Читать книгу Что было бы, если бы смерть была - Николай Бизин - Страница 2
Начало начала
Первая часть романа: не об Украине, а об окраинах наших высот
Оглавлениедуша моя покинула тела,
и вновь мы стали порознь и нагие.
Niko Bizin
Я горжусь, что есть люди и есть Украинцы.
Я стыжусь, что теперь Украинцев всё больше.
Пусть была бы ещё одна гордая Польша
С маникюренным мозгом, как ноготь мизинца.
А теперь я стыжусь,
что с брезгливостью к ним отношусь.
Пусть бы жили идеей истребить в себе разум и русское.
Пусть бы только забыли, что можно убить и людей.
Отрицали марксизм и сознание классово узкое.
Не впадали бы в пошлый расизм,
Порождение Европы! В которую пусть их галопом.
В зоопарках которой когда содержали людей,
Не забыть и в склерозе! Пусть бы в этом пожили навозе.
А теперь стыдно мне, что придется по русски их бить.
И обидно, что подобную глупость мы могли допустить.
В те недалёкие времена, о которых пойдет речь, в украинской (почти что ad marginem – ибо по краям, на полях и в сноске) жизни всё ещё творились очередные маразмы, чуть ли не ежедневная кровавая революция; а я (сидя перед монитором компа в своём Санкт-Ленинграде, вестимо, расположенном только в России), всё ещё переживал за так называемый братский народ.
В те недалёкие времена я ещё не осознавал, что и в назывании мне следовало быть сдержанным: кто я такой, чтобы отказываться от братства или принимать его? Ни с упырём и Иудой, ни со святым праведником; кто я такой?
Тут вот ведь какое дело: мои желания стали осуществляться. Об этом и история; прежде всего речь в ней пойдёт и о моём (субъективном) времени, и других временах и пространствах мыслеформ: история эта, как ни странно, полна здравого смысла.
А вот пойдёт ли она (почти цитата из Петрония Арбитра, законодателя вкуса в эпоху пошлости) в разрез со мнением большинства: кто я такой, чтобы судить? Это не праздный вопрос, а самоопределение для-ради выживания.
Которое (выживание) – не столь часто становится на повестку дня.
Но ещё реже встречается то, что произошло со мной: года три-четыре-пять или даже шесть лет назад на моей личной Украине (ad marginem моей жизни, моей смерти и моего воскрешения, о которых ещё будет рассказано на полях и в сносках этой рукописи) мне был голос; более того, голос – был мне (вы)дан.
У каждого своя Украина-окраина, где слышны за-дальние голоса (ангелов или бесов).
Совсем как Анне Андреевне (тоже в Санкт-Ленинграде); разве что почувствуйте разницу: у великой Ахматовой – голос был, а мне (с определённого момент) – он стал бес-корыстно дарован: очевидно, что пребывание моё в состоянии ad marginem есть условие необходимое, но ещё недостаточное.
Должны были сдвинуться небесные пласты.
– Чего же ты хочешь? – спросил меня (моё «тогдашнее я») этот голос.
Здесь вот что надобно (ещё и ещё раз) уяснить себе: у каждого своя окраина мира, свой экзи’станс, с вершин или низин которого даётся нам взгляд на самого себя.
Не то чтобы «объективный взгляд»: (несколько большая) виртуальность запределья смотрит на (несколько меньшую) виртуальную ограниченность; что-либо ещё – вряд-ли доступно смертным (если бы смерть была).
И вот к этому «стороннему» взгляду бывает добавлен тот или иной голос: возможность видеть вещи и называть их по имени.
Тут вот ведь какое дело: я сам поставил себя на грань – «благодаря» различным банальным излишествам лишённого идеологии общества потребления: двум десятками лет пьянства и блуда. На «светлой стороне» тогдашней моей ипостиси оказались недюжинное здоровье (не успело совсем уж иссякнуть) и очень неплохое советское образование.
На «тёмной стороне» – весь мир постсоветской подлости.
Но ведь это я сам (а не мир постсоветской подлости) – поставил себя на грань смерти; повторю: если бы смерть была, я наверняка бы умер. А так (из этих тонких окраинных пространств) – был дан мне голос.
Впрочем, об этом я уже говорил.
Начиналось всё для «тогдашнего» меня лет восемь назад. Здесь следует немного рассказать о моём «тогдашнем» я: сейчас-«тогда» (в момент свершения вышеописанного) – мне было 52 года, и «этот» я уже обладал неосознанной властью над невидимым миром, мог даже наполнять окружающее здравым смыслом или видеть его таким, каков он и является – внешностью пустоты.
Здесь можно было бы говорить о некоем предопределении. Но в этой истории вообще можно о многом поговорить и многое показать; главного бы не упустить.
Тогда (несколько лет назад) – с пустотой всё обстояло точно так же, но – тогда к её внешности ещё в достаточной мере не были прибавлены новые возможности: (псевдо-евангельская) рыбацкая сеть электрических параллелей и меридианов современного глобуса – возможности глобальной Сети.
Итак(!) – голос: в те роковые минуты я оказался мертвецки пьян и (даже) приблизился к галлюцинациям; если бы всё дальнейшее происходило – «как всегда», я стал бы мертвецки жив (у Бога мёртвых нет), и всё.
Но здесь-то и вмешались хорошее советское образование и недюжинное здоровье: эти факторы удержали меня на тоненькой нити того самого здравого (но – ирреального) смысла: я словно бы изначально знал, что я есть нечто большее, чем я-«здесь» и я-«сейчас»; вот тогда-то и зашла речь о том моём я, которое «всегда».
Итак(!) – голос: прежде я упомянул, что голос был мне дан; теперь уточняю: на самом деле он был мне «вне-временно» (вы)дан:
– Чего же ты хочешь? – спросил меня (моё «тогдашнее я») этот голос.
Я (конечно же) – и тогда, и сейчас был и остаюсь невежественен, но – тогда я ответил голосу совсем уж запредельной глупостью:
– Я хочу быть молод, всё ещё с молодыми желаниями, но – уже с будущими своими возможностями: талантами, прозрениями, осознанием предначертания.
– Сделано! Будешь.
Вот так(!) – пути назад не стало.
Впрочем, его вообще (никогда) – не было.
Выбор (как и свобода) – это ещё одно человеческое имя для смерти. Которая, как известно, бесчеловечна, и потому её – нет вовсе: во тварном мире все мыслеформы (как и их энтропия) реализованы через пять или шесть человеческих чувств; не оттого ли так тревожит человека вопрос: существуют ли красота или уродство, если на них некому смотреть?
Я знал: любое моё «я» свободно (смертельно) заключено в том, насколько мне страшно исполнить себя самого.
– Сделано! Воплотишь.
Так я и стал Николаем Перельманом, бесполезным гением: примечательное сочетание фамилии (ставшей почти нарицательным определением бескорыстной гениальности) и имени святого угодника (кроме всего прочего означающем победу); то есть – я остался тем же, кем и был: все мы живем в своём будущем, о котором с трудом вспоминаем в своём прошлом и с которым не совпадаем.
Но (на этот раз) – разница между моими бесполезностями (в одной ли, в другой моей ипостаси) заключилась в том, что мою власть над невидимым стало возможно исполнить видимо.
Или, по крайней мере, виртуально, электрически, в компьютерном мире.
– Итак, ты получил свои будущие возможности, но – сам ты остался прошлым, с прошлыми знаниями и будущими умениями, которых тебе никто не открыл.
Объявив всё это, на некоторое время голос замолчал: пока что сказал достаточно.
После чего «один» мой Перельман (бесполезный миру гений) перенесся из России униженной в «следующего» Перельмана – находящегося в России всё той же, но – уже несколько в себя пришедшей.
«Тогдашний» Перельман не имел даже примитивного компьютера, а нынешний находил себя перед большим плоским монитором.
«Тогдашний» Перельман ничего не знал о социальных сетях, а здесь у него оказалось «в друзьях» многие тысячи виртуальных людей.
И этот «тогдашний» (но оказавшийся здесь – во всех отношениях, а не только с Украиной – ad marginem) Перельман решил, что ему нечего терять. Просто потому, что у него много всего, и он может терять по частям.
Точно так и люди в позднем СССР поначалу считали, что страну – можно отдавать по частям, что сие самоедство – не разрушит целой души.
Так были обговорены предварительные условия моего будущего, без которых меня нынешнего попросту бы не было.
И вот теперь за окном была виртуальная (белая-белая) ночь моего невежества (я доподлинно знаю, что я ничего не знаю), и это самое окно располагалось в холостяцкой квартире на проспекте Энергетиков в городе Санкт-Ленинграде.
Теперь я буду называть себя «он» – так мне и вам будет удобно: представьте, что этот «он» – перед окном в другой мир.
Причём (единомоментно) – заоконный мир представляется ему (внутреннему ему) петрониевским Сатириконом, где (внешние ему) падшие сущности мечутся в поисках денег и плотских совокуплений.
Ведь этот мой Перельман никуда из моей приграничной России-Украины не делся. Незачем ехать на край света, чтобы убедиться, что и там небо синее. (Гёте, афоризмы)
– Низведи фортуну на одну ступень с тобой. Тогда (едва поймешь, что можешь больше возможного) она окажется бессильна перед тобой, – вмешался (хотя и не «своими словами») всё тот же голос.
На самом деле голос – промолчал, но – опять-таки (вы)дал мне невидимую подсказку: такие подсказки присутствуют во всём пространстве человеческой культуры. И что же следует из вышесказанного, из немного перевранной цитаты из писем к Луцилию Луция Аннея Сенеки?
Что виртуальный мир (при всей своей иллюзорности) – даёт некие возможности коммуницирования (почти что музицирования – посредством человеческой гаммы: от альфы до омеги); что виртуальные мир есть некая вербализация того языка, которому любой алфавит просто-напросто тесен.
Разумеется, виртуальность не безгранична.
Разумеется, она существует не как цель, а как инструмент; и всё же – что означает её обретение?
А ни много ни мало, что бес-полезный (ещё мгновение назад) Перельман – мог теперь (и всегда) общаться с кем угодно и стал почти что свободен в том самом пространстве человеческой культуры.
Что бес-полезный ещё пол-мгновения назад) Перельман – мог бы даже осуществлять материализацию чувственных образов: именно как «формулу» человеческой любви.
Далее: он («мой» герой) – мог бы даже представить себя кем угодно.
Словно бы Николай Перельман (изначальный победитель) – на-стал теперь бесформенной сущностью, могущей быть так или иначе оформленной. Ведь реальный и всему миру известный (а не мной перевранный) человек Перельман был аутентист (что на языке умного Сенеки означает подлинный, достоверный, соответствующий самому себе): этот Перельман был и остался сосредоточен лишь на собственных прозрениях.
Теперь: любой материальный (и нематериальный) предмет – ему виделись не во плоти (или в душе), а лишь архимедовой точкой приложения сил для-ради какого-либо своего решения уже следующей (даже ещё не поставленной) задачи.
Теперь: каким отныне «всему» быть (во плоти) – отныне такие вопросы решает форма сущности, которую мне (и ему) стало возможным менять; теперь (во плоти) – он на-стал (не конкретный он – а весь «он») человеком ответов.
Теперь ему следовало лишь задать своему возможному собеседнику правильный вопрос (или самому им задаться): таковым теперь было условие существования мира.
Разумеется, там (в будущем) – его тело не перекинулось в молодость и явно состарилось. Зато молодой и жадный (но – оказавшийся в более пожилом и мудром) Перельман оторвался от монитора и решил выглянуть в окно.
И что же он там увидел?
Только то, что мог увидеть: он увидел начинающуюся весну (которой в его настоящем мире ещё только предстоит наступить): забежав наперед себя, он решил, что теперь так будет всегда, возрадовался и устремился ещё дальше, ко всему, что теперь стало достижимым.
А меж тем в его реальном «сейчас» оказались пропущены несколько глобальных событий, которых нынешний «он» (в своём частном «я») – попросту не пережил, но – о которых следует упомянуть.
Оказавшись в своём будущем, мой бесполезный (прошлый) Перельман на самом деле безболезненно миновал свой становящийся суициднальным (и уже почти инфернальный) алкоголизм, неизбежную за алкоголизмом житейскую (тоже инфернальную) нищету, а так же из такового образа жизни проистекшие две или три клинических смерти.
Видения, пришедшие из этого пограничного (ad marginem) состояния, и легли в основу данной истории; ничем, кроме бреда больного человека, они не должны были бы казаться, если бы не непреложный факт: пожелания мои перед экраном компа реализовались полностью.
Разве что (это как договор с лукавым): материализации этих мыслеформ получились в большем объеме измерений, нежели я мог себе (в своей плоской трехмерности) – представить или (даже) – ощутить своими пятью-шестью телесными осязаниями.
Очевидно, я не понимал и не понимаю не только того, что «во всё» – вошло, но и то – что «из всего» – вышло: видения запредельного алкоголизма, а так же (проистекших из оного) – недолгих полу-смертей; назовём всё это неким посмертным опытом пост-модерна.
А теперь экстраполируем происходящее на такое грандиозное событие, как смерть Царства Божьего СССР; то есть – попробуем многомерности и этого (ещё более) посмертного опыта; это всё – о (так называемой) смерти.
А так же – экстраполируем происходящее на несомненное наличие у Николая Перельмана ниспосланных ему при жизни прозрений «после-жизни» и даже нескольких видений (никак не галлюцинаций) преисподней и рая (и то, и другое в нескольких вариантах).
И вот здесь главный момент такого «забегания наперёд»: получив «весь» факт бытия, он пропустил само «узнавание» факта.
Он (то есть – весь он, прошлый и будущий) – сразу же «стал знать», что и видимый, и невидимый миры очень жестоки и очень сложны. Более того, что все они (и миры, и сам Перельман) – оказываются даже ещё сложней и все-человечней (включая и бес-человечность).
Стал знать. Потому что он, Николай (победитель) Перельман – сразу (весь и целиком) получил этот факт.
Не правда ли, всё это сходно с судьбами моей провиденциальной России?
И вот теперь всё это (пропущенное «будущее» знание) – оказалось заключено в тесное тело прошлого Перельмана (точно так, как прошлое унижение стеснило мою Россию); но (не смотря на знание) – теперь всё это ему (другому «ему», а не этому, уже совершившему глупость забегания наперед себя) было явлено и в реале, и в виде символических притч.
А ведь никто (даже бесполезный гений) не смог бы разобраться в происходящем, ничего не зная о таком своём мистическом опыте; поверьте: никто! Разве что (да и до вряд ли) – Николай Перельман, с его мистическим опытом.
Но(!) – со времён поэмы Двенадцать Александра Блока известно: даже мистический опыт не спасает от одиночества.
Поэтому (как и всегда): делай всё сам, только сам. Поэтому, как и всегда: обо всём спрашивай сам себя. Но он («тогдашний») – попросту не знал, о чём себя спросить. Это общий порок честолюбцев: они не оглядываются.
Даже оставаясь на месте, они забегают много-много наперед себя. Поэтому (на самом деле) – что он мог? А только и мог, что вспоминать свой будущее (одну из его версификаций); будущее – предложенное ему в его почти что пред-и-после-смертных видениях; вот как это происходило:
После сакрального утверждения «сделано» – он напрочь забыл о своих «галлюцинациях»; но – в какой-либо точке кармического поворота воспоминания возвращались, сообщая ему: сейчас («тогда») ты – поступил так-то и так-то (сказал то-то и то-то) и потерпел закономерный крах.
Если ты поступишь иначе, ты (корпускула миропорядка) – не избежишь мирового апокалипсиса, зато – предоставишь миру хоть какой-то шанс; ничтожный, но – другого не будет: в какой-то мере Николай Перельман становился мускулом, могущим (даже) – подвинуть реальные пласты.
Итак (кроме этого «потщиться») – что он мог? А всё то же самое, что делал «до» этого своего нового «могу»: не знаешь, что делать, делай шаг вперед. Поэтому он (даже ежели он – наперед себя забегая – глобально ошибся) всё равно бы сделал всё правильно.
Ведь Николай Перельман (просто-напросто) – бросал свою душу ещё дальше на-перёд, к плотским ощущениям. Для этого ему надо было сейчас всего лишь выйти в мир. Что ничуть (то есть – напрямую) не значило, предположим, броситься из окна.
Хотя и было бы (виртуально) – весьма схоже.
Поэтому он вернулся к монитору и решил озаботить своими проблемами всю доступную ему невидимую реальность.
Как уэлсовский марсианин со смешным шагающим треножником (и тепловым лучом смерти) он тщился вторгаться в тонкий мир чувства над чувствами и души над душой. Разумеется, его ждала судьба того марсианина: слабое (петрониевское) человечество убьет его своими болезнями.
Для начала(!) – он «вышел» в фейсбук и наконец-то (прежде только мы – сторонние ему читатели реальности – были об этом извещены) с удовольствием обнаружил, что его имя хорошо в этой сети известно.
Тогда как сам он вот только что узнал о существовании помянутого детища Цукеберга; ну и что с того?
Не долго думая (а точнее, совсем не думая и опять-таки ничего не спросив у «себя будущего») – он принялся переводить виртуальность в ощутимое. Его душа (у монитора) – принялась выбирать себе воплощение по душе.
А вот его тело (у которого выбора не было) – отделилось от души и направилось к выходу из квартиры. При этом его душа точно так же, как на экране направляют стрелку курсора, так и его душа принялась заправлять движениями мыши.
То есть(!) – его душа с помощью стрелки курсора могла бы реализовать свои прижизненные реинкарнации (предлагая иллюзию выбора: в одного «себя», в другого или третьего «себя»).
Что (в реальности) означает это – «с помощью»? Что такое (в виртуальности) – «курсор»? Какая связь между его знанием и незнанием, его волей и его без-волием (интересный вопрос: кто нам нашептывает наши желания?); какая связь между предопределением и необоримостью мировой энтропии, против которой предопределение его направляет?
Он не знал.
Но он захотел узнать.
На полпути к выходу его тело заозиралась, дабы собственными глазами определить, что за мир достался его душе. Здесь его тело удивило само себя, вдруг обнаружив своими вполне материальными глазами у компьютера отдельную от себя (нематериальную) душу: оказывается, некоторые тонкие вещи теперь ему становились доступны.
Это его душа подвинула тот самый курсор на экране: его тело становилось курсором на широчайшем экране различнейших виртуальностей.
Впрочем, процесс этот возымел обратную силу: заозирашись, тело его «захотело» – тоже разглядеть (вот так: в ритме, слове, гармонии) свою душу.
Душа же (провиденчески проникаясь и прошлым, и будущим) прекрасно «осознавала», что (в «настоящем») – ведя тело-курсор сквозь дантовы круги обыденности, надобно и телу предоставить понимание того, к чему дело неизбежно придёт, если самоотравление различными излишествами продолжится.
Поэтому (первое) – чтобы её «личное» тело-курсор впредь не медлило повеления души исполнять, душа обратилась к его «прошлым» слабостям, пообещав доступную и быструю (как есть искусственную) благодать алкоголически достижимой нирваны; как это сделать?
А (просто) – подвинув курсор на экране.
Сказано-сделано: тотчас тело его – обнаружило (на компьютерном столике, рядом с душой) кошелёк, полный денег; тотчас тело – вдруг физиологически «осознало», что ему стали доступны продажные сладости тела.
Он («сам он») – не задался вопросом: откуда деньги? Он (почти) – догадался, что ему «нынешнему» их заработал «будущий» он; причём – эта «халява» ему «прошлому» понравилась.
Он («сам он») – решил: пусть всё для его «нынешнего я» полезное (не только гениальное и провиденциальное, но и просто необходимое для жизнеобеспечения) созидает эта его другая (будущая) ипостась.
И это в то самое время, как его чувственная ипостась (ипостась с юными устремлениями) – будет всеми этими пользами пользоваться.
Такая вот «умная» жизнь наслаждений.
На радостях от таких перспектив он (ещё и ещё раз – и на этот раз «окончательно») решил выпить водки. Ведь прежде, чем его жизнь стала виртуальна и версифицирована, он как бы «решал» – не окончательно: он словно бы не жил, а писал великую книгу по имени многоточие: (…)!
Но теперь его жизнь стала виртуальна и версифицирована, и он решил стать от многоточий свободен! Он хотел быть – свободен от времени, он хотел быть – без времени и в быстродоступной нирване.
Когда-то именно так и начинался его личный (рукотворный) алкоголизм.
Он (почти иллюзорный) – захотел для себя рукотворной (почти рукоблудной) нирваны, сладкого со-не-бытия: захотел отодвигать сроки любого со-бытия, заключить себя в бесконечное мгновение своего я.
Ему хотелось этой странной максимы древнего философа: «наилучшее для тебя – не существовать, не быть вовсе, быть никем. А наиболее предпочтительное для тебя – скоро умереть»: не умереть, не умирать (как птичья рать: орать-рать-рать, но – спать-спать-спать посреди великой книги по имени многоточие; чем не нирвана?
И вот (по дроге в нирвану) – тело его опять зашагало и (окончательно оставив душу у монитора) направилось к двери, памятуя, что сейчас оно находится на четвертом этаже блочного дома.
Разумеется, что деньги (из кошелька) – перекочевали в его карман; сам пустой кошелёк он зачем-то оставил на месте; даже и говорить не стоило, что «будущей памятью прошлого тела ему (настоящему телу) – прямо-таки «захотело» немедленно (как Венечке Ерофееву) выпить.
Для оного «нужного дела» ему (рьяному телу) предстояло всего лишь спуститься к весне. Той самой (едва-едва) – на-глядной весне: забыв о том, что настоящая весна (повсеместное воскресение из мёртвых) – не-наглядна; то есть – ему попросту захотелось невысоко грехопасть.
А в это время на мониторе (в ленте фейсбука) вдруг мелькнула новость, позволяющая с некоторой точностью определить время, в которое мой Перельман оказывался вброшен (мы же понимаем, что «весна» – не более чем термин: в этом мире словно бы нет весны: настолько она – повсеместна и постоянна, что не оставила места всем остальным именованиям времён).
На экране монитора мелькнула строка: «Огонь Олимпиады зажжёт Кабаева! А что ты сделал для своей девушки?» Это был распространённый в то время «фейк»: Алина – любимая женщина моего Президента; слава Богу, Николая Перельмана не интересуют сплетни полусвета: ему необходим весь свет.
Зато(!) – теперь определилась временная точка отсчёта. Всё потому, что на экране мелькнул некий креативный плакатик. Всё потому, что надпись на нём не стиралась ровно на столько времени, чтобы к себе привлечь.
Чтобы стало понятно, на что намекает данная речь.
Душа Перельмана – ведать не ведала, что перед «глазами её души» явлен всего лишь политический анекдот; но – разве одно человеческое сознание другого человеческого сознания (даже и в бытовой похабщине) не поймёт?
Даже так: немедленно переврав (превратив или оборотив) трагедию (или счастье) чужой души в снисходительный (аки падшие души) человеческий анекдот; ну и что? Сам по себе Перельман мог бы и даже не знать имени предполагаемой любовницы нашего Президента.
Но лента фейсбука тотчас ему всё-всё растолковала про откровенный (креативно-глумливый) смысл сего любовного мадригала. Подарив некую точку отсчёта: даже он – знал, что нынешняя (тогдашняя) Олимпиада в России является зимней.
Что Кабаева занималась художественной гимнастикой! При этих словах словно бы материализовалось сброшенное трико в инее (бред полных – из давних видений ледяной преисподней); он смахнул курсором этот «фейк».
А так же: даже он – знал, что сейчас за его окном (его личной вселенной) – как бы зима или даже предзимье; мы (все) – так и живём: «выходя в замерзающий мир».
То есть даже из политических глупостей ленты фейсбука возможно было извлекать некие для себя дивиденды: Перельман осознал конкретный момент своего появления в данной реальности.
Итак, перед ним возник вопрос: а что ты сделал для своей девушки?
Даже не столь масштабное (аки мой Президент): выставить её напоказ всему миру; кстати – не затем ли, чтобы показать свою над реальностью власть? Разумеется, тебе не это нужно; но! Каково (доподлинно адово) искушение: и «такое» – возмочь. Человеческое, слишком человеческое.
Что ты «сделал» (сделаешь или не сделаешь, или захочешь сделать-не-сделать) для своей девушки?
Ведь что такое «ты» – без «дела»? Без-делица.
Другое «дело»: у Перельмана (по определению) – не было никакой девушки.
Поэтому (чтобы не быть безделицей) – необходимо, чтобы у моего Перельмана такая девушка хотя бы просто «появилась» (опять «материализация чувственных образов»); но – здесь-то (для тела-курсора) никаких проблем не было.
Хотя, казалось бы, это почти невозможно – навязать Перельману женщину.
Но всегда есть прямой путь Дон Кихота, выбирающего себе «воображаемо-реальную» Дульсинею; итак – наши действия: всего-то два «шага».
Первый: берём первую попавшуюся женщину, женщину «старой» природы.
Второй: даём ей новое (волшебное) имя, тем самым превращая её в женщину «возлюбленную». Далее – идут не шаги(!), а внутренние изменения: подчиняем этому волшебству свою падшую душу.
Так что дело всегда за малым: чтобы не только тело твое – грехопало, но – и душа осознала, насколько ей мало «наличной» души, и возжелала – уже в реале обладать чем-то телеснопрекрасным.
Фактически это и есть мироформирование (материализация чувственных образов); впрочем, здесь душа Перельмана опамятовалась: всё это было возможным и немножечко позже (и не совсем здесь); зачем – (именно сейчас) торопиться?
Что он сделает для своей девушки?
Он (теперь) – сделает с ней всё: он её подберет в виртуальности, перенесет её в реал, а там он от неё откажется: она останется в реале, а он пойдет мимо и дальше.
Ибо он (теперь) – Николай Перельман, изначальный и бесполезный.
Двинув стрелку курсора, душа его (у монитора) – стала двигать ногами своего тела, которое – стало шагать, а глаза его тела (в то время, как глаза души следили за экраном монитора) – стали глядеть в направлении этого шага: ать-два, ать-два!
Не болит ли твоя голова, когда в ней одни приземленные мысли?
В его голове прозвучало:
Избавиться от боли через боль,
Любовью от любви, от воли волей.
Так море избавляется от соли,
Себе добавив много больше соли.
Что проще может быть?
Он (нынешний) – не знал этих строк; он не знал себя (их будущего автора) – так душа его забегала наперед себя! Так же, как его тело (как без дела безделица) – забегало наперед себя. Потому (для-ради несказанного) – Перельман не доцитировал текста: имеющий душу да услышит неслышимое продолжение.
Потому (из недоговорённости) – не решив насущного (едва-едва определив время своего пребывания в реале), он и здесь (причём – весь) заторопился: ему хотелось «всего» и сразу, причём (всё ещё) – он даже не знал настоящего значения слова «всё».
Итак: пока его тело направляется за водкой (а оно уже спустилось по лестнице и вышло на улицу), мы (вместе с душой Перельмана) – берёмся искать ему женщину! Делать мы это будем вполне телесно: среди многого множества женских имен.
Благо(!) – все эти имена перечислены как «друзья» в доступных ему социальных сетях. Там(!) – возможно увидеть любое женское имя.
И (даже) – не сложно его иерографически очертить: словно бы одушевление формы её воображаемым содержанием.
Там возможно человеческие имена (душою одушевлённые) – попробовать разлагать на слога’: коли у имени есть берега, то мы и берега подвинем, и даже (коли в этом будет нужда) – сделаем выше нужды.
Итак: тело его зашагало по зимнему скверу (большого-большого экрана); итак: это душа его (у монитора) – вновь двинула стрелку курсора: желаниями своими наперед забегая, не решив ничего позади.
И сразу же на экран монитора выплыло имя Хельга. Знать, не случайно. Знать, почти что фатально это имя перекликалось с именем древней княжны (игоревой жены и вдовы).
Ведь подобные перекликания чрезвычайно важны: если мы смотрим на мир как на миротворение – игры реальной души с её физическим телом (а оно в невидимом мире весьма виртуально), подобные знаки напоминают о правилах нашей игры.
Итак (согласимся): женщина именем Хельга явно будет пытаться руко-водить душой Перельмана.
Она (согласимся) – явно попробует Перельмана использовать.
Как в нашем мире возможно использовать Перельмана, бесполезного гения? Только так: брать семя его прозрения, помещать его в парацельсову колбу для-ради серийного производства мысле-гомункулов, инструментария для производства карьеры и житейского блага.
Ну что же, и в этом женщина в своём праве и правоте.
Если Хельга такова, то мы нашли нужную женщину. Которая истово верит, что (взявши мужчину за член) возможно его повести.
Впрочем (в реале) – если курсором возможно куда-либо завести тело (и все дела его), то и дело за малым: счесть женщину душе-и-тело-водительницей, прямо-таки амазонкой-снайпершей либо из нацистской Прибалтики (времён первой Чеченнской), либо из нынешней (современнной этому Перельману) Украины.
Итак (если мы «по мужски» согласимся): дело за малым: за материализацией чувственного женского тела, ведомого хищной натурой (речь даже не о душе).
Которая истово верит, что она много-много значительней и изначальней аутентиста Перельмана (ибо она – сосуд жизни), а раз так, то весь мужчина (и без души, и с душою) предназначен быть средством её жизнеутверждения.
Что здесь можно сказать? Только то, что она – совершенно права: как сквозь мертвые ребра (и души) трава – прорастая.
Но сейчас он (слава Богу!) – был не просто оплодотворитель-мужчина, а ещё и отстранённая душа у монитора.
Он (посредством стрелки курсор) – обращал виртуальность в реал: он был весь, и «весь он» прекрасно всё понимал! Словно бы видел насквозь (глазами в неё проникая) – женскую душу.
Зачем жене, одетой в ветры тканые,
При всех быть голой в полотняном облачке?
Но (далее) – его душа уже возжелала увидеть её телесно: на мониторе, послушные стрелке курсора, вырисовались Невский проспект и экзотический ресторанчик «Васаби» (существующий лишь в воображении «прежнего» Перельмана).
Ведь «захотелось» (его прошлой) душе отведать японского риса и рыбки; так всё и вышло.
– Сделано! Получи свою Дульсинею (пока без «рыбки»), – Хельга сидела напротив него.
Рыбку, впрочем, должны были скоро принести. А, вот уже и принесли! Как именно это вышло? Ведь тело его (на мониторе) – вышло на проспект Энергетиков. Но теперь (не в воображении души Перельмана, а на изображении монитора) – они находились на первом этаже здания на Невском проспекте.
А помянутая Хельга – оказалось напротив: при любом (первом или не первом) взгляде она казалось обычна и не «не красива».
Итак, перед нами «материализация чувственных образов» – женщина. Особенно (в этой материализации) хочется отметить это «не»: её внешность определялась не наличием красоты, а отсутствием не-красоты.
Несколько полновата, но (и в этой телесной полноте) – как-то очень себе на уме, что легко вычитывалось душой Перельмана (даже издали, на экране монитора – стоило лишь стрелке замереть на её изображении.
Потом стрелка курсора переместилась на изображение тела Перельмана: это изображение сидело напротив изображения (тела и сокрытой души) Хельги. Становилось понятно, зачем ещё душе мог понадобился псевдо-синтоистский ресторан: она был расположен на первом этаже.
Хельге предстояло на Перельмана обижаться и убегать от него. На первом этаже – добней это делать физически, без излишней привязки к телесному инструментарию тонких миров (человеческим мускулам ног).
Другое дела, что нам всё равно предстоит отслеживать: где (инструментально) происходит «происходящее» – в низинах синтоизма (одухотворяемых рыбой) или в deus ex machina человеческого искусства (и всё это – без учёта событий ad marginem).
Да, я именно об окраине бытия. Напомню: в те годы ещё не было никакого «украинского» кризиса. О воссоединении с Крымом никто и не помышлял. Доллар котировался чуть больше тридцати рублей. Страна казалась довольной, бюджет полнился, благосостояние (в сравнении с девяностыми) выросло невероятно.
Так можно было описать это «стояние на реке Угре»: бесконечный миг (по-над преиподней) – возможность стать мёртвым, даже этого не заметив.
Душа Перельмана – смотрела (прежде всего, как тело Перельмана исполняет назначенные ему тело-и-мысле-движения; это не значило, что тело – не обладает телесным (пятью или шестью осязаниями, логикой и чувствами); душа Перельмана (напомню: отягощенная своими падениями) – смотрела (не только) на изображение или проекцию.
А «оно» (это изображение) – сейчас несколько отличалось от того бодрого тела, что хотело водки (и шло сейчас за водкой): изображенный в ресторане Перельман (ещё одна ипостась бесполезного гения) был совершенно иным, нежели «Перельман в мыслях».
Это уже был «другой» человек, то есть – перенесённый из прошлого (и даже позапрошлого) Перельмана в Перельмана будущего.
Прошлый был человек разжиревший телесно, пухлый мыслями и душою. Но здесь и сейчас, осознавая себя в будущем Перельмане, он вдруг обнаружил, что постаревшее его тело стало вдруг жилистым, оказалось лишено избытка шлаков и жира.
Он обнаружил, что чуть ли не четверти прошлого веса (плоти) теперь в нем не было. Более того, он оказался непривычно, ослепительно трезв.
Разумеется, он испугался этого – ослепительной ясности своего нового бытия.
Ведь его прежний алкоголизм, его нирвана были вещами вполне осмысленными. Ведь если для его жизни или смерти не было никаких оснований, кроме беспощадного: я так хочу – что мог он захотеть (для себя), кроме нирваны?
Разумеется, он испугался ослепительной ясности своего бытия; но – чтобы быть, надо хотеть (и не бояться) быть. Поэтому он определил свой страх, придав ему формы своей страсти ко плоти; получилась женщина.
Теперь ему было запредельно ясно, зачем напротив него сидит женщина: чтобы таким, каков он мог стать (и в виртуале – уже стал), он (сам по себе) – захотел не быть; женщина собиралась его к себе «приладить», как некое полезное дополнение.
Это не было злом (данностью). Это было убийством вероятностей.
Посмотри, какие сети
Бес нам ставит в темноте:
Рифмы, деньги, дамы эти,
Те-те-те и те-те-те!
Это не было хорошо и не было плохо. Просто (таким образов) – на мониторе вырисовывались «образы будущих»: в одном (или нескольких) из них – он «уже» принадлежал абстрактному запределью Перельмана, в другом (тоже «уже») – «переставал» побеждать для себя и «наставал» ублажать женщину.
Услада женщины – нет в этом ничего ни от добра, ни от зла, ни от абстрактной или прикладной пользы; это женское «благо» – данность мира: именно в отношениях с женщиной и в понимании родины человек определяет свой мир.
Но сейчас речь зашла не о «его» мире! Он видел, что она не красива (никак красотой «не спасая» какие-либо посторонние миры – не было у неё такой задачи), но она – амбициозна: либо ты примешь именно её мир, станешь его частью, либо – тебя не будет в её беспощадном «я так хочу».
Она не понимала одного: у него и без неё есть все его «так или этак» версификации мира. А если даже она и понимала, но расставляла свои (а не его) приоритеты. Поскольку не могла изменить своего самого главного: она – наиболее важна в своем мире, она есть жизнь своего мира.
Не согласиться с ней было нельзя: она и есть целый мир.
Вот только (сейчас) – он был совершенно другой: нынешний (жилистый) – он был в стороне от любых миров, он эпикурействовал и сенекурствовал (не от «синекура», а от Сенеки Луция Аннея), ибо получал наибольшее удовольствие не от реализации какого-то одного своего мира, а от реальности многих своих миров.
Он мог бы подумать, что не справедлив к ней, что бессовестно пользуется заведомым над ней превосходством.
Но он (Николай Перельман) – не подумал, а пользовался.
Она ничего не замечала. Всё, что полагал он, казалось ей преходящим. Она (уже) кушала рыбку и ждала его предложений.
Её глаза были невыразительны и умны.
Её лицо было в меру пухлым и в меру аморфным, и ровно в такую же меру безопасным, чтобы Хельга всегда могла быть уверенной – именно в его заблуждении на её счет.
Ей от него были нужны вещи самые что ни на есть простые и насущные. Она была женщина и в своём праве: когда-нибудь (даже если не в этом году) ей придет необходимость стать матерью своего «сына ли, дочери, не всё ли равно?».
Ей была нужна его сперма, и это было главным.
А вот «уже потом и кроме этого самого главного» – ей могли бы понадобиться (как сперма его духа – для утробы её мозга) его прозрения. Разумеется, по сравнению с ребенком это было вторично. Но и это «вторичное» было существенным.
Всё остальное она могла сама.
– Не дай мне бог сойти с ума! – сказал он ей молча, и она (почти) – не рас-(два-три) – слышала.
Всё было более чем просто. Она была женщина и она была в своём праве, а он был не прав: он не собирался ей уступить. Просто-напросто потому, что не бывает уступок маленьких или больших; потому что (из-за краткости отпущенного нам срока) – и смерть, и уступка души всегда почти окончательны.
Если бы смерть была.
С точки зрения женщины – он был калека (хорошо не урод), и она его собиралась исцелять; и если бы не целеполагание Перельмана – к непостижимому: постигнуто, откажись и иди дальше (постижимое не есть завершённое), «отдельная» его ипостась (Николай) – могла бы счесть своей целью обладание женщиной, и её счастье.
Повторю: нет ничего краше, чем счастье любимой женщины (отвлечёмся от данности в кафе: там происходит торг), но (тогда и только тогда) – если нет иных сущностных приоритетов.
Поэтому: хорошо, что сейчас Николай Перельман (сейчас) – был целостен и разделён разве что возможностями пребывания либо у монитора, либо в той или иной точке средоточия сил (в пространстве и времени) или каком-то из своих воплощений, вполне версифицируемых
Например: чтобы осознать опасность искушения чужими иллюзиями (предположим, что свои приоритеты мы иллюзиями не считаем), одна из ипостасей Перельмана (прошлый алкоголик) добралась-таки до магазина и купила себе дешёвой водки: ты хотел нирваны? Получи!
Для твоей жизни нет никаких других оснований, кроме простого: я хочу. Твоя свобода – ещё одно имя смерти (если бы смерть была). Потому – эта (обретшая средство «достижения» цели) ипостась Перельмана сразу направилась к выходу.
В этот миг мой духовный Перельман (тоже Перельман-победитель) – одним краем своей полуприщуренной ироничной души следивший за данным «дешёвым» телом, другим краем всё той же души взирал на возможность осуществлять (посредством стрелки курсора) различные ипостаси самого себя.
Он(!) – «знал», что (как и когда) «произойдет» или уже «произошло» в этом «прошлом будущем». Он(!) – представил себя Аргусом (титаном? Или богом? Не помню, ибо – боги свидетели, что я не был богом ни разу).
Представив такого «себя», он(!) – перенёсся (ещё одним из краёв своей стоглазой души) уже не «во время или место», а в наслаждение этим со-знанием; о, это «место» – оказалось ещё
Это было еще более жестоким «где-то», нежели просто «место и время»; за-то: теперь он мог происходящее «немного» менять (даже не прибегая к курсору).
Жестокость была заключена именно в «немногости»: никаких рук и ног, гениталий или желудков не хватило бы, чтобы наполнить всю малость осознанных им вероятностей самого себя, ибо – слаб человек и частичен.
В этот миг мой телесный Перельман (который по прежнему «был и остался» Перельман-победитель) – был равно-душен: равен душой происходящему.
Всё (на)стало – инаково и по правде: внешностью своей – на себя не похоже, но – сутью намного строже: даже где-то как древние языческие боги! То есть люто и радостно, и безжалостно даже к себе.
Его тело – вышедшее из магазина, тотчас же сосуд с алкоголем раскупорило и из горлышка отхлебнуло, демонстрируя: в этом мире всё совершается в соответствии с Сатириконом.
Его душа – перенеслась в ресторан (тамошнюю ирреальную ипостась Перельмана; душа (теперь) – наблюдала за Хельгой не только с экрана и (при желании) могла бы плотски к ней прикоснуться.
Кто бы мог подумать, что и здесь (в виртуальности) – речь идёт о мировой ограниченности ресурсов и их перераспределении между субъектами: решалось, кому быть (или всё же не стать) объектом реальности; а поди ж ты! Так и есть.
Речь об ограниченности жизненного срока, о таланте и его отсутствии, о совести как (не)данности.
Всего этого – очень немного: (того или иного) на всех не хватает. Дело за (не)малым: Хельга хочет получить доступ к ресурсам Николая Перельмана; не так ли происходит и в любой (земной или небесной) сфере?
Например: даже сам этот миг миг его встречи с помянутой Хельгой (застывший в янтаре монитора) – заключился в тесное пространство и намного более обширное время японского ресторана, расположенного в самом начале Невского проспекта.
По периметру этого мига: за окнами на Невском была всё та же зима, а в Сочи происходила всё та же Олимпиада с её (на самом-то деле) несостоявшейся факелоносицей Кабаевой (или она несла-таки факел? Не помню).
Сейчас мой Перельман (в ресторане) – пытался управиться с палочками, подумывая, не взять ли себе обычный прибор; согласитесь, и в этом есть символика жеста.
А потом Хельга ему что-то сказала. Он (намеренно) не услышал: был глух и нем – для её мира! Который был настолько непобедим, что и связываться не стоило: следовало жить мимо и дальше.
Здесь Перельман подумал: реальность ресторана-кафе хороша ещё тем, что в одой версификации Хельга может его покинуть, а в другой – остаться и продолжить настаивать на своих амбициях.
Он поднял на нее глаза: на экране монитора (и шевелением губ, и и из динамиков) её слова прозвучали, словно бы выписанные на латыни самим Петронием:
– Замолчишь ли, лесной грабитель, никогда не преломивший копья с порядочной женщиной! – сказала она ему, выговаривая за очевидную глупость всей его жизни: сказанное означало примерно следующее (или только часть по-следствий): посадить дереве, построить дом, вырастить сына.
На деле это звучало так:
– Вы никого не используете и не позволяете пользоваться собой. Хорошо, это ваш выбор: выключить себя из судеб мир. Вы словно бы кастрируете себя, лишаете себя мирской судьбы. Ссылаясь на то, что в этом мире всяк друг друга пользует, всяк тщится обогатиться и насладиться.
Он знал: если бы дело было лишь в ресурсах и их перераспределении между субъектом и объектом (она это назвала словом пользует), всё (меж них) – решилось бы за один миг: он бы ей уступил себя.
Если бы он только мог; но! Он был настоящий, из раньшей жизни. Всамделишные люди не могут отказаться от всамделишности.
Они иначе смотрят на мир. Просто смотрят. Просто видят: мир без настоящего – непоправимо пошл; вот и Хельга (при всём при том, что она была в своём праве) – оказалась непоправимо пошла; но!
Именно так (и именно сейчас) – Перельман оказался в ситуации, когда ему придётся встретиться с одной из её ипостасей на бандеровской Украине. Разумеется, там ему предстоит выбрать (как если бы такой выбор вообще для него существовал) – меж выживанием и всамделишностью; Перельман не мог об этом знать.
Зато Перельман (в этот миг решения) – даже вспомнил одно (в те годы) ещё не написанное стихотворение.
Которое стихотворение было всего лишь честным и ничего не решало.
О людях настоящих, которые реальны
Не слишком-то брутальны, но именно всамделишны.
Я их не знаю внешне.
Я их узнаю внутренне.
Весь мир парит отвесно.
Сорвётся или взмоет.
Какое-то такое всамделишное чувство
Глаза мои откроет.
Какое-то такое всамделишное братство
Распознаёт лукавство под множеством покровов.
Я подзабыл основы.
Я снова их нашёл.
Всамделишные люди реально существуют.
Не слишком хорошо мы жизни совершаем.
И с миром поступаем не так, как ветер дует.
Но выдохом и вдохом осуществим эпоху.
– Что вы там бормочете? – могла бы спросить Хельга.
– Напоминаю себе: «у тебя остаётся только то, что ты отдал».
Ничего такого произносить не пришлось. Однако же решались (здесь и сейчас) задачи вполне космические. Но не только поэтому (из своего далёка) – всё тот же коварный Петроний (по воле души Перельмана) продолжал доходчиво комментировать:
– Неужели я должен выслушивать твои рассуждения, что банальней цитаты из сонника? Поистине, ты поступаешь много гнуснее меня, когда расхваливаешь поэта, чтобы пообедать в гостях.
Перельман улыбался (про себя). Перельман вспоминал тексты (себе вровень). А Хельга (в это время) – вовсе не умолкла и сказала ещё и ещё много-много других своих несомненностей, с которыми сложно было бы не согласиться; с которыми он не мог соглашаться.
Была ли она образована (в реале)? Никому это не было интересно: Хельга предъявляла претензии Перельману и миру, потому душа за пультом монитора переводила их на доступный Николаю язык.
Так что Хельга легко перескочила с Петрония на Бахтина (не общеизвестного, а брата его – французского легионера):
– Если вы не одумаетесь и не переменитесь, не вернете своей поэзии оплодотворяющую силу амбиций, то мир уйдет дальше, в своё будущее, а вы останетесь лежачим камнем.
Он опять посмотрел на неё – из своего будущего: такой «он» – опять не мог согласиться.
Мне некуда и незачем идти,
Поскольку истина, известно, анонимна.
Чужое слово, ставшее моим,
Затёртое в пути ко мне, как звуки гимна,
В серебряном я переплавлю горне
И посмотрю, кто сам придёт за ним.
Так он бросался отрывками своих собственных текстов (бросался будущим – в ответ на её цитаты из текстов чужих); он словно бы «за-ранее» рассказал всю их дальнейшую беседу и то, к чему она (не) приведет.
Но она не поняла или не захотела понять.
– Вы скверно пишете. Ваша мысль бывает проникновенна, но воплощение скверно, – сказала она.
– Да, – (не) согласился он.
И опять она не поняла или не захотела понять: его «да» означало лишь то, что любое писание скверно.
Чужое слово, ставшее моим,
В лужёное своё допустит горло.
И горном раскалит его в огне.
Из горла пашни вырастает колос,
Чьи корни крохотны! Но он растёт как голос.
Волнуются как море голоса.
В руках моих коса острее бритвы.
Последнее прости благовестит к молитве.
Сие есть круговерть и пастораль.
Я не из тех, кто ищет себе горе.
Я сказочник и враль! А голоса как море.
Мне некуда и незачем идти.
Чего проще: сказано – сделано; реальность поэта есть реальность силы (Никалай Бахтин); эта сила смотрела на Хельгу, а она говорила слова:
– Я желаю вам только добра.
– Да, – (не) согласился он.
Её добро, конечно же, не было для него злом. Просто её добра и зла вообще не было в его мире.
Даже «став» Николаем Перельманом, он не стал всеобщ: не мог «принять всё», приходилось – частности «выбирать на месте».
Она подождала. Но то, что она приняла за согласие, развития не получило.
Зато получилось другое развитие: то существо «победителя постижимого мира», что развивалось сейчас в ресторане на Невском проспекте – уже и произошло, и осознавало себя «когда-то бывшим» – в прошлом, а так же – всё ещё только собиралось происходить в будущем.
То есть – там и тогда, где (даже как душа у монитора) – была уже прошлой душой: находясь лишь там, где явило себя всё многомерие мира.
Где играет волшебная лира всевозможнейших версификаций. Где мой Перельман, бесполезнейший гений, был ещё более сложен и прост, нежели в собственной студии, откуда его душа отправила его тело за водкой, дабы ничто ей сейчас не мешало.
Вот что вдруг открылось, ни много, ни мало.
– Я желаю вам только добра, – настойчиво и бесполезно повторила Хельга.
Хельге, настойчивой Хельге, был нужен не сам Перельман, и плевать ей было до жизненных интересов помянутого Перельмана, но – вот без своего будущего (а оно в моём «её мире» немыслимо без моего экзистанса) она не могла обойтись: ей жизненно необходимо было его (помянутого Перельмана) жизненное пространство.
Пространство его сомнительной (человеческое – всегда сомнительно) гениальности.
А ведь он ей его предложил Но она не заметила предложенного. Поскольку истина, известно, анонимна.
– У вас нет будущего, – сказала она. – Поскольку нет имени (она понимала его лишь начинающим литератором); более того – у вас нет и времени, чтобы его создать: вы уже великовозрастный мальчик.
Его душа у монитора удивилась тому факту, что для создания будущего необходимо время. Его душу можно было понять: она попросту наблюдала за будущем временем – на своём экране (по необходимости вводя туда прошлые и настоящие времена).
Однако некоторые вещи следует формулировать. Перельман встретился с Хельгой, как с некоей реальностью мира.
Перельман приучал себя к миру. Надо каждое утро говорить себе: «Сегодня меня ждёт встреча с глупцом, наглецом, грубияном, мошенником.» (Марк Аврелий, римский император из династии Антонинов, философ, представитель позднего стоицизма, последователь Эпиктета. Последний из пяти хороших императоров).
Скажем прямо: желая Перельману (своего) «добра), Хельга зазывала его в литературные негры.
Ничего постыдного: так распределялись ограниченные ресурсы поместной (получившей удел на кормление) богемы. Разве что в случае с Перельманом (бес-полезным гением) – нельзя использовать запределье в качестве кирки или лопаты для построения личного счастьица; точнее: можно попробовать и (даже) разувериться в жизненной необходимости его прозрений для своего счастьица.
Перельман же встретился с Хельгой, просто потому что «Когда остаёшься один, нужно точно знать, с кем ты остаёшься.» (Бенедикт Спиноза); так вот они сейчас и со-существовали: словно бы души свои заключив в разные (несопоставимые и несовместимые) реинкарнации смыслов.
Он приготовился спросить (тем самым, узнав, заключить), но она его опередила: словно бы (по женскому праву) вошла в открытую дверь, не задумываясь, стоит ли в неё ломиться.
– Вы оторвались от жизни. Сами упоминали годы беспросветного алкоголизма. А теперь, все резервы и сроки растратив (и все те тараканьи бега пропустив, в которых она преуспела) вы захотели вернуться. Но не выйдет у вас ни черта, ибо заняты все места. Кроме места подле меня.
Она имела в виду тот отрезок его жизни (в который никак не поверится), что выскользнул из поля нашего зрения.
Повторю ещё и ещё раз: известный в соц. сетях Николай Перельман в нынешнем реале объявился после более чем двух десятилетий почти непрерывных пьянства и разврата, из которых чудом был вырван и сумел не только изменить свою внешнюю (социальную жизнь), но и внутренне преобразиться (почти так же обстоит и с моей Россией, но сравнения здесь неуместны).
Теперь ему (как и России) – быть и остаться более чем адекватным к прозрениям, которые его направляли.
Но сейчас он (заранее зная ответ) – всё же сделал уступку прошлому. Потому что некоторые вещи всё же следует формулировать. Он спросил:
– Вы хотите, чтобы мы вместе писали, стали со-авторы?
– Нет. Зачем мне, если «ваше всё» я могу получить безымянным и дать ему своё имя.
Он не удивился. Он удивился бы, если бы в этом мире было чему удивляться.
– Но вы хотите, чтобы мы вместе писали.
– Да.
Он не ответил.
– Когда-нибудь потом наши имена могут встать рядом (и в жизни, и на обложке), – пояснила она. – А пока что вы ничего не значите и ничего не умеете.
Он кивнул, соглашаясь. Она была совершенно права: он ничего не умел; но – ему всё дано было даром.
Потом он ответил ей ещё одной правдой:
– Мне не интересно.
– Очень жаль. Тогда у вас нет никакого будущего.
Она подождала испуга или возражений.
Он (молча) сказал ей:
– Я, пожалуй, подожду другого будущего.
Она (почти) услышала и (почти) кивнула, соглашаясь.
Но(!) – Перельман не двинул курсора: она ему была ещё нужна, для его самоопределения. Ведь в любом виртуальном мире можно выделить приоритеты своих плотски’х версификаций реальности, лишь относясь (или – не относясь) к женщине.
В реальности (почти) всё – относительно; всё – кроме женщины, ибо она продолжает жизнь (даже – рожая в смерть).
Он(!) – не задавался вопросом: почему он? Ему было свойственно это легкое (почти самоубийственное по своей претензии к миру) чувство неоспоримого превосходства. Он(!) – усмехнулся (про себя и о себе). Он подумал строками Бертрана де Борна, трубадура XII столетия:
Пригоден только рыцарь для любви,
В бою отважный и сладкоречивый.
И дама, что на ложе ляжет с ним,
Очистится от всех своих грехов.
Потом (всё же) – его душа у монитора двинула стрелку курсора. Его изображение на мониторе шевельнуло губами, спрашивая для Хельги (и для своего тела) – о главном:
– А как насчет наших с вами личных отношений, самой их возможности?
Здесь она (ещё раз) – уверилась в его недалекости: столько раз приходилось его подводить к этой мысли. Он был для неё невероятно удобен: умен, образован и одарен прозрениями, одинок и никому не известен
Такой инструмент нельзя было бы упустить. Для начала она захотела ему пригрозить:
– Может, мы и встретимся ещё на каком-нибудь мероприятии, поздороваемся. Я буду «сидеть в президиуме» (нет, конечно, «здесь и сейчас» – она бы употребила слова «принадлежать» и «элита»), вы будете смотреть на меня снизу вверх и завидовать.
Подождала реакции. Добавила угроз:
– Если не будете завидовать, я зря трачу на вас время. А если будете, то я (из президиума) – всё равно к вам снизойду и получу своё.
Он не стал (молча) повторять, что время никому не растратить.
– Что есть зависть? – мог бы сказать он, но – не сказал: он завидовал такому «самому себе» – которого ещё и сам не осознал.
Но «тот он», который не стал повторять – это был не тот он, что сидел напротив женщины и должен был бы дать ей новое, волшебное имя; согласитесь (это фатальный закон для рождаемых в смерть) – нужна какая-нибудь женщина, нельзя мужчине совсем без женщины.
Вспомним это сакраментальное: я хочу быть молод, с молодыми желаниями.
Вспомним это сакраментальное: сделано! Но (на этот раз «это») – было сделано не провиденциально, а согласовано и по воле его; то есть:
Его душа у монитора (мы вернулись назад, в самое начало декартовых координат, откуда начнется-таки история этого – совсем-совсем моего, удобного мне и Перельману – мира) перебирала женские имена и остановилась на «Хельге».
Да-да, мы вернулись (по линии координат) – немного назад, чтобы история стала понятна; но! Всего вышеописанного (и вышесказанного) – не то чтобы не стало, ему (вышесказанному) ещё только предстояло настать.
Итак, прошлое (продолженное) – Николай Перельман набрал номер, и Хельга ответила:
– Слушаю.
Николай предложил встретиться. Хельга обрадовалась: у неё уже были относительно Перельмана некоторые намерения.
Поэтому женщина сказала:
– Я сейчас занята. Может, потом как-нибудь.
– И все же давайте встретимся, – просто сказал он. – Сегодня давайте.
– Хорошо, – уступила она.
Вот так они и оказались в ресторане на Невском проспекте, и оказались они – уже совсем-совсем другими (он уже начинал играть реальностями), нежели были знакомы до этой встречи. Он смотрел на неё, как на монитор (по которому можно вести курсор); впрочем, на всамделишный монитор (там, далеко, в однокомнатной квартире на проспекте Энергетиков) он тоже смотрел.
Всё (даже жизнь и смерть, и их различие) – можно было начинать с чистого листа, цинично и просто. Всё можно было (в ритме, слове, гарминии) – даже переиначить, чтобы и романтично, и сложно.
А и в «это», и в «не это» время… «Пришло» время вернуться отправленному за водкой телу, поэтому – на том самом проспекте Энергетиков скрипнула входная дверь той самой квартиры, и в неё вошло реальное тело того Перельмана, который всё ещё был прошлым будущим для прошлого (ибо пошлость всегда есть прошлость) ресторана.
Вот разве что это тело (по настоянию прошлых инстинктов) уже отхлебнуло водки.
Именно поэтому ресторанная Хельга вдруг перешла на петрониевскую латынь Сатирикона:
– Любезный Николай Перельман, – сказала она (реальная женщина) тому изображению на экране, что сидело сейчас перед ней в ресторане. – Я чувствую, что у нас с вами не будет ладу. Поэтому разделим наши общие животишки, разойдёмся и будем бороться с бедностью каждый порознь. Оба мы сведущи в науках, но, чтобы вам не мешать, я изберу другой род занятий. В противном случае нам придется на каждом шагу сталкиваться, и скоро мы станем притчей во языцех.
Очевидно, этот Арбитр «безупречного вкуса» (по мнению некоего Нерона) – давал нам всем понять, что даже из прошлого явственна пошлость подобных расчётов: настоящему (сущему) – прошлость и пошлость казались синонимами.
Более того, даже грядущее (в сравнении с настоящим) – могло быть непоправимо прошлым.
– Да, – сказала душа Перельмана у монитора; она ясно видела, что Хельга лжет и никуда «расходиться» не собирается: Перельману всего лишь ставили ультиматум.
Поэтому душа (вспоминая, как они сегодня с Хельгой встречались) – перенеслась из обстоятельств встречи сразу к её результату. Она (эта его душа) – просто-напросто напоминала себе, что живет – «выходя в замерзающий мир»; отсюда и цитаты из Петрония: душа Перельмана (ибо она – всё же душа) облагородила антикой отсутствие (во всех этих переговорах) даже и намека на романтику.
А сам Николай Перельман – един во многих телах и душах (которые очень за-ра’зны: делятся и прошлым, и будущим) продолжил играть в «игрушечную жизнь», но – оставшись в именно этом будущем.
Сделав вид, что он – «испугамшись» женских угроз: он дал волю тому прошлому (невероятному) Перельману, что хотел славы и денег.
Должны же были воплотиться (перейти из ирреального в реальность) данные им ответы на сакральный вопрос: «чего же ты хочешь?»
Он сказал:
– Хорошо. Так что насчет совместной работы?
– Она возможна, если вы будете работать на меня.
– Слава будет для вас. Для меня славы не будет, – констатировал он.
– Зато будут деньги. Зато ваша работа не ляжет в письменный стол, а будет прочитана и обсуждена. Зато ваша жизнь станет важна для меня, я буду заинтересована в вашем благополучии.
Она не стала добавлять, что будет заинтересованы в полном над ним контроле.
Он и так должен был всё понимать и соглашаться. Интересным в ситуации была её полная безысходность: посреди краткой человеческой жизни для каждого важен был только результат: «оплодотворяющие» идеи и замыслы, и выращенные дети – для женщины, и самоограниченная свобода версификаций – для мужчины.
Так что говорить им опять было не о чем. Но они продолжали, ибо такова жизнь: мы пишем великую книгу по имени многоточие.
– Но и денег сразу не будет, необходимо терпение, – осторожно сказала она. – Я действительно сейчас занята, и дело это имеет свои сроки; вам придется меня подождать.
– Тогда как насчет нас с вами? – сказал он (его изображение в ресторане). – Давайте попробуем просто быть вместе. Я вам нравлюсь?
Перельман (почти что называя вещи по имени) – говорил о том удивительном «явлении» (большем, нежели телесное единение), которое провансальские трубадуры именовали «усладой».
На проспекте Энергетиков хмельному Перельману (отхлебнувшему «хлебного» вина») – тоже хотелось «услады», и он прямо об этом объявлял.
Поэтому (по волеизъявлению пьяного Перельмана) – его изображение (лишенное будущего, то есть со-вести) собиралось женщину альфонсировать; причём – женщина прекрасно это понимала и взглядом дала понять, что готова немедленно рассмотреть такую возможность.
Что вовсе не означало её готовности такую возможность сразу ему предоставить. Здесь следует вспомнить один из их разговоров (то ли прошлых, то ли будущих, или вовсе никогда бы не состоявшихся) – касающийся, как это не странно, статистики.
Но без этой статистики намерения Хельги не будут разъяснены.
Речь зашла об отношениях полов, и Николай Перельман с Хельгою помянули о том, что в недавней ещё России на одного адекватного (сочетающего в себе три «не»: не-глупого, не-пьющего, не-безобразного) одинокого мужчину приходится восемь-десять успешных и амбициозных женщин.
Как ни странно, первым об этом помянул Николай Перельман. Должно быть, его интриговала курьезность такой ситуации.
Хельга жестом дала понять, что ей не понаслышке о данном факте известно, после чего (в той реальности – впервые) объявила:
– Николай! Я хочу вам только хорошего.
– Да, – не мог с ней не согласиться её собеседник. – Вы хотите «хорошего» для себя.
– Да! А для кого мне ещё «хотеть»? – могла бы сказать Хельга.
Вместо этого она призналась:
– Для вас роль будет незавидной. Но наилучшей из возможных.
Душа Перельмана (у монитора и в безопасности) оценила её честность: во все времена (а времена всегда одни) – Хельга кушала рыбку в ресторане на Невском.
Иногда человек есть то, что он ест (или не ест). Следует так же заметить: даже и душе Перельмана (будучи душой самого Перельмана) порой было сложно не перепутать фразы, разбросанные по временам и пространствам.
Вот здесь-то и пригодилось тело, (где-то «не здесь») пришедшее с водкой. Реалии «мира как компьютерной игры» (с перемещениями душ и тел туда или сюда в пространствах и временах) – требовала измененного сознания: все-таки аутентист Перельман был узко сосредоточен на прозрениях, а «здесь» – требовалось быть «везде».
Итак («мира как компьютерной игры») – об изменении сознания, об алкоголической нирване и о видениях преисподней.
Итак, о преисподней. О её на земле присутствии. Всё это (и не только для Перельмана) – клубилась ad marginem нашего сознания, сиречь на Украине. Который Перельман (компьютерным изображением) – беседовал «сейчас» с Хельгой о жизненно важных (тоже на «окраине жизни») вещах: о карьере, о детях, о деньгах.
Который Перельман (тело его, отправленное в магазин) – отхлебнул-таки шершавый глоток скверной водки еще на улице.
Который Перельман (с сознанием уже несколько замутненным) – стоял «сейчас» и смотрел на свою душу, которая – рулила им на экране монитора; которая – рулила не только им: словно бы существование целого мира зависело только от того, как поступит (тот или иной) Перельман в той реальности, что сейчас дана ему в ощущении.
Ведь Перельман – один. Ведь прозрений «много» – не бывает. Только одно прозрение (целомудрие) – насущно.
– Мне нужен ребенок, – сказала женщина. – Поэтому нужен даже не отец для моего будущего ребенка, а всего лишь донор спермы.
Она не стала говорить, что (и какие) у донора должны быть качества.
Она смотрела на Перельмана и сказала:
– Сколько вы уже не пьете?
– Более трех лет.
– Именно то, что нужно: чистый организм с сильным интеллектом; есть что передать.
– Да, – (не) согласился он.
Он ничего не мог передать. Невыразимое дается лишь даром.
Она обрадовалась его «да».
– Ещё (для социального статуса) мне не помешает побывать замужем.
– Давайте поговорим спокойно, – пошутил он-«его изображение в ресторане». – Давайте, наконец, выпьем и поговорим спокойно, как русские люди говорят о продаже души.
Стало (ещё раз) ясно: так вот зачем понадобился (именно что) пьяный Перельман! Поскольку «тот» Перельман (ещё даже не пьяный, но хмельной) – возвращался к своей душе; «та» душа – была ещё прошлой и рыхловатой, обуреваемой похотью и страстями, жаждущей алкогольной нирваны (при условии, чтобы иногда из нирваны высокомерно выглядывать).
А вот его послушное тело-курсор (перед Хельгой) – было будущим, спортивным и подвижным, разве что сейчас – издалека оглушённым шершавым глотком скверной водки (прилетевшим из другой реальности).
Привлекательное изображение именно этого тела сидело сейчас перед Хельгой.
Именно это изображение (понукаемое прошлой душой) предложило выпить и поговорить. Именно за этим предложением – послушное тело шагало за водкой, дабы теперь его звонкая трезвость ничему не мешала; но – женщина впала в панику.
Бог с ними, с прозрениями! Но возможный донор спермы оказывался пьющим.
Далеко от японского ресторана прошлая душа Перельмана отвернулась от монитора и протянула «руку души» (вот так же, как светятся витражи, такова и рука – как река сквозь пространства и времена) и взяла ею у своего будущего тела початую ёмкость с алкоголем; более того!
Душа взяла водку и отхлебнула.
– Выпьем? – (почти что) крикнула Хельга. – Так вы пьёте?
– Да, пью, – ответило новое тело со старой душой.
Тогда Хельга молча встала и побежала прочь.
– Но реки, что не пьют своей воды,
Иссякнут, словно путники без цели!
Их любят женщины, не трогают собаки…
Но женщина, что мудрствует в постели —
На свете, верно, большей нет беды, —
произнес он ей вослед, но – она не услышала (произнесено было строкой на экране монитора); и вот только «тогда» – почти атлетическое (но захмелевшее) тело Перельмана на проспекте Энергетиков забрало водку у души Перельмана.
И поднесло горлышко бутылки прямо к «своим» губам.
– Из нас любой, кто пожирал себя,
По жизни был не прав… Как сладко быть неправым!
Неправду и любовь, и человечьи нравы
Я буду пожирать, доколе жив.
Доколе не иссякну. Что есть путь?
Не более чем ноги, что идут.
Что есть любовь? Не более чем боль,
Доколе больно ею. Что есть Бог?
Не более чем пыль его дорог, – сказал он про себя (самооправдываясь); а как иначе душа могла хлебнуть водки – только из близкого будущего.
Только (взахлёб) – вобрать в себя астральное тело спирта. После чего душа «задумалась» – и подарила себе ещё один глоток. Такой, чтобы он шершаво покатился по (отсутствующему у души) пищеводу.
Как электрический ток по проводу.
Именно так стремилась прочь из ресторана насмерть обозленная и оскорбленная в лучших своих намерениях Хельга; именно такой результат их встречи был наилучшим: не быть, не существовать вовсе, быть (друг для друга) никем.
Но душа Перельмана (далекая от любых неизбежностей) решила, что в этом «мире игры» всё ещё не определены несколько условий… Сделано!
Душа Перельмана отправила окончательно захмелевшее тело на кухню: наслаждаться остатками спиртного, слушать протяженность пространств и времён.
Далее: душа Перельмана тоже прислушалась к своему опьянению и двинула стрелку курсора, вернув «всё позабывшую» Хельгу за столик; но – ещё и ещё далее: тело Перельмана уже располагалось на кухне, дабы там пребывать в довольстве и опьянении
Прежде, чем позволить женщине уйти, душе Перельмана (далее) – предстояли некие определения: если полагает соучаствовать в реальном мире, как именно ей предстоит пасть? То есть: кто кого будет использовать.
Казалось бы, нельзя использовать невыразимое. Это как с Россией: её нельзя победить.
Нынешние помутнения (и всегдашние ad marginem – бесовство на Украине) и смущения душ очень это прояснили: как бы не унижали Россию (и Перельмана, естественно), как бы не продавали и не предавали её, она всегда побеждает (такое неизъяснимое чудо).
И не поспоришь, как с нисхождением Благодатного Огня в храме Гроба Господня: факт, данный нам всем в ощущении.
Итак(!) – в одной его реальность Хельга демон-стративно и опрометью бросилась прочь и ушла. Итак(!) – одно его тело (изображение на экране прямо-таки наливалось плотью) демон-стративно смотрело ей вслед.
Казалось бы, нельзя использовать невыразимое. Но «прошлый» Перельман – уже пожелал свои будущие воз-мужности и прочие воз-нужности.
– Сделано! – сказал ему голос.
Теперь же – Перельман пожелал договорить, и (в другой реальности) – Хельга вернулась за стол.
– Весь ваш интерес – во мне. Прозрения и сперма – у меня. Без меня у вас ничего этого не будет.
– Я подожду, – сказала она. – Вы обязательно одумаетесь и придёте ко мне.
Вот что она имела в виду: свою душу и тело (сочетание прозрений и спермы) он обязательно должен продать ей, причём – сам, только сам, осознанно, и никак иначе.
Более того (во имя всего этого) – испугавшая и оскорбившая Хельгу ремарка Перельмана о «выпить» оказалась из реальности вычеркнута (Хельга не помнила о его предложении).
Всё вернулось к посылу, что Перельман собирался её альфонсировать, и что она это прекрасно понимала. Более того (во имя этого всего) – опять ясно давала понять, что альфонсирование возможно.
Как прекрасно, что наша игра (в версификации мира) – настоль подробна.
И только теперь (и ещё раз – теперь, и ещё раз – теперь: ровно столько раз, сколько сбудется версификаций) душа Перельмана осознала, что – продав свою душу, любая его ипостась лишь лишится подобных возможностей.
И вот только теперь – всё было определено, и душа Перельмана вернула «убегание» Хельги на своё место, всего лишь убрав из её памяти его (Перельмана) возможное пьянство. Впрочем, и женщина (очень по женски) – убежала демонстративно, то есть – недалеко.
На улице она остановилась и стала ждать: умная женщина опять была согласна чуть-чуть потерпеть. Дождаться, когда прямолинейный мужлан примет все её условия. Она была убеждена в своей не-обходимости: окликни её, и тотчас вернётся!
Она и в этом оказывалась почти что права.
Но моего Перельмана, множественного Перельмана (бесполезного гения прошлых и будущих лет) – сейчас ждала уже совсем другая игра: (за-играла) его сидевшая у монитора и хлебнувшая скверной водки душа.
Его запасливая душа (посредством алкоголя – запасшая себе дополнительных «жизней»: всё как в игре – отодвигая сроки краха) собиралась играть тем Перельманом, которого Хельга так опрометчиво оставила в ресторане на Невском.
Тогда как «другой» Перельман (в «это» время) – блаженствовал за стеною, на кухне; но – словно бы пребывая в ресторации!
Руками души и ногами души (то есть глазами послушного тела) его душа оглядела стоявшие перед ней ресторанные яства. А вскоре и алкоголь (поддельное саке) – принесли. Чтобы душа Перельмана (опять-таки взглядом) – могла бы его пригубить.
Что душа Перельмана (уже) – совсем-совсем было собралась проделать. Совсем-совсем собралась вслушаться в окружающий (и отложенный, и продолженный – всё равно источающийся) мир!
Слышать, как растут камни.
Видеть, как они становятся хлебом.
Знать, что большая сила духа потребна,
Чтобы переступить добродетели,
когда они закономерны.
Боги свидетели, что я не был богом ни разу,
Ибо их добродетели как великолепие алмаза,
Что (ставши бриллиантом) везде простирает грани…
Быть всегда дилетантом.
Слышать, как растут камни, души без очертаний.
Быть каждой рыбою без воды: она верила,
Что сумеет запеть без своей атмосферы.
Скажи мне, читатель, не омерзителен ли тебе торг, происшедший на наших глазах (и на экранах наших мониторов)?
Разумеется, нет! Ибо он носит смешное название «жизнь» и (по замыслу) должен веселить и просвещать. Ибо оба наши ростовщика (отдающие душу в рост или под залог), Хельга и Перельман, явились на торжище каждый со своим интересом: целеустремленная Хельга, к примеру, удовлетворяла творческие амбиции и стремилась к святому женскому счастью, и хотела над счастием возобладать.
А то, что у неё за плечами нет неба, так не всем же летать.
Женское счастье (если оно «земное») – всегда только в одном: быть смыслом «здешней» жизни (продолжать жизнь и рождать в смерть – создавая тонкие иллюзии избавления).
А вот Перельманов теперь было много: один из Перельманов, к примеру, пробовал обрести себе друга (как последнюю надежду на свою человечность); и уже одно «это» – искупало (в моих глазах и на экране моего монитора) все глупости другой (похотливой) его ипостаси.
Ведь то, что он пробовал обрести друга в женщине, было не совсем глупостью.
Может даже быть так, что и все остальные его похоти (всех остальных Перельманов) – не совсем глупости. Но всё это можно понять только в развитии сюжета: на его вершинах и окраинах, то есть в его (сюжета) экзистансе.
А в это время в ресторан с улицы вошла группа посетителей.
Душа Перельмана у монитора двинула стрелку, и ещё одна его минута стала другой минутой: в «эту» минуту на первый план вышла некая глумливость Перельмана, происходящая именно от его простоватости, от возможности «детскими» вопросами поставить в тупик само мироздание.
Например: так вы утверждаете, что женщина не-обходима? Вот вам на это насмешливость Сатирикона: в компании вновь прибывших (двух известных в узких кругах мужчин) был довольно-таки хорошенький мальчик!
Душа Перельмана ещё раз передвинула стрелку, и на экране (и в жизни) – Перельман поднялся из-за стола, переместился к мальцу, обнял его и принялся горячо целовать: душа Перельмана продолжала осваивать игры с реальностью.
Другое движение курсора: и прежние «хозяева» мальца совсем-совсем не обратили внимания на похищение у них предмета их обожания: миг(!) – и стало так, что не то что никто не заметил, а словно бы и раньше его у них не было.
Душа Перельмана продолжила игру.
Здесь ей выпала мысль (как при «игре» в «здешние» кости и плоть), что с ожидающей на улице Хельгой тоже возможно продолжить давешний (казалось бы – завершившийся) «возвышенный» торг.
Надо лишь (как Дон Кихот крестьянке) дать ей новое имя: Дульсинея. Спросим себя: за-чем? А чтобы и дальше с ней жить, ни о чём не жалея.
Но(!) – все похоти мира (что сейчас воплотились в перенесенном из прошлого Перельмане) тотчас громокопяще возразили душе: не спеши! Поспешишь – людей насмешишь: вот выгнала его душа Хельгу на улицу, и перед кем теперь в ресторане красоваться моему Перельману?
Для чего он целует мальца? Не для-ради красного ли словца!
Разумеется!
Ибо(!) – душа Перельмана двинула стрелку курсора, и на мониторе перед ним всё изменилось: тело Хельги продолжало ждать своего часа на улице перед рестораном, а душа Хельги (маленькая такая «вечная женственность») перенеслась опять в ресторан и увидела поцелуй Перельмана.
Быть может, все предыдущие телодвижения (смысла) – и были необходимы, чтобы произошло вот это «разделение» женщины на тело и душу: на мальца(!) и поцелуй – на изображение доступного тела (и не всё ли равно, каков его «формат»), и на претворение недоступного в несовершенство доступного.
Потом(!) – лукав постмодерн! Всем нам приходилось возжелать власти над формой. И не все стали от формы свободны.
Итак, Перельман (движением курсора) – поцеловал мальца.
Причём (поначалу) – игнорируя тех, кто вошёл вместе с мальцом. Причём (со своего причала) – женская душа Хельги наблюдала за ним и за тем, как происходило происходило сие целование, столь противное (невыгодное) её естеству.
Причём (замечу) – само «её естество» (в это время) всё ещё ожидало на улице своего возвращения к Перельману!
Такая вот пародия на действительность.
Самое время цитировать петрониевый Сатирикон!
Но здесь потребуется небольшое – ad marginem – прояснение: Хельга, кроме своей ипостаси амбициозного манипулятора, была вполне реализовавшим себя литератором, автором двух или трёх романов, в коих главными героями были садомиты.
Конечно же(!) – этот «горячий» факт никоим образом «не имело» отношения к «деланию имени на горячем»; но (несомненно) – этим так же прояснялся поцелуй Перельмана, являвшийся всего лишь самоиронией над похотью, привлекшей его к Хельге.
Разумеется и это (пояснение) – поверхностно; но! Прямо на глазах (у души Хельги: положим её зрячей) – происходило покушение на житейскую не-обходимость её женского естества.
Экзистенциальной иронии в происходящем глаза её женской души – не увидели. Поэтому реакция души (и её лексика) оказались соответствующими сему глобальному непониманию.
Душа Хельги (причем на петрониевой латыни) принялась ругать похотливого Перельмана отбросом и срамником! Она кричала, причем словно бы прямо в душу его душе! Посреди притихшего зала она прямо-таки изрыгала:
– Собака! Ты не можешь сдержать своей похоти.
Относительно «прошлого» Перельмана она оказалась права: «тот» Перельман – хотел бы, чтобы его восхваляли, а не поносили. Поэтому – смущенный и обозленный всей этой бранью Перельман схватил пустою стопку из-под саке и швырнул ей в лицо.
Она отшатнулась и завопила так, словно её глаз подбили.
Это была фантасмагория! Никогда бы нордически стойкая в своих амбициях Хельга ничего подобного не допустила в свою реальность.
– Как! – в ответ ей вопил Перельман-похотливый. – Как! Эта уличная орфистка, всегда держащая нос и вагину по ветру, желает, чтобы я взял её с помоста «работорговца» (где на самом-то деле она сама продаёт свою душу), и в люди вывел? Чтобы она (как вагина вокруг пениса) обвивалась вокруг моих прозрений?
здесь требуется упомянуть, что изначально знакомство Перельмана и Хельги состоялось на презентации в Санкт-Ленинграде её второй книги, и она более чем заслуженно считала себя человеком реализованным.
но она прекрасно понимала ценность Перельмана – читающего сути мира; но (она) – и не могла поступиться собой: она явилась торговаться и покупать… «здесь и сейчас» – оба они были всё ещё люди, хотели быть и остаться собой, и не могли иначе.
На деле (далее) – одна из ипостасей Перельмана собиралась прекращать всякие отношения с торговкой. На деле (ещё далее) – женщине справедливо (бы) показалось, что после такого кульбита никакие общения вообще перспектив не имеют.
Более того (совсем уже окончательно) – показалось, что общение этих мужчины и женщины вообще перспектив не имеет (как и мертвые сраму).
Но нет! Всё (как всегда) было немного (то есть гораздо) сложней: их (со)общение имело – бы смысл только там, где Хельгу (душу Хельги) можно будет назвать Дульсинеей.
Их (со)общение – было возможно лишь на самых вершинах и в самых низинах; потому – мы продолжим фантасмагорию дальше! Душа Перельмана двинула стрелку курсора, и в реальности ресторана (где души почти что равны желудкам) произошло движение: в реальность вмешался целованный Перельманом малец.
Он подбежал к Хельге и поднес к её подбитой щеке салфетку с кубиком льда.
Более того(!) – помянутый малец напоминал мелкого божика мимолетной похоти Эрота (как раз из времён нероновых). Кубик льда и салфетку он взял с соседнего столика (не того, за которым обустроились приведшие его мужчины), за которым сидели два убеждённых Украинца; заглавная буква указывает: самые что ни на есть западенского разлива радикалы и национал-изуверы.
Нам (разумеется) – сие пока что неведомо (как и то, что встреча ещё аукнется).
Эти бравые люди оказались неприятно удивлены резвостью мальца! Впрочем, нам пока нет дела до их нац-удивлений. Да и до прочих телодвижений, что происходят на окраине истины.
Вот одно их этих телодвижений:
– Сланцы? А что сланцы? – послышалось из-за столика (Украинцы попробовали продолжить прерванный разговор).
С чего бы Украинцам поминать это не очень экологически чистое топливо? Если мы и узнает об этом, то не сейчас. Но это странное для ресторана (но какое-то очень сальное) слово удивительным образом версифицировало далекую Украину «их мечты» (и счастливо живущих в ней Украинцев).
Хельга (давая понять, что только сейчас осознала всю чудовищность происшедшего) – прижала лед к щеке и принялась стонать и плакать. Однако же «здешний» Перльман – тоже полностью переложился на волю Петрония и продолжал вопить на латыни:
– Ишь, надулась, как лягушка! И за пазуху себе не плюнет, пень, а не женщина!
Никто не был удивлен. Поскольку этих слов никто не услышал: реальность была помрачена украинскими «сланцами» (повторю: не слишком ценным энергоносителем); в описываемые мной «благословенные» годы никто не знал, насколько реальны мировые кризисы энергоресурсов и продовольствия.
Разве что (в ресторане на Невском) – здесь тоже шёл торг за «ресурсы»: дело обстояло, как в компьютерной игре! Тароватая Хельга полагала прикупить себе дополнительной души (лишив этой «жизни живой» похотливого Пере6льмана); но – что-то во всей этой истории для Хельги пошло «не так».
Итак(!) – цитировавшего Петрония Перельмана никто не слышал; однако – Перельман продолжил:
– Ведь рожденным в лачуге о дворцах мечтать не пристало.
Но(!) – опять никто не расслышал. Перельману сие не понравилось.
– Пусть мне так поможет мой гений, – окончательно обозлился похотливый Перельман. – как я эту Касандру-лапотницу образумлю.
Очевидно, что предсказание Хельги о его будущей неустроенности достигло-таки цели; но! Ещё более очевидно, что очи похотливого Перельмана были весьма завидущими и могли бы его далеко увести.
Он (вдруг) – сказал голосом, резко упавшим с высот:
– Ведь я, простофиля, мог себе и стомилионную партию найти, – имелся в виду какой-нибудь брак по расчёту; Перельман язычески скоморошествовал: кому он в реальном (не версифицированном мире) нужен? Только себе, и всё.
Ведь и во времена Сенеки и Петрония, двух сыновей гармонии, всё делалось лишь для кухни и спальни. Потому (побитая брошенной стопкой) – Хельга решила, что Перельман (аки фаллос) смягчается и клонится в её сторону.
Она полагала, что это лишь начало. Потому (продолжая торговлишку) – сделала вид, что его понимает:
– Кто из нас без греха? Все мы люди, не боги.
Она ошибалась: стоявший перед ней Перельман был практически демон.
Поэтому (торг здесь был неуместен) – немедленно произошли перемены:
Причина раздора, целованный Перельманом прелестный юнец, оказался совершенно (как личность) забыт. Словно бы (на время) стал как предмет, который предстоит обойти стороной.
Перельмана заинтересовали слова Хельги.
Та решила усугубить впечатление и продолжила:
– Прошу тебя, будь со мной! – продолжала она ворковать на петрониевой латыни. – Во имя своего благоденствия плюнь мне в лицо, если я что не должное сделала. Ты действительно поцеловал славного мальчика не только за его красоту.
Она имела в виду: Перельман целовал красоту всего мира.
Она имела в виду: разве не стоит весь мир нашей ласки? Разумеется, стоит.
Она не подозревала, что для Перельмана ключевым было слово «разумеется». Далеко, на проспекте Энергетиков (и, кажется, то ли вчера, то ли завтра, то ли вообще через месяц) пребывавшая в алкогольной нирване ипостась Перельмана принялась читать стихи:
Разумеется даже разумом,
Что и чувства твои, и разум
Не способны сдвигать мира,
Ибо чувства и разум подробны…
И тогда я создал искусство.
Ибо небо лучше всего наблюдать из ада,
Полагая, что небу виднее…
И тогда я создал искусство,
Насаждая Сады Камней —
Полагая в ладонь вместо хлеба.
Я тебе протянул чувство.
Ты в него положила камень.
Но сама мне стала как пламень,
Чтобы камень стал добела:
Не способный сдвигать миры, я его во главу угла…
И себя распахнул будто веки,
Чтобы видеть Сад Человеков.
Становилось ясно, зачем Перельману (многообразному Перельману: и похотливому, и астральному) амбициозная Хельга: он (победитель) – самоопределяется, он (победитель) – глядится в женщину, по самой природе инстинкта самосохранения эгоистичную и живучую, но (глядится) – затем лишь. чтобы увидеть в ней все свои сиюминутные души.
Дабы выбирать (себе себя) – такую душу, какая ему потребна.
При этом (и этому благодаря) – вечная его душа остается некасаема и забавляется сиюминутностью, владея стрелкой курсора.
Становилось ясно, зачем в самом начале истории была помянута «новая» Украина: где ещё так поблизости (пространственно, а не просто – и попросту – мистически) было возможно вживую получить не просто реальную стрелялку-игру, а именно – воплощённое бесовство постмодерна?
– Сделано! – крикнул тот памятный голос: пора было ему о себе напомнить.
Получите живые кровь, подлость и прочую реальность: вы хотели исполнения – во плоти? Так и получите (от плоти) – «это» всё во плоти!
Здесь (в японском ресторане), самоопределившись, пора было завершать. Перельман сказал женщине:
– Вы мне просто не нравитесь.
Следует признать, что Перельман поступал низко.
– Ну и что? – ответила Хельга. – Вы считаете меня кастрированной сверху (смешно по отношению к женщине), но я – люто трудолюбива, амбициозна и пронырлива: это ли не талант и провиденциальность? То есть – всё то, что называется у древних семитов благословением и первородством; поймите: будущее – за мной, а без меня будущего не только у вас, а вообще – просто нет.
Она была права. Мир был жесток.
– Вы не правы, – сказал Перельман. – Я не считаю вас пустым человеком: вы наполняете плоскость. Более того, вам известно и о плоскостях над вашей плоскостью, и вы (и здесь вы совершенно правы) хотите эти плоскости использовать. Всё дело в том, что я не хочу «вашего» хочу.
Всё было сказано. Самоопределение завершилось.
– Вы сами этого хотели, – сказала Хельга.
Точнее (куда более заостренно) – сказала та её ощутимая ипостась, реальная: всё ещё ждущая у ресторана, когда Перельман опомнится и побежит её догонять. «Другая» её ипостась в ресторане (виртуальная, почти призрак) – не сказала не слова и просто отвернулась.
Потом (тоже) – встала и тоже пошла прочь.
Вышла (наконец-то) – и обе ипостаси объединились, стали Хельгой и вместе побрели из этих места и времени.
Впрочем, в ресторане ещё не все завершилось.
Целованный Перельманом мальчик подошёл и взял его за руку.
– Да, – сказал Перельман.
Мальчик дал понять Перельману, что из-за столика следует подняться. После чего повёл его за собой и привел к столику, за которым сидели пришедшие с ним люди, двое мужчин.
– Здравствуйте, – сказал один из них, обликом схожий (но не совсем точно) с известным санкт-ленинградским литератором, публицистом и переводчиком Виктором Топоровым (то есть что-то подсознательно толкиеновское, яростный гном с топором в руках). – Так вы и есть герой?
Второй, обликом схожий (но тоже не совсем-совсем точно) с Максимом Кантором, в те годы известнейшим (и никого ещё в себе не разочаровавшим) художником и писателем, даже вежливо привстал и воскликнул:
– Дорогой Николай!
На самом деле эти двое к мальцу никакого телесного отношения не имели и не могли иметь; дело обстояло в некоей метафизической симоволике, реализованной лично для Перельмана: утилитарнно – «вскрыть» Хельгу, отвлечённо – порассуждать о прекрасном со стороны античной этики; но (оказалось) – были вещи более значимые.
Например, пресловутые сланцы. Более того, горючие сланцы. Полезное ископаемое из группы твёрдых каустобиолитов (даже не буду задумываться, что это), дающее при сухой перегонке значительное количество смолы, близкой по составу к нефти (керогеновой или сланцевой нефти).
Горючие сланцы образовались на дне морей приблизительно 450 млн. лет назад в результате одновременного отложения органического и неорганического ила.
Горючий сланец состоит из преобладающих минеральных и органических частей (кероген), последняя составляет 10–30 % от массы породы и только в сланцах самого высокого качества достигает 50–70 %. Органическая часть является био- и геохимически преобразованным веществом простейших водорослей, сохранившим клеточное строение (талломоальгинит) или потерявшим его (коллоальгинит); в виде примеси в органической части присутствуют изменённые остатки высших растений (витринит, фюзенит, липоидинит).
Вы скажете, зачем я о сланцах? А речь идёт о человеческих ресурсах, истоками своими имеющих не только небесную stratum (белые одежды), но и нечто преисмподнее, моментом происхождения имеющее миллиарды лет; не будем повторять бред о древних украх, выкопавших Чёрное море, но (давеча) – украинцы уже были помянуты среди присутствующих в ресторане на Невском.
В котором Хельга не докушала своей рыбки.
Но вернёмся к т. н. «небесной» stratum, к которой безусловно себя причисляли и Кантор, и Топоров (да и литератор-Хельга, автор книг о «педерастах», себя не обделяла такой честью); итак! Все они вдруг оказались Перельманом привлечены к происходящему священнодейству.
Я бы даже сказал: почти что теодицее.
Перельман мог бы подивиться своим внезапным подорожанием: в прежней жизни он был никому не нужным бомжом, но очень скоро и почти что сразу (ведь красивый мальчик держал сейчас за руку совсем другую его ипостась) осознал, что Максим Карлович Кантор прежде всего является русским европейцем, этаким «Горьким на Капри», и словцо «дорогой» для него означает всего лишь вежливое удаление.
Вежливое «держание на расстоянии» – всей посторонней ему ощутительной жизни, некоторую её эпистолярность: не чувствуя себя со-участником, а всего лишь (по некоей своей внутренней уверенности в своём праве) – перлюстрируя чужую переписку.
А вот приближения к своей жизни (по мнению Кантора) Перельману еще предстояло заслужить (кстати, он был прав), и никакие прозрения здесь не помогут: прежде всего – социализация, воздействие на коллективное бессознательное, то есть – «ведешь ли ты за собой массы».
«Дорогой» – то же самое, что Алонсо Кехане крестьянку назвать Дульсинеей. Вот разве что Максим Карлович не был доном Алонсо, а претендовал на роль дона Мигеля (простите за некую фамильярность, от Перельмана ко мне перешедшую).
– Я не герой, – сказал Перельман. – И уж точно не победитель.
Имелось в виду: Николай-победитель – не совсем о нём. Он ещё только Перельман-победитель: собирает свои ипостаси и души ду’ши (то добавление к достаточному, что противоречит Оккаме и делает его витражи-ипостаси – реально живыми).
Но потом (вдруг) – «здешний он» в своих словах усомнился: перекинуться из бомжа в полу-бога – это ли не бо-гатства много? А что эти его оборотничества и прочие его ежедневные волшебства здесь мало кому известны: так и это – почти ничто, пустое.
Ведь любое личное волшебство (и здесь в нем забурлил его естественный аутентизм) есть дело интимное, сокрытое.
– А вот и нет, – сказал ему мальчик, что держал его за руку. – Ныне все эти перемены полов и природ, и прочие чревоугодничества – дело всего человечества.
Перельману-аутентисту не понравилась его безапелляционность: приравнять человеческую демон-стративность к пищеварению мозга.
Перельман-атлет согласился с его правотой.
– Я не герой, – повторили оба они.
– Вы трус? – удивился Кантор. – То есть вы мертвец?
Он имел в виду: жить – это быть либо живым героем, либо мертвым героем. Ибо (в понимании художника Кантора, «этакого Горького с острова Капри») – ежели ты не версифицируешь свои жизни, то ты попросту мертв, даже ежели кажешься жи’вым.
Для Максима Кантора это было естественно и в культурной традиции, а Николай Перельман с удивлением обнаружил в этой традиции перекличку с жизнями живой или мертвой (из древних мифов Эллады), причём – и та, и другая могут оказаться жизнью волшебной.
Максим Кантор доводил (своё понимание экзи’станса) – до абсурда: дескать, аутентизм Перельмана есть трусость и бегство от жизни. Делалось это затем, чтобы здесь и сейчас у «этого» Перельмана появилась возможность от абсурда отречься, а Максим Карлович ещё раз удостоверился в своей несомненной правоте.
Перельман-алкоголик усмехнулся и не стал отвечать.
До этого разговора с Топоровым и Кантором он был с знаком виртуально (в социальных сетях); но – что за знакомство (да и кто мы там такие: аватар на аватаре) в социальных сетях? Чтобы претворить виртуальность во плоть, пришлось обратиться (своим лицом) к жизни мёртвой и (курсором) прибавить к ней живую душу.
К достаточному (deus ex machina) добавив необходимое (дыхание Бога).
Впрочем, вся эта история была бы совершенно невозможна без подобного добавления. Сейчас всё совершалось вживую: когда видишь чужую душу (заглядывая за экран монитора) – почти во пло’ти.
Представляешь (своею душой) – как она ощущает несовершенство мира и собственного пути.
Душа Перельмана (у монитора) – представила саму себя во плоти’ и тоже не стала отвечать Максиму Карловичу: ей достаточно было виртуальных ипостасей на экране монитора и еще одной, вполне материальной – на кухне и в алкогольной нирване.
Ему (множественному человеку и почти богодемону) – всё это было очень понятно.
И ещё ему теперь было многое возможно, например, задавать любые вопросы, один из которых он и задал:
– Они что, педерасты? – спросил он у целованного им мальчика, который пришёл в ресторан вместе с Максимом Карловичем и и Виктором Леонидовичем (ещё раз не премину об этом упомянуть).
Спрошено было достаточно громко: чтобы было возможно услышать во всём в ресторане и во всём мироздании.
– Прелесть что за вопрос! – мог бы сказать целованный Перельманом мальчик. – От ответа на него ничего не зависит.
Но затем и было спрошено, чтобы сразу же прояснились все пищеварения (высокоокультуренных) мозгов. Ибо перед перед ним были Кантор и Топоров, величины полу-света (если так можно сказать) мировой культуры. Поэтому и спрашивать что-либо о них (и с них) – следовало, причём – у всего (и не только тонкого) мира.
Ибо (в реале) – первый был жив, а второй уже в бозе почил; но – никто из этих двоих так и не возопил удивлённо:
– Кто именно педерасты? Мы?
Максим Карлович (бритый, с лёгким лицом) был в некоей кофте, словно бы сотканной из его популярных (за рубежом) полотен, а коренастый и вихрастый Виктор Леонидович оказывался бородат (как древний грек Эзоп), что на фоне его «старорежимного» костюма казалось отсылом к веку девятнадцатому.
Спрошена была «как бы глупость». Потому (в настоящем мире) – и услышана она не была. Но ведь и предназначена была глупость дли мира искусственного.
Во всяком случае, мальчик вопросу не удивился и всё же (почти) произнёс:
– Я отвечаю лишь за себя. Я Эрот, божик мимолетной похоти. А на кого эта похоть обращена (на мужчин или женщин), люди решают сами.
На самом деле и «это» (произнесение) – произошло «не так». Что сказать, виртуальность бытия сказывалась: мальчик-Эрот (прежде самим Перельманом целованный) – отнял у него руку, дабы покрутить у виска пальцем.
Очевидно, в этом самом что ни на есть простом движении было сродство с перемещением стрелки по монитору. Во всяком случае, Перельман о своём вопросе забыл и даже не успел испытать жгучего стыда за «себя, сказавшего глупость».
Он (многоперсонально) – версифицировал мир. Но и мир (беспредельно) – версифицировал его самого. А что в «этом» его новом мире могут быть и другие (кроме него) бого-демоны, он ещё не вполне успел усвоить.
Поэтому его душа у монитора поспешила вернуть его в ту человеческую ипостась, где ему (человеку) – предстояли нечеловеческие определения.
И опять понадобилась женщина. Ибо как еще можно самоопределиться? Человеку – только посредством женщины. Но ведь Хельга (в амбициозных своих ипостасях) из ресторана ушла.
Более того, она как бы и от ресторана сбежала! Но и в этой утрате был смысл: стало ясно, что есть и другие её ипостаси.
Виктор Топоров (бородатый и коренастый, всё более и более похожий на одинокого гнома) сказал:
– Иди. Она ждет.
Максим Кантор (верный семьянин и энциклопедический эрудит, мягкий европейский марксист-соглашатель – а где-то даже «не совсем материалист» и «не-то-чтобы» русофоб) не сказал ничего: всё без слов было ясно.
Ибо Перельману (отовсюду) – предлагалось: либо «судьба на выбор», либо «судьба на вырост». В любом случае (словно бы глаза обступили и смотрят) – каков он сейчас, «этот» Перельман, возможно было увидеть только в глазами «настоящей» женщины.
Надо заметить, что Перельман (ещё не возжелавший «реализаций», то есть гений весьма бесполезный) именно «этого» и попытался избежать, когда спросил у двух весьма и весьма реализованных (но локальных: этих места и времени) гениев:
– Вы не педерасты? – первым делом спросил он у них.
Но вопрос (опять-таки) – не был услышан. Ведь отвечать на него пользы не приносило.
– Идите, – сказал Кантор.
– Может, водки выпьешь, для храбрости? – сочувственно спросил Топоров.
Перельман-возжелавший был бы польщен, но Перельман-бесполезный ответил:
– Спасибо, я не пью.
А душа его у монитора задалась простым вопросом: куда теперь Перельмана-атлета отправить, в какие перемены нашего коллективного бессознательного?
Ответом на него оказалось слово «сланцы», липкие глубины миллионов лет бес-сознательного, понадобившиеся для заполнения выкопанного древними Украинцами Чёрного моря; да!
Перемены этого коллективного бес-сознательного отчетливо осознавались на Украине, когда-то именуемой братской страной, а сейчас воспылавшей любовью даже не к фашизму (куда там, это слишком сложно), а к тупому квазинационалистическому злу.
Максим Кантор его услышал и отзовался:
– Вы слишком категоричны.
Кантор мало что понимал в украинской реальности. Но он был безусловный сторонник виртуальной свободы.
Перельман-аутентист (казалось бы, воплощение ненужности и свободы) – отнесся к его словам скептически: он ясно представлял, как прозрения сочетаются с упрощением и даже с агрессивным невежеством.
Разумеется, возражать он не стал.
Впрочем, в данной истории функция этих гениев заключалась в том, чтобы Перельман «видел – кем он мог быть, но – никогда бы не захочет быть». Даже просто потому, что ни «люди социума» – никог-да не позволят, ни он сам (в ипостаси алкоголика и социопата) – не возможет.
– Мне нужна «настоящая» женщина, – сказал Перельман своим собеседникам. – Только женщина может заключить меня в форму, пригодную для жизни в реальном мире.
Виктор Топоров поморщился:
– Так иди! Сколько раз тебе повторять?
– Я не уверен, что она – «настоящая». Точнее, уверен, что нет.
И тогда прозвучало знаменитое грибоедовское: а судьи кто? Мы судим о добре и зле лишь поскольку, хорошо или плохо нам приходится в происходящем. Потому Перельман не ответил знаменитым кантовским: звёздное небо и закон внутри.
Раз-решались вещи прикладные. Непостижимое прилагалось к постигнутому. Только для того, чтобы постигнутое опровергнуть.
Не раз-решалось всё, что вот только-только казалось определённым.
Перельман мог бы отчаяться. Перспектив как бы не было. Всё это только игра.
Но социологизированные «гении» его услышали.
– У него это быстро пройдет, – сказал Топоров (гений здравого смысла).
После чего вкусно опрокинул рюмку.
После чего, задумавшись, вымолвил:
– Да и у хохлов это пройдет. Но (к сожалению) – теперь очень не скоро.
– Запад опять победил, – сказал Максим Кантор (гений встроенности в собственный миропорядок), – Ментально перессорить русских с их собственной окраиной: отсечь от перехода в виртуальность – победа геополитическая. Остальное не важно.
После чего сказал Перельману:
– Но вам (нынешнему) – пора с такой окраиной спознаться. Именно с такой. Если вы не трус и не труп.
– Да, – просто сказал Топоров. – Пошёл вон. Женщина тебе в помощь.
И Перельман встал, чтобы честно пойти вон.
– Погодите, – сказал Максим Карлович. – Вы плутаете в иллюзиях, но отрицаете постмодерн. Думаю, вам будет полезно послушать одну историю:
Вчера был в Остфризии; Фрисландия – это такая земля на Северном море, частью в Голландии, частью в Нижней Саксонии. Римская история отмечает фризов как самых сильных из германцев, а современный европейский фольклор постановил, что фризы самые глупые. Про фризов столько же анекдотов (и похожих), как в России про чукчей. И сами фризы про себя анекдоты рассказывают – они добродушные.
Приехал я ночью, иду в гостиницу – темно, холод от холодного моря. Чуть не врезался в столб – кто-то догадался: посреди лощади столб вкопал. Едва уберегся: со столба свисает огромная цепь, на уровне головы болтается булыжник на цепи, в пуд весом.
Под булыжником освещена надпись:
«Это осфризский определитель погоды.
Если камень холодный – значит холодно.
Если камень горячий – значит, солнечный день.
Если камень мокрый – значит, дождь.
Если камень качается – значит, сильный ветер.
Если вы расшибли голову о камень – значит, вы еще глупее фризов»
Совершенное концептуальное произведение, лучше Бойса и Дюшана, причем с глубоким культурным смыслом.
Вот бы в музеях современного искусства такие ставить – для определения ценности искусства. Только вместо булыжников – вешать кураторов. (Maxim Kantor21 сентября 2012 г. в 22:27. ОПРЕДЕЛИТЕЛЬ ГАРМОНИИ)
Перельман (даже) – не улыбнулся. Ещё до рождения Перельмана всё давно сказано, и теперь говорить было не о чем. Перельман вышел из ресторана.
Вот только его душа у монитора всё еще не решила: будет ли Хельга ожидать его при выходе из ресторации, или ему придется её догонять: от добра добра не ищут; к (человеческому) злу это тоже относится.
С одним Перельман был не согласен. Переход в виртуальность «серой» зоны (Украина-окраина) создавал не иллюзию свободы, а лишь (постмодерно’вое) чувство вседозволенности.
Так что «внутренне встроенный» в европейский колониализм Максим Карлович очень напрасно приписал всему удобную ему лично окончательность.
Ещё (и за этим) – на Украину следовало отправиться самому (какой-то своей ипостасью): убедиться, что с человечеством не покончено.
Как же не любить женщину? Она нам Бога родила. (Николай Островский)
Перельман не рассматривал женщину как проход в инобытие (восприятия). Перельман вообще не рассматривал женщину как средство. Перельман понимал женщину настоящей, всамделишной (воплощающей тонкий мир).
И не имело значения, что помянутая ранее Хельга таковой не оказалась. Чтобы решить, как физически забросить телесного Перельмана в ad marginem (посредством ли соития с Хельгой, или – посредством от неё бегства), душа Перельмана естественным образом читала хорошую версификацию:
Я вел расстреливать бандитку.
Она пощады не просила.
Смотрела гордо и сердито.
Платок от боли закусила.
Потом сказала: «Слушай, хлопец,
Я всё равно от пули сгину.
Дай перед тем, как будешь хлопать,
Дай поглядеть на Украину.
По Украине кони скачут
Под стягом с именем Бандеры.
И вот здесь-то даже «здешнему» Перельману подумалось: а ведь теперь у меня, как у той кошки, девять жизней (он знать не знал, сколько); и что бы мне их не потратить? Алкаш, не жалевший себя и других, возжелал ощущений?
Так вот ему приключения! Он пошёл от ресторации и от засевших в ней (отчего-то в обществе древнеримского мальчика) двух тогдашних «властителей дум».
Перельман – шёл (вышивал круги Данта). Шёл (и совсем не казался Вергилием) – как идет по экрану стрелка курсора! И сам того не заметил, как перемешал пространства и времена, и вот перед ним другая страна (а ведь прошло уже двадцать лет, как ССС-э-Р-а нет), и ид1 т он теперь по Крещатику.
То есть он не в Санкт-Ленинграде, а в Киеве.
Он не удивился и продолжил читать текст поэта Самойлова:
Кипит зеленая горилка
В беленых хатах под Березно,
И пьяным москалям с ухмылкой
В затылки тычутся обрезы.
Пора пограбить печенегам!
Пора поплакать русским бабам!
Довольно украинским хлебом
Кормиться москалям и швабам!
Им не жиреть на нашем сале
И нашей водкой не обпиться!
Ещё не начисто вписали
Хохлов в Россию летописцы!
Пускай уздечкой, как монистом,
Позвякает бульбаш по полю!
Нехай як хочут коммунисты
В своей Руси будуют волю… – и здесь он (Перельман вне времени и пространства) спохватился: опять он себя привязал к конкретному мгновению, а меж тем даже самойловский текст разъяснялся «на сотни лет версификаций человеческих убеждений»: откуда есть и пошла земля наша, и как именно произросли в наши мозги столетние корни того непонимания между русскими и т. н. «украинцами», что вот-вот ввергнет его в кровавое приключение.
Придуманы колхозы ими
Для ротозея и растяпы.
Нам всё равно на Украине:
НКВД или гестапо».
И я сказал: «Пошли, гадюка,
Получишь то, что заслужила.
Не ты ль вчера ножом без звука
Дружка на месте уложила.
Таких, как ты, полно по свету.
Таких, как он, на свете мало.
Так помирать тебе в кювете,
Не ожидая трибунала».
Мы шли. А поле было дико.
В дубраве птица голосила.
Я вел расстреливать бандитку.
Она пощады не просила.
Перельман шёл по Крещатику. Крещатик, разумеется, был виртуальный, извлеченный из памяти.
Когда-то, лет тридцать назал, Перельман подростком побывал в Киеве и запомнил часть пространства у метро, а так же часть того времени, тех людей (что тогда жили, а теперь, верно, некоторые уже и нет).
Перельман шёл по воображаемому Крещатику, аки стрелка курсора по монитору: вёл на расстрел Бандитку (с заглавной буквы я и буду её теперь называть).
Меж тем на Юго-Востоке Украины шла война. Как и в тексте Самойлова, она была порождена в головах, воображаема и придумана не здесь, а за десятки или даже сотни лет от настоящего момента.
Перельман шёл по воображаемому Крещатику и (предположим, если под его ногами булыжная мостовая) словно бы ступал по черепам, в которых копились версифицированные реальности.
Он пробивается не часто,
Тот чистый хруст костей среди войны!
Война есть грязь, и только её части,
Случается, душой озарены.
Здесь и сейчас был тридцатилетней давности мир. А «там и у нас» в захваченном госпитале Красного Лимана украинская национальная гвардия расстреливала раненых ополченцев-повстацев, протестантов против тупого национализма и радетелей моего русского языка.
Как родники из-под моих веков,
Их души вырывались из оков,
Распахиваясь словно веки.
Такое есть величие в человеке,
Когда душа вдруг возлетит по птичьи,
И сверху соловьино оглянется…
Он пробивается не часто,
Он даже родником не назовется,
Тот чистый хруст костей среди войны.
Я не хочу платить такой цены,
Чтобы добиться утоления жажды
(чтоб соловьино улыбались даже пасти).
Война есть грязь, и только её части,
Случается, душой озарены.
Так версифицировалась прошлая реальность, становясь реальностью настоящей: Перельман шёл по воображаемому Крещатику, а где-то «там и сейчас» людей убивали, и им не было дела, что потом когда-нибудь мы заберем у их убийц наш Киев.
Перельман, что шёл по советскому Крещатику, прекрасно понимал, насколько всё происходящее является иллюзией, одной из версифицированных реальностей.
Тем не менее убийства были реальны, жизни людей прекращались. И много их будет насильственно прекращено (без должного этому насилию противостояния): встреча с Хельгой и беседа с Топоровым и Кантором произошли лет на десять раньше начала русской спецоперации на Украине.
Разумеется, Перельман мог (бы) переместиться и во время операции, и даже после неё. Но показать, как и почему ad marginem столь чреват откровенным бесовством, было удобней именно сейчас, когда бесовство откровенно взращивается.
Да и возможно ли было (передвинув стрелку на мониторе) изгнать беса из человека? Изгнать, не убив человека.
Вряд ли.
А если нельзя, возможно ли (сдвинув стрелку на мониторе) было бы человека воскресить? И какое «здесь и сейчас» для их воскресения – выбрать, но – так, чтобы их тотчас опять не убили? Ведь на Украине (ad marginem огранриченного сознания) – ищут какой-либо определённой веры, для-ради самооправдания.
Перельман сразу бы добавил: простой веры.
Эта вера всё объясняла. Сокрушить эту веру (как, впрочем, и любую) было невозможно. Зато возможно забросить невод. Виртуальную сеть, то есть – пусть весь мир погрузится в наши версификации!
Или виртуальные сети не в нашей власти? Душа Перельмана у монитора вновь двинула стрелку курсора.
Перельман (родом из Санкт-Ленинграда) шёл по «когдатошнему» Крещатику. Советский Союз еще не был разрушен. Украина ещё была самой богатой и передовой республикой, а не упертым Диким Полем.
Сам Перельман тоже был не то чтобы исчезающе молод, но – совершенно юн и невежествен, годами лишь немного старше того мальца из ресторана на Невском. Зато внешней миловидностью ничуть не уступал…
Ну вот, только помянешь черта! Малец объявился идущим с Перельманом бок о бок! И с чего это он оставил полезных гениев в Санкт-Ленинграде?
Верно, у него были резоны.
А потом он даже ладошку протянул и взял его за руку. Перельман руки не отнял, но не оставил своей мысли (помятуя об оставленной в Санкт-Ленинграде Хельге) найти себе в Киеве по душе Дульсинею.
Хоть и молод оказывался в Киеве Перельман, но – помнил, что мужчина определяет себя только посредством женщины (и реальной женщины, и ирреальной женщины).
При этих словах шедший с ним по Крещатику малец (напомню, в ресторане на Невском даже рас-целованный Перельманом) позволил себе усмешечку. Перельман усмешечку заметил, но не озаботился ею, а стал жадно Крещатик (тогдашний, ныне уже не бывалый) разглядывать.
Малец (напомню) был особенный: он был явлен – последовал на Крещатик за Перельманом даже не из Санкт-Ленинграда, а из античных времен. Поэтому тоже глазел по сторонам изо всех сил.
Посмотреть ему было на что, но даже я (автор данной истории) не могу сразу же заявить, что зрелище мальца впечатлило: Древний Рим и центральные города его провинций не то чтобы не уступали, но даже превосходили глубиной своей ноосферы размытую ауру современности.
Впрочем, краски предметов были по украински глубоки и словно бы омыты слезами – по многим убитым, прошлым и будущим; Малец осознал эту мысль Перельмана и дернул его за руку, прочитав на чеканной (то есть отнюдь не вульгарной) латыни:
Сны, что, подобны теням, порхая, играют умами,
Не посылаются нам божеством ни из храма, ни с неба,
Всякий их сам для себя порождает, покуда на ложе
Члены объемлет покой и ум без помехи резвится…
Малец давал понять, что виденное ими надумано. Что представшее сейчас перед ними может точно так же и отстать, если они надумают мысли ускорить. Если начнут переступать богами, как переступают ногами. Разумеется, они так и поступили и шаги ускорили; и всё видимое – заколебалось, следовать ли за ними.
Видимое – даже приотстало и крикнуло вдогон:
– Я по москальски не размовляю!
Видимое несколько опережало события, ведь Перельман с мальцом находились годах этак в восьмидесятых или даже в семидесятых. Тогда на Украине ум ещё не заходил за разум (по крайней мере, настолько), чтобы городить подобные огороды и самозабвенно отдавать свои тела бесам.
Этому ещё на Украине придет время.
Но и «данное» видимое – было не столь простым, и сказанное – имело смысл: реальность версифицировалась и нагнала ушедших вперед Перельмана и древнеримского мальчика.
Только тогда Перельман обратил внимание на различие оставленной реальности и теперешней.
Точнее, обратила душа у далекого монитора. Ибо – сам Перельман был все-таки аутентист. Ибо – только рассудок не просветленный (сиречь, мглистый) может вожделеть к видимому: сравнивать убожество советской одежды рядовых прохожих с нынешней пестротой пустой оболочки.
Впрочем, пустое! Что о нём говорить?
Как нить Ариадны (сейчас) – будет для нас стрелка курсора: перенестись ли душе моей в Красный Лиман или в Дом Профсоюзов в Одессе, или (непосредственно) – даже и в головы честных убийц Правого сектора, или в лютые извилины мозга какого-нибудь душегуба Коломойского.
Не всё ли равно, убийцы очень одинаковы.
Перельман шёл по Крещатику, видел обычных советских украинцев; но – ещё и (точно так же) видел перед собой глиняного голема с вложенной в рот бумажкой: этот составной гомункул культуры состоял из множества рук и ног и только одной головы.
Перельман шёл по Крещатику и не хотел быть где-то ещё, ибо – бессмысленно.
Но вдруг…
Мальчик выдернул ладошку из его руки, остановился, прихлопнул и запел:
Эй! Эй! Соберем мальчиколюбцев изощрённых!
Все мчитесь сюда быстрой ногой, пяткою легкой,
Люд с наглой рукой, с ловким бедром,
с вертлявою ляжкой!
Вас, дряблых, давно охолостил делийский мастер.
Малец стал видим. Люди его увидели, стали останавливаться и смотреть.
– Он заплевал меня своими грязными поцелуями, – крикнул малец. – После он и на ложе взгромоздился и, не смотря на отчаянное сопротивление, разоблачил меня. Долго и тщетно возился он с моим членом…
Мальчик лукаво глянул на Перельмана, после чего ткнул в него пальцем и возопил ещё громче:
– Он не таков, каким видится. Пока он меня домогался, я увидел его настоящим, гомункулом культуры, лишённым вдруг маски. С него, привыкающего мир и себя версифицировать, стекало его искусственное лицо: по потному лбу ручьями стекала краска, а на морщинистых щеках оказалось столько белил, что казалось, будто дождь струится по растрескавшейся стене.
На лицах вмиг обступивших их советских украинцев выписалось ошеломленное непонимание. Малец только этого и добивался: показать Перельману разницу между цивилизациями.
Перельман понял. Перельман кивнул. Малец перестал вопить.
Прошлые люди – сразу перестали их (будущих) видеть. Стали видеть – друг друга и тотчас забыли о завтрашнем.
– Куда идем? – спросил Перельман.
– Не всё ли равно, если (всё равно) – к смерти, – отозвался малец (напомню, он объявился из времен Сенеки и Петрония, двух сыновей гармонии, и порою позволял себе щеголять ещё более ранними сентенциями, из времен Эзопа)
– Не всё ли рано, – повторил малец, – Можно в Красный лиман, можно в Краматорск или Славенск: если не знаешь, что выбрать, выбирай дорогу, ведущую к смерти.
Душа Перельмана (находящаяся, впрочем, в другом времени и другой стране) сдвинула стрелку курсора и позволила телу Перельмана (идущему по Крещатику – к своей особенной гибели, о чём тело ещё не ведает) достойно ответить на выпад:
– Не лезь в петлю, – имелось в виду: по своей воле.
Римский мальчик понял (и произнесённое, и произнесшего) и усмехнулся:
– Поймал меня. Теперь будешь сбивать с пути истинного.
Под истинным дао он понимал размышления киников. На этом Перельман поймал его ещё раз:
– Здесь другая культура. Даже Бусидо здесь ни при чём. Почти.
Но даже Перельман(!) – ещё не прозрел настолько, чтобы представить, как через двадцать лет здесь будет декларироваться ненависть ко всему русскому. Сейчас, на советской Украине, это было бы трудно представить. Трудно представить, чтобы Украина выбрала такой путь к смерти (истинный пседо-Бусидо).
Ведь здесь (от века) – другая культура.
Этот разгром, наконец, даже самых богов поражает.
Страх небожителей к бегству толкает. И вот отовсюду
Сонмы божеств всеблагих, гнушаясь землей озверевшей,
Прочь убегают, лицо отвернув от людей обречённых.
Душа Перельмана – у далекого монитора. Одно тело Перельмана – шло по советскому Крещатику, вокруг него точно так же двигались советские украинцы, рядом шёл римский мальчик.
Другое тело Перельмана – наслаждалось опьянением на санкт-ленинградской кухне. В этом был истинный искус версификации.
Душа Перельмана понимала, насколько её восприятие виртуально…
Насколько версифицированы её мироздания…
Душа Перельмана (у далекого монитора) – понимала, но – насколько ей сейчас необходима реальная точка опоры: душа женщины? Да и есть ли у женщин душа? Или душу им заменяет необходимость быть и остаться, и продолжаться на той или на этой земле, в той или этой реальности?
– Если ты видишь юношу, парящего над землей, опусти его на землю, – сказал ему римский мальчик.
Никакой Дульсинеи (ни в какой реальности) – рядом не было. В той реальности (где-то там) – была «чисто конкретная» Хельга, был и ресторан на Невском; но – к этой реальности «добавлены» (как искушение душе) и изощрённый Малец, и прошлый Крещатик, чреватый будущими революцьонными маразмами и прочей гражданской войной.
Ибо – хотя ты, Перельман, и получил этот мир как компьютерную игру, число версификаций игры ограничено твоей ограниченностью.
– У тебя только пять или шесть телесных осязаний, – сказал ему Малец. – Попробуй их переставить с места на место.
– Хорошо.
– Сделано! – воскликнул Малец.
Голос показался подозрительно знакомым. Но Перельман не стал его узнавать.
– То, что ты видишь, псевдо-любовничек (и извращённо-мой, и просвещённый – Хельги), это имитация жизни. В некотором смысле эта форма версификаций лучше обычной: в случае чего ты всегда можешь переиграть.
Малец был лукав, и весёлость его была лу’ковой (так сказать, от псевдо-Эрота): плакать – хотелось, но – предстояло выжить.
Далеко заглядывать не будем, – продолжил Малец. – Ульянову в Разливе печёную картошку не отравим или Корнилова с Деникиным не избавим от участия в заговоре против царской семьи.
Далее он заговорил о том, чего доподлинный (пребывавший без демонических качеств) Перельман – не мог бы узнать в своём прошлом; а поди ж ты!
– Но не хочешь ли спасти (даже) – не ополченцев в Красном Лимане или заживо сожжённых в Одессе, а хотя бы погибшего оператора-телевизионщика Анатолия Кляна? Согласись, человек очень достойный.
– Согласен, – сказал Перельман.
Малец тотчас замер.
– Человек очень достойный, – сказал Перельман.
Малец усмехнулся (без малейшего разочарования):
– Всё-то ты знаешь и понимаешь, и провидишь.
Перельман не ответил. Он смотрел на советский Крещатик. Который тоже был воображаемым и (почти) не реальным.
– Когда лукавый протянет тебе два сжатых кулака и предложит выбрать, не выбирай, – сказал малец.
Малец тоже был (почти) – воображаемым. Стоило дать ему другое имя (не Малец и не Эрот) – например, переменив пол: «какая-никакая» Дульсинея. Тогда бы он ничуть (помятуя его появление в ресторане) не напоминал о Хельге.
Мальчик качнул головой:
– Назад пути нет, – и внезапно перешёл на вы: то ли – «младенец» Эрот вернулся в детство, то ли (ему, Перельману) – напомнил о бесполезной множественности версификаций.
Они всё еще шли по Крещатику. Перельман помнил лишь небольшую его часть. Там (в этой части) они всё время и находились.
– Если вы (всё же) вернётесь назад, жизни у вас всё равно не будет: теперь вы узнали её непрочность. Или опять спрячетесь в искусственную нирвану? Но здоровья у вас много: сразу – умереть не выйдет, а потом – ваши версификации опять вас настигнуть.
Малец помолчал. Потом подытожил:
– Только сил у вас тогда будет уже меньше. Намного меньше.
– Я прекращу версифицировать.
На эту глупость ответа не последовало. Версификации нельзя было убить. Они и так не совсем (более чем) живые: ушли за пределы скудного бытия (создали иллюзии выбора, бессмертия и неуязвимости).
На сказанное Перельманом Малец не отреагировал, сказал другое
– А не пора ли приступить к действию. Совершить какие-никакие телодвижения, – сказал мальчик.
– Хорошо.
– Сделано!
Крещатика не стало. Не стало советских украинцев вокруг. Перельман оказался в допросном подвале, возможно, где-то в Днепропетровске или Одессе июня 2014 года.
Прошлого Перельмана тоже не стало. А нынешним Перельманом готовились побеседовать двое нынешних Украинцев.
Перельман был беспомощен, а они были непобедимы.
– Смотри, – сказал ему римский мальчик (сам, замечу, сделавшийся невидимым), – Я мог бы опять натравить на тебя женщину Хельгу и даже дать ей прекрасное имя Дульсинея. Я мог бы поместить тебя в автобус с матерями солдат, который расстреливают украинские военные. Или ты стал бы смертельно раненым оператором и до последнего держал бы в руках камеру, понимая: уже не удержишь.
Здесь невидимый римский мальчик невидимо усмехнулся:
– Ты думаешь, эти фашисты непобедимы? Нет, это Хельга непобедима. А с убийцами и глупцами ты ещё потягаешься.
Перельман не поверил.
Малец это понял и не удивился:
– Ты опять победишь, ибо ты и есть прозрение мира, и без тебя мира не будет. Тебе только время понадобится. Но вот времени у тебя и нет. Ты им не владеешь, а всего лишь играешь версиями т. н. «велений времени».
Напомню, теперь Перельман находился в допросном подвале в Днепропетровске. Поскольку он был еврей и москаль, то здесь человеком не считался. А вот напротив него сидело двое убеждённых людей-Украинцев.
– Хотите хорошее стихотворение Давида Самойлова? – сказал им Перельман.
Один из людей-украинцев встал, подошёл к нему и с размаху ударил.
– Сделано!
Душа Перельмана перед монитором. Тело Перельмана на кухне и в опьянении. И я (в несомненном волнении) опять задался вопросом: что станет-таки с моим Перельманом, которому только что на Украине одним ударом с замаху повредили барабанную перепонку в ухе? А ничего не станет.
Что может Украина без России? Ничего. Только попробовать кого-нибудь убить. Вот они и пробуют, эти двое уккр-рар-рар-раинцев; отчего так прозвучало? А оттого, что (ещё) рот Перельмана был разрдоблен, а зубы выбиты.
Поверьте мне, это очень больно. Настолько, что и болью назвать нельзя. Можно лишь попытаться перестать ею руководствоваться; что Перельман и попробовал проделать.
Здесь следует-таки рассказать о запредельном опыте моего Перельмана. Опыт этот (посмертный – в том числе), напомню, был ему дарован, когда он приближался (по причине своего алкоголизма) к физической погибели. Когда весь он – готовился распасться на части: одна часть его лежала бы в земле, а другие его части растворялись бы в ноосфере, всемирной памяти матушки нашей Геи.
Раз уж злоба человеческая и ложь человеческая непобедимы (или почти непобедимы), посмотрим, как обстоит со сверхчеловеческим и почти божеским? Или прав-таки пушкинский Смоктуновский-Сальери (видите, не только Перельману дано играть версификациями мира):
Все говорят, нет правды на земле…
Но правды нет и выше (прошу прощения, цитата по памяти, тоже могу её немного версифицировать). Перельман, одним ударом выбитый из плоти – прямо в собственную (соборную) душу, повторил:
– Уккр-рар-рар-раинцы… Хотите хорошее стихотворение? – и плюнул кровью себе под ноги.
На сей раз он собрался читать вийоновский «разговор тела с душой: опомнись, изменись! Я изменюсь! Поторопись! Ты зря ко мне спешила», но – его тотчас ещё раз ударили, и он попросту потерял сознание (был вброшен в невероятность).
Ибо – зачем ещё могут быть нам нужны все эти «независимые» Украинцы или «жизнелюбивые» женщины (то есть все, утверждающие свои права за твой счёт, «правые в своём праве»), как не для самоопределения?
Кто ты есть и где ты есть, и каким ты быть не хочешь.
Поэтому (пока что) – мы оставим допросный подвал и нациствующую Украину (там мы быть не хотим), оставим так же Украину советскую и виртуальный (с трудом вспоминаемый) Крещатик и вернемся в Санкт-Ленинград в ресторан на Невском, где помянутые мной Топоров и Кантор уже напрочь забыли о Перельмане.
Да и как им не забыть о Перельмане?
Кантор и Топоров (живой «гений» и усопший «гений») размышляли о будущем, а Перельман как раз этим будущим и был.
О нём – не следовало размышлять, но – его следовало знать. Правда, знание такое – для «всего» человека, а не для его «частей», порасспыпанных в различных версификациях реальности.
Поэтому им (человеческим гениям, каковыми – они себя полагали) оставались их размышления.
Перельман с Мальцом, вновь крепко-крепко вцепившемся ладошкою в его ладонь, стояли перед входом в ресторан, и Перельман (в отличие от Кантора и Топорова немного более весь, чем они) тоже размышлял о будущем: явившись из прошлого, достаточно оглянуться вокруг.
– А что, Хельга совсем ушла? – спросил он у римского мальчик.
Итак, любовная интрига продолжилась.
– Хочешь, чтобы я её вернул? – удивился мальчик, после чего радостно процитировал из Сатирикона:
– Иному приходится испустить непоседливый дух, вылетев из повозки, как если бы в ней наехав на камень.
Он прямо имел в виду: хорошо, что украинские нацисты дали тебе леща (напомню: повредив перепонку в ухе и раздробив Перельману рот – это никуда не ушло).
После чего Малец-Эрот гневно вопросил:
– Так ты правда захотел вдруг остановиться, оглянуться, обрести себе точку опоры? Неужели ты, поцеловавший меня, именно женщину полагаешь точкой опоры? Понимаю тебя: женщина воплощает душу в смертную плоть (рожает в смерть); ты желаешь ощутительного и материального, а не виртуального.
Он крепко дернул Перельмана за руку и изрек вдруг на древнееврейском:
– Отдаёшь свое первородство за чечевицу.
– Пойдем в зал. Я хочу вернуть тебя тем, у кого забрал, – сказал ему Перельман.
– Ты думаешь, что меня получится «отдать»? – мог бы сказать мальчик.
На деле (и в этом виртуале) он произнес:
– Ты думаешь, что ты думаешь.
А ведь мог бы ещё сказать:
– Ты хочешь хотеть; но – с этого всё и начинается.
Не начинайте с начала!
Иначе начала качнутся
Совсем не качелями детскими
И не игрушечным штормом…
Но станет тебе просторно.
То есть не станешь умнее
Или не станешь глупее:
Будешь вторником или средой
Посреди огромной недели,
Которой вдруг стало много!
Как волосок бороды
У старика Хоттабыча
Не твои исполняет желания,
Но их исполняют тобой.
– Не будем тревожить человеческих псевдо-гениев, ни живых ни мертвых: пусть говорят между собой и измысливают человечеству какую-никакую пользу, – сказал древнеримский мальчик и снова сильно (и даже несколько больно) дернул Перельмана за руку.
И тотчас рука души Перельмана (у монитора) тоже дернулась и двинула на экране стрелку курсора. Послушные стрелке Малец-Эрот и Перельман опять оказались на воображаемом Крещатике, вот только располагался он в древних Афинах.
И явилась у меня в голове мысль, что все происходящее происходит не просто так, а зачем-то.
То есть что-то (или кто-то) – за чем-то или кем-то следует.
Что, совмещая в версификации Невский проспект постперестроечного Санкт-Ленинграда и Крещатик советского Киева (но – имея при этом в виду гражданскую войну на нынешней Украине), происходящее на экране перельманова монитора является иллюстрацией различий в мировосприятии, в видении мира, которое и является причиной всему человеческому, слишком человеческому, в том числе помянутой гражданской войне.