Читать книгу Свидетели войны. Жизнь детей при нацистах - Николас Старгардт - Страница 7
Часть I. Домашний фронт
1. Немцы на войне
ОглавлениеУтром 1 сентября 1939 г. Янина вышла из уборной в дальнем конце сада, принадлежавшего ее бабушке и дедушке, и увидела два кружащих над головой самолета. На звук пулеметных очередей из дома выбежали родители, бабушка с дедушкой и братья. Потом все они снова бросились в дом, чтобы послушать радио. Они успели услышать объявление о том, что на рассвете Германия напала на Польшу, потом батареи разрядились, и голос диктора смолк. «Дедушка повернул переключатель и обвел взглядом наши полные ужаса лица, – записала десятилетняя Янина в дневнике в конце того долгого дня. – Потом он встал на колени перед образом Иисуса Христа и начал громко молиться». Вся семья повторяла «Отче наш» вслед за ним. Янина проводила летние каникулы у бабушки и дедушки в маленькой деревеньке Борова-Гора и со дня на день должна была вернуться с родителями в Варшаву – школьные занятия начинались 4 сентября, и она с радостью предвкушала, как ей купят обещанный комплект новых учебников. Десятилетняя девочка поняла: произошло нечто важное, но у нее еще не было отчетливого представления о том, что такое война. Даже те взрослые, которые пережили в Польше Первую мировую войну, не могли себе представить, какой окажется Вторая мировая [1].
В том сентябре начало нового осеннего семестра сорвалось во многих странах Европы. В Германии школы оставались закрытыми даже после окончания летних каникул – в них открыли временные мобилизационные центры, и дети крутились у ворот, стараясь хоть краешком глаза взглянуть на резервистов, прибывавших на регистрацию. В тихом сельском Эйфеле к западу от Рейна все друзья завидовали двум девочкам, которым разрешили стоять на деревенской площади с мешком яблок и бросать яблоки проходящим мимо солдатам. Увы, для многих детей постарше, таких как шестнадцатилетняя Гретель Бехтольд, ажиотаж вскоре угас: французы не сделали на линии Зигфрида ни единого выстрела, и ей вскоре пришлось вернуться в школу [2].
После того как в городах Германии по ночам начали отключать уличные фонари и затемнять окна, в них воцарилась тьма, какой не бывало с доиндустриальной эпохи. В Эссене маленькие девочки играли в ночных сторожей, обходивших улицы и напоминавших людям, чтобы они погасили свет, криком: «Затемнение! Затемнение!» Но слишком скоро занятия начались снова. Дети бежали в школу, и на плечах рядом с ранцами у них болтались противогазы, а на дом им задавали написать о затемнении и других мерах гражданской противовоздушной обороны. На неосвещенных улицах сталкивались трамваи и грузовики, пешеходы падали с тротуаров – спустя четыре месяца после начала войны одного мальчика из Гамбурга больше всего поражало то, насколько в городе стало больше дорожных аварий [3].
В сентябре 1939 г. в Германии никто не ликовал так, как это было в августе 1914 г., каким бы мимолетным ни был тогда на самом деле этот общественный экстаз. Даже горячо поддерживавшие нацистов семьи не вполне понимали, как относиться к началу войны. Четырнадцатилетняя Лизе из Тюрингии в Центральной Германии, слушая по радио речь фюрера в рейхстаге, визжала от удовольствия. Но уже через две недели после начала войны она спрашивала отца, каковы, на его взгляд, их шансы довести дело до скорейшего завершения:
Если мы вступим в настоящую войну с Англией, не кажется ли тебе, что она продлится не меньше двух лет? Потому что англичанин, начав войну, вкладывает в нее все силы и средства и мобилизует всю свою империю, и англичанин пока еще ни разу не проигрывал войны [4].
Ее отец, офицер запаса, решительно поддерживавший режим, согласился с ней. Как и следовало ожидать от человека, имевшего опыт ужасных кровопролитных сражений Первой мировой войны, он сказал ей, что решающую роль снова будет играть Франция. Тем временем мать Лизе купила хороший радиоприемник Telefunken-Super, и они повесили рядом с ним карту Польши, чтобы после каждого выпуска новостей отмечать продвижение немецких войск с помощью маленьких флажков со свастикой, так же, как делали во всех школах Рейха [5].
С началом немецкого наступления на рассвете 1 сентября вермахт обнаружил, что польская армия находится в разгаре мобилизации. Обладая преимуществом внезапности, люфтваффе уничтожило на земле значительную часть из 400 самолетов польских ВВС, в большинстве своем устаревших, и немедленно захватили господство в воздухе. Затем 2000 самолетов люфтваффе принялись отрабатывать новую военную тактику, поддерживая немецкую армию на поле боя, – 60 хорошо вооруженных немецких дивизий перешли границы Восточной Пруссии на севере, Словакии и недавно оккупированных чешских земель на юге и развернули широкий фронт на западе от Силезии до Померании. Защищать такие границы было невозможно, и 6 сентября польское верховное командование отказалось от этих попыток. Даже для того, чтобы удержать хотя бы крупные промышленные и городские центры, полякам пришлось бы чрезмерно рассредоточить свои 40 плохо оснащенных дивизий и 150 танков. Вермахт же мог выбрать поле боя по своему усмотрению и направить туда свои 2600 танков [6].
Тем временем немцы стекались в кинотеатры, привлеченные не столько художественными фильмами, сколько военной кинохроникой «Немецкого еженедельного обозрения» (Wochenschau), которую показывали в начале каждого сеанса. Их ждало ошеломляющее, головокружительное новое зрелище: аэрофотосъемку впервые опробовали еще во время Первой мировой войны, но теперь она дала зрителям возможность почувствовать, как будто это они сами устремляются вниз в яростном пике со скоростью более 150 м/с. В кои-то веки полицейские отчеты показывали, что аудитория полностью удовлетворена: немцы наблюдали за польской кампанией глазами пилотов немецких пикирующих бомбардировщиков. Маленькие дети в Эссене выстраивались в очередь, чтобы спрыгнуть с курятника, крича: «Штукас!» и подражая пронзительному реву бомбардировщиков. В конце сентября 1939 г. хорошо осведомленный американский журналист Уильям Ширер не смог найти в Берлине «даже среди тех, кто недолюбливал режим, никого, кто видел бы что-то плохое в уничтожении Германией Польши» [7].
Марион Любен из Эссена, как и многие другие немецкие подростки, вела военный дневник. 3 сентября она сделала запись о взятии Ченстохау (Ченстохо́ва), 6 сентября написала, что «промышленный район Верхней Силезии практически не пострадал от рук немцев», а 9 сентября ее сводка гласила: «Занята Лодзь. Фюрер в Лодзи». В своих записях эта четырнадцатилетняя девочка подражала отрывистому напыщенному языку бюллетеней вермахта, адресованных тылу. Как большинство жителей страны, Марион, должно быть, неотлучно сидела у радио, завороженно смотрела первые кадры кинохроники и некоторое время упивалась ощущением победоносной силы – но сама война происходила где-то далеко и не вызвала никаких особых эмоций. Только в октябре 1940 г., когда рядом с ее домом упали первые бомбы, в своей военной хронике она стала говорить от первого лица [8].
5 октября 1939 г. Варшава сдалась, и боевые действия закончились. Но уже к середине октября в Германии почти перестали обсуждать Польшу, и действующему под прикрытием корреспонденту немецких социал-демократов «не удалось найти ни одного человека, который еще говорил бы о “победе”». Некоторые надеялись, что ныне, когда спор о Польше урегулирован путем расчленения страны, можно восстановить мирные отношения с западными державами. Гитлер подыграл этим настроениям в обращении к рейхстагу 6 октября. Снова подчеркнув, что у него нет территориальных претензий к Англии и Франции, фюрер дал понять, что с распадом Польши исчез и casus belli (повод к войне). Немецкая публика приняла этот посыл намного ближе к сердцу, чем французская или британская. Когда Даладье и Чемберлен отвергли протянутую Гитлером оливковую ветвь, многие немецкие граждане вслед за Лизе и ее отцом решили, что примирению помешала главным образом неуступчивость британцев. В середине октября дети распевали на улицах комические частушки о Чемберлене и кривлялись, подражая его знаменитой манере ходить с зонтиком [9].
Хотя режим упорно настаивал, что конфликт начался не с нападения Германии на Польшу, а с объявления войны Британией и Францией 3 сентября и что немецкое правительство всеми силами старалось его прекратить, было совершенно ясно: внутри страны война пока еще не пользовалась большой популярностью. Даже некоторые военачальники открыто предупреждали Гитлера, что Германия не может рассчитывать на победу над Францией и Британией. Внешнеполитические успехи Гитлера в три предвоенных года во многом изменили общественное мнение, но не избавили людей от глубоко укоренившегося страха перед войной. Когда в 1936 г. немецкие войска перешли Рейн, в рабочих районах, ранее известных антинацистскими настроениями, впервые вывесили флаги со свастикой. Мало кто возражал против отмены условий, которые союзники наложили на Германию и Австрию после их поражения в 1918 г. Такие достижения Гитлера, как отмена бисмарковского «малогерманского» объединения 1871 г. и возвращение Австрии в «Великогерманский рейх», одобряли даже социал-демократы Германии и Австрии. В конце концов, они сами пытались добиться того же в конце Первой мировой войны, но им помешали союзники. Чем бы ни руководствовались немцы – исповедовали они пангерманское кредо возвращения всех немцев «на Родину» в Рейх или считали возможным восстановление территорий Пруссии и Австрии в границах XVIII–XIX вв. за счет восточноевропейских государств-правопреемников, или просто поддерживали нацистскую концепцию колонизации нового «жизненного пространства», – в 1938–1939 гг. немногие из них принципиально возражали против претензий Гитлера на Чехословакию и Польшу. Успех породил новые амбиции и вызвал общий рост самодовольства среди населения [10].
Но кризис в Чехии длился достаточно долго (с мая по октябрь 1938 г.), показав, насколько немецкий народ на самом деле опасался нового конфликта масштабов Первой мировой войны. В разгар кризиса, 27 сентября 1938 г., власти устроили в Берлине грандиозный военный парад, чтобы продемонстрировать миру мощь Германии. Однако на параде не было толп зрителей, а случайные прохожие буквально ныряли в подъезды, чтобы избежать этого зрелища. Через три дня, когда было подписано Мюнхенское соглашение, Гитлер в приватной обстановке бушевал, что его «обманули» с этой войной, но почти все остальные испытывали глубокое облегчение. Чтобы направить общественное мнение в нужное русло, Геббельсу пришлось дать немецкой прессе четкие указания, потребовав напомнить населению об «имеющих всемирно-историческое значение» мюнхенских достижениях.
То, чего немцы боялись в сентябре 1938 г., произошло в сентябре 1939 г. 1 сентября Гитлер выступал перед рейхстагом. Отряды штурмовиков выстроились по обе стороны его маршрута от рейхсканцелярии до Оперного театра Кролла, но толпы горожан старались держаться подальше. Та же картина наблюдалась в других крупных городах. Улицы оставались пустыми и безлюдными. Период мирных чудес фюрера резко закончился. На работе, в школе и дома немцы предпочитали собираться вокруг радиоприемника [11].
Память о кровопролитиях и хроническом дефиците Первой мировой войны пронизывала национальное сознание, и люди из всех слоев общества, как иронично заметил один социал-демократ в тайно составленном обзоре общественного мнения, «говорили о продовольствии гораздо больше, чем о политике. Каждый человек всецело поглощен тем, как получить свой паек и можно ли получить еще что-нибудь сверх того». Всего через несколько недель после введения системы карточек воскресные поезда переполнились людьми, уезжавшими из городов, чтобы запастись продуктами в сельской местности. Подростки даже не удосуживались перед отъездом сменить униформу гитлерюгенда на повседневную одежду. В Кёльне распевали веселые песенки, высмеивая неспособность местного гауляйтера Йозефа Гроэ подать горожанам пример скромной жизни. Жители многоквартирных домов, которым удалось накопить запасы мыла, одежды или (самое лучшее) обуви, начали опасаться, что соседи донесут на них в полицию. Люди, до этого дважды терявшие все свои сбережения, боялись инфляции военного времени и спешили превратить наличные в то, что позднее можно было использовать для обмена. Все не подлежащие распределению по карточкам предметы роскоши, такие как меха, оказались быстро распроданы. К октябрю 1939 г. окрепло убеждение, что страна не сможет продержаться так долго, как в предыдущей войне, «потому что есть уже нечего». Только солдаты, согласно общему мнению, получали достаточно [12].
Ворчания и опасений недостаточно для революции, однако гестапо не собиралось рисковать и быстро арестовало всех бывших депутатов рейхстага от левых. Социалистам, последние шесть лет надеявшимся, что война приведет к свержению нацистской диктатуры, в конце октября 1939 г. пришлось признать, что для этого потребуется гораздо больше, чем дефицит некоторых продуктов: «Только если настанет голод, и они начнут нервничать, и прежде всего если западным державам удастся добиться успехов на Западе и оккупировать значительную часть территории Германии, наступит подходящее время для революции». Но такие условия возникли только в начале 1945 г., а к тому времени произошло много других событий, в свете которых революция в Германии стала крайне маловероятным исходом войны. По крайней мере, в этом отношении желание Гитлера сбылось – «второй 1918 г.» так и не наступил [13].
Пока же правительство делало все возможное, чтобы убедить население в том, что с началом войны в их жизни почти ничего не изменилось. Газеты пестрели первыми яркими фотографиями из охваченной войной Британии, запечатлевшими длинные очереди лондонских детей, отправляющихся в эвакуацию с чемоданчиками, противогазами и картонными бирками на шеях, однако в самой Германии никакой массовой эвакуации детей из городов не проводили. Герман Геринг был настолько уверен в силах созданного им люфтваффе, что шутил: если хотя бы на один немецкий город упадут бомбы, пусть люди называют его Мейером[1]. По-прежнему надеясь договориться с Британией о мирном урегулировании, Гитлер подчеркнуто оставил за собой право распорядиться о начале того, что он сам называл «устрашающими бомбардировками» гражданского населения [14].
Осознавая превосходство люфтваффе, британское правительство было не готово наносить воздушные удары по немецким гражданским или промышленным объектам, опасаясь навлечь на себя месть Германии. Поэтому, несмотря на все сведения о немецких бомбардировках польских городов, в первую зиму войны Королевские ВВС в основном ограничивались тем, что разбрасывали над Германией миллионы листовок, в которых объясняли причины войны в надежде завоевать сердца и мысли немцев. Одну такую листовку подняла в Эссене Карола Рейсснер, и ее недоумение быстро сменилось возмущением. «Они явно пытаются посеять недовольство среди населения, – писала она родственникам и многозначительно добавляла: – Очевидно, это еврейские уловки». Эта мысль пришла ей в голову совершенно естественно, ведь она много лет слышала, как евреи манипуляциями и обманом прокладывают себе путь к власти и влиянию в Германии. В шквале публикаций, среди которых была красочная фотоколлекция Die verlorene Insel («Обреченный остров»), немецкая пропаганда распространила этот образ на Британию, разоблачая еврейского торгаша, свежеиспеченного аристократа из городских финансовых кругов, в качестве подлинного врага, деловито заводящего скрипучий часовой механизм английской классовой системы и эксплуатирующего «кровных братьев» немцев на другом берегу Северного моря [15].
9 ноября 1939 г. по Германии распространилась новость о том, что накануне вечером на фюрера совершили покушение. В 21:20 в мюнхенской пивной, где «старые бойцы» нацистского движения собрались отпраздновать очередную годовщину «Пивного путча» 1923 г., взорвалась бомба. Всего за 10 минут до этого Гитлер отбыл, чтобы успеть на поезд обратно в Берлин, но в результате взрыва бомбы восемь человек погибли и 64 получили ранения. Во многих местах на предприятиях созвали специальные собрания, в школах собрали детей, чтобы поблагодарить за чудесное избавление фюрера и спеть лютеранский гимн Nun danket alle Gott («Теперь благодарим все Бога»), сочиненный в честь окончания Тридцатилетней войны [16].
Застигнутые врасплох, потрясенные и разгневанные, даже представители религиозных и рабочих кругов, у которых были свои причины ненавидеть нацистов, сплотились вокруг властей. Люди ожесточенно поносили тех, кого считали ответственными за нападение – «англичан и евреев», – и ожидали возмездия для тех и других. Всего за год до этого, на таком же собрании старых нацистов в пивной Геббельс призвал к общенациональному еврейскому погрому, обвинив всех евреев разом в убийстве сотрудника немецкого консульства в Париже, которое совершил один польский еврей. В «Хрустальную ночь» более 90 евреев были убиты на месте, 25 000 отправлены в концентрационные лагеря, где сотни из них погибли. Но теперь, после того как заговорщики замыслили убить самого фюрера, ничего не произошло. На нидерландской границе арестовали двух британских агентов, но газеты ограничились тем, что направили обвиняющий перст в сторону Британии. Нового еврейского погрома в ноябре 1939 г. не случилось. Если в прошлом году в городах с крупными еврейскими общинами, таких как Франкфурт или Берлин, общественность была потрясена бессмысленным насилием и разрушениями, то теперь на евреев никто физически не нападал. Вместо этого соседи начали тихо травить их в своих кварталах – немецкая нация, постепенно консолидировавшаяся в ожидании войны, отторгала от себя евреев [17].
В 1939 г. из Германии эмигрировали 82 % еврейских детей младше 16 лет. Даже консервативные и националистически настроенные немецкие евреи после ноябрьского погрома 1938 г. и последовавшей за ним экспроприации еврейских предприятий осознали, что их независимое существование в Германии невозможно. Если до этого Нюрнбергские расовые законы позволяли некоторым религиозным евреям считать, что к их культурной самобытности будут относиться с уважением, то теперь эта иллюзия развеялась. В ходе спасательной операции «Киндертранспорт» 10 000 несовершеннолетних еврейских детей были доставлены из Германии, Австрии и Чехословакии в Великобританию [18].
В 16:00 2 сентября 1939 г. Клаус Лангер покинул Эссен с большим чемоданом и рюкзаком. Тем утром пришла телеграмма от организации «Помощь еврейской молодежи», в которой говорилось, что он должен приехать в Берлин и быть готовым на следующий день отправиться в Данию. Его родителям, которые отказались от планов эмигрировать всем вместе, пришлось поспешно проститься со своим единственным сыном. Как отметил в дневнике пятнадцатилетний Клаус, расставание было «коротким и трудным». Он понятия не имел, когда снова увидит своих родителей, и мрачно размышлял, что «быть евреем на войне в Германии – значит быть готовым к худшему». Короткий переход на пароме через Балтийское море из Варнемюнде в Гедсер на следующий день прошел отлично. Позднее Клаус узнал, что это было последнее вышедшее в море судно с немецкими пассажирами, поскольку через несколько часов Великобритания и Франция объявили Германии войну. Оказавшись в безопасности в Дании, Клаус снова взялся за перо 8 сентября. Его мысли обратились к родителям и бабушке, которых ему пришлось оставить в Эссене, – и от этого, как он обнаружил, «на душе становится очень грустно» [19]. Пик еврейской эмиграции пришелся на 1939 г.: за это время, подгоняемые впечатлением от погрома 1938 г. и вновь возникшего страха перед войной, Германию покинули 78 000 евреев. Но не всем удавалось преодолеть огромные бюрократические и финансовые препятствия, связанные с выездом из страны или получением въездных виз в другие страны. К началу войны в Рейхе оставалось 185 000 зарегистрированных евреев, что составляло примерно 40 % еврейского населения по состоянию на 1933 г. Еще 21 000 человек из этой стареющей и беднеющей общины, сосредоточенной в основном в городах, особенно в Берлине и Франкфурте, успели уехать до того, как в октябре 1941 г. эмиграция была полностью запрещена. Но к тому времени 30 000 беженцев снова попали в руки немецких завоевателей, и накануне «окончательного решения еврейского вопроса» 25 000 еврейских детей, подростков и молодых людей в возрасте до 25 лет по-прежнему находились в ловушке Старого рейха – в германских границах 1937 г. [20]
С введением 28 августа 1939 г. продовольственного нормирования евреи снова оказались в центре внимания. Их продовольственные карточки, помеченные буквой «J» (Jude), напоминали соседям, другим покупателям и продавцам о необходимости соблюдать множество новых правил, определявших, где евреи могут делать покупки и какие продукты им покупать запрещено. Местные власти устанавливали собственные ограничения, чтобы евреи не доставляли неудобств немецким покупателям. В Бреслау евреям разрешалось делать покупки только с 11 до 13 часов. В Берлине им отводилось для этого время с 16 до 17 часов – одной маленькой девочке, собравшейся выйти из своего многоквартирного дома с сумкой для покупок, решительно преградила дорогу соседка. Указав на большие часы, висевшие по диагонали на другой стороне улицы перед аптекой и показывавшие, что до четырех часов оставалось еще несколько минут, женщина встала у девочки на дороге и строго заявила: «Тебе еще нельзя выходить в магазин, я не выпущу тебя отсюда» [21].
В магазинах начали вешать объявления, предупреждавшие, что евреям не продают дефицитные продукты. В повседневную жизнь закрадывалось все больше ограничений. Между погромом 9 ноября 1938 г. и началом войны было издано 229 антиеврейских указов. С начала войны до осени 1941 г. власти вырабатывали отдельный антиеврейский вариант для каждой новой меры, регулировавшей жизнь немецкого тыла, и издали еще 525 отдельных указов, ограничивавших повседневную жизнь евреев. Им запрещалось покупать нижнее белье, обувь и одежду даже для детей-подростков. Они должны были сдать властям всех домашних животных, радиоприемники и проигрыватели. Деду Томаса Геве, бывшему армейскому врачу, ослепшему во время Первой мировой войны, было трудно обходиться без своего кристаллического радиоприемника и наушников – он больше не мог следить за событиями. Этот горячий патриот Пруссии, ассимилированный немецкий еврей, любивший под настроение петь своему десятилетнему внуку старую солдатскую песенку Ich hatt’ einen Kameraden, оказался заперт в безмолвном мире – слепой старик, не способный понять, как изменилась его родина [22].
Но юному Томасу жизнь по-прежнему казалась захватывающей. Мальчишки из его квартала не стали бы играть с ним, зная, что он еврей. Но, отправляясь в другие районы, где у него не было знакомых, он мог наслаждаться анонимностью улицы и присоединяться к играм других берлинских детей. Кроме того, найти товарищей по играм ему помогали друзья – наполовину евреи. Война пока еще не сильно повлияла на обычные игры большинства берлинских мальчишек. С приближением Рождества дети подолгу стояли у витрин магазинов, прижимаясь к ним носами, или ходили гулять в большие универмаги. В самом большом универмаге Берлина, KaDeWe, Томас Геве с изумлением рассматривал витрины, в которых воссоздавались сцены из фильмов. Но чаще всего дети приходили туда посмотреть на самую большую в Берлине коллекцию фигур сказочных персонажей в натуральную величину и на огромные армии игрушечных солдатиков. Весной, как только тротуары очищали от снега и льда, Отто Прешер и его товарищи из рабочего квартала Кройцберг высыпали на улицы, чтобы поиграть с волчком: они подхлестывали его кнутиком, заставляя перепрыгивать с одной широкой тротуарной плитки на другую. Летом они привычно бегали босиком за телегами поливальщиков, то забегая под струи воды, то ловко уворачиваясь от них. В поставленных около бордюров корытах, из которых пили лошади, запряженные в подводы пивоваров, дети запускали кораблики, сложенные из выброшенных газет [23].
На школьных площадках мальчики, охваченные неведомой девочкам манией, лихорадочно менялись сигаретными карточками: собравшись по двое, они склоняли головы над стопками карточек и перетасовывали их, удовлетворенно бормоча: «Эта есть, эта есть, эта есть…», пока им не попадалась новая карточка, которую они могли бы обменять. Даже шестиклассник Дирк Зиверт собрал три альбома сигаретных карточек Reemtsma, посвященных искусству эпохи Возрождения и барокко, не говоря уже о захватывающих сериях «Германия пробуждается» и «Адольф Гитлер». Томас Геве в этом смысле ничем не отличался от других мальчиков, за исключением того, что в течение нескольких месяцев до начала войны у него была возможность коллекционировать английские сигаретные карточки. Отец Томаса, ожидавший, что семья вскоре переедет к нему в Британию, летом 1939 г. делал необходимые приготовления и попутно переписывался с сыном, присылая ему сигаретные карточки с выдержками из энциклопедий. Мысль о том, что мир можно разделить на подобные информационные капсулы, оказала глубокое влияние на Томаса. В конце войны, снова начав связывать нити своей жизни в Бухенвальде, он вспомнил об этой идее, когда искал способ поделиться своими знаниями с отцом. Но никакие сигаретные карточки не могли бы рассказать о том мире, из которого он вышел, – для этого ему потребовалось начать говорить самому [24].
Хотя в 1939 г. Томасу приходилось скрывать свое еврейское происхождение, чтобы найти немецких товарищей по играм, большинство немецких детей в это время уже не имели прямых контактов с евреями. Нюрнбергские расовые законы 1935 г. закрыли для евреев доступ в «немецкие» школы, но еще раньше многие ученики-евреи ушли сами, спасаясь от дискриминации и издевательств. Антисемитизм быстро положил конец смешанным бракам, а молодежь из еврейской общины, заметно окрепшей в годы Веймарской республики, отныне стремилась завязывать дружеские и романтические отношения в своей среде. После массового исхода еврейской молодежи с волной эмиграции, последовавшей за погромом 1938 г., немецкие дети стали еще меньше контактировать с еврейскими детьми своего возраста: в больших городах они видели в основном пожилых и постепенно бедневших еврейских мужчин и женщин. В Нюрнберге Гуго Ридл написал к Рождеству 1938 г. удостоенное премии эссе о евреях. В нем одиннадцатилетний мальчик с одобрением цитировал местного гауляйтера Юлиуса Штрайхера и его ожесточенно антисемитский еженедельник «Штурмовик» (Der Stürmer), повторяя подхваченные в нем клише. Упомянув в начале эссе о «коварстве», «лживости» и «кровожадности» евреев, Гуго заявлял, что «Германия неизменно хочет мира», в то время как «еврей повсюду разжигает войну», а «после того, как еврей застрелил секретаря посольства в Париже, гнев товарищей по нацизму стал безграничным. Они разгромили еврейские предприятия. Теперь еврею приходится собирать свои пожитки и уезжать за границу». Рисунок Гуго, изображающий еврея в домашнем халате, вытирающего лысину носовым платком и сжимающего дорожную сумку, словно сошел прямиком со страниц «Штурмовика» [25].
Не все дети так же воодушевленно воспринимали эту разновидность нацистского антисемитизма, но в целом она встречала мало сопротивления. В школах, в гитлерюгенде, из радиопередач, а часто и в семье молодые люди усваивали негативное отношение к евреям. Переехав в Мюнхен в январе 1939 г., семья Вайсмюллер обнаружила у себя в соседях евреев. Каждый день, когда десятилетний Рудольф в форме юнгфолька возвращался из школы, добрая старая фрау Вольфсхаймер здоровалась с ним на лестничной клетке, и он отвечал: «Grüss Gott, Frau Wolfsheimer», а зимой снимал шапку. Она протягивала руку, чтобы погладить его по волосам, и он внутренне вздрагивал, как будто ее прикосновение было заразным. К большой зависти Рудольфа, его старший брат Гельмут в 1933 г. вступил в юнгфольк (младшее отделение гитлерюгенда для детей от 10 до 14 лет), и Рудольф, которому тогда было всего четыре года, следующие шесть лет провел в мечтах о такой же униформе, кисточках и, самое главное, кортике. Теперь и он их заслужил, а попутно оба мальчика узнали, что на уроках музыки в школе им нельзя играть Феликса Мендельсона, «потому что еврей не может думать, как немец». При всей симпатии к фрау Вольфсхаймер Рудольф чувствовал, что между ними стоит непреодолимый барьер [26].
Война придала обычной деятельности гитлерюгенда дополнительный смысл. Детей в городах отправляли собирать вторсырье для промышленной переработки или раздавать помощь нуждающимся в рамках нацистской программы «Зимняя помощь». Они ходили в лес и собирали огромное количество лекарственных трав, особенно ромашки и крапивы, из которых, как им говорили, будут делать мази. Поскольку школы и гитлерюгенд сотрудничали, эти мероприятия проводили регулярно каждую неделю, отводя на них время после уроков или в субботу утром, и дети чувствовали, что вносят свой вклад в военную экономику. В Гамбурге Ганс Юрген Харнак и его одноклассники собирали у соседей кости, которые затем отправляли на фабрику в Люнебурге для переработки в костную муку. Все это было необходимо, серьезно объяснял Ганс в своем школьном сочинении, потому что после «мировой войны Германия потеряла свои колонии – их захватила Англия. Так что нам приходится самостоятельно добывать для себя сырье». В первый год войны ученики другой гамбургской школы собрали 2054 килограмма костей; школьники, уклонявшиеся от этих сборов, могли ожидать наказания от своих учителей. В апреле 1940 г. власти уже выражали беспокойство в связи с тем, что люди, желая «принести жертву фюреру», отдают на сбор металлолома ценные произведения искусства [27].
Тем временем Томас Геве и его уличные товарищи начали собирать совсем другие вещи – они выпрашивали у прохожих значки. В каждой организации, занятой собирательством на благие цели, раздавали миниатюрные значки в виде резных деревянных кукол, самолетов, пушек или снарядов. Такой значок, приколотый на лацкан пиджака или пальто, показывал, что его владелец внес вклад в общее дело. Когда мальчики останавливали людей на улице и спрашивали, могут ли они получить эти значки, многие взрослые думали, что это просто часть очередной кампании по утилизации и переработке [28].
В марте 1939 г. членство в гитлерюгенде стало обязательным для всех подростков в возрасте от 14 до 18 лет, а последние крупные конкуренты нацистов – католические молодежные организации – были уничтожены. С апреля 1940 г. всех десятилетних мальчиков и девочек обязали вступить в юнгфольк или юнгмёдельбунд (младшие отделения гитлерюгенда и Союза немецких девушек) и на церемонии посвящения принести клятву верности фюреру:
Фюрер, ты наш командир! Мы выступаем во имя тебя. Рейх есть цель нашей борьбы, ее начало и конец [29].
Хотя многие родители, особенно придерживавшиеся строго католических, социал-демократических или коммунистических взглядов, были не в восторге от зачисления своих детей в такие организации, на самих подростков чувство сопричастности чему-то большему и облачение в униформу оказывали мощное влияние. Одна берлинская девочка очень расстроилась, когда родители отказались купить ей форму после того, как весь ее класс приняли в юнгмёдельбунд. Как будто она была недостаточно несчастна со своими редкими темными волосами, не идущими ни в какое сравнение с густыми светлыми косами ее счастливых, уверенных в себе и успешных одноклассниц [30].
Католическая церковь и антинацистски настроенные родители опасались, что гитлерюгенд будет подвергать молодежь идеологической обработке, родители и учителя возмущались, что гитлерюгенд бросает вызов их авторитету, но именно эти вещи нередко нравились самой молодежи. Нацистские ценности с их четкой дихотомией добра и зла, обращением к чувствам и требованием нравственной преданности делу, были словно специально созданы для подростков, и именно в этой группе немецкого населения их влияние во время Второй мировой войны просуществовало дольше всего. Летние походы с палатками и велосипедные туры доставляли молодежи огромное удовольствие, особенно в тех местных группах, которые оставались близки к старому идеалу «Молодые ведут молодых». Ощущение, что в жизни появилось нечто новое, помимо необходимости слушаться взрослых дома и в школе, создавало на обычных дневных тренировках и вечерних собраниях атмосферу сплоченности, сопричастности и взрослости [31].
Союз немецких девушек начал шить из старых шерстяных одеял и плести из соломы тапочки для военных госпиталей. Девушки приходили на станции и раздавали солдатам из прибывающих военных эшелонов кофе, суп и пакеты с бутербродами. Они приезжали помогать в детских садах, находившихся в ведении нацистской организации социального обеспечения, и пытались восполнить хроническую нехватку учителей, взяв на себя обязанности помощников учителя. В Тюрингии Лизе, получившая звание лидера в Союзе немецких девушек, с головой погрузилась в работу и в письмах отцу на фронт с гордостью рассказывала об организованных ею сборах «макулатуры, металлолома, ветоши, шиповника и лекарственных трав». Перечисляя все отчеты, которые ей приходилось писать в придачу к школьным домашним заданиям, она шутливо обращалась к нему с двойным приветствием: «Мой дорогой папочка (и уважаемый господин капитан)» и подписывалась: «Специальный корреспондент Лизе». Упоминая о череде званых вечеров и свадеб, на которых часто бывала ее мать, Лизе не говорила прямо, что считает такое времяпровождение легкомысленным, однако явно показывала отцу, насколько ей ближе его серьезный мир. Всего одним словом – Dienst, «служба» – она приравнивала свою работу в Союзе немецких девушек к взрослому мужскому миру военной службы отца. Он, в свою очередь, рекомендовал ей изучить стенографию, чтобы приносить еще больше пользы своей стране и дать ему новый повод гордиться дочерью [32].
Но далеко не все матери проводили время на званых вечерах за кофе с пирожными – у многих хватало гораздо более насущных дел. Хотя женщин не мобилизовали в рамках военной экономики, общая нехватка рабочей силы стала заметна довольно скоро. Замужние женщины вернулись в школы, чтобы заменить призванных на фронт мужчин-учителей, женщины из рабочего класса устраивались работать на военные заводы, а в традиционных (и плохо оплачиваемых) секторах женской занятости, таких как сельское хозяйство и домашняя прислуга, внезапно стало остро не хватать рабочих рук. У женщин из среднего класса возникла явственная «проблема с прислугой», хотя Гитлер до 1943 г. упорно отказывался одобрить мобилизацию домработниц на оружейные заводы. Правительство изо всех сил старалось не истощать терпение тыла, чтобы не вызвать у гражданского населения такой же упадок духа, как во время Первой мировой, однако война понемногу давала о себе знать. Поначалу это выражалось лишь в небольших нарушениях привычного уклада. Матерям все чаще приходилось просить старших детей присмотреть за младшими, пока они сами стояли в очередях за дефицитными товарами, ходили по инстанциям или брали на себя управление семейным делом [33].
Занятия в школах проходили беспорядочно. Даже после того, как в школах перестали работать центры регистрации военных, классы нередко сокращали вдвое, потому что помещения реквизировали под медпункты, кабинеты чиновников, выдающих продовольственные карточки, и пункты сбора макулатуры. Отсутствие классных комнат и ограниченное пространство в бомбоубежищах вынуждало многие школы урезать учебные часы, особенно для младших групп, и проводить занятия в две смены – утром и днем. Каждый раз, когда часы менялись, матерям, занятым уходом за детьми, приходилось менять свой распорядок дня, и в годы войны управляющие оружейными заводами нередко жаловались, что немецкие работницы прогуливают смены и не соблюдают расписание. Не успели матери приспособиться к новому школьному календарю, как уроки снова прекратились. Зимой 1939/40 г. возникла хроническая нехватка угля, и практически все берлинские школы закрылись на период с 28 января по 28 марта 1940 г. Дети от души радовались «угольным каникулам», но их матери были совсем не так довольны [34].
Некоторые дети заполняли свободное время с помощью хобби. На уроках рисования и ручного труда мальчики нередко мастерили масштабные модели планеров и самолетов – в этом деле, как с гордостью вспоминал учитель из берлинского рабочего района Шпандау, мальчишки из простой народной школы могли превзойти изнеженных учеников гимназии. Начав со строительства моделей, мальчики затем могли перейти в учебный авиационный корпус гитлерюгенда, где использовали полученные навыки для строительства настоящих планеров [35].
Кто-то вместо стандартных упражнений в стрельбе и строевой подготовки находил себе место в гитлерюгенде через искусство. Музыкально одаренного Эрмбрехта из Кенигсберга (Восточная Пруссия) взяли в местный хор на радио; талант четырнадцатилетнего Герберта К. к игре на аккордеоне заметили в летнем лагере для берлинских мальчиков и пригласили его играть на радио в ансамбле Рейхсюгенда. Для участия в вечерних прямых трансляциях четырнадцатилетнему юноше выдали специальный пропуск, чтобы он мог возвращаться в полночь, не нарушая новые правила комендантского часа для несовершеннолетних. Мать Герберта очень беспокоилась, подозревая, что на самом деле он тайно ходит на свидания с девушкой, и однажды вечером последовала за ним до студии и обратно. Как оказалось, ей было не о чем волноваться: ему вполне хватало упоения свободой и новыми возможностями [36]. Женщины, в военное время фактически превратившиеся в матерей-одиночек, нередко приветствовали такую возможность занять детей делом. Многие, вероятно, беспокоились, что могут утратить влияние на детей, но гитлерюгенд обязан был уважать целостность немецкой семьи, в том числе право родителей не позволять своим детям посещать вечерние собрания. В свою очередь гитлерюгенд часто напоминал детям, что в общественных местах они должны вести себя вежливо и уважительно, особенно с матерями. Возникший позднее миф о том, что детей заставляли шпионить за родителями, имеет крайне мало подтверждений. В действительности люди крайне редко доносили в полицию на своих близких родственников. Возможно, самые юные действительно охотно взяли бы на себя роль местных сыщиков, но доносить на соседей детям было далеко не так интересно, как взрослым [37].
Несмотря на все разговоры о долге и необходимости потуже затянуть пояса, война порой давала возможность, наоборот, больше потакать своим прихотям. Дирк Зиверт охотно пользовался возможностью сбежать от монотонных будней, наполненных школьными уроками и обучением мальчиков 10–14 лет в юнгфольке. В начале апреля 1940 г. он гораздо чаще бывал по вечерам в театре и кино, чем на мероприятиях гитлерюгенда. За одну неделю он успел послушать в опере «Пер Гюнта», посмотреть романтический фильм Dein Leben gehort mir («Твоя жизнь принадлежит мне») в кино и «Ифигению» Гете в городском театре. Возможность сбежать от родительских упреков сама по себе составляла немалую часть очарования жизни военного. Старший брат Дирка Гюнтер, приезжая в увольнение с фронта, привозил с собой новые разгульные привычки и приобщил Дирка к алкоголю, кутежу и картам. Он даже позволял младшему брату нарушать комендантский час для несовершеннолетних – брал его с собой, когда отправлялся вместе с друзьями и своей девушкой гулять в город. 21 декабря 1940 г. Дирк с сожалением признавался в своем дневнике, что Гюнтер, похоже, в скором времени «превратит всю семью в пьяниц» [38].
Но даже если мальчики из рабочего класса бросали школу, обойтись без гитлерюгенда им было не так просто. Тринадцатилетний Фриц Тейлен, захотевший работать на заводе Форда в Кёльне, обнаружил, что предприятие принимает в подмастерья только членов гитлерюгенда. Глава местного отделения отказался сделать для него исключение даже после того, как отец Фрица вернулся из увольнения и лично вмешался в дело, пригрозив молодому функционеру молодежного движения табельным пистолетом. Обращение к одному из старых коллег, мастеру из автомастерской, принесло больше пользы, и вскоре Фриц снова оказался не только в рядах гитлерюгенда, но и, вместе с другими подмастерьями с завода Форда, в элитном моторизованном подразделении [39].
Отсутствующие отцы могли влиять на поведение своих детей в лучшем случае через письма. Отец девятилетнего Рихарда призывал его воспитывать в себе мужество. Убеждая мальчика готовиться к будущей роли солдата и научиться самому штопать носки, он заверял его, что тоже «делает это здесь, и будет хорошо, если ты будешь уметь это делать». В письмах отцы спрашивали детей об успехах в школе. Дети, не зная, о чем рассказать, нередко старались придерживаться общих условно интересных тем. О том, что они забросили уроки фортепиано, сообщали с опаской, о хороших отметках по математике, английскому и латыни – с гордостью. Некоторые дети рассказывали, как матери в награду за успехи устраивали для них специальные прогулки. Некоторые отцы не забывали присылать деньги в качестве поощрения. Отец Рихарда даже попросил сына дать ему почитать свою домашнюю работу. Поскольку мальчик предпочитал рисовать картинки, отец взял на себя труд «улучшить» его рисунки, чтобы научить сына соблюдать правильные пропорции [40].
Помимо этого отцам приходилось объяснять в своих письмах, почему они не могут приехать домой на детский день рождения, Рождество или Троицу, не имея возможности сказать, чем они на самом деле занимаются. Косвенные намеки на подготовку к «великим событиям» едва ли удовлетворяли любопытство детей, которым было трудно вообразить, где находятся их отцы и что они делают. Десятилетнего Детлефа начало войны привело в огромное волнение – он попросил отца нарисовать свой блиндаж, чтобы лучше понять, что это такое, и отправил отцу собственную версию с подписью: «Блиндаж похож на это?» [41]
Другой отец посоветовал дочери посмотреть фотографии в журналах, так как сам он не мог сфотографировать интерьер своего блокгауза. В период «Странной войны» письма с Западного фронта нередко напоминали дневники путешествий. Отец Розмари писал со своей бездействующей артиллерийской позиции на границе с Францией вдоль Рейна о заснеженных вершинах Шварцвальда. Когда температура снизилась до –25 °C, немногочисленные птицы стали падать с веток, и они вместе с товарищем по имени Зепп начали подкармливать их на подоконнике блиндажа. Обстановка была настолько домашняя, размышлял он, что случайный прохожий вряд ли поверил бы, что их батарея способна всего за три минуты подготовить отлично замаскированные орудия к стрельбе. К счастью, «порядочные» французы пока не открывали огонь, хотя их снайперы легко могли рассмотреть с 200 метров его офицерскую фуражку. Возможно, им тоже нравилось наблюдать за тем, как он кормит с руки оленей [42].
На протяжении всей Второй мировой войны дети играли в военные игры. Двенадцатилетняя Розмари из школы-интерната в Крумбахе с упоением описывала в письме к отцу, служившему в артиллерийской батарее, свои боевые подвиги в первую зиму войны. Как-то раз девочки поколотили мальчиков, которые пытались забаррикадировать их столами и стульями, пока все они оставались без присмотра в школьном спортзале. Десятилетний Детлеф из городка в Вестфалии живо передавал в письмах своему отцу-рядовому азарт детских сражений, описывая, как его команда отвоевывает позиции под «смертоносным огнем». Они использовали в качестве ручных гранат палки, но их противники бросали камни. Детлеф возглавил атаку с поднятой «саблей» и на время обратил врага в бегство. «Никто из нас не заплакал, и мы победили», – торжествуя, писал он отцу [43].
Если до войны младшие дети завидовали мундирам гитлерюгенда, украшенным кисточками и позументами, которые носили их старшие братья, то теперь они страстно желали заполучить военные трофеи и вражеское снаряжение. Восьмилетний Кристоф Мейер в письме к своему старшему брату Вернеру умолял его прислать французское кепи и эполеты, чтобы в игре он мог выглядеть как настоящий «генерал». «Пожалуйста, раздобудь их для меня как можно скорее, – просил он, – я уже очень их жду». Два года спустя Кристоф все так же писал брату о том, как мальчики из Эйзерсдорфа под его руководством ведут «войну против Ренгерсдорфа» [44].
Кристоф, отчаянно стремившийся привнести в свои военные игры дух нового времени, на самом деле продолжал прекрасную старую традицию, следуя которой мальчики из одной деревни сражались с мальчиками из другой. В городах мальчики из рабочего класса собирались в банды и сражались за соседние территории, разделенные трамвайными путями или каналами. Похожие бои велись в городах и поселках на протяжении веков. Повсюду в этих играх, происходивших вдали от глаз взрослых, заводилами выступали старшие ребята. Со временем менялись только роли вожаков, которые дети оспаривали друг у друга. В 1810 г. дети из Кельна хотели быть «королем» или «атаманом разбойников», а в межвоенный период немецкие и австрийские дети играли в Rauber und Gendarme – полицейских и грабителей [45]. Элементы настоящего военного снаряжения, такие как кепи, о котором просил Кристоф, могли принести дополнительное уважение, но принципиально не меняли отношение к игре, в которую мальчики играли со своими друзьями. Суть этой ролевой игры оставалась неизменной с тех пор, когда «короли» сражались с «предводителями разбойников». Но к концу войны характер ролевых игр в Германии стал иным, а в оккупированной Польше они кардинально трансформировались [46].
Пока же большинство немецких детей знакомилось с этой войной по цветным школьным картам и высокопарным военным сводкам по радио, слушая разговоры взрослых и сочиняя письма отсутствующим отцам и братьям с просьбами прислать им какие-нибудь особенные вещи, такие как настоящие ручки вместо стеклянных перьев, которые разбрызгивали чернила по странице. Через два месяца после того, как отца призвали на фронт, Детлеф подружился с солдатом из медицинского корпуса, который хорошо умел обходиться с лошадьми и иногда угощал Детлефа конфетами или давал ему попробовать хлеб и колбасу из своего армейского пайка. Некоторые маленькие дети при виде проходивших мимо солдат выкрикивали: «Папа, папа!», чем вызывали у взрослых смех [47].
Вскоре дети сообразили, что нелюбимого учителя можно отвлечь от домашнего задания или проверки диктантов, если спросить какие-нибудь новости с фронта. Именно так Марта Янн и ее одноклассники в Гинденбурге в Верхней Силезии морочили голову своему суровому учителю английского с деревянной ногой. Но военные новости часто звучали не слишком увлекательно, и отсутствующие отцы начинали казаться все более далекими и чужими. На уроках немецкого языка учителя специально отводили время для писем отцам и братьям на фронт, но, вероятно, довольно часто это превращалось в рутину, и дети не могли толком придумать, что написать. Иногда учителя даже сами диктовали детям письма. Постепенно и незаметно дети теряли связь с отцами [48].
Девочкам из средних и старших классов предлагали расширить круг привязанностей и писать письма солдатам на фронт. Возродив практику, возникшую в Германии и Австрии во время Первой мировой войны, девочки вязали для мужчин носки и перчатки и отсылали на фронт эти патриотические «дары любви». Иногда дружеская переписка становилась довольно оживленной и даже перерастала в романтическую связь. Периоды затишья в боевых действиях позволяли солдатам блеснуть перед местными жителями военным опытом, а присутствие войск в немецких городах провоцировало приступы массового обожания – впрочем, часто вполне невинного и не имевшего сексуального подтекста. Доротея Дангель из восточнопрусской деревни под Растенбургом так долго стояла на улице с подругой, махала рукой и бросала цветы проходящим солдатам, что получила нагоняй от отца [49].
Жители Фирзена близ голландской границы еще не видели в своей жизни ничего подобного. Зимой и весной 1939/40 г. в городе один за другим расквартировались несколько полков, вызвав ажиотаж в барах, театрах и кафе и вскружив головы девушкам. Сначала явилась пехота – лейтенанту Лемке отвели комнату для гостей в большом фамильном доме Герты Слендерс. Его денщик Робби сразу нашел общий язык с их горничной Мартой. За пехотой пришли две пионерные (саперные) части, а затем танковый полк Левински, который простоял в городке полгода. Капитан, которого поселили в гостевой комнате, предпочитал тихо проводить время в гостиной за чтением и письмом, а денщики тем временем отирались на кухне. Иногда к ним присоединялся еще один остановившийся в доме офицер – старший лейтенант, которого все называли «начальник», потому что он командовал ротой. Он тоже дразнил на кухне горничных и очаровывал детей. Приехавшего через некоторое время младшего брата «начальника» по имени Макс быстро приняли в семью – дети почти сразу начали называть его домашним прозвищем Максхен. Четырехлетняя сестра Герты Улла вскоре очаровала всех мужчин: она устраивалась у них на коленях, и солдаты и офицеры с удовольствием играли роль старших братьев и дядей. Недавно вернувшиеся из польской кампании, мужчины чувствовали себя хорошо отдохнувшими и находились в приподнятом расположении духа. К вящей радости старших детей, их постояльцы нередко возвращались домой слишком поздно, и тогда им приходилось перелезать через перила балкона и на цыпочках подниматься по лестнице в одних носках. Однажды ночью мать Герты застала их на чердаке, где они играли с найденной на полу электрической железной дорогой. Герта и ее братья вскоре выучили наизусть множество солдатских песен. Герту огорчало только одно: даже после того, как она коротко остригла волосы, никто не воспринимал ее как взрослую. Она могла только смотреть и мечтать о том, чтобы стать старше своих 13 лет, в то время как взрослые мужчины в последний раз играли в подростков [50].
10 мая 1940 г., после того как Германия на рассвете выступила против Нидерландов, танковый полк двинулся в сторону границы. Перед отъездом они сделали в саду последнее общее фото, на котором Улла сидела на коленях у Максхена, и отправили фото его матери в фамильное поместье в восточных провинциях. Следующие несколько дней солдаты нескончаемым потоком шли через Фирзен в сторону Нидерландов, и весь город предлагал им еду и питье. Многие солдаты были так измотаны переходом, что не могли разговаривать и не останавливались ни на минуту, так что детям приходилось бежать рядом, чтобы забрать у них из рук опустевшие кружки. Вскоре Герта Слендерс узнала, что их первый постоялец, лейтенант Лемке, возглавил атаку пехоты через голландскую границу. 16 мая дети сидели на верхушке вырубки и махали солдатам, стоявшим в открытых дверях длинных эшелонов, уходивших на фронт. Поездам часто приходилось останавливаться и дожидаться второго локомотива, который тянул длинные вереницы вагонов для скота с замаскированными еловыми ветками крышами вверх по небольшому склону.
Затем дети сбегали по насыпи, чтобы принести солдатам какое-нибудь питье. 17 мая пришла телеграмма, в которой говорилось, что Максхен ранен в спину и лечится в военном госпитале в Аахене. Не имея возможности навестить его, поскольку все железные дороги были отданы для военных нужд, его мать вынужденно довольствовалась лишь теми новостями о его ранении и выздоровлении, которые передавала ей мать Герты, что еще больше укрепило связь между двумя семьями. 24 мая пришло известие, что худшее позади и Макс идет на поправку. 28 мая Герта отметила в дневнике капитуляцию Бельгии, а 4 июня отпраздновала падение Дюнкерка, надеясь, что по дороге обратно полк снова пройдет через Фирзен. 14 июня, всего через пять недель после перехода нидерландской границы, Герта узнала, что вермахт вошел в Париж, и начала считать дни до возвращения танкового полка. Наконец ее ожидание было вознаграждено: в начале декабря полк снова заглянул в город и дал в ратуше торжественный концерт, на котором исполняли марши Бетховена, Верди, Вагнера и легиона «Кондор». В антракте командир первой роты старший лейтенант Фриц Фехнер рассказывал об «опыте полка во Франции». Однако для Герты главным событием вечера стало то, что ей разрешили сопровождать Макса, а на следующее утро позволили пропустить школу [51].
Все 1920-е гг. немецких школьников учили видеть во Франции «потомственного врага». Теперь она, словно мифическое чудовище, лежала поверженной. Тележурнал «Немецкое еженедельное обозрение» (Wochenschau) показывал во всех кинотеатрах страны колонны одетых с иголочки немецких солдат, выходящих на солнечный свет из тени Триумфальной арки (за последние два года посещаемость кинотеатров выросла вдвое). Забыв о том, что Британия еще не побеждена, забыв о привычке сетовать на нехватку средств, высокомерие и продажность нацистских чиновников высшего и низшего звена, люди направили поток эйфорического восторга на Гитлера, признавая, как выразился президент правительства Швабии, «всецело, с ликованием и благодарностью, сверхчеловеческое величие фюрера и его дел». Те, у кого еще оставались сомнения после аншлюса Австрии или расчленения Чехословакии, ныне увидели национального мессию. Гитлер бесконечно проповедовал немецкому народу, как капитуляция 1918 г. оставила их в стальном кольце врагов. Даже после завоевания Польши мало кто из немцев хотел праздновать победу. Но теперь публика жадно ждала новых кадров с фюрером, и каждый из них вызывал оживленное обсуждение – какое у него выражение лица, какой взгляд, серьезен он или смеется. Люди смотрели «Обозрение», ожидая увидеть его, и разочаровывались, когда видели только других лидеров [52].
Гитлер добился того, что девять месяцев назад казалось невозможным: он избавил немецкий народ от еще одной мировой войны, по масштабам сравнимой с первой. Блицкриг сократил военные действия, избавив гражданское население от ужасных лишений, которым оно подверглось в 1914–1919 гг. И самое главное, немцы несли крайне низкие потери. По сообщению вермахта, во время французской кампании было потеряно 26 500 человек – для сравнения, в 1914–1918 гг. погибло 2 миллиона. Позднее вермахту пришлось пересмотреть число погибших в сторону увеличения, но даже так, если бы война закончилась этим летом, как все ожидали, в ходе завоевания Чехословакии, Польши, Дании, Норвегии, Нидерландов, Бельгии, Люксембурга и Франции страна потеряла бы не больше 60 000 человек. Когда Гитлер распорядился неделю звонить в колокола и десять дней поднимать флаги, большинство людей с воодушевлением откликнулись на этот призыв [53].
Мать Гретель Бехтольд была среди тех немногих, кто не присоединился к общему ликованию. Для нее триумф омрачился гибелью ее сына Вальтера, служившего в артиллерии под Лангемарком. Ни его близость к легендарному полю битвы, где развернулось сражение в ноябре 1914 г., ни уверенность в том, что ее сын «доблестно отдал свою жизнь на войне ради величия и сохранения нации и во имя фюрера», не утешали ее. Фрау Бехтольд больше никогда не поднимала над домом флаг. На самом деле, для такой короткой кампании потери были довольно высокими. Фрау Бехтольд как одержимая собирала вырезки из газет с сообщениями о смерти местных жителей. Вальтер был четвертым погибшим в их окрестностях. Его младшая сестра Гретель в последний раз писала ему 16 мая – затаив дыхание, она рассказывала об их новом голубе и о том, что устроенный отцом беспорядок в подвале помешал им попасть внутрь во время их первого короткого воздушного налета британских ВВС. Со смертью брата она лишилась того, с кем могла поделиться сокровенными мыслями [54].
В июне того же года в Крумбахе Розмари увидела кадры военной кинохроники в фильме «Германцы входят в Голландию и Бельгию». Вид разрушений потряс ее, хотя создатели фильма позаботились о том, чтобы на экране не было человеческих страданий. Бдительно подчищенные кадры, тем не менее, показались девочке «очень правдоподобными». В Южной Германии уже созревало зерно и начался сенокос, и она с ужасом представляла, что было бы, если вместо всего этого здесь были такие же «воронки от снарядов, обстрелянные деревни и совершенно голая земля». Ей оставалось только надеяться, что война скоро закончится, и занимать себя мыслями о будущей жизни в колониях. Хотя многие немецкие дети разделяли ее интерес к колониям, в то лето мало кто разделял ее тревогу. У сидящих в кинотеатре детей и взрослых захватывало дух от рева двигателей люфтваффе, дружного пения летчиков, опьяняющей технологической мощи. Бомбы падали на экранах в замедленной съемке под аккомпанемент симфонического оркестра и превращали польские дороги в мелкий щебень. Фильм снова напоминал, что Польша первой начала войну по указке Англии и Франции. Первые кадры кинохроники с чернокожими французскими военнопленными вызывали у публики в кинотеатрах спонтанное возмущение, а некоторые призывали немедленно их расстрелять [55].
По всей стране и дети, и взрослые охотно слушали рассказы ветеранов о войне. Тем летом в Бохуме Карл Хайнц Бодекер встретил на улице друга своего отца и привел его домой. Тринадцатилетний мальчик был поражен и восхищен: этот беспечный человек превратился в отважного солдата и к тому же успел получить медаль. Карла Хайнца впечатлило и то, что он оставался таким же вежливым и внимательным, как прежде, и отказался принять ванну и отдохнуть в заправленной свежим бельем постели, чтобы не доставлять его матери лишних хлопот, хотя все же задремал после полудня в гостиной, когда слушал пластинки из их коллекции. Вернувшийся домой отец Карла Хайнца разлил по рюмкам спиртное, и все замолчали, а их гость начал говорить. Он рассказывал, что страх перед атакой довольно быстро прошел, и не придавал большого значения своей ране. Прочитав этот довольно типичный для школьника пересказ военного сюжета, учитель немецкого языка поставил Карлу Хайнцу оценку «хорошо» [56].
К тому времени Инспекция вооружений сообщила, что даже рабочие тех специальностей, которые не подлежали отправке на фронт, с нетерпением ждут возможности записаться в армию. В Оснабрюке Дирк Зиверт собрался поступить добровольцем в моторизованную пехоту, однако обнаружил, что в семнадцать лет еще слишком молод для этого и в любом случае должен предварительно пройти обязательную трудовую практику. Утомленные подготовкой к получению Abitur (аттестата о среднем образовании) и обязанностями в гитлерюгенде, они с друзьями осаждали канцелярии Имперской службы труда, чтобы узнать, когда им можно ожидать назначения. Армия с ее мощными мотоциклами, автоматами, кожаными плащами, полевыми биноклями, а самое главное, победоносными танками затмила в их глазах все остальное. Отлынивая от домашних заданий по латыни и групповых обсуждений с детьми 10–14 лет в юнгфольке, эти старшие подростки чувствовали, что все, что они делали, готовило их к этому моменту. Но тогда им казалось, то они рискуют опоздать на войну. Впрочем, мощь военных технологий производила впечатление даже на тех, кто не считал, что Германия ведет справедливую войну. В Берлине Томас Геве для маскировки надел форму гитлерюгенда, чтобы проскользнуть на выставку захваченной французской военной техники, куда не пускали евреев [57].
Летом 1940 г. школьные каникулы продлили, чтобы дети могли выехать за город и помочь на сборе урожая. Для многих детей атмосфера этих летних лагерей и чувство осмысленности своего труда выразились в песне:
Aus grauer Städte Mauern
ziehn wir durch Wald und Feld…
Из-за серых городских стен
Мы выходим в леса и поля.
Кто остался, пусть пеняет на себя,
А мы путешествуем по свету [58].
В любом случае в гитлерюгенде вели списки тех немногих, кто остался в городе, и в начале осеннего семестра эти сведения передали в школы, чтобы те могли принять соответствующие дисциплинарные меры. Но не только немецкие женщины и подростки вызвались «добровольно» помочь со сбором урожая. Тем летом и осенью в Германию было доставлено 1,2 миллиона французских и британских военнопленных. Большинство из них проводили в лагерях для военнопленных совсем немного времени – их оперативно распределяли по фермам и строительным площадкам. Дело шло гладко: армейское верховное командование, Министерство труда, Немецкий трудовой фронт, полиция и местные партийные и правительственные чиновники уже научились координировать свои усилия после того, как прошлой осенью и зимой им пришлось разместить на территории страны около 300 000 польских военнопленных. К июлю 1940 г. за ними последовали еще 311 000 польских гражданских рабочих [59].
Бюро по трудоустройству составило список не пользующихся популярностью работ, подходящих для «расово неполноценных» поляков, начиная от лесозаготовок, добычи полезных ископаемых и строительства до производства кирпича, каменоломных и торфяных работ – по сути, разных видов карательного «каторжного труда», к которому СС обычно принуждали заключенных в концлагерях. Партийные и полицейские чиновники бдительно следили за тем, чтобы социальные отношения между поляками и немцами не выходили за рамки взаимодействия «хозяев» и «илотов»[2]. До сих пор нацистская политика была направлена на формирование этнически однородного немецкого национального государства, но отныне в стране широко распространились идеи и методы, которые раньше применялись в основном в заморских колониях. Весной – осенью 1940 г. немецкие бюрократы создали систему экономического и социального апартеида. Она быстро расширилась, включив в себя гражданских рабочих из Западной Европы, и разрослась в сложную систему полицейских ограничений, расовых рангов, мелких привилегий и суровых наказаний. Нацисты обещали превратить Германию в расово чистое «народное единство» (Volksgemeinschaft), настоящее сообщество добропорядочных граждан, объединившихся ради общего блага. Вместо этого на улицах стало звучать больше иностранных языков, чем когда-либо прежде [60].
Потерпев поражение в войне и столкнувшись с безработицей, многие поляки поверили уверениям немцев о достойной оплате и хороших условиях труда и охотно садились в поезда, отправлявшиеся в Рейх в январе и феврале 1940 г. К апрелю из Германии обратно в Польшу просочилось достаточно сведений о действительном положении дел, и число желающих завербоваться на работу резко сократилось, а немецким властям все чаще приходилось прибегать к принуждению. Всех пятнадцатилетних подростков обязали явиться в местную польскую администрацию, чтобы получить направление на работу. В сентябре 1941 г. возраст регистрации для работы в новой, ранее польской, провинции Вартеланд (Вартегау/Позен) был снижен до 14 лет. Но на практике немцы уже опережали свои собственные правила. В Позене (Познани) двенадцатилетнюю Хелену Б. забрали прямо из школьного класса и заперли в темном товарном вагоне. По пути в Берлин поезд останавливался в небольших деревнях, где фермеры покупали девушек для работы на своих землях прямо с поезда – Хелена помнила, как они отсчитывали деньги за каждого человека [61].
Катю Ф. и ее кузину подобрали на улице в марте 1940 г. и отправили прямо в Германию. Кате было 13 лет. Ее отвезли на ферму в округе Галле, где к ней относились неплохо, хотя работать приходилось много и тяжело. Катя доила коров, кормила свиней, уток, кур и гусей и подметала двор. Кроме того, ей поручали работать по дому и раз в неделю убираться во всех комнатах. Но она смогла расположить к себе семью своей заботой о детях. Она помогала Герхарду, который только начал ходить в школу, делать домашние задания и одновременно сама понемногу учила немецкий язык, попутно завязав с мальчиком прочные дружеские отношения. Особенно привязались к Кате четырехлетняя Эрика и пятимесячная Бригитта, которых она умывала, кормила и купала [62].
1
Точное значение шутки остается спорным. Одни видят в ней отсылку к еврейскому имени Меир, другие указывают на распространенность имени Мейер (Майер) среди самих немцев. В первом случае шутка имеет отчетливо антисемитский характер, во втором выглядит как отказ от своей фамилии («тогда я не Геринг»). – Примеч. ред.
2
Илоты – государственные рабы в древнегреческой Спарте из жителей покоренной Мессении. – Примеч. ред.