.
Алексей Сергеевич уселся в единственное кресло в своей комнате. Расположившись дольно удобно, он уставился глазами в угол комнаты, где стояли два стула, один из которых особенно сильно покрылся пылью, видимо, совсем не пригождаясь одинокому человеку. Так и сидел он, глядя в одну сторону, да понемногу дремал. С недавних пор он предпочитал без повода не бывать на улице, не получая прежнего морального и физического удовольствия от прогулок, что составляли его юность, студенчество и даже взрослый возраст, когда для многих прогулки как таковые выпадают, остаются только пути. Прежде ведь, находится пешком, выветрится, рассматривая город, любуясь им, а как устанет, что аж сил нет, засядет в каком-нибудь месте, выпьет и расслабится. Поразмыслить любил да потолковать. Почитать да покритиковать. И так к ночи домой и придет уставший, но удовлетворенный. Но вот случившееся в феврале очень подорвало его частное бытие. Он не думал, даже и не пытался принять судьбу всего прочего города, без особого труда понимая, что судьба у многих теперь очень похожа. И хоть и стыдно теперь признать даже для себя, но в юности он тоже имел грех и увлекался нигилизмом, резкими революционными идеями и даже состоял одновременно в паре неофициальных обществ, которые как формировались, так и исчезали. Одна беда, никогда он не мог дать себе ответа, против чего бунтует, за что желает бороться. Свержение власти, внесение справедливости, помощь угнетенным, все это звучало прекрасно, даже благородно, но по сути, осталось лишено фактической, действенной части. Нечаев никак не мог проследить преобразования в стране с 1861 года, не правильно трактовал, а то и вовсе не понимал цели и задачи интеллигенции как прошлой, так и своих современников. Борьба с существующей экономической и нераздельно с ней социальной системами никак цельно в нем не укладывалась, и он восстал, да сам не мог ясно выразить, против чего именно. Все это веселье, весь романтизм очень скоро угасли в нем, почти так же внезапно, как и зародились. А ведь много его товарищей и знакомых, кто слишком яро или правильно все воспринимал, теперь либо сложили голову, либо сгинули, да так и таятся. А кто-то из такой затейливой и своенравной интеллигенции сформировал основу, что, так или иначе имели влияние на массы и могли прослыть революционерами или убежденными в этом людьми. Исключительно в теории, в годы своей юности, Нечаев неплохо был знаком с революционными идеями и анархизмом. Дух бунтарства трепетал в нем, а сам бунтующий человек вызывал в сознании восторг и ощущение истинности выбранного пути. Само чувство борьбы и стремление бороться представляло цельную истинность даже не пути революционера, но самого человека. Только в непрерывном усилии виделся путь и достижение хоть бы самой незначительной цели. Ему доводилось читать иностранных мыслителей, черпая идеи, и уважал он, среди прочего, соотечественника Бакунина, имея представления о его деятельности в 1848—1849 годах в Европе, и на его месте он иногда представлял себя как героя. Задумываясь не только о личностях, коих в удивительный XIX век родилось и взросло в Европе в таких количествах, что куда не оглянись – кругом гении, гении, гении, и вокруг неспокойный, меняющийся мир! Творцы и мыслители, что влияли на саму историю, росли на трудах и мыслях таких гениев веков прежних. Слово, мысль, как важнейшие инструменты, что через века сохраняли и развивали знания, общими усилиями создали настоящее. Эти истории вызывали возбуждение и жажду ни то крови, ни то разрушения, но ничего осмысленного, по временам выбиваясь в неопределенную жажду творить, хоть бы и стихи, а хоть историю. Когда ты юн, то ничего не понимаешь о мире и политике, как много не изучаешь, но всегда готов стоять против мира и политики. Восстанческие мысли зрели и бродили не только в нем или его окружении. Этот процесс в русском обществе оказался, разумеется, неизбежным, хотя бы под влиянием внешнего мира, где революционные темы являлись не просто словами, но вполне воплощались. И они проникали к нам, минуя старые, довольные поколения небедных людей и горожан, а уж тем более далекую от народа власть, попадая только в умы уже их детей, точно отражаясь от угнетенных масс, эти идеи множились и больше никогда не исчезали. Увлечение становилось идеологией, которой проникались. Таких, как Нечаев, рождалось много. И как тогда их всех не казнили…
Во времена расцвета своих убеждений, он вспомнил образы бедных людей, их иссушенные руки с кривыми пальцами от работы, он видел их лица в морщинах и понимал, что стыдно ему роптать на что-то, стыдно за свои мысли, пока другие находятся в таком положении. Сходу он не мог вспомнить хоть какого-то конкретного человека, не мог описать рабочего или крестьянина, которого хотя бы отдаленно знал. Все его представления строились на образах, но отчего-то совсем выпадало понятие реального человека. Нечаев полагал, что точно знает, чего хочет народ, и к чему стоит стремиться. Все свои мелочные невзгоды он с радостью приравнивал к народным и накладывал свои цели на всеобщие. Стоит указать, что сам Нечаев походил из семьи горожан, что уже второе поколение жили в Петербурге и являлись представителями не особо богатой, но все же интеллигенции. Любые трудности, какие могут быть у такого человека, представлялись ему положительным фактором, создающим условия для восхитительной борьбы, трудности питали его и вдохновляли.
Ранняя смерть родителей все же оказала на него одно из наиболее сильных влияний, чем все происходящее в жизни. Всяческие представления и мысли рушились о такое понятие, как смерть, как завершение любой борьбы. А следом наступило время, когда бестолково иссякли и средние финансовые накопления. В это время ему открылось, что трудиться просто придется, иначе умрешь. В этот период крайне революционные мысли стали сменяться обычным неудовольствием от такой жизни, и все более отходя от фундаментальных понятий революции, как свержения монархии или целого класса, Нечаев склонялся к тому, что человеку, то есть ему персонально, хотелось бы иметь выгоду в жизни, удобства, да и всего. Нет, смерть родителей не потушила в нем огня, не положила конец стремлениям, но «агония», страстное, лихорадочное состояние, сменилось более рассудительным и бытовым. Нечаев умерил пыл, стал смотреть на ситуацию двояко, и видеть в классе угнетенном свои недостатки, и его идеи склонились в строну реформ, в сторону демократических путей перестроения государства, а вот граждан он считал делом «десятым», все более помышляя о вещах высоких и глобальных, о той же буржуазной революции, а прочее, как бы, само собой приложится. Полтора года он провел в рабочей, бедной среде, иногда отчаиваясь, что на этом его путь замкнется, и вся жизнь так и пройдет. Лишь от неудовольствия положением, сохраняя отголоски былых интересов и не забывая своего интеллигентного начала и вызубренных навыков литературного дела, даже более того, испытывая к тому тайную страсть, писал стихи, рассказы и статьи, пытаясь вложить в них глубокий смысл, уподобляясь гениям русского слова и, конечно, помышляя о славе писателя или поэта. В итоге ему удалось даже опубликоваться несколько раз, после чего он удостоился приглашения в одно издание помощником редактора. Так начался его путь, принесший в итоге некоторое финансовое состояние и удовлетворение от жизни. Работа не физическая, достатка хватало, и на мир он стал смотреть иначе, постепенно отдаляясь от революционных идей вовсе, а все более удовлетворяясь своей жизнью. За годы деятельности он сменил три газеты, прежде чем попал в редакцию справочника «Весь Петроград» и теперь достиг «Нового времени», но, увы, ничего не принесло ему особенного счастья. Дело кроется, быть может, и в возрасте, когда уже не те эмоции, и все дается даже как будто бы легче, или это только так кажется, воспринимается. На свои юные годы и увлечения Нечаев смотрел свысока и со снисходительной улыбкой. Не обладая должной теоретической базой, он всегда грезил идеями сугубо эмоционально, а скудные, даже по собственным современным оценкам, знания не могли дать ничего, кроме чудных фантазий. А потому все ушло, не оставляя следов, не раздражая память и редко теперь приходилось задумываться о делах молодости. А с возрастом жизнь сделалась интереснее, жалование лучше, и все протекало очень тихо, спокойно и приятно. К народным массам Алексей Сергеевич сохранял обыкновенное равнодушие и иногда даже беззлобную нелюбовь. Между дел, как положено интеллигенту, любил он ругнуть даже правительство во главе с царем, но аккуратно и не регулярно. Так и шла жизнь, каждый день. Все хорошо, да только не было счастья.
А теперь уж, когда город, в котором он живет от самого рождения, превращается в место, где ему же жить невозможно, то о каком счастье можно говорить? Ах, как слеп он был, как глуп, когда пел «Рабочую Марсельезу» написанную Лавровым, когда горячо тряс руку товарищам по идейным убеждениям и даже когда совсем недавно угрюмо молчал перед Горьким, повстречав того на мероприятии, слушая его мысли и точки зрения и не смея перебивать. Известный деятель силен в речах, он как скала, и никто не смел тогда ему перечить из молодых и неизвестных творцов да никчемных журналистов, как молчал среди них и сам Нечаев. Разве этого он хотел, когда читал труды о революции, разве это его место? Именно свое место в происходящем больше всего и беспокоило Алексея Сергеевича. Что если все случилось, как и должно, и это всего лишь он сам не обрел себе места? Что за честь говорит в нем? Нечаев не дворянин и не сын офицера, нечего ему смущаться. Когда страну разрывают на части, можно найти и свой кусок счастья на общем пиру стервятников. И тут закроет глаза и подумает: да как ведь так можно, как вообще такое в голову может прийти? Для него в юности революция – правитель на гильотине, вся былая власть – за ним же, и кругом баррикады, сражения, и даже кто-то погибает, какие-то безликие герои проливают кровь! А потом – новое время, новый мир, и все. Незначительные сотни страниц книг, да строки прокламаций и сотни часов бесед так никогда и не открыли перед ним, что смерть одного общества и зарождение другого – долгий, тяжкий и мучительный процесс, особенно когда ты просто наблюдатель. Никогда он не представлял себе, как на самом деле вершатся перевороты. А когда от этого отходишь, так и вовсе стыдно становится, даже перед собой, ведь ты уже как будто не блага хотел, а страшного зла, всего того, что проклинаешь сейчас. И все это вызвало путаницу, и не ясно, где правда, а где нет ее, так все и колеблется на грани, и очень сложно открыть для себя, где правильный путь, ведь не вся жизнь – прогулка.
Ночью в доме по обыкновению тихо. Ольхин оставался верен отчасти убеждениям, а отчасти рядовому чувству, что раз он сам в этом же доме и вынужден жить, то никак не имеет права набирать кого попало, и всякий желающий с улицы не мог снять здесь комнату. Людей всевозможного распутного или аморального образа жизни в доме не имелось. По крайне мере, исходя из поверхностного оценивающего взгляда, так вполне можно сказать. И даже из помещений цокольных или мансардных не доносилось шумов или излишних запахов. И хоть каждая комната в доме оказалась занята, ночи оставались спокойными. Совсем иное можно поведать об улице, и даже не обязательно Садовой, но, наверное, любой. Если в дневное время массы представляли собой хоть и опасность, но в то же время и защиту, то к ночи мрак поглощал все надежды на спокойствие, и никто без очень важной цели не ходил по улицам, и уж тем более переулкам, что и прежде могли пугать нового в городе человека. Ночи Алексей Сергеевич не любил. Редко он спал спокойно, и дело не только в шуме, но и в чувстве опасения за свою жизнь и имущество. Все чаще теперь приходилось слышать про обыски, но, по сути – ночные налеты на квартиры. Цель всегда одна – грабеж, а следом тянулись и прочие преступления. Всякий раз очень неприятно видеть разграбленные и разбитые лавки и магазины. После каждой ночи представлялось возможным либо собственными глазами лицезреть подобное, либо узнать об этом от другого человека или из газеты. Достоверно не ясно, что из озвученного правда, а что не то что вымысел, но бесцеремонная ложь, но мнений и слухов по улицам носилось множество. В целом, улица стала теперь небывалым источником разнородной информации, и иногда Алексей Сергеевич считал, что в таких условиях газеты скоро станут не нужны. Впрочем, это же заблуждение он сам легко преодолевал, едва ему попадался очередной номер ненавистного ему «Рабочего пути» или другой пропагандистской работы, влияние ее оценивалось по достоинству. Все это вносило свою лепту в каждый новый день.
В марте Нечаев думал, что в скором времени все окружающее рухнет, и от страны не останется и следа. Он уже нехотя, даже лениво, помышлял об эмиграции, но к апрелю страна еще стояла, хоть и продолжалась война снаружи, хоть и совсем тяжко становилось внутри, тревога немного утихала, жизнь казалась несколько уравновешенной и терпимой. Впрочем, поводов для возгорания все новой тревоги оставалось предостаточно. Все те же грабежи в домах под видом обысков, а иногда и просто так, ничем не обусловленные, наводили едва затихающий страх. И как любой дом, лишенный хозяев, город постепенно терял и свой очаровательный вид. Во времена безвластия и упадка, проявляли себя пороки и отрицательные черты толпы. Лишенный управления, город не только наводнился сомнительными и равнодушными людьми, но и многие из тех, кто до недавнего времени вышагивал по чистым улицам, кто мог видеть перед собой могучие и поражающие воображение архитектурные ансамбли, парки, и узоры всякого уголка, составляющие единую, полноценную картину всего города, теперь вдруг с общими усилиями только пакостили и больше ни за чем не замечены. Город мерк, и вечно поблекшее небо никогда еще так хорошо не передавало отражение такого истинного уныния и даже отвращения, что местами мог вызывать сам Петроград. Он давно уже не смотрелся той сияющей и грациозной русской столицей, а только холодным, каменным средневековым городом, по улицам которого шагает смерть и запустение. Долгие и насыщенные два столетия, что образовывали этот город от самой первой постройки, до грандиозных дворцов, соборов и набережных, теперь казались такой же далекой и неправдоподобной историей, точно читаешь о древнем Риме, а уж никак не о юной столице, где еще совсем недавно расхаживал сам Петр I. Прошлое изящество как будто бы умерло, и над всем лишь довлело настоящее, а сам Петроград подобен старику – немощному и даже пугающему своей не по годам опрятной внешности, что кроется где-то под неразличимыми новыми образами. Лишь частная собственность хоть как-то охранялась от посягательств, и за рядовой дом иной раз спокойнее, чем за любое памятное место. И все равно, каждую ночь многие тревожились, что сегодня к ним придут грабители и потому очень тосковали, кто по былому времени, кто просто по спокойствию. И так каждую ночь.
Воскресное утро, а следом и весь день, Нечаев предпочел бы провести у себя в комнате, не выходя из нее, но определенная надобность для выхода на улицу имелась, а потому, проснувшись по привычке рано, Алексей Сергеевич, лишь скромно позавтракав с Ольхиным, что бывало у них частым делом, собрался уходить. Заканчивая последние кусочки, в очередной раз доставшиеся ему даром, по доброй воле хозяина, что откровенно подкармливал приятного жильца сверх положенного, Нечаев доел еще и кусок хлеба, оставив тарелку пустой.
– Куда же вы и по какому делу направляетесь, Алексей Сергеевич? – разжевывая позавчерашнее сухое мясо, спрашивал Ольхин.
– На Петроградскую сторону мне нужно, на Малую Дворянскую, – уже поднявшись, ответил ему Нечаев, хоть и никогда не любил этих любопытных расспросов, но не ответить всегда казалось ему неприличной манерой, особенно когда тебя кормят.
– Никак опять к Прокофию Николаевичу обувь носили в ремонт? – сразу принялся гадать хозяин дома.
– Совершенно верно, Иван Михайлович, у второй пары совсем истерлась подошва, пришлось отдать.
– И хочется вам так далеко носить свои туфли? Мастерские ведь и рядом имеются, а это через такое расстояние, – тут же вступился с предпосылкой к спору и совету Иван Михайлович.
– Так знаком мне лично и приятен Прокофий Николаевич, да и делает мне дешевле.
– Ох, Алексей Сергеевич, вы уж аккуратнее… По городу будете идти, так не показывайте, что вторую пару обуви несете. Все эти люди, матросы, дезертиры еще примут вас, не дай боже, за человека обеспеченного. Всякое может случиться, – заканчивал фразу он почти шепотом, точно заговорщик.
– Да я уж буду осторожен. Туда на трамвае, а обратно пешком, так лучше будет, – заверял Нечаев, не так сильно опасавшийся людей.
– Может извозчиком лучше? В трамваях, вы же сами говорили, обворовывают теперь часто. Да и народа в нем ныне катается. Солдаты-то заполонили, ведь прежде не дозволяли.
– А теперь все им можно. Но и извозчиком не лучше. Они такие мошенники пошли, и дерут три цены, а то и пять!
– Вы уж осторожнее, Алексей Сергеевич, сейчас страшное время настало. На улицу не ходи.
– Больше всего боюсь, чтобы улица не вошла в дом, – почти в дверях отвечал Нечаев.
– Спаси Господи! – приговаривал и быстро крестился Ольхин. – Сколько теперь такого. Ходят бандиты по домам, обыски проводят, запасы ищут, оружие… подлецы, сколько зла от них ныне стало! – продолжая палить словами на одни и те же темы почти каждый день.
– Этого и боюсь. На улице мне не спокойно, но и дома теперь нет, все одно место, – махнул Нечаев рукой и удалился.
Закончив разговор, Алексей Сергеевич вышел на лестницу и ступил на Садовую, направившись в сторону Невского проспекта. Едва поговорив с Иваном Михайловичем, он решил, что туда и обратно пойдет пешком, так как на трамвае ездить решительно не может. С ним это отталкивающее чувство впервые случилось достаточно давно, когда он первый раз сел на трамвай еще на конной тяге и облепленный вокруг людьми испытал приступ удушья и страха. После, разумеется, ему не один раз доводилось пользоваться этим транспортом, но после Февраля решительно не находилось сил и, порой, даже физической возможности влезть туда. Он пошел пешком.
Проезжающий по временам транспорт то и дело заставлял его глядеть на это и думать о том, как здорово идти по улице и быть свободным от давки. Ведь хоть человек пока еще и стаден, да и все его бытие вынуждает к общественному существованию, но лично в себе он издавна чувствовал позывы к одиночеству и избеганию толпы. Битком набитые трамваи, помещения, улицы всегда вызывали только отрицательные чувства. Даже в прежние времена, с радостью прогуливаясь по улицам и паркам, он был не прочь ходить среди небольших масс таких же прохожих, но уж точно старался сторониться мест, где тебе дышат в шею и подпирают со всех сторон, а нынче еще и лезут в карман. Нечаев всегда мечтал о природе и все верил, что выберется однажды отсюда, станет, как Тургенев, описывать ее, и будет всячески доволен. Где-то тайно он представлял себя этаким добрым помещиком в своем имении далеко-далеко от любого, даже уездного города. От этого он всегда думал, что и все люди того хотят, но вынуждены мучиться здесь, тесниться и потому конфликтовать и злиться, а будь все в меру одиноки, так может и добрее были бы. «А так, – подумал он, – вся злость оттого, что слишком близко мы друг к другу».
Свою нелюбовь к обществу он никогда не позиционировал, и даже перед собой не признавал, называя это все интересным определением «социальная брезгливость». К этой идее он пришел как раз на закате своих революционных измышлений, после смерти родителей, когда пришлось тяжко трудиться, столкнуться с обществом поближе да получше его узнать. Прежние образы народа пали в его глазах, когда пришлось познакомиться с настоящими представителями народа, узнать их как есть, лично. И нет, он не разочаровался, но все-таки что-то изменилось. К его огорчению, в людях открылось намного больше неприятного и сложного, чем он думал. Человек оказался не фигуркой с набором чувств и состояний, а странным, необъяснимым и разнообразным индивидом. Нет романтики в их страданиях и борьбе, а только горесть, боль и безмерное, искреннее желание лучшей жизни. Да, есть в них и порок, и всякое бывало. И среди низких слоев все сплошь не интеллигенция, и пусть не по своей вине, Нечаев тогда об этом и не думал, главное сама суть, сам факт явления. Рабочая бедная масса открылась для него с самой печальной стороны, и тогда он решил, что теперь понял ее. Во второй раз. И снова Нечаев ошибался. Но именно эти понимания и нахождения среди людей подтолкнули его к своей идее «социальной брезгливости». Она определяла широкое понятие, выраженное не мизантропией как проявлением, а простым пониманием людей. Не тем, когда их беспричинно или даже обоснованно ненавидишь, противопоставляешь себя им или, несправедливо возвысившись, обосабливаешься от толпы, презирая ее, но, не зная, почему. Это состояние его скорее представало противоположностью тому, когда, будучи всю жизнь у вершин и зная только хорошее, человек думает, что любит и понимает нищету, даже делает попытки как-то выразить свои заблуждения, а все от непонимания. Нечаев мыслил шире, и многие политические, социальные и даже национальные массы, которые он не любил, таковыми стали по той причине, что он всех их, в разной степени, знал.
Одни печальные мысли и занимали его голову, в то время как путь на Малую Дворянскую к мастерской не оказался примечателен ничем особенным. Улицы заполняла все та же разношерстная толпа и во взорах многих из них читалась усталость, тоска и тревога. Другие взоры пылали ярким огнем, иные смотрели пьяными глазами, даже когда алкоголь оказался под запретом, напиваться научились очень многие. Где-то кричали, где-то молчали, и все вокруг держалось сумбурно, суетно и неприятно на «вкус» Нечаева. На улицах мельтешили дети – невольные свидетели происходящего кругом. И что только может отложиться в их головах, в их восприятии и кем они станут, когда улицы полны крови? Страх или ненависть, а может жесткость – особо больше нечего впитывать человеку во времена безумия. Часть из этого общества одержима звериной жаждой крови, все они хотят быть частью страшной толпы, и дети видят это, чувствуют и впитывают. Каждый из мальчишек уже обречен, и если сам он окажется сильнее, и даже под таким напором сохранит в себе человечность, не утонет в пороке, не пустившись самой легкой дорогой, он все равно никогда не сможет забыть эти улицы и что на них творилось.
Пройдя малую часть пути, Алексей Сергеевич увидел привычную картину – солдаты торговали по улицам табаком. Сами табачные изделия ныне сделались страшным дефицитом – кто бы мог ждать такого – и купить их привычно в магазине делалось все труднее, зато бесчестные солдаты продавали его, да с ценой, что не всякий мог себе позволить, даже если очень хотелось. Вот один молодец, худощавый, светловолосый, с пустыми глазами, скуластый и небритый продает табак по 27 рублей за фунт, о чем смело говорит. Безобразие! Алексей Сергеевич лишь с тоской поглядел на этого торговца да пошел дальше, не желая задерживаться здесь. Этот вопрос цен и дефицита очень тревожил не только его, но всех вокруг. И он это знал, так как часто от людей, что оказались невольными участниками текущих событий, жившие в Петрограде еще прежде, слышал, что вопрос нормализации поставок товаров волнует их больше непонятной политики и даже войны, что все грозила, но пока вроде бы не нанесла такого заметного урона, как внутренние события.
В прежнее время Нечаев пошел бы на Петроградскую сторону через Марсово поле, но не теперь. В его памяти и мыслях всякий раз всплывало отталкивающее ощущение, что это теперь не место парадов императоров, но большое кладбище, жуткое место, где в марте предали земле многих жертв революции. Кто они, и не сами ли виноваты в своей участи? Желания подробно разбираться в этих вопросах не возникало, его просто воротило от мысли, что под толщей земли теперь лежат эти люди, и этот край города он охотно обходил. Жертвы революции для него кто угодно, но не те, кто покоится на Марсовом поле. Он помнил февраль и март как самое страшное время своей жизни, нечеловеческие зверства не давали уснуть ночами, он не верил, что этот необузданный народ и есть вчерашние горожане, солдаты, рабочие… да кто угодно. А жертвы те, кто пострадал от их деяний, вершителей революции. Нечаев никогда глубоко не вникал в подобные вопросы, не думал и не анализировал, он просто ненавидел всех тех, кто уничтожил его прежнюю жизнь, он ненавидел революцию.
Одно лишь обстоятельство отягощало все сильнее, что скоро придется обходить стороною и весь город. Немало до этого пролилось крови, немало и умирали на улицах. От самой идеи Петра, от заложения и до нынешнего дня, несчастный город охватывали десятки бедствий. Сколько жертв от пожаров, потопов, что нещадно сметали город. И это только природа, а уж несоизмеримо горя привнесли сами люди. От преступлений никогда и нигде нет покоя, а потому, сколько крови проливалось на этих улицах, столько печальных действий, а время все идет, меняются и сами люди, меняются власти и законы, но что в итоге происходит теперь? Стало еще хуже. Природа, как будто, оставила город в покое, но Петроград все тверже стоит на костях, и реки его полны крови, а новые деятели в центре его устраивают новые кладбища, новые культы смерти.
Он делал крюк через Дворцовую площадь, не желая ходить рядом с Марсовым полем и не желая более видеть изувеченный Летний сад, куда во все времена с радостью захаживали достопочтенные люди, а поэты искали образов и слов, но от вдохновенных образов мало что осталось. Теперь там бывает шумно от собирающихся толп дезертиров и прочего отребья, что портят некогда благородный, изысканный и строгий облик сада в сердце столицы. Страдают не только люди, но и статуи, ведь даже каменным творениям не устоять против не унимающейся бури. Разгул человеческий всегда страшен, особенно когда гуляет безграмотность и порочность, вырвавшиеся на свободу дикость и вседозволенность, абсолютно не сдерживаемые самоограничением. Трескаются скамейки и гнутся кованые решетки заборов, настилается мусор, и среди этого сидят бывшие солдаты, эмигранты, бродяги, преступники, спившиеся артисты и юный сирота, да плачет последний, потому что вокруг и есть его страна, реальность и настоящая жизнь, на которую он, как и многие, не в силах уже повлиять.
Преодолев Невский проспект, Нечаев заворожено глядел на Адмиралтейство, что высилось из череды постепенно желтеющих деревьев, и этот вид казался ему художественным, даже приливом нахлынули вдохновенные чувства, в голове закружились причудливые образы, он уже готов сформировать некую поэтическую мысль! Ранняя осень особенно хорошо подходит этому городу, ее затейливый вид, что создает единство архитектуры и природы, наполняет улицы задумчивым, строгим видом. Яркий, живой зеленый цвет уходит, уступая место цветам не менее ярким, но наводящим совсем иные мысли и образы, а иные места города и вовсе лучше всего раскрывают себя только ранней осенью. Вот и Нечаев, заворожившись, видев прежде этот шпиль множество раз, все равно сбавил шаг, глядя только вверх, глубоко вдохнул и едва не затрепетал от восторга. Но мгновенно, точно проснулся, зашагал шире, сгорбился, вспоминая, что он уже не тот юнец, и все эти игры со словами – баловство и давно его не касаются. В Петрограде нет места больше таким творениям, и даже стихи с недавних пор все будут писать в серых тонах, если вообще в городе останется хоть кто-либо жить, и он не сделается призраком – прекрасным символом величия, красоты и гибели.
Он угрюмо повернул на Дворцовую площадь, первое время не поднимая глаз от земли, да и ветер здорово обдавал, что трудно вздохнуть, куда уж там подставлять лицо. Не часто захаживая сюда, Нечаев всякий раз представлял себе, что площадь всеми позабыта, и если кто и ходит мимо, то лишь ради того, чтобы поглумиться над бывшей царской обителью или устроить экий митинг или шествие. Насмотревшись вдоволь по весне разных массовых мероприятий, он шарахался от одной только мысли о большом скоплении людей перед Зимним дворцом. Тем не менее, площадь, в общем, предстала безлюдной в текущую минуту, но в целом вовсе не пустовала и не превратилась в место заброшенное. После 25-го июля здесь стало несколько оживленнее, по причине переезда Временного правительства в Зимний дворец, и площадь выглядела даже как будто чистой, особенно если сильно не всматриваться. Сам Зимний, как и здание Главного штаба, своим буро-красным цветом контрастировали с хмурым днем. Алые оттенки, иной раз, давали в лужах отблески наподобие крови, но теперь на площади сухо и пустынно, и несколько утративший свой лоск, свою стать дворец походил на некий доходный дом, только очень нескромный. И может это все потому, что нет уже здесь никакой императорской семьи или потому, что его теперь частично занимает госпиталь, где страдают самые простые люди, но для Нечаева это место с недавних пор всего лишь символ, символ ушедшего, и смотреть на Зимний даже грустно. Он не сомневался, что те, кто по-настоящему любит свою страну, иначе на него никогда не глянут. А может, не глянут вовсе, ведь разошедшиеся революционные толпы могут и подавно уничтожить творение. Он вздохнул, проникшись простым желанием подойти ко дворцу и провести по нему ладонью, как человек может погладить другого человека, когда тому худо, или лошадь, когда она стоит уставшая, а впереди еще долгий путь. Он хотел, но так ничего и не сделал. Нечаев пошел по грязной Миллионной, далее к Троицкому мосту и затем достиг нужного адреса.
– Извольте получить, – как всегда, улыбаясь широким ртом, говорил Порфирий Николаевич, и складки морщин у его глаз изгибались, показывая, что все-таки он выглядит, увы, не по годам старо.
На самом же деле он не слишком старый, но очень умелый мастер, точно владевший ремеслом целый век. Чинил обувь с самого детства, и дело сапожника составляло всю его жизнь. Добрый, не унывающий Порфирий Николаевич всегда держался в хорошем виде, даже когда горе касалось его, и забирало его жену. Она так скоро угасла от болезни, но супруг стойко перенес потерю, и это страшно, ведь чем сильнее он скрывал и старался просто работать, тем неприятнее становилось от ощущения, какая боль бьется внутри. Он никогда не демонстрировал печальных и скверных эмоций, всегда казался в духе и мыслил рассудительно, но, наверняка, страдал не меньше многих людей. Чего стоят душевные муки? Только тот, кто их ощущает, знает.
– Премного благодарен, – искренне произнес Алексей Сергеевич и протянул положенную плату.
Порфирий Николаевич быстро убрал ее прочь с глаз, хотя и не находилось больше людей в мастерской, да и располагалась она в цоколе с заложенными окнами, но все же.
– Как теперь идут дела? – спрашивал Нечаев.
– Это вы для газеты интересуетесь, али так, для себя, по-людски? – заранее зная ответ, все же с доброй издевкой выдал тот вопросом на вопрос.
– Нет газетам дела до вашей мастерской, – несколько грубо пошутил в ответ собеседник, но тут же переменил тон. – Конечно, просто спрашиваю.
– Да как у всех. Как весь город живет, так и я.
– А город-то…
– А город дышит. Что с ним сделается? Люди ходят, и транспорт ходит, и предприятия работают, и магазины и лавки. Война вон, тоже говорят, идет. Все движется, Алексей Сергеевич, и это ничего. Пока не помрем, все вокруг нас будет двигаться, значит, оно и нам так нужно.
– А что же, помереть то нынче можно в единый миг, – двигая разговор в сторону мрачных тем, говорил Нечаев.
– Всегда можно. Сейчас скорее, но и прежде можно было, – уходя от темы, отвечал сапожник, не одобрявший излишней паники и суеты. Он и сам все знал, видел и слышал, но что-что, а болтать о худом не любил.
– Время нынче стало больно неприятное, – все равно продолжал свое Алексей Сергеевич, поудобней опершись о высокую тумбу, и явно готовый философствовать о том, насколько теперь все плохо.
– Да, нелегкое, да когда же жилось нам с вами хорошо? Русскому человеку никогда еще так особенно хорошо и не было, – работая над каблуком очередной пары сапог в своей жизни, отвечал Порфирий Николаевич, и был совершенно прав.
– Да и плохо так не жили, как теперь, – все не унимался Нечаев.
– Разгулялся народ, перегнул. Да и это все пройдет, Алексей Сергеевич, пройдет. Живы пока, значит, и жить надо, – на миг оторвавшись от дела, ответил мастер и вновь опустил голову и взялся за работу. Не мгновения он не тратил попусту, всю жизнь так и работал здесь, в темноте да одиночестве, всю жизнь свою положил в скромную работу и не ропщет, вот ведь дух, вот ведь сила.
– Ну, да, дай бог, все продет, – отвечал собеседник и сам верил в слова, верил, что кончится и нынешнее время.
– Пройдет, пройдет, – совершенно без эмоций отвечал ему сапожник.
– Да только разве это жизнь? – спросил Нечаев уже в пороге.
Сапожник лишь плечами пожал, мол, «а я откуда знаю?».
Нечаев завернул обувь в бумагу, засунул ее подмышку и, закутавшись в пальто, пошел обратно к себе домой тем же самым путем, что и пришел сюда. Обратный путь всегда выходит скорее, и даже теперь, шагая как будто медленнее, задумываясь на ходу, оглядываясь и читая листовки на столбах, Нечаев все равно так скоро вернулся назад, что даже немного жалел об этом. Всегда несколько грустно возвращаться в запертые помещения, в пустоту одинокого дома, когда на улице такая благодать, хоть и без солнца, но тепло, и вот уж осень начинается – прекрасно. Сам путь выдался спокойным, без прецедентов, и все даже похоже на спокойное состояние. Эх, так бы и ходил по такому Петрограду, но, увы.
Ольхин поднялся вскоре в комнату к Нечаеву узнать, как прошла дорога. Просидев у себя около часа, не развернув даже обувь из бумаги, Алексей Сергеевич несколько остыл от визуального впечатления городом и, не ощущая так долго свежего воздуха, на вопросы Ивана Михайловича отвечал уже, как обычно, с отрицательными характеристиками. С неудовольствием, уже в который раз он отмечал, что людей на улицах встречалось слишком уж много. Ему порой казалось, что в городе больше никто не работает. Среди всей толпы не разобрать, кто есть кто, все смешались и занимались не пойми чем. А ведь эти толпы бездельников все могли быть при деле. Нечаев как никто знал, что за последнее время образовалось страшное множество профсоюзов и даже самые проходимцы, кто не желал более просто так трудиться, как целые поколения делали его предки, могли найти себе место в профсоюзе или подобной организации. В редакционной среде часто всплывала информация о том или ином вновь образованном союзе, и все они яро имитировали деятельность, все на фоне краха и простоя с радостью вливались в нестабильное состояние и оставались удалены от реальной трудовой надобности. Но надобность такая не исчезала. Все тот же Нечаев, как никто другой, знал, что в газетах часто ищут рабочие руки, об этом писали, говорили, и каждый мог обеспечить себя местом, стоило только захотеть. Но нет, эта революция, этот слом сформировали целую культуру быта, досуга и на этом мотиве теперь держались многие люди. И стыдно не за тех даже дезертиров, не за тех бедолаг, кто тихо сходил с ума в первые месяцы и даже теперь, не способные мирно пережить резко поменявшееся все. Стыдно за здоровых и сильных телом, но слабых умом, духом или слабых самих по себе. Многие превратились в толпу, единую и неделимую. Среди нее находится страшно, но это неизбежно, ибо деваться просто некуда. Выход, быть может и есть, где-нибудь на Финляндском вокзале, но как быть, если сам уезжать не хочешь? Петроград превратился в судьбу каждого его жителя. Город определяет все бытие, если ты здесь, то неизбежно являешься его частью. Тень разрухи и непреодолимой тоски наравне с беснующимся революционным духом заполонила теперь город, и некогда манящая, могучая столица страны походит более на руины, и не камни ее крошатся, но народ ее истирается и хоронит все созданное.
Вечер проходил в молчании и тревоге. На улице опять шумно. Казалось, что где-то стреляют. Любитель нагнетать Ольхин теперь рассказывал, что толпа опять загоняет и травит очередного бывшего городового, что голодные до крови люди, как сумасшедшие в поисках жертвы, ищут крайних в своих вымышленных бедах. Доводилось слышать о таком и Нечаеву, но сам он не видел и не знал, правда ли это. Много теперь говорил и о крови, и о жесткости, может, это и правда, за всем не уследишь, но ему всегда хотелось верить, что очередная кровавая история всего лишь вымысел и ложь толпы, что сама себя подогревает этими слухами. Слухи, именно они теперь могли заменять здравый смысл, разбавляя и без того разгулявшиеся и укоренившиеся повседневные страхи, порой и беспочвенные, плодившие не то душевнобольных, не то людей, подчиненных порыву толпы в худших ее проявлениях. Кто-то сходил с ума, находя бытие невыносимым, кто-то глупел и превращался в коллективный разум и отныне являлся им, и только им. Но, конечно, измерять весь город двумя категориями людей дико и неправильно, но поверхностно казалось именно так, что если ты не выпадаешь из действительности, значит, принял ее и стал таким же, как все. Да только кто эти все? Нечаев, например, любил людей равнять и классифицировать – он это обожал – но как же часто заблуждался, различая кругом только лишь толпу и себя.
Алексею Сергеевичу стало вдруг невыносимо душно и тесно в комнате, он захотел выйти во двор. Глухой и пустой двор-колодец представлялся неплохим местом для вечернего времяпрепровождения, теперь он спускался сюда все чаще, ведь так хочется вечером выйти из комнаты и просто подышать. В прошлом завсегдатай театров, хоть не сказать, что особенно их любил и даже как-то не понимал, но так неприлично отказать себе в посещении на фоне многих. Когда люди толковали о постановках, актерах, Нечаев, в лучшем случае, различал текстовое содержание той или иной пьесы, но никак не воспринимал цельную картину. В беседах на высокие темы, разумеется, участие принимал, случалось даже, говорил громче всех, но все это было таким самообманом, что теперь и вспоминать стыдно. Особенно трудно шли балеты, с их продолжительным временем постановки и очень сложным для его понимания сюжетом. Таким хитрым образом в Нечаеве поддерживался театрал, но ложный, существующий только ради публичных появлений, и для публики, в первую очередь, которая его знала и могла выдать человеку характеристику или оценку, по делам его, речам и увлечениям. Теперь Алексей Сергеевич это развлечение отринул, о чем, в сущности, не жалел, но для острого словца не прочь, иногда, и проговорить, во что, мол, нынче превратился театр: сплошной позор, разврат и трибуна для глашатаев. Искусства в нем нет более. И это, конечно, отличный повод туда больше не ходить.
Спускаясь вниз по лестнице, он все же задумчиво вспоминал те времена, когда так легко выпадала обыденная для него возможность выйти в тот же театр и вообще провести досуг публично, когда город спокоен и в целом тих. Когда устраивались праздники, и не модные теперь митинги к разным дням и датам, коих не существовало совсем недавно, но исконно старые, и церковные, и народные. Вспомнил он, как хорошо просто так гулять, ходить, любоваться и пользоваться всем тем, что нажили поколения. Недурно, в тихое время, заглянуть и в ресторан, да провести там вечерок для разнообразия весело и даже увлеченно, занимаясь употреблением и весельем. Теперь в его восприятии все это разом рухнуло. Садом и Гоморра, многие так теперь говорили, и он не стал исключением. Народ как сошел с ума, взбунтовался против всего вокруг, против себя самого. По колено в крови, без настоящего, и не видно впереди просвета. И лишь холодает, темнеет, впереди осень. Холод и тьма.
«Как все это связано между собой»? – думал про себя Нечаев. – «Погода и история? Для Петрограда поздняя осень особенно скверное время, как тут верить в улучшение? А ведь помимо всего идет война. Как все не радужно кругом, как все трагично». До поздней осени еще не так скоро, хотя уж и не заметишь, как настанет конец октября, а дальше нескончаемый сумрак и морозы, сменяющиеся грязной оттепелью.
Двор образовывал собой небольшую пустую площадь с парой абсолютно голых, черных деревьев. Этот дом, со стороны фасада смотревшийся прилично на фоне любого соседнего здания, внутри выглядело все таким же унылым и однообразным, как и любой дом Петрограда. Стоит свернуть под арку, и ты входишь в мир сплошных переходов от двора ко двору, где сотнями выстроены жилые дома и разные помещения. Все они высятся на несколько этажей, но обычно не более шести, и каждый из них так похож друг на друга. Нечаев тоскливо поднимал глаза вверх, и состояние его оставалось таким же скверным, как этот сырой, холодный вечер в этом ужасном, наскучившем дворе. Обветшалым стенам украшением служили лишь окна, особенно те, где горел свет и желтыми, да оранжевыми оттенками хоть как-то согревал. За тучами не видно звезд и света, эти дворы стенами заковывают, и еще больше грусти достает тем, чьи окна по несчастью выходят в эти самые дворы, тогда в окно лучше и вовсе не смотреть. В который раз наблюдая заунывные картины, Нечаев стоял, опершись на холодную стену, и даже совсем не боялся ревматизма. В прежние времена ему и дела не было до этих дворов, но как же все меняется в одночасье. Только проходя одним мгновением двор, он ступал на улицы и следовал дорогой и, должно быть, ни разу не засматривался вот так на стены, и уж точно никогда не выходил подышать во двор дома. А теперь, уже который раз, обхватил себя правой рукой за левую и глядел на чужие окна. Его нудные мысли прервала приближающаяся пара здешних жильцов.
Тихие голоса полушепотом обменивались между собой неким вестями или наблюдениями, по-семейному, с участием и заботливо каждый обращался и слушал. Это возвращалась домой семейная пара Полеевых. Федор Федорович, молодой человек двадцати шести лет, ростом чуть повыше Нечаева, несколько сгорбленный, но заметно худой, при этом жилистый, сильный, о своем виде говорил, что, мол, порода, все такие были – и отец, и дед, и прадед. Черты лица его грубоваты, невыразительны, но и не отталкивающие или пугающие, но такие, что не запоминаются совсем, если вдруг захочешь что-то рассказать о внешности человека. Выходец из бедной, практически неграмотной семьи, сам имеет светлую голову и страстное желание к познаниям. Глаза у него светлые, должно быть, как и разум, а лицо уже с морщинами, да руки с сухой и грубой кожей. Он много трудился и слыл хорошими работником в своей лито-типографии на Загородном проспекте, в доме 15/17 совсем недалеко отсюда. Он улыбнулся, растянув тонкие губы, и широкий рот вытянулся прямо-таки до самых небольших ушей. Под руку он держал Анастасию Васильевну, двадцатичетырехлетнюю девушку, так же как и ее супруг приехавшую из Орловской губернии. Девушка же заметно ниже ростом и несколько плотнее сложением. Она носила длинную плотную русую косу, и никогда, казалось, не появлялась с распущенными волосами или собранными иначе. Прекрасная русская дева с большими, голубыми глазами, аккуратными тонкими бровями и чуть полными губами, кожа светлая, а лицо даже несколько бледное, и на нем заметна тень усталости от каждодневной работы. Она приветственно улыбалась, а несколько впавшие от недоедания щеки указывали, что ее жизнь могла быть и получше. Она трудилась в живописно-художественной мастерской на Невском, д. 88 и в целом оставалась довольна своей работой, впрочем, никогда и особенно восторженно о деятельности не отзывалась. Как всем подряд рассказывали сами Полеевы, некогда они покинули родной город и умчались в Петроград за поисками лучшего, но оказались здесь в тяжкую эпоху, но даже тревожное время их не сломило, и они остались и еще находят в себе силы снимать мансарду на Садовой. Однако неизвестно, получилось бы у них что-то друг без друга. Поодиночке так каждый бы и сбежал давно обратно, а то и вовсе не двинулся, а так человек человеку помогает, поддерживает. И даже теперь, поддерживая друг друга за руки, они приблизились к Алексею Сергеевичу и любезно его поприветствовали, пожелав доброго вечера.
– Этот вечер, в самом деле, неплох, – не желая говорить с ними о плохом, сказал Нечаев, и тут же спросил. – Что вы так поздно?
– Мы гуляли, – простодушно ответила жена.
– Гуляли? – искренне удивился Нечаев. – Да разве можно нынче гулять?
Молодежь переглянулась, улыбнулась и ответила:
– Конечно, можно, разве под силу кому прогулки запретить?
– Но ведь ныне такое время, – буквально негодовал Нечаев и немножко завидовал их легкости, как могут они гулять, а он нет.
– А что же теперь поделаешь? На улицах людно, но не все же дома тосковать, – тихим и ровным тоном отвечал муж.
– Молодые… вы такие странные. Этот город как на пороховой бочке. Спичку урони и сгорит все. Не дай бог оказаться в эпицентре как раз на прогулке.
– Так пока не сгорело. Пока жить можно, – сказал Федор Федорович.
– А уж если совсем сгорит, так всему городу не спастись, – поддержала жена.
– А вернуться на родину не хотели? Там, должно быть, тише, – больше с надеждой для себя, произносил Нечаев второе предложение.
– Да где теперь тише, кто будет знать? Былой страны больше нет, – тяжело, но отрезвляюще говорил Полеев.
– А уехать всегда успеем, – тут же, как по заученному, подхватила Анастасия Васильевна.
– Ох, как бы случилось у всех нас время уехать, – повернувшись к ней, со вздохом сказал Алексей Сергеевич.
– Мы можем и за океан уплыть, если надо будет, – посмялись молодые, да и пошли наверх к себе.
«Я бы сам сейчас куда угодно уехал, прямо сейчас», – подумал Нечаев и пошел к себе в комнату, в свои стены. Только думая о поездках, он без сомнения давал отчет, что лжет сам себе и уехать совершенно не готов, какой бы не выдался предлог. Но как не держать уверенность, что как только, так сразу. С этим и жилось полегче.
В коридорах дома тихо и темно. Ольхин уже лег спать, должно быть, как всегда не раздеваясь. Эту привычку он принял с тех пор, как начались ночные обыски и нападения на квартиры. Не он один практиковал подобную странность, находя защиту в куске ткани. Нечаев хоть и сам опасался, что ночью кто-нибудь придет, до таких вещей не доходил и ложился спать как положено, как делал это во все времена.
Утро 21-го августа выдалось прохладнее, нежели накануне. Ни то ветер с Финского залива нес в себе холод и сырость, а может это облака налетели совсем с другой стороны, да город окутал слабый туман. Этого Нечаев еще не знал. Он лежал, не открывая глаз, и стало ему зябко, и он не хотел думать, что теперь придется открыть очи, встать с постели и оказаться в объятиях холода комнаты, а совсем скоро предстоит шагнуть в пропасть улиц и блуждать среди людских волн по сырым плитам печального города.
Думая, размышляя, противясь мыслям и желаниям о необходимости идти куда-то, Нечаев встал с кровати спустя несколько минут. Вопреки его ожиданиям, на улице не было ни дождя, ни тумана, обычное утро, даже с просветом солнца сквозь неплотные тучи. Но, тем не менее, оказалось холоднее, чем накануне. Он перевел взгляд влево, где рядом с входной дверью размещалось зеркало, а чуть правее Русский календарь, приобретенный в начале года за 1 рубль 75 копеек. Несколько дорого, ведь можно купить календарь скромнее, но отказать себе Нечаев не сумел, и теперь этот календарь ежедневно отмеряет ему дни. И вот больше в этой комнате особенно ничего и не имелось, одни мелкие бытовые предметы. И что примечательно, ведь и четыре года назад, когда он только въехал сюда, все представилось точно таким же, да разве что календарь другой, но идет время, и даже привычная обстановка приобретает совсем другие очертания под гнетом времени и событий.
Путь на работу не сопровождался ни чем необычным, разве что ветер, действительно, завывал намного сильнее привычного, раскачивая вывески, разнося сор по улицам, а дворников, как и последние месяцы, не наблюдалось. Листы газет представляли собой особенно насыщенную композицию, и наступающая осень должна еще потягаться, чтобы своей листвой засыпать эти «листья». Среди мусора можно рассмотреть и «Новое время». Нечаева несколько передергивало от такого зрелища, становилось даже несколько оскорбительно. Из мрачной задумчивости его вырвал лишь сумасшедший ветер, не спи, мол, дружок, – сдует в Фонтанку.
И без того противный по погоде день добавил исключительно негативных впечатлений от скорых новостей. Точно с ветром пришли тяжелые вести с фронта. Русские войска вынуждены массированно отступать, потерпев очередное поражение, и в этот же день Германские войска заняли Ригу и теперь несут самую настоящую угрозу Петрограду. К вечеру с некоторыми, должно быть, правдивыми подробностями стали известны детали и самого сражения, и его итогов. А сама армия все продолжала отходить и дальше. Улицы Петрограда наполни новые толки и слухи. Газеты не доносили всего, что разносили сами массы. Издания могли выразить лишь свои правые или левые взгляды, могли сухо изложить информацию, они могли лишь часть того, что могут люди. Новость о поражении армии и ощущение, что Петроград вот-вот займут немцы, не несла ничего хорошо во времена и без того полные тяжелого отчаяния общества.
Возвращаясь поздно вечером домой, когда уже стемнело и многие фонари не подсвечивали улиц, Нечаев, словно тень, мелькал среди не многочисленных людей, что спешили разойтись по домам или иным своим делам, но только не праздно шататься угрюмыми вечерами. Сегодня ему меньше попадались лица дезертиров, бессовестно облаченных в форму, что столь противно случилось бы в этот день лицезреть. Эти тысячи людей, покинувших фронт, особенно мерзко представлялись Нечаеву именно сегодня, после очередных новостей с фронта. Он не сомневался, что увидев любого человека в форме солдата, что шатался по улице, он бы вцепился в него с гневом и злобой. Как посмели они сбежать!? Пока сотни гибнут, умирают, как могут они быть здесь? Нечаев ненавидел дезертиров, и не принимал по отношению к ним никаких оправданий и объяснений, легко рассуждая о том, где их место и как должно нести службу. За такими мыслями дорого прошла удивительно незаметно, и не успев вдоволь излить про себя весь гнев, путь уж и вывел к надоевшему зданию на Садовой улице.
Дома Нечаева встретил необычайно оживленный Ольхин. Он тряс выпуском «Вестника временного правительства». Этой газете он в некотором роде не доверял и недолюбливал, находя ее «слишком обычной», но сегодня именно из нее он и получил информацию о последних новостях с фронта. Получил сухо, сжато и официально, но самостоятельно додумав и представив, развернувшийся масштаб бедствия он понимал и тут же бросился с вопросами с Нечаеву, но узнать ничего нового, особенно утешительного, не смог. Все – правда.
– А как, – сделал паузу Иван Михайлович. – Как там аптека господина Майера? В порядке все?
– Я шел сегодня иным путем. Не довелось видеть, – извинительно отвечал Нечаев.
На самом деле он на ходу солгал, постеснявшись признаться, что настолько увлекся уничтожительными, полными злости и претензий мыслями, да и не обратил внимания ни на что вокруг, а уж аптеку подавно промелькнул, не заметив причин заострять на ней внимание.
Ольхин замолчал, опустив голову, но потом добавил:
– Слышно, разгромили еще две немецкие лавки. Да не то чтобы немецкие, так, с названием что ли, не нашим, да и люди там уж сто лет обрусевшие во владельцах. Но нет, никогда не щадят. Один старый хозяин покончил с собой, иных побили. Страшно. Стариков не жалеют. Сколько уже их ушло не по своей воле, хоть и тех, кто сам себя убил. Не по своей же воле. Могли же раньше, умели жить.
– Много теперь смертей, Иван Михайлович. Завтра буду идти мимо, гляну.
– Ой, дай бог, что бы пожалели стариков. Он ведь зла не делал. Что с того, что немец? Сам Петр равнялся.
– Военное время, страна-враг, народ-враг, каждого в таковые запишут. Город переименовали, а мы о чем с вами толкуем? Все пустяки в такое тревожное время, – Нечаев пытался говорить рассудительно и трезво, не оправдывая действительность.
– Страшное время, – скорбно произнес Иван Михайлович.
После непродолжительного разговора Нечаев не спеша пошел к себе в комнату. Ольхин подбросил ему тяжелых мыслей к вечеру, и думать о чем-то положительном и приятном тот не мог. И без того многие его вечера проходил в напряженных думах. А как все было прежде в молодости, все сплошь идеи, восторг, борьба… и даже когда это прошло, все представлялось другим, нежели теперь. Жизнь дарила надежды. Стоило только начаться войне, тогда Нечаев впервые испытал чувство тревоги, которое потом никогда до конца не проходило. Он сидел и думал о беззаботном времени, которое он не застал. Вспоминая труды классиков о «той» России, что давно исчезла, он находил в ней больше плюсов, чем теперь, при свободе и ее плодах. Впрочем, будь он помоложе, будь как эти Полеевы, может… может, и он бы верил во что-то, но, кажется, он не тот человек, не в том городе и не в то время. Сложив руки, Нечаев в который раз размышлял о том, что в какой-то момент Россия пошла не тем путем, быть может, еще очень давно, быть может, еще сам Петр оказался человеком, кто и заложил основы текущему упадку. Переделав страну, поменяв ее давние устои и традиции, он нещадно равнялся на Европу, брал оттуда новое и искоренял старое. Он сотворил такой странный город, которого, может быть, не должно было случиться в нашей истории. Целое недоразумение, противоречащее всему. И ладно бы просто крепость и какое поселение, но нет – столица! Двести лет всего, и на болотах стоит противоречивое творение, и оно есть символ основателя, реформ и новой России, которая, наверное, и привела нас в сегодняшний день.
К Москве Нечаев относился всегда положительно, в действительности ни разу там не побывав, он не отпускал уверенных мыслей о ее соответствии России, ее духу и истории. Он точно так же полагал, что Киев, Новгород, Владимир, да какой угодно старый город должен быть центром страны, и любой такой город выдержал бы всякий натиск, не допустил такого краха, но не Петроград.
Тысячи горожан спешили покинуть столицу. Следующие дни многие люди, кто финансово и морально мог оставить город, торопились сбежать из Петрограда. Устав от беспорядков и нарастающих опасностей, а теперь еще, когда на пороге немецкая армия, горожане бросились уезжать. Вокзалы заполнились людьми, наблюдалась паника. В армию особенно никто не верил, кроме, разве что, правительства, и то их вера являлась скорее показательной, для народа. Даже не выходивший на улицу знал про разложение армии, а уж те, кто воочию видели толпы дезертиров, все прекрасно понимали. Бывшие солдаты, даже те, что предпочитали избавиться от своей формы и слонявшиеся бог весть в чем, лишь нагнетали и без того отрицательный настрой и общее скверное представление о своей армии. Тяжелое поражение на фронте пошатнуло и доныне неспокойный город. Прежде на улицах хватало суеты, но слившись с новой волной страха и бессилия, все переходило границы, а между тем, границы переходил враг, подбираясь ближе. Война грозила стать чем-то большим, чем просто конфликт за пределами государства, и вот уже гибель входила на пороги каждого дома.
Дождливым днем 22-го августа вокзалы не успевали принимать всех желающих сбежать. Неспособные уехать выбирались своим ходом, пересекая черты, и по грязным дорогам уходили прочь, кто в сторону Пскова, кто к Архангельску, кто к Твери, да Москве, а кто и вовсе планировал убраться вглубь страны, насколько только сможет, лишь бы подальше. Благо необъятна Россия, и верится, что всякого может укрыть, только стоит этого пожелать. Под проливным дождем на улицах метались целые семьи с баулами и чемоданами, точно в панике, искавшие выхода из лабиринта. Отцы семей, чаще всего взрослые, почтенные люди, видавшие всякое, теряли обладание и нуждались в сопровождении и поддержке не менее детей, что свободны хотя бы тем, что до конца не осознавали, что, в самом деле, происходит. Выглядывая в окно, залитое каплями, какой-то человек видел на улице суету, и ему становилось страшно, и вот уже эти люди, что спешат уехать, умножали его тревоги, ведь они, может, спасутся, но что станет с ними? Среди всего города на улицах попадались и те, кто мерно шагали, глядя куда-то в пустоту, не укрываясь от ливня. Одинокие фигуры, должно быть, сошедших с ума людей, а может обессиливших, шагами мерили бесчисленные улицы, бродили у мрачного Мраморного замка, замирали у Александринского театра и вместе с потоками воды растеклись и таяли где-то в глубине улиц.
Город переполошился. Продолжительное время гулявшие слухи о скором падении Петрограда подогревали тревожные опасения, и мысли теперь почти стали явью. На улицах, в лавках, заведениях и трамваях говорили о немецком наступлении. Не поражение собственной армии теперь вызывало гнев, но победа и приближение вражеской. Смерть в любом своем жутком проявлении нависла над городом. Это могла быть смерть от пуль, голода… как только они придут.
– Многие покидают город, – говорил Нечаев Ольхину поздно вечером 23-го августа.
– Неужто все? – с недоверием уточнял хозяин дома.
– Уж если не каждый житель, то многие из тех.
– Так может всякого народа поубавиться?
– Если и поубавиться, так только порядочного. Те уходят, кому есть что ценить, а сволочам всяким, им, поверьте, и смерть не страшна, не сдвинешь их.
– Что же это, народ убывает, а в городе теперь еще больше преступников?
– В соотношении так получается.
– Друг друга, что ли, начнут теперь резать?
– Да кто ж знает, что будет. Давно уж брат на брата поднялся, давно уж. Что будет теперь – неизвестно.
– Ах ты, Господи…, – пролепетал Ольхин. – Так что же это, все от немца бегут? Стало быть, не остановим теперь его?
– Никто не знает. Но немцы дальше не продвигаются пока. Говорят, стоят у занятых рубежей, вперед пока не рвутся. Сил, стало быть, не хватает, для рывка. Чуют, не взять им пока Петрограда.
– И кто же это говорит? Вы точно уверены?
– Я слышал это, но не знаю, откуда. Взгляните на улицу. Никто ничего здесь теперь не знает, – несколько устав от дотошности Ольхина, чуть резко отвечал Нечаев.
– Ох, что же будет с нами? Как же больно, как же жалко. Так, многие говорите, бегут?
– Многие, и еще больше хотят.
– Алексей Сергеевич, я вот что думаю, ведь живут у меня Полеевы, молодые ведь совсем, им же погибель здесь, – вдруг вспомнил о своих жильцах Ольхин.
– Неудачное время они выбрали для переезда в столицу, опоздали, – кивнул в ответ Нечаев.
– Не лучше ли будет им уехать? Я, знаете, в последнее время тревожен стал за людей, свыкся с ними. А деньги-то что? Теперь их уже и не надо, хоть бы пережить все это. Лучше бы им тоже бежать.
– Вот и я о том, Иван Михайлович, все, кто могут, должны бежать отсюда, пока город не вымер совсем.
– Вы сами-то не думали?
– А куда мне деваться?
– Как? Страна-то ведь огромная.
– И что же мне с того? Всю не охватишь, а место у человека есть только одно. Счастливы Полеевы? Есть у них дом, есть куда идти, куда вернуться? А мне что же, вам что же? Куда нам? Этот город наш дом и наш склеп.
– Напрасно вы так, Алексей Сергеевич. Вы, наверное, думаете, родом я отсюда? Не правы. Это вам только так кажется. Сам я с Закарпатья. Удивлены? Так слушайте же, что матушка моя уроженка из тех краев, а батюшка мой сам туда переехал, да дом там имели и жили до моих двенадцати лет, пока покойного моего батюшку Михаила Львовича не дернуло перебраться в столицу государства, как он уверял, «исключительно из финансовых выгод». Так и живу я здесь. И вы должны знать, что нет в этом ничего страшного.
– В чем? – не понял смысла услышанного Нечаев, больше обдумывая тот факт, что Иван Михайлович не всю жизнь провел здесь, а имел удовольствие посмотреть и другие места.
– Да в том, что уехать отовсюду можно. Знаете, как у нас порядочно дела шли, там, в Закарпатье. Но уехали мы прочь. Оставили. Хорошо жилось, привольно и сытно. А вы говорите нынче. Да вам оставить все это разом ничего не стоит.
– А что же вы тогда сами не оставите? Легко же это, говорите.
– А мне уже все равно, Алексей Сергеевич. В моем возрасте путешествие только в один конец, и это на тот свет. Вы молоды еще, вам двигаться можно, жить. Не держитесь за все это.
«Не держитесь за все это» – проговорил про себя Нечаев, когда как всегда вечером сидел у себя в комнате и думал, что слова Ольхина не лишены смысла, но не касаемо своей персоны. Не мог он заставить себя пошевелиться, так просто взять и уехать. В никуда. Как бы скверным не оставался быт, а мысль о том, что нужно вот прямо сейчас сесть на поезд и убраться куда-то отталкивала и даже пугала. В Петрограде тяжко, но разве хорошо еще где-то, разве в ином месте лучше, ежели ты сам едешь туда со своими страхами, со своей слабостью и тоской? И что же, в самом деле, ему терять? Смерти он боится, но здесь, в этом городе, где она ходит по улицам, он менее всего боится ее увидеть или встретить. Да и как наивно можно думать, что где-то в России горе не коснется тебя, покуда погибель уже пошла. А думать про эмиграцию он и не собирался вовсе.
В странных раздумьях он провел несколько бесполезных часов, напрягая разум и душу. Не имея возможности ничем помочь городу, он все же терзался мыслью, что должен помочь опытом хотя бы двоим. Полеевым. Алексей Сергеевич смотрел на одинокую пару, что, как и многие, прибыла сюда искать нечто, с уважением и немножко их жалел. Он уважал их бедность, их стремление и силу духа. Но все это ничто, город сломает их, сотрет. Толпа смешает однажды их либо с пылью, либо сравняет с собой. Это смерть или обезличивание, так видел Нечаев толпы, как куклы, над которыми не верховодит никто, (а может и есть некто) и все эти маски бредут ровной толпой, и на их белых лицах лишь оскал и кровавые очи. И что среди всего этого люди к городу даже не привыкшие, не жившие здесь, не знавшие ни обычаев, ни масштабов, ни людей? Город сам по себе зол и враждебен, неприветлив и неуважителен. А что есть город? Дома его, улицы, учреждения, история? Город – это люди всего лишь, а вот городским камням ни до чего дела нет. А с людьми очень сложно.
Он поднялся к мансардам, и осторожно постучал в дверь Полеевых. И к удивлению, в первом часу ночи они не спали и открыли дверь, хотя в ладони у Федора Федоровича крепкой хваткой зажат молоток, должно быть где-то украденный. Откуда, в конце концов, у него молоток? Глядя в лицо Федору, и с любопытством посматривая на крепкий хват ладони, Нечаев подумал: «Не смотри, что улыбаются и делают вид, что так запросто гуляют и живут. Осторожничают тоже, боятся».
– А что это вы с молотком? – любезно осведомился Нечаев, как будто даже невзначай, но с тонкой издевкой.
– А что это вы стучите ночью? – в той же шуточной манере ответил Полеев, хотя и понял, что выдал себя, развеяв долго сохраняемый образ спокойствия и легкости.
Нечаев извинительно положил руку на плечо Полееву и просил войти.
– Не держитесь за все это, – подвел итог длинной речи Нечаев, когда объяснил молодежи свою позицию на все происходящее. – Вы не видели город другим. То, что с ним теперь – это болезнь, это не его состояние. Не для того воздвигали столицу. Вам лучше не знать этого, вам лучше сбежать.
Полеевы с удивлением смотрели и слушали. Нет, они не глупы, все видели и слышали, но удивлялись, почему взрослый человек приходит с таким очевидным, и даже повседневным, советом. Зачем он учит их, как быть? Они сами видят, слышат и знают, но пока не хотят уезжать.
– Но вы не понимаете, вы погибнете! Ваша молодая семья исчезнет, город перемелет. Вы же ходили по улицам и площадям, вы же видели людей. И после вы различаете здесь какие-то надежды? – просто негодовал Нечаев.
– Всем теперь нелегко, но столько людей живет, справляется, даже место радости находят, – серьезно ответил Федор Федорович и слегка обернулся назад, к жене.
– Люди по привычке живут. Они, видите ли, родились здесь, им проще. Так почему вы мучаете себя нахождением здесь, в очаге? – тоже глянул куда-то за спину Федору Полееву Нечаев.
– Но мы и не страдаем. Мы пробуем жить, – собеседник противился словам Нечаева.
– Пробуете? У вас есть другое место, там ведь, наверняка, лучше, спокойнее.
– Спокойнее, может быть, но не лучше.
– Но спокойнее, – упирал на этот аргумент Алексей Сергеевич.
– Но не лучше. От чего же все теперь едут в столицу, или Москву? Оттого что жизнь другая. Вы не бывали в Орловской губернии?
– Я, знаете, нигде особенно не бывал. В Гельсингфорсе бывал и в Шлиссельбурге, и еще…, – ударился в воспоминания Нечаев, да только в голову ничего не шло.
– Вот потому так и говорите. Потому все сюда и приезжают.
– Но теперь едут назад, – поймал на слове «приезжают» Нечаев.
– Если придет наше время, уедем и мы, – тихо и неуверенно вступила в разговор Анастасия Полеева.
– Слишком поздно может быть!
– Алексей Сергеевич, чего же вы от нас хотите? – искренне негодовал муж.
– Чтобы вы спаслись, глупые люди, от других людей, – как истину глупцам проговорил эту фразу Нечаев.
– Кругом последствия революции, и у нас в отчих краях тоже, не сомневаюсь. Вся страна теперь одно целое. Мы не уедем, прошу, не терзайте нас речами, самим нам решать, самим, – откровенно просил Полеев желая закончить скорее этот разговор, и то и дело глядел на поникшую жену.
– Да что же вы такие… – сказал Нечаев и махнул рукой и поднялся с неудобного старого стула.
Нечаев вышел огорченным. В самом деле, он сохранял искреннюю уверенность, что своим ораторством сможет направить этих птенцов, что бурей прибило к неспокойному острову, но ничего не вышло, и к себе он возвращался точно с поражением, сам не понимая, что с ним. Что собой представляет страна в других ее краях, он смутно догадывался. Никогда не бывая дальше Пскова, Нечаев во все годы жизни не сильно стремился узнать, что там дальше. Он читал лишь о Сибири, несколько интересуясь таким далеким, неизведанным местом с немногочисленными городами, а вот центральная часть оставалась для него загадкой, как и вообще вопросы земли и крестьян. Образы большинства населения рисовались для него исключительно Петроградскими представлениями. Нечаев хорошо представлял массы рабочих с заводов, фабрик, всяческих предприятий. Толпы тружеников в городе из камня и железа и служили для него образом населения, а вот тот момент, что где-то дальше существуют наиболее обширная крестьянская часть, совсем выпадал из соображений, и, выгоняя обратно Полеевых, он даже не представлял, куда они вернуться. Орловская губерния вызывала у него лишь смутные ассоциации с Тургеневым, которого он, к слову, весьма любил, читал, но, похоже, до конца не понимал. А вот земля… что это, и какое значение имеет, об этом Алексей Сергеевич знал очень мало.
А молодая семья, конечно же, не стала бы спешить выносить скрытые мысли на чужой обзор. Даже если Алексей Сергеевич пришел с самыми популярными идеями, угадал детально содержание разговора супругов пятиминутной давности, вполне возможно, что они с ним не стали бы делиться и откровенничать. И может быть потому, что не всякий вопрос хочется обсуждать с малознакомыми людьми, а может потому, что не во все хочется верить, даже в очевидное, и всякому мгновению нужно дать шанс, не позволяя посторонним даже промелькнуть рядом. Когда Нечаев оставил их, они лишь переглядывались, но между собой не решались продолжить разговор, такой уж нежелательной выдалась беседа с Алексеем Сергеевич и после обсуждать и без того актуальные проблемы не оставалось сил.
Утром Нечаев пошел на работу, как обычно по Садовой улице. Он еще прежде обещал Ивану Михайловичу пройти мимо аптеки немцев Майеров, но бессовестно забывал об этом, а потом немножко лгал, что мол, проходил, все спокойно. В самом деле, если лавку разгромили и ограбили, то узнав об этом днем раньше или днем позже, Ольхин ничего уже не изменит, да и не узнает. Но это, без сомнения, слишком страшный, по его надеждам, невероятный сценарий. Нечаев хоть и беспокоился за судьбу аптеки и ее хозяина с хозяйкой, но сохранял твердую уверенность, что ничего с ними не должно случиться. В действительности, он вообще не одобрял панических опасений, что с Майером непременно что-то произойдет. Во-первых, с самого февраля к нему и попыток не предпринималось грубым образом вломиться и что-то злое совершить, во-вторых, хозяина многие лично знали и не только люди состоятельные, а вполне простые граждане, кто мог позволить себе брать лекарства в аптеке.
Вышагивая по улице, Алексей Сергеевич несколько дрожал от холода. Сыро, и вроде бы без особого ветра, но сильный туман, казалось, капли висят в воздухе как рассеянные по огромной серой паутине, заволакивающей весь город, и сквозь них изредка проглядывает свет окон, да навстречу выныривают люди и вновь исчезают в пелене. Сама по себе видимость оставалась не такой слабой, но еще не успело должным образом расцвести, и потому казалось, что туман поглотил все вокруг. Но что для жителя Петрограда туман? Он помнит каждый камень в городе, чувствует его и идет по памяти, будь кругом даже полная темнота.
Местами на улицах оказывалось даже пустынно, несколько непривычно. Как прежде помнил сам Нечаев, случалось время, особенно в начале года, когда активно поползли слухи о дефиците хлеба, кругом полно народа, стояли очереди, напряжение царило, и даже в морозы на улицы шли все те, кто в иной период оставался бы дома. Те времена ассоциировались с массовой активностью, которая теперь, по наблюдениям Нечаева, несколько стихла. По крайней мере, если брать горожан, то они в некоторой мере охладели ко всему происходящему и уже бы не сильно возражали вернуться к чему-то былому, привычному, но, такое ощущение, что этому уже никогда не бывать.
Да и все, что имеем теперь, все, к чему пришли, всего этого тоже могло не бывать, а если и суждено случиться, то верно, что к результатам можно прийти и иным образом. Да, именно, к любому итогу можно подойти бесчисленными путями, и существовали, должно быть, пути и лучше. Прежде никто и не подумал бы о таком повороте, но если кто и помышлял, может, видел переход мягким, естественным, но разве бывает так с нашим народом? Все так, все непросто и всегда одно и то же. И то, о чем горячо кричали, чего желали, бесчисленные революционные идеи уже как будто больше никого не интересуют. Пока совершенно неясно, кто от этого однозначно выиграл. Люди пресытились свободой, и кое-кто не отказался бы уже и от пастыря, да нет его, а кругом лишь вырвавшиеся на свободу пороки и страхи, что каждый хочет спрятать далеко-далеко под самым крепким замком.
Вопреки опасениям и пугливым фантазиям, перед аптекой Майеров даже чище, чем в ином месте, не говоря уже о следах бесчинств. Ни следа разбоя или даже посягательств разглядеть не представляется возможным. Ни царапин, ни битых стекол, хоть каких бы зацепок или причин встревожиться. Да и сам немец всегда скрупулезно относился к пространству вокруг своей аптеки и по совместительству дома, и эта особенность никуда не исчезла, даже когда почти исчезли дворники. Оказавшись здесь, могло на секунду показаться, что все по-старому и на душе становилось очень тепло. Постояв пару секунд перед входом, Нечаев шагнул внутрь как обычный незнакомый покупатель.
Внутреннее убранство осталось таким же неизменным, как со времен открытия. И вид, и запахи, и даже предметы – все очень похожие. Посетителя без каких-либо эмоций приветствовал сам хозяин, что находился на тот момент в одиночестве, в своем тихом месте на карте шумного Петрограда. Со стула осторожно поднялся пожилой немец Иоганн Готфрид Майер, потомственный аптекарь из Гамбурга. Родился в Бергедорфе, в семье небогатого аптекаря, вскоре перебрался в Гамбург, где прожил до девятнадцати лет, после чего женился, вернулся в Бергедорф с женой Генриеттой Майер, что жила там с семьей, но, не выдержав быта провинции, вновь вернулся в Гамбург, и через два года, в 1883, прибыл в Петербург с женой и отцом, что организовал здесь дело, скоро полностью перешедшее к сыну. Иоганн и Генриетта Майеры жили здесь все эти годы, вырастили сына, но тот, прожив долго в Петербурге, уехал в Германию, а они остались.
По внешнему виду господина Майера легко читалось, что юность его прошла буйно – шрамы на лице, вероятнее всего от драк, а то и дуэлей. Мешки под глазами, может, и от старости, но представлялось, немец прежде был не прочь выпить, однако, при всех пороках всегда оставался культурен, вежлив, а главное дело свое вел честно. Жена ни на мгновение не оставляла аптеку без надзора, и возможно во многом благодаря ней помещение содержалось в столь приятном виде. Об этом месте знали в городе, вероятно, не все, но многие, и народ ходил сюда с давних пор.
Иоганн Майер немного знал Нечаева, но скорее как жильца Ольхина и не питал к нему особых чувств, но, все же, считал приятным собеседником и не отказывался перекинуться парой слов. Тем более он всегда имел в виду, что тот заходит к нему либо принести новости от совсем осевшего дома «струсившего» Ивана, как с издевкой его звал немец, либо наоборот, набраться новостей. С Иваном Михайловичем они знакомы издавна и в далекие времена совместно обильно и регулярно кутили. Случилось даже такое, что пять лет они оставались неразлучными и проводили немало ночей в загулах и празднествах. Ольхин всегда был немного тише, его образ всегда сохранялся романтичным и легким, а немец наоборот – вздорный, активный и неугомонный. Выпивал он всегда больше, но умело, в то время как Ивана Михайловича домой временами приносили. Но шли годы, возраст брал свое, а вместе с тем и времена менялись. Так совпало, что как раз после 1905 года вся их радость сходила на «нет», и вот уже больше десяти лет они оба ведут жизнь тихую и почтенную, а что до Ольхина, так после Февраля жизнь его и вовсе затворническая.
– Как здоровье у нашего дорого Ивана Михайловича? – почти военным, чеканным тоном спросил немец.
– Умеренно, чувствует себя недурно, – тихим, и напротив, повседневным тоном доложил Нечаев.
– А я уже имел предположение, что вы зашли за лекарствами ему.
– Нет, все проще, – не стал лукавить Нечаев. – Очень просил осведомиться, все ли тихо у вас. После вестей с фронта.
– Наслышан… досталось. И к нам заходили. Обыскивали молодцы, кое-что забрали, но не тронули нас.
– Невероятно! К вам, как я знаю, никогда не смели заглядывать. Что же ищут?
– Капиталы, пулеметы, спирт. Что угодно. Немец, – говорят, – враг теперь.
– Не страшно вам? Каждый день рискуете.
– Ничего, пока ничего. Люди болеют. А теперь разруха. Заведений в этом порядке нет, все поменялось. К нам за спасением ходят. После 3-го июля ходили, и теперь ходят.
– Теперь ведь меньше стреляют.
– Травятся много. За качество продуктов теперь сложно ручаться, ведь видели вы, как пыльно? Предупредите Ивана Михайловича, чтобы осторожнее обходился с пищей. С самого мая еще от пыли не продохнуть, а по улицам тем же, торговцы продают рыбу, грибы, ягоды, мясо… что угодно. Оно ведь и прежде такое допускалось, да только теперь улицы полны пыли, грязи, все это оседает на еду. Знаете, какие беды несут? С желудком надобно быть внимательным, что попало не следует есть. Но что делать? Ситуация тяжкая нынче, едят все равно. Знать, не убудет у меня посетителей.
– Но вы же не рады? Такие деньги нельзя ценить, – пытался поймать Нечаева немца на аморальности.
– Я могу прекратить работать, думаете, лучше станет?
– Не уверен.
– Даже в самые напряженные периоды люди живут. Не лечь же нам всем и страдать. Нужно проживать. Но кому-то в это время страдать, а кому-то и помогать. А так, время теперь непростое, чего уж оправдывать.
– А вы не хотели бы вернуться обратно, откуда вы пришли… Бремен?
– Гамбург. Нет, не хочу. Сегодня не хочу.
– Но ведь в Петрограде неспокойно. Сами не скрываете.
– В Европе не лучше. Помните, что война идет не только у вас, точнее у нас с вами. Весь мир в огне. Не думайте, Алексей, что где-то хорошо, а только тут плохо. Но не сомневайтесь, когда будет нужно, я уеду, а нет – останусь здесь до конца дней. За меня не тревожьтесь, я твердо знаю, как жить.
– Я лишь зашел проведать вас. Рад, что все в порядке. Передам почтение от вас Ивану Михайловичу. Прощайте.
– До встречи, Алексей, – точно так же чеканно ответил немец, и вмиг обернулся спиной, занявшись своими делами.
После общения с немцем Нечаев иногда приходил в гнев, но быстро отходил и после уже вспоминал о нем с хорошими чувствами и всегда тайно побаивался, что, проходя мимо лавки, он увидит битые витрины, разгром и кровь на идеально чистом тротуаре. И при всей странной манере немца то грубить, то выражаться надменно или откровенно пренебрежительно, он не вызывал крайних антипатий. Да, сегодня поговорили вполне сносно, без обид даже, а вот завтра зайдешь, он начнет палить остро и неприятно, и уж грешным делом чего зря про Майера надумаешь. Странный человек, и быть может, болезнь какая загадочная так управляет его настроем? О всяких причинах, увы, Алексей Сергеевич ничего не знал.
В конторе «Нового времени» говорили о сильном похолодании в Москве. Погода там испортилась основательно, и город захлестнули продолжительные ливни, очень похолодало, и даже начались ураганы. Град, ко всему прочему, уже несколько раз прошелся по Белокаменной. Эта непогода постепенно подбиралась и к Петрограду, и теперь как температура, так и нагнетающие ветра, дожди готовы окутать столицу. Выходя на промозглый холод, что уже в конце августа постепенно превращался в настоящую напасть, оставалось лишь горько призадуматься о том, что таким образом есть риск вообще однажды ночью околеть. Немало выпало трудностей в ту пору, но проблема обеспечения домов теплом все чаще поднималась в беседах горожан, особняком выделяясь на фоне прочих. Всякое может расстроить, но перспектива померзнуть уж и вовсе не оставляла хоть каких-то надежд пережить зимний период. Про уголь речи и не шло, но тех же дров не хватало, а холодные каменные дома превращались в сырые пещеры. Разговоры о климате Петрограда это отдельное удовольствие и уже традиция многих поколений. Иному человеку бы и надоело, но как не ругать, как не поминать погоду, когда терпеть ее сил нет? Хоть и век живи в этом городе, а все равно не привыкнешь. И, к сожалению, центральным отоплением обеспечены немногие дома, а все больше жителей, как и прежде, топились дровами. Кухонные печи же и подавно все оставались на дровах. Между тем, дрова поступали хуже, они дорожали, и страшно не только замерзнуть где-нибудь в уголке окраинного домишки, но и оказаться на длительное время без необходимой теплой пищи, а это того и гляди, не сегодня, завтра настанет. Ольхин в этом вопросе старался достичь компромисса, будучи человеком исключительно мерзнущим, он всячески пытался решить вопрос отопления, но не в его силах повлиять на ситуацию, и успев немного замерзнуть прежними ночами, Нечаев понимал, что с наступлением осени, от даже такого преждевременного холода, он будет мерзнуть всегда и везде. Так непривычно и мерзко, как он этого не хотел. Закрывая глаза, Алексей Сергеевич представлял теплые океаны на том краю земного шара, но перед очами его пробегала лишь холодная и полноводная Нева. Сам того не замечая, он побрел по улицам, задумавшись, как многие из новых бедолаг, что бродят по улицам, что сошли с ума от этих революционных безумств, Нечаев точно так же поддался забвению и очнулся у набережной, глядя на воду.
«Вода, ты протекаешь так же, как и теперь моя жизнь. Чему подвластна, чьей воле? Зачастую лучше не видеть автора, не знать творца. Так и не стоит мне знать того, кто все это пустил: твое течение и мое».
Над гладью Невы, что переливалась в вечернем свете огней, высились мосты и гранитные набережные. Холодные воды омывали их, как и прежде омывали берега. Река с силою мчится от самого Ладожского озера и впадет в море. Полноводная, северная, русская река, ты протекала здесь целую вечность, и все, что здесь теперь происходит, для тебя ничтожно. И задолго, задолго до Петра ты была здесь. Не он открыл это место, и даже не древние рыбаки или иные народы, что в разное время здесь обживались, а ты, ты одна определяешь чему быть у берегов твоих. И теперь, когда люди крепко устроились при тебе, в чистые воды стекает кровь и грязь улиц. Воды твои скоро охватит лед, и на поверхность его лягут отражение уцелевших фонарей, огней домов, таинственный свет мягко расстелится пред тобою, а скоро скованную гладь накроет снег, а сверху упадет и городской мусор. Благо, если воды твои или ледяной панцирь не засыплет телами, и тебе не придется видеть, как город угасает. Были дни, бывали времена, когда могучие потоки топили безжалостно Петербург, не считалась река с ним. Тогда это казалось бедою, а теперь, так может и спасением бы стало. Всех прогнала вода и всему конец. А то ведь, что теперь? Весь народ, что двести лет гулял близ тебя, что боялся и восхвалял, теперь он больше не видит ни реки, ни самого города, в глазах его пелена, зло и обреченность.
Нечаев стоял, опершись на холодные грязные камни. Уставившись в воду, он временами отвлекался только на проходивший туда-сюда народ. К вечеру обстановка на улицах менялась, вдруг опять прибавилось людей. И сразу с тем стало несколько не по себе. Каждое лицо мерещилось лицом предателя, что без затруднений совершит злобное деяние против своего же, русского человека. И потому Нечаев не боялся немцев, и что они придут, а боялся он своих людей, точнее их новое воплощение. Кругом, где есть прекрасное, где создано великое, соберутся те, кто будет это искажать и портить. И новая свобода уже превращает город в яму с отходами, в руины и прах. А самые худшие примеры граждан перетягивают на свою сторону тех, кто сомневается. Сомнение. В этом состоянии многие и жили. Сам Нечаев страдал от сомнений. Уже давно, глядя на происходящее, он пытался понять, какой же путь верный. Верный себе или верный чему-то новому, заманчивому? С тоской он обернулся на реку, прежде чем совсем уйти и позавидовал, что Неве нет дела до всего людского.
Вечер выдался прохладный для августа. Известно, что в иных местах страны бывает и теплее в это время года, да и не только в августе. Но Нечаев без особенных причин симпатизировал северу, точнее собственной причастности к проживанию в холодных, непогодливых широтах. Порой ему нравилось с некоторой гордостью относить себя к истинному жителю Петербурга, который стойко переносит все продолжительные тяготы погоды и чуть не круглый год с уверенно поднятой головой встречает то ледяные ветра, то дожди, или снега в любой месяц. Даже холодный май, что был уж в среднем очень неприятен в текущем году, Нечаев переносил надменно легко, поговаривая, между прочим, что такая непогодь ему даже нравится. В прошлом году, раза два или три, он выходил на необязательные прогулки в сильные снегопады, когда ветер пронизывал насквозь, а мокрый снег, походу замерзавший до состояния маленьких ледяных капель больно рассекал по лицу, но Алексей Сергеевич все гулял и как будто не обращал на это он внимания. На словах, погода, разумеется, его удовлетворяла и нравилась. Так он говорил всегда, и хоть сам искренне тяготился холодом, пусть и попривыкнув к нему за всю жизнь, про себя регулярно выругивал погоду, но на людях о таком говорить не предпочитал. Но оправдывая его, стоит отменить, что в целом, в своих домыслах и суждениях он искренне заключал, что именно в холодных краях деятельность людей наиболее правильная, направленная на выживание, и как итог на стремление к чему-то большему после того, как справился с холодом. В речах он любил упомянуть борьбу человека с неподатливой природой, часто к разговору добавляя литературные красноречия про могучие скандинавские скалы, густые леса, полноводные реки и небо, высокое и чистое. В таких декорациях превозмогал изображаемый им человек, учился, развивался и наконец, достиг нынешнего пика развития. Оттого с радостью он смаковал изящество и суровость северной природы, так благосклонно влияющей на деятельность во всех аспектах. Все это ему как будто глубоко любо. На досуге он даже часто представлял, как в старости уедет к финской стороне, станет жить у озера или уйдет в церковь. Но тут дело уже не только в одной северной погоде и тем более не в религиозности, а покое и отстраненности, которых, как он думал, очень захочется с годами. Неизвестно, поступил бы он так или нет в итоге. Прежде, мечты без колебаний подводили его именно к такой старости, и решительный переезд в тихое одиночество считался лишь делом времени. Но, увы, к нынешнему дню он ощущал только апатию, и грезам просто не оставалось места. Все происходило уже само по себе, события тянулись друг за другом, как русло реки, каждый день, все одно и то же, а кругом – революционный Петроград. А повлиять на это Нечаев совершенно не мог, потому не строил надежд и лишь терзался от ощущения, что у него отобрали не только настоящее, но и сразу будущее, а в таком возрасте, надо полагать, это означает, что отобрали уже все. Только и оставалось разобраться, кто отобрал и зачем, с этими тонкостями пока сложно. Между тем, он все думал и тихонько, даже вежливо поругивал холод, точно так, чтобы его мысли никто не мог разгадать.
Уже добравшись домой, Нечаев слышал, как Ольхин кому-то горячо рассказывал про далекие события ноября 1903 года, когда случился потоп и вода даже залила Никольский рынок. Одна из его популярных баек, превращавшихся в легенду. На самом деле, то событие выдалось самым рядовым, не опасным для города, но Иван Михайлович очень любил рассказывать историю, снабжая ее такими подробностями, коих и не случилось в действительности. С годами история становилась все интереснее и, повторяя ее каждую осень, он, казалось, все более заимствовал слов и оборотов из «Медного всадника» Пушкина, что проживи Ольхин еще лет сто, то этот мелкий подъем воды звучал бы уже полностью стихами поэта.
Нечаев зашел лишь на мгновение, чтобы передать, что у Майеров все нормально, и аптека их цела, и сам он не плох и все тот же «старичок». Ольхин успокоительно крестился, благодарил Нечаева за «хоть какие-то» добрые вести, и после продолжил свой рассказ, как оказалось, Полеевым. Те не могли застать 1903 год здесь, поэтому слушали его изложение, хотя бы впервые и вообще первые слыхивали об этом. Новым слушателям всегда интереснее что-то нести, поэтому Ольхин выражался крайне импульсивно, с выражениями, жестикулируя и переменами тональности. Не сказать, что из него мог получиться прекрасный рассказчик, а может даже востребованный артист, но что-то такое чувствовалось в человеке, особенно в мгновения, когда он забывался от окружающего быта, ударяясь в далекие воспоминания или фантастические размышления. Порой до того было его приятно слушать, что даже жена дивилась, и невольно увлекаясь, присаживалась на край стула и навостряла слух, иногда кивая головой.
Нечаев же не остался дослушивать, а безмолвно удалился к себе, чтобы вновь остаться одному со своей тоской, страхами и сомнениями о пути и будущем. А Полеевы, выслушав рассказ, остались весьма довольны простым досугом, к тому же выпили чаю, после чего тоже пошли к себе. Им в этот раз крайне повезло с жильем. Переменив прежде две наемных комнаты, они успели побывать в тех еще лихих ситуациях, и здесь оказались как нельзя удачно, хоть и платили дороже. Это обстоятельство в некоторой мере, определяло их убеждение, что пока все еще не так плачевно, что ситуация изменится, и можно будет жить в Петрограде. Хотя такая надежда иногда угасала, и возрождалась тревогой о том, правильный ли их путь.
Сидя на неважной кровати, Анастасия Васильевна обратилась к своему мужу.
– Интересно, что это были за времена, до первой революции? Ведь это до нее история, о чем сейчас говорил Иван Михайлович?
– До нее. Но о тех временах теперь никто правду не расскажет. Иван Михайлович их хвалит и так славно о том горит, точно книгу читаешь и сам туда хочешь. А ныне? Рабочие говорят обратное. Не все, но многие ругают то время, – бескомпромиссно отвечал ей муж, проводивший много времени в рабочих кругах, много слушая и общаясь среди таких людей.
– Жалко, мы не можем сравнить. Не знаем, что сейчас, а что прежде, – говорила жена и совсем не задумывалась, что и в своей родной губернии они могли видеть и «то» время, и даже ощущать отголоски столицы.
– Сейчас неладно все-таки. Ты вспомни, что год назад было-то у нас?
– Да все, как и сейчас.
– Э, нет, другое было. Зарплаты точно ниже, да купить на них получалось больше. А что теперь? По вечерам только говорим, что о еде. А мы одни, думаешь? Да все так говорят, – гневно говорил Федор, и метался по комнате.
– А раньше, думаешь, не говорили? – специально тише говорила Анастасия, чтобы убавить пыл мужа и заставить его снизить тон.
– В сытые годы вопрос еды не достоин обсуждения! Это извращение. Не говорили об этом больше, чем надо, – не унимался тот.
– Да… может, так оно и было, – еще тише раздалось в ответ. ъ
– Тяжелое нынче время. Я не представляю больше, как нам жить. Сколько планов, сколько мы хотели, а теперь? Война, революция, страсть! Чудо, что я не на фронте. Хотя… может, и то вернее оказалось, – сев на край кровати и обхватив голову, ровным голосом проговорил муж.
– Прекрати мне это повторять. Хочешь смерти? Иди! Кругом и без того ее хватает. Или не говори так больше, или иди на штыки, хватит! – взбунтовалась жена и сама теперь перешла почти на крик.
– Прости, Настя, прости. Это я от тревоги, от усталости, – взмолился муж, осторожно взяв ее ладони и поцеловав их.
– А я не устала? Зачем мы сюда приехали теперь?
– Так мы и не теперь приехали, а прежде, – сказал это Федор почти как оправдание.
– А теперь нам уехать надо. Алексея Сергеевича послушать. Немцы идут, они уже Ригу взяли, если не они, так здесь вымрем. От голода, мороза или пули, от собственного народа падем.
– Да куда ж нам спастись теперь? Во всей земле русской так, я уверен. Странно ограничивать страну одним лишь Петроградом. С тобой же это обсуждали и не раз.
– А что нам делать? Нет места здесь, сам видишь. Что ты можешь планировать, чего ждать? – постепенно срываясь, говорила Анастасия, и на глазах накатывали слезы.
– А я еще поддерживал эти идеалы, считал революцию благим делом… – демонстративно раскаянно для жены, говорил Федор.
– Я тебя не виню в этом. Так многие считали, многие этим жили, но так больше идти не может. Все мы устали, – отвечала Анастасия, считавшая, что в революции разочаровались все.
– Да ведь и по-другому быть не могло. Я понимаю это иначе. Народ не зверь, и не из клеток на свободу вырвался, а оковы феодального времени пали, вот что. Да, привычная власть исчезла, и народ разгулялся, не готов оказался к такому, но так ведь и не все. Много народа приличного. Не смотри, что рабочие, как будто грубые, все они люди ответственные и порядочные, получше других. Революция назрела, дальше уже ничего не могло быть, – уверенно, по-взрослому говорил Полеев.
– Ты все твердишь своими поэтическими речами. Признайся, Федя, не солги мне, ты все думаешь, что можно отвернуться от страшного ужаса, и веришь, что сможешь быть поэтом, здесь и теперь? Ты ведь за этим все ходишь в эти сообщества? За этим? – взяв мужа за плечи, требовала ответа Анастасия.
– Я слушаю мнения и сам хочу мнение выразить. Настя, милая, послушай же! Не может человек только бытом жить, надо ему еще нечто. В революционное время в Петрограде особенно можно найти нечто особенное.
– И вместе с тем заложить свою жизнь. Давно бы мы уехали, и все прекратилось.
– Еще немного, Настя. Я не менее тебя разочарован, но нельзя отвернуться и забыть. Только представь, где мы, какой масштаб окружает нас, сама история вращается вокруг людей, этот народ ее сам создает, как гончар ваяет из бесформенного состава посуду. И как мы сбежим?
– Иван Михайлович, должно быть, опять в чай что-то тебе налил. В тебе говорит безумец.
– Город и обстоятельства формируют все это.
– И это же формирует все прочее, что ты ругаешь. Сам говорил, что у вас часть рабочих вообще не стабильно появляется или полностью ушли. Все на митингах, собраниях, все стали политически активными. Все сошли с ума! И ты сходишь, но по-своему. Город всех поменял по воле и против нее. А что же мы, страдаем, радуемся или по течению идем?
– Я и сам того не знаю.
Нечего больше обсуждать в тот вечер. Безмерно рождалось противоречий у всякого человека. Происходящее сделало бесплотным прошлое, тревожным настоящее и неопределенным будущее, и именно это глубоко задевало людей. Как найти свое место там, где творится настоящий кошмар для одних и раздолье для других? Теперь сколько людей, столько и восприятий. Каждый голос, каждый жест и эмоция – все сливалось в масштабных революционных декорациях.
Не успевая следить за событиями и поводами для обсуждений, что скоротечно сменяли друг друга, город и его жители то и дело содрогались от очередных потрясений. Совсем недавно случившиеся июльские дни сменились тяжелыми новостями с фронта, и следом за тем в обществе спокойствия становилось все меньше. Каждый новый день казался не лучше прежнего, хоть и ко всякому привыкаешь, но того хуже. Ощущение неизбежного пути куда-то в пропасть, к закату, не покидало того же Нечаева.
Конец августа ознаменовался для Алексея Сергеевича событием, что чудилось логическим продолжением поражений 12-ой армии и всеобщего краха армии, и все это неразделимо с трагедий в самом городе. Ему казалось, что по социальным и экономическим соображениям общество достигло дна, и вот именно теперь настает время, когда дальше просто некуда. Поводов хватало, и революцию он не просто не переносил или ненавидел, но готов стонать от физической боли, что охватывала все тело, стоило ему только о ней задуматься. Если бы какой художник взялся писать образ Нечаева в соответствии с его же личным внутренним ощущением, то данный образ вылился бы на картине подобием Иова, и ни чуть не меньше.
На очередном пике своей тоски и упадка он и услышал впервые о восстании генерала Корнилова. Тогда же обильно пошли слухи о том, что на город движутся верные генералу войска и вот-вот силой возьмут власть. Звучало все весьма грозно и даже страшно, и при этом вполне правдоподобно. Мало всего прошлого, а теперь еще одно потрясение, готовится еще один переворот или что-то на него похожее. Сперва подобные новости нагоняли еще больший страх и ощущение, что вот сейчас-то будет крах уже окончательный, вот сейчас пройдет такая резня, что тогда уж точно никого и ничего не останется, только ветер по пустым улицам.
Слышно, на Петроград движется кавалерийский корпус генерал-майора Долгорукова, 3-й кавалерийский корпус генерал-лейтенанта Крымова и Туркестанская кавалерийская дивизия. Город окружали с нескольких сторон, и эта угроза вовсе не мифическая. Впрочем, угроза ли? Сам Нечаев наоборот рассмотрел и осмыслил ту перспективу, что вот-вот закончится время разгула, и твердая военная власть вернет все, как в прежнее время, чего так хочется. Быть может, не станет легче всецело, но будет, по крайней мере, спокойнее. Так он полагал, а потому горячо и вдумчиво изучал всю поступающую информацию по назревающему делу. Алексей Сергеевич никогда не видел Корнилова и особенно не интересовался его фигурой, знал лишь о его военных успехах, популярности в войсках и его несколько неказистом внешним виде. Представляя в уме русского богатыря, он, все же, вынужден признавать, что генерал не высок, худощав, носит худую бороду, вовсе не как былинный и герой, да и глаза его несколько узковаты. Что же до характера? Должно быть, он и определял сущность этого человека, но никак не внешность. Впрочем, уже порядком устав от последствий февраля, Нечаев думал, пусть хоть какой-то генерал положит этому конец, все ж, не немецкая армия.
Такое развитие событий Нечаев в определенное время даже сам представлял. Размышлял очень просто о том, что нынче кругом происходит немыслимый бардак и единственный, кто способен прекратить не только развернувшуюся вакханалию, кто может полностью уничтожить революционеров, как не армии? В момент подобного осознания ему становилось даже странно от мысли, как прежде генералы не убрали нынешнюю странную власть и полностью не очистили город, этот очаг революции, от ее сторонников.
Новость вызвала в городе определенные оживления, и даже в кругах бытовых об этом толковали. А вот какие реакции творились в политической жизни, Нечаев не знал и даже представить себе не мог. Сам он вечером того дня обсуждал новость с Ольхиным, и они до поздней ночи с жаром спорили и высказывали мнения о том, к каким итогам придут. Ждали спасения, но боялись, что может сделаться еще хуже. В нынешнее время ничего нельзя предсказывать. Вдобавок, узнав о «Дикой» дивизии, Иван Михайлович успел здорово встревожиться, опасаясь, что если эти войска попадут в город, то могут приступить к суровым мерам, не разбирая, кто есть кто, и достанется не только правительству, Советам или тем, кто станет на их пути, но вообще всем подряд. Все это нагоняло лишнего беспокойства и довлело над человеком.
Перспектива военного переворота, в самом деле, всколыхнула действующее правительство и политические массы, и особенно левые. А многие граждане наоборот оказались абсолютно холодны, лишь вздыхали, мол, вот, опять что-то происходит. Не привык народ, живущий долгое время без резких поворотов, к такому, что ни день, то невероятная новость. Все это вызывало новые волнения, домыслы, разговоры или просто молчаливые муки, когда ничего говорить не хочется, человек просто идет по своим делам, а на душе у него камень.
Нечаев проявлял к возникшей теме неподдельный интерес, стараясь лишь не показать свою чрезмерную заинтересованность окружающим, дабы не прослыть ярым сторонником еще одного переворота. Да и неизвестно, чем оно кончится, и как потом на него же будут смотреть. Почти все время он проводил в конторе газеты или метался по городу, узнавал вести и все верил, что это должно положить конец текущим беспорядкам.
Общество, вопреки его надеждам или ожиданиям, встретило новость тихо. Люди скорее недоумевали, и без того апатичные ко многим вопросам, кроме бытовых, они не реагировали особенно яро на новые вызовы. Газеты, конечно, писали о деятельности Корнилова и многие критиковали эти выпады, особенно газеты, склоняющиеся к Советам. Все так странно, точно не по-настоящему, такая волна грядет и никакой паники. Город устал.
Очередной день прошел для Нечаева в волнительном ожидании и тревоге. Он ничего не замечал и не обращал внимания на народ, лишь ждал и верил. Для него все оказалось сконцентрировано на личном восприятии и ожидании. Почти забывшись от суеты и томления, он мчался домой, ожидая каждый новый день с восторгом, хотя и в его душе закрадывался страх, как бы появление Корнилова не стало похоже на кромешный ад, когда город и его жители будут либо загнаны в невыносимые условия или просто убиты. Ведь как знать, что или кто управляет всем этим движением, и к чему это приведет. В таком волнении, опьянев от измышлений, он лег спать, чтобы скорее прошла очередная ночь, и настало завтра.
Утром, 27-го августа, город согревали солнечные лучи, воздух теплый и очень чистый. Один из последних летних дней точно решил немного развеять тоску, и хотя бы светом своим и теплом привнести в души граждан радость и надежду. Живописная картина открывалась в некоторых частях города, и чистое небо нависает над городом, день светлый, он блещет и сияет, и с разных сторон слышно восхитительное, простое и приятное пение птиц. Нечаев с восторгом дышал свежим воздухом, смотрел на свет и восхищался им, как явлению редкому и в этот раз, даже символичному – вот он, конец тьмы. Ольхин сам не свой поднялся с утра взволнованный, и томился от ожидания, да восторгался чему-то своему, неведомому, а Полеевы, еще не вставая, лежали рядом в кровати и просто были счастливы этим утром, в этот час.
Этот же самый день избрали праздничным, и поводом служила полугодовая отметка Февральской революции. По центру города во множестве расклеены плакаты, напоминающие гражданам о данном событии, звучали громогласные призывы к массовым митингам, концертам и собраниям. Весь город, залитый солнцем, заполнялся людьми с самого утра. Руководители Совета с рассвета выступали для рабочих с речами в разных районах города. Газеты ярко освещали грядущие события, с тем, что выпадало удовольствие прочесть множество мыслей о свершившемся, настоящем и будущем. И, невзирая на праздничный настрой, на воодушевленность от полугодовой даты, не возникало поводов объявлять все завершенным. Дело и борьба еще впереди, а потому те же газеты активно взывали к необходимости вносить пожертвования Петроградскому Совету и многое другое. Но никто не писал про Корнилова, эта тема точно угасла, ее как будто не существовало.
Нечаев шел по улицам и смотрел на окружающее с неудовольствием. Ему, конечно, приятно, что в городе спокойно, но радость, восхваление переворота он не одобрял и считал скверным делом. Такие события казались ему даже не пиром во время чумы, но чем-то еще более отвратительным, кощунственным. Все равно, что праздновать поражение, погибель. Свое мнение о революции он перекладывал грузом на все общество и считал одних откровенными негодяями, а других глупцами, не способными понять, что они радуются собственному вымиранию, а вместе с тем и вымиранию всей страны, это только дело времени. Воображение подталкивало к двум исходам: или мы сами себя изживем, либо нас захватят, хотя, впрочем, первое не исключает, а даже подразумевает второе, только несколько позже. Искренне, всей душой и мыслями он не признавал революции и не понимал, видя в ней только отрицательное явление. Так и ходил он по улицам, что совсем не менялись от года к году, но как поменялось общество. Проходя мимо аптеки Майеров, он видел, что она закрыта. Наверное, предусмотрительный немец побоялся, что праздник перейдет в погромы, и сегодня решил не искушать судьбу да устроил себе выходной, может, пошел молиться.
В городе ощущалось настроение вроде бы и праздника, но напряжение висело кругом, точно стоит лишь дать хоть самый малый повод, и все вокруг готово взорваться. Через центр шатались массы людей, среди них и простые рабочие да граждане, так и уже приспосабливающие к новым условиям проходимцы, лентяи и бездельники, торчали здесь и матросы, солдаты, дезертиры, часто студенты, даже дети. Впрочем, последние вышли скорее поглазеть. Радоваться такому они вряд ли могли, по крайне мере, искренне, ведь даже в силу возраста лишенные понимания, они не знают чего все это им стоит. Не только война, но и революция лишили их детства. В подобные периоды дети сразу же превращаются во взрослых со всеми невзгодами, на них падает неподъемный труд. Часто Нечаев видел детей в очередях с карточками, видел, как они трудятся за взрослых и знал, что дети часто заменяют родителей дома. Все страшное, что может случиться, выпало на их долю. И теперь они мелькают в разнородной толпе как зрители и невольные участники на сцене страшного театра, где каждый актер и где все, увы, по-настоящему. Не задумывался он только о том, что детям тяжело не только последние полгода.
Как хотелось Нечаеву отстраниться от всего, поверить, что очередной день-вымысел. Еще прежде представить город, заполненный революционными массами, он просто не мог. Любому человеку многие вещи кажутся непоколебимыми, но в действительности все происходит как стихия, сегодня представляется, что все под контролем и все хорошо, но совсем скоро случается такое, что своими силами не сдержать. Он закрывал на секунду глаза, но исчезало лишь видимое, он все слышал и все чувствовал. Карнавал на крови кружился неугомонно.
Он бы уже почти и забыл про Корнилова, но, добравшись до конторы, узнал, что реакция и противодействия есть, и город по-прежнему творит историю. Сегодня состоялась отставка министров-кадетов, а следом официально отстранен от должности главнокомандующего сам Лавр Корнилов. И все это могло бы показаться достаточно логичными и здравым на фоне назревающего выступления, но случилось еще одно, способное вызвать удивление. Впрочем, чему удивляться, если своих сил то и дело недостает, а сложить полномочия, а то и голову, столь безвременно, это перспектива не лучшая. Временное правительство обратилось за помощью к Советам. И те, в свою очередь, согласились встать на защиту. Хотя какой выбор мог быть у них, ведь явись в Петроград войска, и придет конец не только правительству, но и, конечно же, Советам и всему революционному движению. «Вот это развитие событий. Ох, видит бог, город ждет страшная бойня. Так гражданская война начнется» – лишь и подумал Нечаев, обдумывая приходящие новости и слухи.
Формирования обороны города развивалось со странной быстротой и даже, как будто, хаотичностью, но при этом те же Советы и сами рабочие действовали весьма эффективно. Большинство политических организаций мигом подняло все возможные профсоюзные комитеты на борьбу с Корниловым. На сторону защиты революции поднялись значительные массы, и хоть это протекало незримо для Нечаева и многих людей, кампания вышла сильной и грозной. Даже Союз печатников, не остался в стороне, и тут же издал указ бойкотировать газеты, поддерживающие Корнилова, о чем, конечно, знали в «Новом Времени», а рабочие заводов принялись формировать полноценные военные отряды.
Едва пронеслась весть о Корнилове и его ультиматуме, как в городе пошли ответные реакции, о которых сам Корнилов не знал и не догадывался. Оставаясь в Могилеве, в столице против его фигур развернули сильную кампанию, обличая его как преступника и противника не просто революции, но самого народа, его выбора, его будущего. По всему городу прошли многочисленные митинги солдат, рабочих, что стояли за революцию и готовы стоять за нее насмерть. Петроградский гарнизон не остался в стороне и, представляя собой значительную силу, мог служить опорой защитникам революции. Город вновь пошатнулся, но не от кровопролития и бойни, а от шагов и голосов людей, что готовы стоять и защищать то дело, ради которого они уже положили жизни и силы. Никакой человек не поднялся бы просто так против смертельной угрозы, если бы ему просто сказали, что так нужно, ведь это не война, не оборона земли от врагов, а защита других, но не менее значимых достижений и интересов. Город содрогался от силы тех людей, что будут защищать настоящее и будущее. Кто иной бы усомнился в искренности их, усомнился бы в значимости революции для народа и не верил, что дальше что-то возможно, в сейчас должен поверить, что ничего теперь не происходит просто так. И люди эти не безумны и не глупы, а им просто есть, во что верить и ради чего продолжать борьбу, даже против своего народа.
В то время предчувствие подсказывало Нечаеву начало войны. Очень скоро он стал опасаться этого, и не верил в легкий исход, не верил, что войска просто так войдут, и все плохое на этом закончится. Нечаев пытался осмыслить происходящее, взвесить все и понять, к чему это все приведет. Он все еще надеялся, что этот кошмар закончиться сам по себе. Вечером он опять много говорил с Ольхиным, обсуждали перспективы развития событий, толковали про текущую обстановку и все не могли прийти к единому мнению, какого ждать исхода. Вечерами на улицах тихо, как и последние дни, разве что некоторые разгоряченные люди под впечатлением от дня празднования годовщины где-то поднимали шум да что-то ломали, но в целом все протекало примерно. В ту ночь он первый раз задумался о том, что же заставляет людей стоять за революцию, что движет ими? Той ночью с ним случилось первое откровение, что, должно быть, все не просто так, не могут тысячи людей так заблуждаться и как безумные следовать за кем-то без собственных решений. Так просто к этому измышлению прийти, стоит лишь перестать всех мерить собственным восприятием.
В течение следующих двух дней в городе не выпадало возможности отметить особенной или непривычной активности. Нечаев шел по улице и слушал, смотрел, пытаясь увидеть тревогу, услышать крики или признаки паники, но ничего подобного не происходило. Да вот только видел, как на ходу из трамвая выкинули пассажира. Удивительно, так плотно набитый трамвай, а человека прямо с размаху бросили. Поспорили, знать, о чем-то, может и Корнилове.
Но это лишь на поверхности, лишь с самого краю, как бы взгляд издали. Хоть и ходишь по центру, но многие значимые дела творятся далеко не на глазах бывшей интеллигенции. Так и осталась в стороне от глаз Нечаева иная картина. Пока он думал о революции, ее сторонниках и возможных защитниках, о Корнилове и связанных с тем вещах, город готовился к обороне. Алексей Сергеевич не видел поднятых на мобилизацию солдат, не видел очередей, что три дня стояли, чтобы получить в руки оружие для обороны города. Гремели цеха заводов, поднимался дым, жар, трудись рабочие, превозмогая себя. В этом грохоте, стуке, стоне «ковались» новые единицы оружия. Путиловский завод, Сестрорецкий оружейный, старались изо всех сил. Новые винтовки выходили и сразу, без пробы, шли в руки необученных бойцов, вчерашних рабочих, горожан и местами даже преступников. Кого-то из таких защитников обучали на ходу, кого и вовсе бегом. Но подавляющая часть из них имела смутное представление об оружии. И все же, с радостью получив заветное ружье, никто уже не готов с ним расстаться, даже когда угроза исчезнет, а к этому непременно каждый стремится.
Одним из тех августовских вечеров, несколько запоздало домой возвращался Федор Полеев. Он опять ходил на встречу скромного литературного общества, где собиралась некая юная интеллигенция, или желающие такой именоваться. Они не придерживались выраженных политических взглядов, но любили вести длительные беседы о текущем моменте. Жена Федора Федоровича участие мужа в этом обществе не поддерживала, критикуя его за легкомыслие в переломный период, хоть и сама выказывая любовь к искусству, она считала, что сейчас не время для стихов. Хотя о войне и крови, боли и страдании много написано, а как воспеты французские революции, все, что вызвало опьянение от ощущения участия у самого Полеева, то тревожило жену, которая давно помышляла, что здесь небезопасно, а увлечение мужа литературными вечерами может вызвать неоднозначное восприятие в условиях нестабильного общества. Еще чего – объявят их противниками революции, и всех убьют. Но как бы то ни было, раз или два (что бывало редко) в неделю, Полеев посещал свое тайное общество, как он сам его величал. Там он набирался мнений и восприятий, через преломления философских, исторических, нравственных, литературных и художественных форм на происходящее. Люди собирались как отстраненные, так и отвлеченные и возвышенные над всем происходящим. Они много говорили, читали и выступали друг перед другом, а потом, поздно вечером, расходились и исчезали по улицам, каждый уходя в свою комнату или даже угол. Люди здесь и побогаче и победнее, всего четырнадцать человек, объединенных схожими идеями и мировоззрением. И пока Федора Полеева спасало приятное ощущение причастности к обществу, жена его тосковала в одиночестве и тревоге за мужа, к тому же могло случиться что угодно и здесь, в их доме на Садовой улице. Лихое время.
Полеев возвращался с Николаевской набережной, и путь его пролегал мимо Мариинского театра. Все время он спешно шагал, мелькая как тень мимо деревьев и домов, стараясь не встречаться лишний раз с людьми, зная, чем это может кончиться в ночное время. Он еще не слышал толком о Корнилове и не знал о готовящейся кампании по обороне, не слышал про тысячи вооруженных рабочих. Хоть и сам он оставался рабочим, но совсем не желал вечерами встречать человека с винтовкой, хоть бы и из одного класса, даже идеологически близкого. На мосту его останавливали из милиции, чинили обыск, проверку, в сущности, глумились, но поняв, что взять с него абсолютно нечего, отпустили прочь.
У Мариинского театра стояла толпа неких граждан сомнительной внешности. Бездельники, в позднее время они шатались по улицам у памятников, парков, музеев, театров. Сколько раз доводилось видеть неприятные проявления. Эстетически трудно принимать тот факт, что мимо прекрасных творений ходят ужасные люди. Не для них это создано! И всякий раз, бездумно или нацелено протягивая руку к архитектурным святыням, к великим шедеврам, к искусству, к самому богу в камне, нищие духом, знанием и нравственностью люди даже не оскорбляют творения, они всего лишь теряются на их фоне, меркнут, и порочат тот благородный облик, что формируют грандиозные монументы прекрасного Петрограда. Ведь шедевры творят не для всех, и главное – не всем они нужны. И вот собралась стая неких личностей у театра, а зачем, сами того не понимают. Но, думается Полееву, у Мариинского они гуляли не просто так, и давно бы ушли, не происходи здесь ничего стоящего. Наверное, опять, что-то показывали на сцене, а может, проводили собрание. Полеев очень болезненно переживал крушение театра, хоть и сам в нем никогда не был, на этот фрагмент культурной жизни смотрел уважительно и всегда считал чем-то возвышенным, этаким оплотом всей мировой культуры и достижением человека. Но после февраля театр в Петрограде утратил все свое прежнее великолепие и стал просто чем-то дополняющим неспокойную реальность. Культура, в старом понимании, падала все ниже, она исчезала, ее порочили и топтали, насмехались. Не вина, быть может, угнетенных людей в этом, и не рады может, да ведь рождены и взращены такими. Культуре бы и рады иные люди, ценили, но куда уж. Всякая область теперь пострадала, замерла. А в театры пришла политика, частые лозунги, крики, выступления – все это теперь и там. Спектакли могли прерывать, туда ходили все кому не лень, кто прежде в них и не бывал, теперь без разбору посещали и этот «храм» и уничтожали в нем все священное, занося с собой заразу. Театр превратился в зрелище для неразборчивого, дикого зрителя, для которого падение государства открыло новые двери, а точнее, все двери. Они ходили туда, где никто не ждал. Зритель стал толпой, и вся это неприятная толпа теперь и формировала основные зрительские лица. Осенний сезон стал продолжением тенденций, что начались весной, но теперь все только хуже.
«Театр, – полагал Федор, – нужен и дан не всем». И даже, невзирая на общество и перевороты в нем, не должно ломиться туда, где ты не смыслишь. «Боролись за лучшее, но не за порочное», – так он рассуждал. Отличаясь своеобразным снобизмом, Полеев не возвышал себя над толпой, а скорее наоборот, равняя, но имея тайную цель равенство это преодолеть, возвыситься над ней. Но он не считал варварский путь правильным. То, что теперь открылись некоторые свободы его даже скорее пугало. Полеев видел в революции плюсы, но улавливал и минусы, полагая, что все должно быть несколько иным. Набравшись невесть где представлений о том, как должна вершится революция, он с нескольким сожалением думал о народе, а точнее о том, какой же он все-таки невоспитанный, и в этом видел одну из ключевых проблем. Мысли о творчестве равнялись в его сознании с просвещением, и в этом Полеев ощущал личное призвание и за этим заранее закрепил собственное будущее.