Читать книгу Русский бунт - Никита Немцев - Страница 8
БЕССМЫСЛЕННЫЙ
III
ОглавлениеКрутясь среди битников, музыкантов и наркоманов, Лида завела пропасть друзей (особенно, на кладбищах), – а вместе с ними и историй.
– …И вот вваливаются туда мусора… – Речь шла о притоне где-то на «Полянке», вернее, это был подставной притон, настоящий – располагался в подвале через дорогу, его держали чечены, которые взяли в плен дочку одного из ментов, так что тем ничего не оставалось, кроме как организовать свой притон, чтобы переманивать клиентуру, шантажировать чечен и устраивать налёты, так вот, дело происходило в настоящем притоне, где ошивался Лукич, Лидин друг, которого она пришла звать играть в «Сегу». – Влетают, всех мордой в пол, орут: «Кокаин, героин, наркотики – где?». А Лукич стоит у стенки, ржёт. Менты ему: «Чё ржёшь? Весело тебе, да?» А он аккуратно такой достаёт правый глаз и водит им по сторонам: «Сейчас-то мы посмотрим, где эти наркоманы!» Никто же, блин, не знал, что глаз у него вставной. Но это ещё фигня. Настоящий атас начался, когда подъехал Метадон Кихот…
Эту историю я слышал уже в пятый раз.
Её лицо напоминало водопад: постоянное движение, непрерывный поток: глаз следит за одной деталью, за одной эмоцией – она уже улетела: глаз ловит другую, ловит третью, – но убегает и она.
Раз – карикатурная героиня мультфильма, не то белочка, не то птица, да нет же, утка! это утка, ко… Два – обиженная Джульетта Мазина детски надула губы и вот-вот ска… Три – древнегреческая богиня воздела кверху нос и обкусывает щёки изну… Глаза – серо-голубые… или же серо-зелёные? чтобы разгля… Губы – роскошные, налитые и полные тай… Нос – видный, несерьёзный и гордый… да какой же он гордый? он… нос… сон… кра…
Если же говорить о волосах, то Лида носила ладно сплетённые дреды (они пахли сладко и затхло) – их-то мы и красили теперь в рыжий цвет.
– А сегодня мне звонила женщина по имени Одиссея Петровна, прикинь? – (Лида работает в турагентстве.)
Провозились ужасно – два раза я сжёг ей волосы начисто: получался не янтарь, не оникс и не скромная календула, а какой-то колбасный цвет. Но Лида не огорчалась, не мешала и всё рассказывала.
Автостопы, крыши, походы, горы, жизнь в палатке, в лесах, в пустыне, на Крайнем Севере, на Камчатке, в Ростове, музыкальные фестивали, где можно целый день идти и не дойти до края – всё это было. Пять лет назад. Три года назад. Два.
– Вчера попробовала пива выпить. Ну – думаю – совсем я старуха, что ли, пиво не осилю? – Она сидела с полотенцем на голове и кофе в руках. – Две бутылки, ничего же не случится?.. Ага! Блевала дальше, чем видела! – Она коснулась чашки губами. – «Господь мне здоровье дал, а я его – просрал».
Я отпросился с работы, чтобы пройтись немного с Лидой. Мы шли по Бибирево, всё дальше и дальше уходя от салона красоты «Надежда».
– Ненавижу зимнюю Москву, – поморщила нос она. – Обязательно смоюсь на Новый год.
Раззимело: под ногами черно и хлюпает. Ленивый, как бы неохотный снег – падает и тут же тает от бессилия. Серые многоэтажки наступают, серый асфальт проглядывает тут и там, серые лужи вздрагивают, серо-серые окна, осерённое серостью небо, иссера-серые лица. Бибирево – столица серого цвета.
– Давай, что ли, в центр? – предлагает она.
Я невольно киваю. Лида продолжает вспоминать что-то своё:
– …Ну да. А когда мы понимали, что человек вот-вот отъедет, мы выносили его в подъезд и вызывали «скорую». Веществ-то полон рот, а присесть никто не хочет.
– Жёстко.
– Во-во! Но некоторых даже спасли. – Она подняла пальчик.
Убогий, угрюмый, ненужный простор вокруг – разостлался. Вон – двое пьянчужек мило привалились в беседке и курят. Дворами на Костромскую – там семиглавый храм, отстроенный бывшим бандитом во очищение души: синие и золотые вязаные шапки: дылда, крепыш и двое на подхвате – башенки напоминают братков. А там – во-о-он там, за жэдэшкой, – вот-вот вздыбятся красно-белые заводские трубы, изрыгающие бесконечные облака. И снег – под этим тусклеющим небосводом – то сумрачно оседает, то лупит по лицу. Он пепельно-сер – как будто Господь затушил сигарету.
Показалась красная «М».
– Ненавижу метро, – бросила Лида и спрятала шею.
Стеклянные двери, сшибающие ветром, обыскивающие лица работников, антитеррористические рамки – всё это правда неприветливо.
Мы спускаемся на эскалаторе: Лида стоит ступенькой выше, я еду спиной. Она отболталась – молчим неловко. Приходится говорить мне:
– Шелобей как-то мысль бросил, что Московское метро – это соборность по-советски: всем тесно, всем плохо, у каждого во рту нога его соседа. А искусство – на службе у народа… Ну, станции, то есть.
– Ну да, – говорит она и отстукивает ноготками по поручню. – Не люблю «совок».
Эскалатор кончился, поезд подошёл: вагон гудел и дребезжал. Мы стояли, забившись в угол, и слушали Лидины наушники (хороший способ не говорить и не пялиться в душные лица). Какой-то краут-рок – или типа того.
Вышли на Цветном бульваре – сразу на Садовое. Прощальные блики в окнах. Солнце, пока! Мы налево, ноги просятся вправо. Поздно. Синие сумерки насупились.
Слева – стройлеса в гирлянде. Справа – бесполезная эстакада. Машины, пыхтя, стоят в пробке. Мы их обгоняем.
– Мне нужно зайти в магазин, – сказала Лида.
– Окей, – сказал я.
– «Мир музыки», Садово-Триумфальная, – сказала Лида.
– Почему не до «Чеховской»? – сказал я.
– Пройтись, – сказала Лида.
Мы шли.
Наш бойкий шаг по зимней каше разглядывают неважного вида дома. В центре – реагенты. В центре – лужи. В центре – бесснежье. Башня – впереди: неосталинизм из пластика зажигает огни: вдруг – верхушка становится красно-сине-белым флагом.
– Первый панк был Аввакум, – сказал я.
– Да ну. Он же чисто нифер, – сказала Лида.
– Ну тогда Христос, – сказал я.
– Ты чё. Христос был хиппарём. Не, я конечно понимаю: чем мы, хиппи, не панки… – сказала Лида. – Не люблю Москву зимой.
– Такую никто не любит, – сказал я. (А сам подумал: «Вот бы зима не кончалась никогда». )
– Зимняя Москва – это ловушка, – сказала Лида.
Заговорили о Depeche Mode. Запахло говном. (Канализация.)
Пешеходы неслись по широкому тротуару на скоростях настоящего хайвэя. Большой Каретный, Лихов переулок, Каретный ряд – школьники, побрякивая ранцами, обогнали нас.
– В среду буду говорить с раввином, – сказала Лида.
– О чём? – сказал я.
– Об эмиграции, – сказала Лида.
– Зачем? – сказал я.
– Жить хочу уехать, – сказала Лида.
– А Шелобей? – сказал я. – Осторожнее на переходе!
Желтобокое таксо пронеслось безоглядно.
– Если хочет, – сказала Лида. – Если хочет – вместе поедем.
– Ты ему об этом говорила? – сказал я.
– Нет, – сказала Лида. – Это же очевидно, – сказала она.
Чёрный слепок шины на асфальте. Профиль Лиды трёт нос и чихает.
– А в том переходе мы амфетамин варили, – сказала Лида.
– Да ладно? – сказал я.
– Ну да, – сказала Лида. – Всё было, а варить негде – пришли сюда: сели, прикрывшись картонками.
Я не поверил, но не сказал.
Забежали в «Мир музыки». Нам нужно казу! Здесь вообще-то не зоомагазин! Дудочку казу! Что же вы сразу не сказали? Спешим! Куда мы спешим, Лида? Потом скажу!
– Лид, я ж ненадолго отпросился, – сказал я.
– Не ссы, – сказала она.
Толстый лысый дядька, идя мимо роялей, уже несёт ей дудочку странной формы: эсминец с приделанным раструбом: ка-зу.
Выбегаем на улицу. Снег перестал. Машины едут и матерятся.
– Точняк! Мне ж Пузу джойстик отдать надо! – сказала Лида.
– Какому Пузу? – сказал я.
Пузо ждал на Пушкинской площади. Мы были в километре от неё. Велосипеда под рукой не оказалось – ломанулись через переулки.
Печально длинный бирюзовый дом: один этаж. На подкрышке – сосульки расплакались. Поворот. Проход. Ещё поворот. Везде одно и то же: путаный клубок и хаос домов.
– Мы заблудились, Эл! – сказал Лида.
– Не боись! – сказал я.
Обломки красного лезлого кирпича – что-то сносили. На боку дома незакрашенными кирпичами нарисован уже снесённый корпус: башенкой. Где-то у её глотки – граффити: ЗАЧЕМ?
Постояли.
Посмотрели.
Низачем. Дальше!
Старопименовский переулок.
– А что с работой? – сказал я.
– Работа – такое барахло, – сказала Лида.
– В смысле? – сказал я.
– Заработать денег на отпуск, заработать денег на пенсию, заработать денег на гроб, – сказала Лида. – Угар, ага.
– Такие дела, как сказал бы Воннегут, – сказал я.
– Ты вообще не работай, – сказала Лида. – От этого появляются деньги, – сказала она. – А с ними – несчастье.
В двух шагах от нас – убегала Тверская. Москва – циферблат часов на волосатой руке сомнительного господина: Тверская – минутная стрелка, Арбат – часовая. И тянется стрелка поджарая – крутится, спешит! спешит жить, раскидывает по бокам магазины, прохожих, гоняет туда-сюда дорогие, дешёвые автомобили; особняки, товарищи, снобы-модернисты – такие дома.
Фонари зажглись украдкой: гирлянды развисли по ним – да это же бокалы медовухи! – нам некогда пить.
У похожего на аккордеон дома «Известий» нас поджидал Пузо. Глаза красные, борода безобразная, сам – тоньше, чем спичка. Он закатывал рукава и штанины, снимал шапку и снова надевал, – не прекращая, он чесался, самым основательным образом.
– Ты чего чешешься? – сказала Лида.
– Давно не мылся, – сказал Пузо.
Лида всучила ему одолженный когда-то сто пятьдесят лет назад джойстик, схватила меня за руку и потанцевала дальше.
– А давай на качели, на «Маяковской»? – сказала она.
– Лида!.. – попытался сказать я.
Через дорогу от нас старички играли сёрф.
Огромные, неуклюжие качели – напротив консерватории. Памятник Маяковского раньше не был такой огорошенный: поставили качели – стал.
Даже оказались свободные. Раскачиваемся сильно и весело. Вдруг – ноги задраны кверху. Падаем, падаем! Бух! Прямо на спину. Смеёмся.
Дальше.
Теперь в синагогу. Знакомыми переулками – не попасть на Патриаршие! только не на Патриаршие! – (там скука) – выходим к Большой Бронной. Студенты спросили, как пройти к легендарной чебуречной на «Тверской». Вот так, вон туда, а потом налево. Не за что!
– Мы с Пузом как-то на Байконур пролезли. Смотрели, как ракету пускают, – сказала Лида.
– Прикольно, – сказал я.
Красный свет, передышка (Лида никогда не идёт на красный свет; а вдруг дети? а как им объяснишь? что взрослым можно, а им нельзя? но опять ложь получается и как всегда). Водопад продолжает движение: она дует губы смешливо.
– Ну, рассказывай, – говорит Лида.
– Что рассказывать? – говорю я.
– Всё рассказывай, – говорит она.
Зелёный свет. Слава Богу, можно не рассказывать!
За пуленепробиваемым – с наклоном – стеклом спряталась звезда Давида: тут квартируют хасиды. Лида забежала и сказала ждать.
Я пинал камешек. В этих районах снуют деловитые люди с кейсами: у них можно стрельнуть «Кэмел» или «Парламент» – если повезёт. Хорошо, что не курю. Хорошо, что это в прошлом. Хорошо, что прошлое прошло. Прошло – и ничего не происходит.
Лида выбежала – двинулись дальше.
– Ты с раввином говорила? – сказал я.
– Нет, книжку купила, – сказала она.
– Какую? – сказал я.
– «Хасидские истории», – сказала она. – Мне вообще стрём говорить с раввином. У меня ж татуировки. А это как бы нельзя.
Особняк с готическими понтами, хилый ажурный домик… Здесь начинаются тихие, дряхлые районы. Мимо Шолом-Алейхема, в узкий, скупо освещённый проход. Жёлтая церковь, где Пушкин венчался. Ножовый переулок – маленькие солдатики на козырьке. Поварская – концертный зал: неземное «до» уносится вверх.
– Короче, у ребят дэрэ, мы поздравимся и пойдём, – сказала Лида.
– Подожди. Подожди. Стой, – сказал я.
Хлебный переулок, самый его конец. Стоять у двухэтажных сизых домиков, прямо на проезжей части (машины тут не ездят – брезгуют): возле Исландского посольства и непонятного бетонного гроба, взглядом следуя за вихором нанесённого на мокрую дорогу снега, – натыкаться на сталинскую высотку, густо пожелтевшую, чёрным небом объятую. И тишина. И далёкие отзвуки голосов, машин, музыки. Как будто кто-то заводит граммофон. Как будто очень старая Москва. А оглянуться – там перспектива фонарей и старичок с старушкой, дрожа, переходят дорогу.
– Если бы палатку можно было ставить не в поле, а в секунде – я бы поставила её прямо здесь. – Лида улыбалась. – Хорошо же не работать?
– Хорошо, – сказал я.
И понеслись.