Читать книгу ВНАЧАЛЕ БЫЛА ЛЮБОВЬ. Философско-исторический роман по канве событий Холокоста. Том I. Части I-II - Николай Боровой - Страница 11
ТОМ I
Глава восьмая
Есть патриотизм и есть «патриотизм»
ОглавлениеВысотка… Ее левый склон зарос густым сосновым лесом, а правый – уходит в огромное, теряющееся у горизонта золотистое поле, месяц назад скошенное, будто грибами поляна, покажется сверху, утыканное стогами сена. Далеко вправо видна деревня Величка. Войцех стоит, закрывши глаза и чуть запрокинув голову, с наслаждением дышит неожиданно прохладным, пропахшим сонмом запахов, землей и сеном, соснами и свежестью воздухом… И его навещают долгожданные, так нужные ему и наконец-то вымоленные капли покоя… Долго стоит, спокойно… Открывать глаза, начать видеть и значит – думать, не хочется… хочется продолжать тонуть в забытьи. Вот она, Польша, его Родина. Разная она, Польша, огромная. Скалы, покрытые снегом, чуть далее на юг, к словацкой и венгерской границе, сохранившие суровый средневековый облик города на севере, суетливая и огромная Варшава, древний и прекрасный Львов, холмистые и испещренные крутыми оврагами долины Подолья – всё это Польша. Но для него она в первую очередь именно то, что скрывают сейчас от взгляда веки – бесконечные и тучные летом поля, мелькающие вдалеке во множестве деревни с их патриархальным бытом, часто бывающие дремучими сосновые леса со сладковатым, щекочущим ноздри запахом грибов и Краков – изящный, могучий, красивый и древний, словно сошедший с иллюстрации к книге рыцарских романов, на улицах которого могут померещиться старые паны в ферязях и меховых шапках с пером, галантно ведущие паннок под руку на обедню или рубящиеся саблями за их честь. Странно – Краков всегда казался ему гораздо в большей степени польской столицей и символом Польши в веках ее истории, нежели Варшава, он и не знает почему. Варшава стала центром, «обителью» польского духа и сопротивления, сто пятьдесят лет не прекращавшейся борьбы поляков за свободу и независимое государство… Тонула в крови и виселицах… Оказывалась ареной постоянных бунтов, ее предместья неоднократно превращались в руины… А вот же, для него символ Польши, его Родины – именно Краков… Он не жалеет, что родился в Кракове, под высью средневековых соборов и громадой Королевского замка, возле помнящих рыцарей в латах домов и синагог… Польша… Сколько поляков эмигрировали из нее за последние сто лет, не выдержав гонений, имперской неволи, виселиц и расстрелов, тюрем… Он родился евреем, в квартале 14 века, с детских лет его окружали не нежные, тоскливые песни, которые поют польские деревенские женщины, а люди в странной для поляков черной одежде, сидящие над потертыми книгами, обернутые в восточные напевы молитвы на предназначенном только для молитв языке, которые эти люди, раскачиваясь эдак и так, поют три раза в день всю свою жизнь, но он иногда чувствует себя большим поляком, нежели поляками рожденные. Поляком – значит гражданином и частью всего этого, такого разного, что зовется Польша… Чем-то, что от нее нельзя оторвать… Как страшна судьба изгнанника, у которого нет дома, и какое счастье, что он, сын гонимого племени, не познал ее! Он личность, брат всякому на этой земле, гражданин мира, но он – поляк, сращенный с этой страной плотью и кровью, душой и судьбой, часть ее, как микроскопический сосуд – часть огромного и дышащего жизнью тела, одно не противоречит в нем другому. У его судьбы и жизни есть дом, стены этого дома – города и улицы, проселочные дороги, поля и леса, вековые соборы и громады замков – словно зеркало и тени пройденных им лет, пережитых чувств и передуманных мыслей, свершений и утрат, и у этого дома есть чудное, напевное имя… Как можно не любить всё это, не прирасти к этому душой, сутью, судьбой? Как пел Мицкевич о Польше, почти и не бывав в ней, странствовавший где угодно, от бескрайних, выжженных степей Бесарабии до альпийских долин и берегов Сены, но не ходивший по улицам Кракова и Варшавы… Польша была для него «абстракцией»?.. Где-то да, но и нет, скорее – более чем осязаемой, подчинившей жизнь мечтой о свободе, о «почве» для судьбы, на которой та может расцвести и обрести покой… О «доме», в котором возможны достоинство и свобода… Эту мечту он, потомок подольских евреев, носил всю жизнь в своем сердце и воспевал на разные лады, подарив ей имя… Родившемуся и выросшему здесь, к какому роду не принадлежал бы он, невозможно не любить это место и не ощущать себя в первую очередь поляком – неотделимой частью того, подобной мельчайшим и невидимым сосудам в плоти… Это истина, которая касается прежде всего его древних соплеменников… Евреи, родившиеся в Польше – такие, как он сам, которые не чувствуют себя евреями вовсе, а видят в себе людей, детей и часть человечества, отдающие дань традиции предков зажиганием свечей на Хануку и посещением синагоги один раз в год, в вечер и ночь Судного дня, либо же поглощенные традицией полностью и похожие поэтому на персонажей из старинных сказок, отращивающие пейсы и подворачивающие брюки на ногах в чулочках, подобные семье, соседям и друзьям детства – всё равно чувствуют себя поляками и частью Польши, ощущают Польшу их домом. Нигде еврейство не обретало подобного расцвета, не познавало таких страшных бед, не находило настолько родной и прочный дом, как за шесть веков в Польше, и одно не противоречит другому – дом на то и дом и всякое в нем может быть, хорошее и дурное, горькое и радостное, но домом от этого он быть не перестает. Уже лет тридцать как множатся те, которые говорят – у евреев есть другой дом, где-то в дальних песках, в которых крикливо поют муэдзины и толстомясые, подпоясанные широкими поясами и носящие на головах фески эфенди, плавясь под палящим солнцем, пьют из махоньких стаканчиков пахнущий пряностями кофе и туда, мол, туда должны течь и ехать со всех сторон евреи, там они должны строить свою судьбу! За это должны бороться, на это должны быть готовы положить жизнь!.. Всё это кажется ему глупостью, противно ему так же, как в юности – бесконечные отцовские бормотания над Талмудом и напевные раскачивания из стороны в сторону во время молитв… Но даже если бы он не стал самим собой, светским и мыслящим человеком, а вышел из него, как и должно было быть, не имеющий никакого лица и «я» ортодоксальный и благочестивый еврей, один из тех, которые, словно детали с конвейера или капли воды, похожи друг на друга из дома в дом и города в город, от века в век и страны в страну, кажутся часто живой глиной, предназначенной воплотить какую-то одну и неизменную, выношенную коллективным умом химеру, то и в этом случае, подобно большей части из них, он ощущал бы себя не только евреем, но и поляком, частью огромной, красивой, имеющей великую и трагическую историю, до трепета любимой страны. О, сколько ни пытались за последние два века относиться к польским евреям с «подозрительностью», словно к чему-то «чуждому» и в конце концов преследующему лишь собственные интересы, было подобное злобой и наветом, ибо трудно подчас найти более настоящих и искренних патриотов Польши, в большей мере и до трепета любящих ее и ощущающих ее домом, нежели среди них, пусть даже самых ортодоксальных и коснеющих в традиции, а уж о ставших светскими – и говорить нечего! Среди тех множество великих и достойных детей своей страны, не чурающихся их древних восточных корней, но ощущающих себя плоть от плоти частью ее, нередко – вообще ее цвета, настоящей гордости! За долгую историю их гонений и мук, еще ни в одной стране евреи не находили дом так, как в Польше, сросшись с ним кажется не то что душой, судьбами десятков поколений и подобным, а порами кожи и мелкими кровеносными сосудами… Ему иногда кажется, что изгони страшная, невообразимая беда отсюда евреев, они всё равно вернутся обратно, как муравьи всегда находят путь к матке, а пчелы – в улей… Как неизменно отыскивает живое существо путь к тому, без чего его жизнь и судьба невозможны, попросту невообразимы… А предай их родная страна, брось бесчестно на произвол судьбы – не перестанут любить ее, останутся большими ее патриотами, чем записные толкатели речей, шляхтичи и яростные поклонники великого маршала, благочестивые обиватели католических порогов, будут отчаянно кричать об этом поступками и если выживут, не утратят желания пройти с ней путь до самого конца… И всё это, как он чувствует сегодня, в особенности и прежде иных относится к нему самому… С ним вообще всё в особенности удивительно и ясно, хотя его судьба и жизненная дорога с самой юности трагически, страшно запутаны, смешали в себе множество борений и самых разных вещей… Он родился и вырос в ультраортодоксальной среде, в семнадцать лет походил на совершенный образец того, чем во все времена должен быть еврей, идиш и «лойшон койдеш», древний язык Закона, ныне возрожденный и превращаемый в обиходный где-то в далеких палестинских песках, до сих пор не ушли из его памяти, хоть он ни разу с момента разрыва с семьей и общиной не вернулся к ним, не попытался использовать драгоценный багаж редких знаний для университетской карьеры. И тексты Торы и Талмуда, в постижении которых он был так легендарно силен и казался окружающим не просто подобием собственного отца, великого раввина и «гаона», а способным даже превзойти того, доныне часто и непроизвольно всплывают в его памяти, да и не может конечно же быть иначе. А он, так глубоко и казалось бы неразрывно связанный истоками судьбы с древней верой и культурой его предков, погруженный в нее более, чем какой-нибудь профессиональный и заправский исследователь – ведь не забудешь и не выветришь конечно того, что вкладывалось в ум и душу с пяти лет! – всё равно не чувствует себя евреем… на изломе отрочества осознавший самого себя, с тех пор ощущает себя личностью и человеком, сыном человечества, поляком и гражданином. В семнадцать еще носивший лапсердак и «литвакский» котелок, самыми неотъемлемыми сторонами его личности и характера он очень быстро и до смешного стал напоминать окружающим старых польских панов и шляхтичей из легендарных времен, готовых рубиться за Родину и Честь, неистовых в любви и ненависти, презрении и почитании, кажется тем таким и сегодня. Уж кому, как не ему, должно было бы до конца дней чувствовать себя евреем! А он, в пору ранней юности осознавший самого себя и ощутивший себя личностью, сыном человечества и братом всякому другому, отверг «корни и истоки» и не чувствует себя евреем вовсе, личностное и человеческое в нем стоит выше этого, призванное в первую очередь быть для него «родным» и «своим» отвергает. И он уже очень давно понимает, что иначе и быть не могло, видит в этом подлинный путь любого человека на все грядущие когда бы то ни было времена. Личность и общечеловеческое должны торжествовать в человеке над «национальным» и «родовым», «конфессиональным» и «политическим», вопреки всему этому и подобному быть высшей ценностью. Родился где-то – значит люби дом и почву своей неповторимой человеческой жизни и судьбы, будь личностью и самим собой, гражданином и человеком, но в этой любви возноси над всем как раз личностное и общечеловеческое, а не «родное» и «свое». И если «национальное» и «свое» на личностное, общечеловеческое и неприкосновенное в тебе всё-таки посягают, значит ни минуты не колебайся, принимая решение!.. Это одна из нерушимых истин для него, она лишь кажется парадоксальной и странной, а на деле – как ни что иное верна. Опыт, приведший к ней, он обрел еще в юности, в том конфликте со средой и «корнями», на который его обрекла так рано проснувшаяся в нем личность и свобода. А ясной она стала для него с тех так же довольно ранних, молодых лет, когда сам и по совести он начал разрешать главные нравственные дилеммы, определять отношение к ним и миру вокруг, который ими пронизан. И в страшный сегодняшний день, она и стоящая за ней дилемма, вновь как никогда ясны ему. Он и Магде совсем не кажется евреем – за всё минувшее время их знакомства он ни разу не почувствовал чего-то подобного. Она человечна и чиста душой, его любимая женщина, для нее – величавой и прекрасной польки, коренной краковянки и шляхтички, как и для него, национального вопроса нет. Она в ее сути больше и выше этого. По всем правилам шляхетности, после произошедшего сегодняшней ночью, он должен познакомить ее с семьей… Да он и раньше должен был, собственно – это удача, что польские нравы нынче стали вольней, нежели во времена даже его собственной молодости… Он вообще должен найти момент, силы и время объясниться, рассказать ей обо всем, про случившуюся в его судьбе драму отношения с семьей и «корнями», разрыва и отцовского «хэрэма»… Обо всем том жутком, что связано с его религиозной семьей, привело к разрыву и взаимному отторжению, к яростному отрицанию, которое никогда не уйдет из его души… Ведь это в конечном итоге не позволит им, если суждено будет их любви выстоять в испытаниях, наслаждаться таким же счастьем семейной близости и теплоты, как у большинства из полюбивших друг друга. Она любит его, до трепета любима им и должна пройти с ним по жизни рядом – сквозь разные тернии и сомнения в его душе, всё идет к этому… И еще утром, думая об этом в ползущей через туман машине, он заливался чувством счастья и непроизвольно произносил «слава богу!», не верил самому себе и случившемуся. А сейчас, при мыслях о надвигающейся, в несколько часов разверзшейся катастрофе, у него в животе начинает сосать от тревоги и страха за их чудом состоявшуюся, минувшей ночью обретшую воплощение любовь. И тем не менее – она конечно должна знать. Он должен объяснить ей как-то… найти подход и слова, но остаться при этом честным. А как?! Как сделать это, решиться?! Как он сумеет объяснить ей весь тот ад и кошмар, который пережил в отношении к семье, «корням» и религиозной среде за долгие годы? Как он объяснит ей, чуду человека, таланта и красоты, которому бы до конца дней иметь право целовать кончики пальцев на руках и ногах, что он и не может, по старому достойному обычаю, и подобно происходящему в судьбах и счастье остальных пар, привести ее к отцу и семье, перед лицо его многочисленных братьев и сестер, причем вовсе не потому, что когда-то отверг и сам познал в ответ «хэрэм»! Где найти слова и объяснить страшное, уродливое и мучительное, не укладывающееся ни в какие рамки и мысли – он, мужчина, сорокалетний профессор и известный автор книг, не может привести любимую женщину к собственной еврейской семье, благочестивой и праведной по той причине, что она «гойка» и он, по закону и вере, которыми его семья и доныне живет, не имеет права даже приближаться к ней, а не то что приходить с нею в родной дом! И еще – потому что не радость это событие вызовет у его благочестивых, лоснящихся от ощущения собственной святости и праведности родных, а гнев и осуждение, отторжение и ненависть, всё то же, что в нем самом в юности, раз и навсегда породила их проклятая нацистская вера, подчас просто нечеловечная… И всё потому, в конечном итоге, что «гойка» она, чудесная и похожая на мадонн со старинных полотен, удивительная и до трепета любимая им женщина с благородной и человечной душой, «не чистая» и «низшая» родом… И он, потомок древних «когенов», священников Храма, сын великого и легендарного еврейского праведника, который должен был стать чем-то подобным и еще большим, жить во имя служения его «святому» народу, не имел права даже близко подойти к ней, а не то что полюбить ее и решиться соединить с ней принадлежащую «народу и богу» душу и жизнь, подлежащее так хорошо известным ему законам ритуальной чистоты тело… И даже если бы в молодости не случилось «хэрэма» и непримиримого разрыва, то приведи он ее, трепетное человеческое чудо в отцовский дом сегодня – гнев отца и родных не знал бы предела и в его сорок, а не семнадцать, прочитали бы ему перед лицом общины «отлучение» и «проклятие», ведь не могло бы быть на голову его праведного еврейского отца и славной, легендарной семьи большего позора и унижения… От этих мыслей Войцех всё же раскрывает глаза, щурясь вбирает в них режущий свет, а потом с чуть ли не жалобной мукой начинает смотреть вдаль…. Как решиться на такое, вот как?! Стыдно, мерзко, горько… Очень больно, как и всю жизнь. А поймет ли она? И если даже поймет или просто из любви к нему сделает вид – не останется ли всё равно это в ней, где-то в глубине ее души раной, не возведет ли между ними барьер? И тем не менее – если суждено им быть и пройти по пути вместе, рано или поздно объяснение должно состояться и слова для того будут найдены… И вот она, дилемма, прошедшая кровавой нитью через всю его судьбу – нельзя ни до конца забыть и отречься, ибо всё равно «истоки и корни», будучи человеком и личностью, уважая самого себя, невозможно не ненавидеть и не отвергать, но над всем стоят совесть и любовь, которые утверждают последнюю, нерушимую ценность любого человека, пусть даже фактической сутью урода, ибо человек… У большинства наверное польских евреев – его сверстников, не было в судьбе этой дилеммы, потому что их семьи пережили ее много десятилетий и поколений назад, давно став светскими. В его же судьбе, словно олицетворяющей древние, должные навсегда отойти в прошлое конфликты и страсти, она пролегла трагически. Однако, дилемма эта давно нашла решение и ответ, ее на самом деле нет. У него в судьбе и душе всё казалось бы трагически запутанно, а на самом деле – очень просто. Он личность и человек, гражданин и поляк, отвергший «корни», но никогда не стеснявшийся их еврей и потомок славного раввинистического рода, одно не мешает и не противоречит другому именно потому, что личностное в нем беспрекословно и стоит «над всем», никогда не позволит чему-то себя попрать. Потому что «над всем» в нем совесть и свобода, ответственность за себя и перед собственной совестью, то личностное самосознание, которое роднит и делает нравственно солидарным с каждым из людей. И он давно верит – у драмы «корней и истоков», каковы бы те ни были, у подчас трагического конфликта в человеке между личностным, общечеловеческим и «национальным», «социо-культурным», «конфессиональным» и т.д., нет иного решения. Личность и свобода, общечеловеческое и экзистенциальное по сути и истокам самосознание, совесть и любовь, утверждающие высшую ценность личности и неповторимости каждого человека, должны быть «над всем», только так. И сегодня, в страшный и на глазах становящийся катастрофой день, он понимает это как никогда. О, как бы ни было сильно в человеке «национальное», то есть чувство национальной, социо-культурной связанности и сопричастности, и пусть это так даже по справедливости и неотвратимо, оно не должно и не имеет право довлеть и становиться в нем над личностным, нравственным, обще и сущностно человеческим, роднящим и делающим солидарным со всеми людьми! И в его человечности, будучи и сознавая себя личностью, человек открыт и чувствует себя сопричастным миру, пространству общечеловеческой культуры со всем богатством и многообразием того – еще не было и в принципе не может быть иначе! Он, Войцех Житковски, польский профессор философии сорока лет, урожденный еврейский мальчик Нахум и первенец великого раввина, наверняка знает это, с давних пор исповедует это как веру и нерушимую нравственную истину! Венгр, немножко немец и француз Лист, полюбивший подольскую шляхтичку, писал поэмы на сюжеты из Шекспира. Родившийся в валлахских степях гениальный Антон Рубинштейн, создал музыку на сюжеты ирландцев и англичан, русских и немцев, знаковых историй Ветхого Завета и Евангелия, подобно иным великим романтикам – считал горизонтом и высшей нравственной целью культурный диалог, единство и общность людей в том, что выше «национального» в них. А любимый и почитаемый им Хайдеггер, называющий язык «домом человека», словно свежую кровь вливший в философствование чуть ли не язык баварских площадей и переулков, более всего известен изысканным знанием античности и диалогом с дальневосточными культурами. Так это должно быть, у личностного и нравственного нет границ, оно общечеловечно, а любовь и совесть обращены к каждому человеку, ибо в любом из пришедших под луну и солнце людей видят таинство и высшую ценность личности, трагизм и трепетную, нерушимую ценность неповторимого бытия! Он должен бы чувствовать себя в первую очередь евреем – вопреки всему. А он не ощущает себя евреем вовсе, в первую очередь поляк и гражданин, но еще более этого – личность и человек, брат любому, пришедшему на эту землю для горькой, трагической, полной возможностей и загадки судьбы. И хоть грозящие прийти вместе с сегодняшними событиями беды возможно и заставят его вспомнить замученных в погромах предков и ощутить себя евреем, но он слишком давно живет с собою на свете и точно знает, что над человеческим и личностным в нем никогда и ни при каких обстоятельствах, под властью даже самых страшных угроз не встанет ничего. И хоть не мало по миру таких, которые сходу будут готовы назвать думающих подобно ему «негодяями» и «предателями», он верит, что должно быть только так. И не имеет право национальное, религиозное, социальное и политическое, что угодно иное, подобное по сути, посягать в человеке на личностное и общечеловеческое, высшую ценность того. И пусть даже трудно или почти невозможно вынуть людскую массу из тех или иных рамок «стадности», освободить ее от неотвратимой со «стадностью» ненависти и вражды к любым «иным», всё же нужно воспитывать ее в русле этой истины и представления, что над сплочающим в «стадо», а на деле разъединяющим и разобщающим, всё же есть нечто, по ценности беспрекословное и святое, роднящее всех людей. И что в каждом из людей есть то, над чем не должна и не имеет права властвовать единая в установках, сплоченная вокруг каких-то «святынь» толпа. Должно хотя бы пытаться, ибо пусть и покажется этот труд напрасным – на деле таким не будет, рано или поздно принесет плоды и перестанут люди считать и чувствовать чью-то «инаковость» весомой причиной для ненависти и вражды. Осознав самого себя, открыв чудо и таинство духа в человеке, уже не возможно не видеть этого трепетного таинства в каждом, в любом из людей не различать такого же потенциально и по сути, как ты, а потому – нечто, столь же непререкаемо и бесконечно ценное. И потому же – нельзя не ощущать трагизма, неповторимости и высшей ценности жизни и судьбы любого человека… Он пережил это как нравственный опыт в далекой, чуть ли не «зеленой» юности, а с годами тот просто углубился, обрел незыблемость и ясность, стал более-менее стройной этикой. Совесть лична и диктует ответственность перед высшей ценностью личности, свободы, неповторимой жизни и судьбы, возможностей и достоинства любого человека, требует ощущать такой ценностью каждого. И над требованиями совести и любви, над диктуемой совестью высшей ценностью личности, жизни и судьбы всякого человека, не может стоять ни что – ни интересы общества, «собственного народа» и государства, ни «религия предков», ни «патриотизм» и различные химеры того, ни какие-либо химеры «всеобщего» в принципе… Оттого-то совесть, свобода и личность в человеке всегда становятся истоком его страшных, трагических конфликтов с обществом и государством, с социальной стороной и данностью его бытия в целом – христианство и судьбы философов, от античности по последние времена, учат этому ясно. Дилемма идентичности подчас сложна и имеет много граней, по настоящему серьезна и трагична, в особенности предстает такой именно в страшные, подобные сегодняшнему дни потрясений и разворачивающейся на глазах катастрофы, но совесть, свобода и личность, общечеловеческое и любовь не доступны ей и неприкасаемы. Есть та высшая, дышащая трепетом совести и любви идентичность осознавшей себя личности, которая означает чувство общности, родства и братства, нравственной солидарности со всеми людьми – это святая и нерушимая истина. Уж в ком в ком, а в нем, польском профессоре философии и сыне-«первенце» великого еврейского раввина, дилемма идентичности со всеми ее нравственными углами сложна и остра, подчас попросту трагична, с юности немало разодрала ему души и пролила в ней крови! Однако – и решение в нем она нашла поразительно ясное. С ним всё просто – ему чужда, нравственно и до глубины души чужда, в наиболее тяжелые минуты даже нравственно ненавистна община, в лоне которой он, «первенец» великого раввина и «гаона» поколения, родился в преддверии нового века. Он никогда не стеснялся говорить об этом, ибо с какой-то последней внутренней уверенностью считал и до сих пор считает себя правым. Он личность, брат всякому на этой земле, если тот человек, и он душой и «домом» судьбы поляк, гражданин и сын великой и любимой страны, и одно не мешает другому, Мицкевич со Словацким и Сенкевичем, с Вейнявским, Шопеном и Матейко, так же дороги и близки ему, как Шекспир и Стендаль, Малер и Чайковский, Достоевский и Толстой с Сен-Сансом, Низами и Хайямом. У личностного нет национальных, временных и культурных границ, оно общечеловечно, распознает себя в памятниках отдаленных на тысячи лет эпох, в речи на совершенно другом языке, оно сущностно в человеке так же, как возвышается над границами «нации» и «рода», гораздо больше их. С ним самим всё просто. Русскому писателю, аристократу и философу Льву Толстому, которого он часто и по самым важным поводам цитирует на лекциях, ни что не мешало ощущать себя одновременно личностью, сыном человечества и истинно русским, патриотом и человеческим братом каждому на этой земле. Любовь к родной стране и любовь к человеку, свободе и достоинству, личности и неповторимой жизни и судьбе каждого человека, не противоречили в нем, напротив – были чем-то глубоко связанным. И ему, Войцеху Житковски, давно уже переставшему называть себя даже в мыслях Нахумом, ни что не мешает ощущать себя открытой каждому человеческой личностью и поляком. И ни что не побуждает его вместе с тем стесняться принадлежности к древнему восточному племени, как ни что и никогда не заставит конечно же срастись жизнью и судьбой с этим племенем и верой, которой оно благочестиво и праведно живет, сохраняет себя сквозь толщу веков. И только так и должно быть – он в это верит. У такой дилеммы множество сторон и лиц, о да! И всякий раз она открывается каким-то новым, становится тяжким личным выбором, который человек должен совершить сам. Он не скрывает собственных «корней» и если суждено ему, обрезанному еврею, быть забитым в погроме – он готов и не задрожит, разделит судьбу тех, с кем довелось делить род и ничем до конца не постижимое, не соотносимое ни с какими рамками, таинство неповторимого прихода в мир. Еще в ранней юности, в самом накале борений и мук в душе, разрешая для себя драму и дилемму отношения к «корням», он сказал себя это. Однако – он никогда не позволит этим «корням» посягнуть на него самого, на его душу и ум, свободу и совесть, предъявить какие-либо права на его неповторимую, единожды и навечно данную судьбу и жизнь. Он свой собственный и принадлежит себе, а не древнему, бестрепетно глядящему в вечность и глубины праистории племени. Одно или другое – либо я личность и человек, либо же «еврей», как меня заставляют быть и ощущать себя тем, отказавшись от личности и свободы, права решать и принадлежать себе, быть ответственным за себя и иметь собственную, личную и человеческую совесть – единственный подлинный закон поступков и жизни, превратив свою жизнь в роль, которую прочертили абсурдные тысячелетние правила, принеся себя жертву им, призванным олицетворить абстрактное национальное «я», подчинив таинство неповторимой жизни необходимости их нести. Одно или другое, одно не совместимо с другим – он, урожденный Нахум Розенфельд, первенец великого раввина и «гаона» Мордехая Розенфельда, потомок безвестных еврейских переселенцев 14 века, понял это в семнадцать и принял это, хоть оно и означало страшное: разрыв с «истоками и корнями», пропасть между собой и теми, кто подарил жизнь, сопровождал первые шаги по миру. И совершил страшный выбор. С ним всё просто, причем с давних пор. Он – поляк, часть и гражданин страны, на языке которой говорит и пишет, думает о жизни и смерти, о самом себе и сути собственных решений, ставшей для его неповторимой жизни и судьбы домом. Он не хочет и ни за что на свете наверное не согласился бы променять этот дом на что-нибудь. Он поляк и сын своей страны, должен ей поэтому немало, а в мгновения, подобные сегодняшним – быть может самое главное и страшное. И если завтра, после событий нынешнего утра, этой стране всё-таки будет грозить настоящая опасность и ему скажут – возьми в руки винтовку и иди защищай собственный дом перед теми, кто пришел в тот с насилием и смертью, то как не будет ему мучительно и страшно, сколь не двигали бы им любовь к жизни и человеку, он пойдет и станет делать должное. Но в его последней человеческой сути он – нечто большее, чем всё это, таков же, как любой рожденный под солнцем человек. И судьба его такова же, как судьба всякого, родившегося человеком – трагична, полна мук и испытаний, одиночества и дилемм, венчаема смертью, и он знает обо всем этом, помнит и знает очень хорошо. И если скажут ему завтра – чтобы быть «настоящим поляком», «достойным сыном и гражданином своей страны», желай ей процветания и новых земель, возьми в руки винтовку и иди убивай русского, немца или словака, топчи и унижай бунтующего украинца (как кричат подобное уже многие годы немцам и достигли цели), он сядет на землю и не пойдет никуда, пусть хоть казнят его за предательство, ибо он есть нечто большее: личность, человек и сын человечества, и его разум и совесть, против которых невозможно преступить, скажут ему, что делать этого нельзя. А если скажут ему – закрой рот и не смей обличать, если родная страна творит эти и подобные мерзости даже без твоего участия, он заговорит еще более непримиримо и громогласно, ни с чем не считаясь, как доказал это не раз за минувшие годы. Оттого он так возмущенно выступал в 36 году, когда обнаружились планы захвата польской армией Данцига, а в прошлом году – во время фарса «подписания мира» и уничтожения независимой Чехословакии. Любовь к Родине и патриотизм, гражданская и национальная лояльность не должны и не имеют права становиться над ценностью чьей-то свободы, императивами совести и требованиями справедливости, над истиной, наконец. За эту главную истину профессор Житковски быть может готов умереть, ей же богу! И он многие годы пытается убедить в ней студентов. Всё это сложная, важная и подчас страшная дилемма, которую, хочешь или нет, в жизни и истоках судьбы приходится решать, дилемма не просто идентичности, а совести и совершенно конкретных, быть может востребованных «здесь» и «сейчас» поступков, у нее много граней… Это даже не дилемма, а сонм дилемм… Всё это похоже одно на другое, зачастую почти не различается и нужно иметь острый и критический ум, честную и непререкаемую в ее императивах совесть, чтобы в последний момент провести черту и не упасть в бездну… Вот тот же Мицкевич, гордость польской нации и символ ее борьбы за свободу, потомок шляхтичей и крестившихся польских евреев, поэт, которого поляки более чем кого-либо ощущают плоть от плоти своим – да разве не прошла эта дилемма через его жизнь и творчество, душу и ум красной, полной мучений линией? Разве же не решал он для себя всю жизнь мучительно – еврей или поляк, не искал с надрывом возможности быть и ощущать себя тем и другим, не поверил блаженно в конце пути, что это возможно, и с такой верой в сердце умер? Разве не пронес он эту дилемму в сердце через всю его скитальческую, видевшую и знавшую много судьбу, не пытался отчаянно и мучительно ее разрешить, делая героев своих поэм, борцов за свободу польского народа, хранящими верность традиции и самосознанию евреями, провозглашая «Израиль – старший брат с равными правами», гневно восставая против его великих духом собратьев и соратников по борьбе, когда те выставляли еврейство как что-то враждебное христианству и Польше, делу польской свободы? И он был во многом прав – не только образованные и светские, а даже те ортодоксальные, погруженные в традицию и религию предков, похожие на персонажей из былин евреи, с которыми профессор Житковски, урожденный Нахум Розенфельд, сын и внук великих раввинов, по яростному велению совести, осознания себя и личностного достоинства не хочет иметь ничего общего, ощущают Польшу своей родиной, «домом» их жизней и судеб, корнями их по особенному состоявшегося исторически образа жизни, евреями и поляками разом, одно не противоречит другому… С дилеммой «еврей» или «личность», верный «традиции предков» еврей или свобода, право человека быть личностью и самим собой, принадлежать себе и за себя отвечать, жить так, как требуют его разум и совесть, гораздо сложнее, трагичнее, бескомпромисснее… Вот тут и вправду – то или это, третьего не дано, как не желай. Религиозное еврейство, собственно – это страшный своим совершенством образчик, механизм тоталитарного существования социальной массы, стирания в человеке личности и самобытности, всего подлинно нравственного, что связано с его свободой и личностью, способностью решать и быть лично ответственным в деяниях и образе жизни, а не рабски покорным установкам и правилам среды, освященной веками и муками традиции, «авторитетам веры» и т. д. Слепой верности и покорности «воле божьей», то есть Закону и традиции, морали и установкам призванной тотально довлеть общины – вот, что в основе требуют от человека еврейство и такая родственная ему восточная религия как ислам, всему этому призвана учить история Авром-Овину и Ицхока, не даром же великий раввин и праведник Мордехай Розенфельд так любил сидеть над ней с благословенным сыном-«первенцем», которого нарек Нахум. Это страшно, ибо означает полное стирание и вымертвление из человека свободы, личности, ответственности за себя – того, что в нем человечно и нравственно, что вселяет надежду и веру в человека. Страшно, потому что представляет собой самую суть тоталитарного общества, в котором, будучи якобы «моральным», думая и поступая «как все», человек может быть при этом орудием и свидетелем самого преступного. Бесноватый ублюдок точно так же требовал сегодня от всей нации и «каждого настоящего немца» слепой верности и покорности – его собственной воле или воле его сподвижников. «Делай, что велят, потом спрашивай» – так сказано в трактате Мишны и если бы бесноватый знал об этом, он проникся бы идеей глубоко. Да он чем-то подобным и проникся, собственно – реалии обезумленной им за считанные годы страны, заплясавшие сегодня дьявольский танец события, которые предвещают страшнейшую из катастроф, говорят об этом содрогающе и внятно. Внутри ортодоксальной общины и освященного традицией образа жизни для личности и свободы человека, его ответственности перед собственной совестью, права решать самому и распоряжаться во всей полноте ответственности жизнью и судьбой, сознавать и нравственно ощущать общее родство со всеми людьми, места не остается, одно или другое. И это тоже страшно, ибо речь идет о том, что человечно, определяет человечность. Судьба, жизнь, мир и душа, ум и поступки еврея принадлежат его народу, целям его народа, благу и процветанию, сохранению его народа в веках, Закону и традиции, которой живет его народ – во имя собственного народа и дела оного любой еврей во все времена приходит в мир, ценность его измеряется именно этим. И нет человека как личности, «самого по себе». И никакой подлинной ценностью человек «сам по себе», в вечно завораживающем ум таинстве его единичности, в трагизме и неповторимости его жизни и судьбы не обладает. О, бесноватый ублюдок был бы в восторге – иногда кажется, что он пишет прокламации и речи после хорошего урока в Бейс-Мидройше! Это правда, страшная правда, и первенец великого еврейского раввина, польский профессор философии не стесняется и имеет мужество произносить ее вслух. Всё это совершенная формула тоталитаризма и того подлинного нигилизма, который состоит в низложении «личного» и нивеляции его ценности, в безраздельной гегемонии «коллективного» над «единичным» и «личным», в утверждении высшей ценности «коллективного» и «всеобщего», и потому – зачастую предстает идеализмом, той или иной формой «служения идее». Гегемония «коллективного» и «национального» над единичным и личным – тотальная, абсолютная, определяющая жизнь и судьбу человека, его цели, поступки и ценности, отдельный человек – «ничто», а его народ – «все». О боже – так разве не с этого же, чуть ли не дословно, начался почти двадцать лет назад немецкий нацизм?! Таинства неповторимой личности человека, высшей ценности личности нет, а есть лишь род, драмы и трагедии рода, его благо и цели, закон и судьба, процветание рода, его мораль и истины. Ад и уродство праистории, дожившие до века «науки и прогресса». Всё это правда и он понял правду давно, у него нет иллюзий. Это очень горькая, жестокая правда, принятие и понимание которой требует недюжинного мужества. Ведь она означает, что отец и мать, сестры и братья, все те, с кем ты прошел первые шаги по миру – уроды и тебе с ними не по одному пути, а пропасть между вами непреодолима вовек, и это непререкаемо и по совести, против которой преступить как известно нельзя. Потому что эта правда означает нравственную смерть для тебя людей, с которыми жизнь должна быть связана неразрывно, их смерть внутри тебя, в собственной душе. Потому что страшные муки еврейского народа, бесконечные реки пролитой в тысячелетиях еврейской крови, сурово укоряют эту правду, смотрят на нее, восстают против нее, требуют даже не усомниться в ней, а безоговорочно и покаянно ее отвергнуть. Так было в его судьбе, в его полной мук, отчаяния и душевных борений юности. Но правда – это правда и против нее нельзя идти, как бы трепетны и священны ни были заблуждения и как не побуждали бы к ним приличия. Правда – какова бы она ни была, горькая и страшная, уродливая и трагическая – вот единственный возможный путь свободного и настоящего человека: так можно было бы переиначить слова русского писателя Максима Горького, этого «пророка русской революции», странно умершего три года назад. Правда – это правда и она, как совесть и разум, свобода и право быть собой, «превыше всего». Превыше истлевших всеобщих святынь, покрытых сенью веков «устоев», трепетных заблуждений и иллюзий, сохранить верность которым подчас требует наиболее доброе и искреннее в тебе самом. О, как же хочется верить в иллюзии и не видеть правды, если ее лицо уродливо и пугает!.. Правда безжалостна и требует быть безжалостным от того, кто решается идти ее путем. Правда требует мужества и безжалостности, в первую очередь – в отношении к самому себе и собственным иллюзиям, ибо может быть страшна и уродлива. Тот же «русский пророк революции» писал, что самые страшные антисемиты встречались ему среди евреев, именно среди евреев… О, Войцех Житковски, урожденный еврейский мальчик Нахум, первенец великого раввина и «гаона» поколения знает, про что идет речь, понимает смысл этих слов, еще как! Ведь как же часто за его отрицание по совести, которого хоть убей или приставь дуло к виску, а не минешь и не предашь, он слышал в спину полное отвращения, презрения и уничижительности – «антисемит», слышал и от «своих», и от «чужих». «Свои» с ненавистью и гневом отвернулись, прокляли, а «чужие» – обливали презрением, ибо точно так же отвергали изменивших и колеблющихся «своих» и стояли на том, что человек должен быть «чьим-то» и со «своими», какие уж они там есть, в этом его судьба и не должно быть иначе. Он всё это вынес, вытерпел, хоть ценой были зачастую тяжкие и самые повседневные, ощущаемые кожей, желудком и болью, житейскими бедами и мытарствами испытания. О, ему приходилось в жизни платить за свою свободу, за право на истину и совесть, на личность и то, чтобы поступать, как считаешь должным и правильным сам! Он плевал на «своих» и «чужих», на крики «антисемит» и «ничтожество», полные презрения взгляды и проклятие отца, на демонстративно, как велит Закон, отворачиваемые в сторону головы соплеменников, жителей Казимежа – соседей, родных, друзей детства. Он обрезанный еврей, рода храмовых священников, сын великого раввина и «гаона» поколения, он никогда не отказывался от этого, евреи – его народ и отношения с собственным народом и верой предков он в его совести и душе решит как-нибудь сам, без посторонней помощи. Лишь то есть правда, верность чему человек имеет мужество и решимость подтвердить лицом и судьбой, поступками и испытаниями, его личной ответственностью. Отвечай за себя, следуй собственной совести и тому, что считаешь правдой, плати за это положенное и пропадай всё остальное, пусть муки пойдут на муки, решимость на решимость, цена на цену. Умей страдать в испытаниях – это главное. И не бойся, если совесть требует выглядеть в чьих-то глазах «подонком», «отступником» и «предателем», а разум – «сумасшедшим». Вся трагическая сложность и противоречивость отношения евреев с собственными «истоками и корнями» связана с тем, что эти самые «корни» посягают на то в человеке, на что не имеют никакого права – на его душу и ум, свободу и совесть… И еще – на его ничем не потеснимую ценность как личности, само неотъемлемое от жизни и прихода в мир право на личность и свободу, право решать и распоряжаться собственной судьбой, принадлежать себе. Душа еврея – душа его народа: это произносят со слезами и трепетом, как последнюю истину и тайну мира, его совесть и мораль – традиция и закон предков, а истина – тщательно передаваемые из поколения в поколение предания. Раввин решит за него и предпишет, как ему правильно жить и поступать, а еще раньше раввина это сделали за них обоих Закон, традиция и тысячелетние поколения предков, ведь у еврея может быть единственный путь – «путь отцов». Рабство, обрамленное в личину святого и жертвенного благочестия, возведенное в мораль и последнюю истину, но на самом деле способное скрывать за собой ад. Всё это мы слышали сегодня утром, в льющемся из репродуктора лае, только они еще не пришли к такой основательности и убедительности. Община тотально довлеет над человеком, его судьбой, жизнью, совестью и умом, ценностями и поступками, расстворяет его личность, всякое осознание им себя личностью и человеком, чем-то «отдельным» и неповторимым, единым в этом не со своим «родом», а со всеми людьми. Так это в лоне религиозной общины, а если человек отдаляется от нее – кричат, что он перестал «быть евреем», отошел от предначертанного, выбранного ему самим господом боженькой пути. Самая тоталитарная из мыслимых форм существования. Либо ты человек и личность, как личность – сын человечества и брат каждому, либо же ты «еврей», как представления об этом тысячи лет навязывают традиция и Закон, другого не дано, и подобное становится драмой «бунта», отрицания, противостояния человека собственным «истокам и корням», если личность в нем просыпается. А «другое» – это лицемерие, изощренное и лживое ханжество Мартина Бубера, которого Войцех с давних пор терпеть не может. Такова причина, это порождает противоречие – профессор Житковски давно понял, еще безусым юношей. И что бы за словеса не произносились, какие бы по настоящему страшные муки предков не глядели тебе в душу с укором, такое противоречие справедливо и беспрекословно. Правда – это правда, она превыше всего и ценна нам такой, какова есть, над ее императивами встать ничего не может… Правда – вот, что должно наверное быть «над всем». Ведь если в голос орут, что «над всем» непременно должны быть «родина» и «нация», то почему бы не быть над всем правде? Жертва кажется правой «априори»… Евреи приносили во имя их веры и идентичности страшные жертвы, многие века. И потому их вера кажется неоспоримо святой и правой всякому, желающему подвести черту кровавым средневековым предрассудкам… Однако, правда превыше всего и она говорит о том, что вера его предков – рабство и нравственное уродство, архаичное и безраздельное торжество «коллективного» и «родового», апофеоз безликости и тоталитаризма. И какими бы ни были жертвы, они не могут ее оспорить. В этом мире много предрассудков, лжи и заблуждений. И евреи, если желают, в конечном итоге имеют право на собственные, вполне обладают правом жить ложью, которая им дорога – это не причина гнать и убивать их, отнимать у них дом и честно заработанное, как не делают такого ни с мусульманами, ни с индусами, ни с кем-то другим. Дилеммы «корней и истоков», «национальной сопричастности», «долга перед родиной и народом»… О, как же они сильны и справедливы, сложны и неоднозначны! И как они зачастую, при всей их принципиальности и обобщенности не просто трагичны, а становятся мукой совершенно конкретных, наполняющих повседневность решений и поступков, нравственного выбора, который должен совершить человек! Вот он, Войцех Житковски, отверг «корни и истоки» не из страха, а по совести и нравственному выбору… И это не облегчило, а усложнило его жизнь… И он первый готов признать, что в «святой вере» его предков очень многое принципиально «не так»… И что же – это спасет его, если завтра на улицы Кракова придут ополоумленные и начинающие входить во вкус национального величия «колбасники», для которых еврей – кровный и не имеющий права на милосердие враг? О нет, не спасет, конечно же нет! Да ладно это – а нужно ли будет ему такое спасение и принял бы он его, даже если бы оно было ему обещано? Конечно нет… Он – человек, сын человечества и гражданин мира, он личность и польский гражданин, любящий собственную страну, но он – еврей, родился евреем в семье великих раввинов и был обрезан, никогда не скрывал этого. И хоть его собратья по роду и вере ему глубоко и по совести чужды, если завтра его, из-за «корней и истоков» поведут умирать, он примет судьбу такой, какова она, не убежит и не будет униженно и напрасно вымаливать спасения, показывая мол, смотрите-ка, я хоть и еврей, но «другой» и сам «не приемлю». Он, которому вера его народа глубоко противна, по сути и нравственно противна, с давних пор яростный враг этой обожествляющей в человеке «родовое», «коллективное» и «национальное» веры, да вообще враг всяких «родовых меток», которые пытаются навесить на человека, замаскировав и предав забвению таинство неповторимой личности, возможно будет обречен умереть, вместе с другими быть принесенным в жертву на алтарь «истин рода», готов принять его судьбу со всей ее абсурдностью и дьявольской усмешкой. А Феликс Мендельсон, внук великого выкреста – много ли было в нем «еврейского», «сопричастности корням и истокам», не стал ли он знаковым для немецкой культуры композитором, не был ли при этом страстно и глубоко исповедующейся, ставящей «последние» вопросы человеческой личностью? Одновременно немцем и итальянцем, сумрачным судьбой «горцем» и англичанином – человеком, который живет и дышит общим для всех людей? А много ли «еврейского» в русском философе Льве Шестове – выкресте, у которого сегодня есть ревностные последователи даже среди французов? А не был ли истинным немцем в музыке еврей-композитор Мейербер, истинным русским в живописи – художник-еврей Исаак Левитан? Да разве хватит места для бесконечного списка великих имен? А важен ли сам этот вопрос, ведь разве нет в человеке чего-то, куда более сущностного и значимого, возвышающегося над «национальным» и условностью «корней и истоков», связанного с его личностью, и должно ли одно препятствовать осуществлению другого? Разве имеет право «родовое», архаичное, из глубин праистории и доныне не изжитое, хоть раз и навсегда отвергнутое, низложенное две тысячи лет назад, противоречить сущностно и собственно человеческому, личностному в человеке, препятствовать его осуществлению? Как же принципиальны эти дилеммы! И как зачастую они конкретны в человеческой судьбе, хоть бы и в его собственной… Да прежде всего именно в его, ибо его самого они заставили однажды совершить тяжелый, безжалостный и бескомпромиссный выбор, пойти против «святого» и раз и навсегда предпочесть в себе личностное и общечеловеческое «родовому» и «национальному», свободу и закон совести – освященной вековыми муками традиции, которой живут братья, отец и мать, все вокруг… Ведь именно его эти сущностные, неискоренимые, изначальные в судьбе человека дилеммы, встающие вместе со зрелостью духа и осознанием себя, в конфликте с самым близким судьбе заставили раз и навсегда решить, что истина и справедливость, совесть и ее императивы, свобода и право быть собой, ценность личности каждого человека беспрекословны и стоят «над всем», превыше всего, и в этой безусловности и абсолютной высоте не должны считаться ни с чем, пусть даже с трепетными и искренними иллюзиями, должны быть безжалостными, и ответственность за такой выбор несет лишь он сам. И он видит их в очень многом, а не только в решающем и трагическом, превращающемся в нравственный выбор и становящемся наиболее ясным в такие страшные дни. В той книге о музыке европейского романтизма, благодаря которой почти три года назад он получил профессорскую степень и стал чуть набирать «денежный жирок», он писал о романтизме как удивительном культурном пространстве, в котором личностное, связанное с драмой свободы и духа в человеке, как раз и утверждалось в качестве того сущностно и обще человеческого, что способно сроднить и объединить людей поверх «национального». Так думали и верили Шопен и Лист, Берлиоз и великий Антон Рубинштейн, их ученик и друг, Бетховен и Мендельсон. «Русский пророк» Пушкин внимал этим истинам у Байрона, сам англичанин Байрон, боровшийся за свободу греков от ангилйского ига, вдохновлял французов Беранже и Берлиоза, еврея и немецкого романтика Гейне, а эталонный немец-романтик Мендельсон, внимая шотландцу Скотту, превращал в образ истин свободы и духовной борьбы далекую, сумрачную и легендарную родину того. Они, столь разные «нациями» и «родинами», ощущали себя при этом едиными, связанными высшим родством и находящимися в диалоге именно на основе истин и дилемм личностного опыта, то есть как раз того, что обще и сущностно человечно, способно сплочать людей поверх любых национальных, религиозных и социо-культурных барьеров. А коллега Войцеха, легендарный профессор-лингвист Леон Стернбах, который до сих пор, в свои семьдесят пять, по шляхетски браво закручивает к верху седые усы, сын виленского банкира-еврея и выходец из образованной и светской семьи – разве же условности его рождения помешали ему стать великой личностью и выдающимся исследователем, знатоком классической культуры и гордостью польской науки, ощущать себя поляком и человеком, гражданином? И разве справедливо, правильно было бы, если бы помешали? Да разве должно быть так, чтобы гражданство человека, его принадлежность стране или роду, посягали на его человеческую совесть, личность и свободу, предъявляли права на его душу и ум, требовали словно бы «присвоить» его неповторимую судьбу и жизнь? Разве же нет в этом принципиального противоречия, решение которого не должно вызывать сомнений? В человеке есть то личностное, сущностное и собственно человеческое, что общечеловечно и больше, чем «национальное» в нем, определенное его родом, а так же «политическое» и «социальное». И не имеет право одно посягать на другое, «меньшее» и «вторичное» – чего-то требовать от сущностного и отрицать таковое, а если происходит так, то о чем бы не шла речь, безоговорочно должно быть отвергнуто и презрето, чтобы там ни было. Любовь к Родине и патриотизм – это желание, чтобы Родина была честна и человечна, а личность, судьба и жизнь, свобода, достоинство и возможности неповторимого человека, были в ней нерушимой и святой ценностью, оберегаемой законами, устоявшимися нравами, реалиями повседневной жизни и сердцами людей, их умами. Любовь к Родине и нации не имеет права противоречить собственной человеческой совести и посягать на нее, перечить истине и разуму, отнимать свободу, короче – отрицать в тебе самом личность и человека, брата каждому на этой земле… Бесноватый ублюдок тоже призывал сегодня немецких солдат идти убивать во имя «любви к собственному народу» и «величия родины»! И разве не всегда это было так – вроде бы святое и последнее превращалось лишь в козырь циничных, преступных манипуляций, в маску и оправдание самых страшных вещей? Всегда, именно всегда… на ум невольно приходит множество самых разных примеров… Вот тот же Лев Толстой, уж на что русский человек, но разве не восстал он против святой для всякого русского веры и церкви, когда почувствовал, что его совесть и разум требуют от него другого и в этой дилемме – его человеческая свобода? Разве не ополчился он яростно против самой идеи «патриотизма», почувствовав, что побуждает она людей забыть их общечеловеческое родство, высшую ценность отдельного человека и закон совести и любви, становится подспорьем в манипуляциях, которыми власть имущие разогревают толпу на убийство и смерть, во имя собственных целей? Разве не решался говорить об этом в голос и открыто в те времена, когда его страна кажется только одной истерией «патриотизма» и бесконечным лязганьем слов «родина» и «патриотизм» жила? Разве в течение всей своей долгой жизни, от рассказов о кавказских событиях до последних публикаций, не обличал он откровенно и безжалостно, с позиций человеческой, личной совести, справедливости и разума преступления, творимые его страной и согражданами? Разве не решался, не рисковал в безжалостной верности совести и правде, с вдохновенностью и гениальностью пера изображать русских врагами, оккупантами, жестокими преступниками и казнителями свободы там, где они и вправду такими были, выходить за пределы всех спаивающих толпу, глушащих разум и совесть патриотических лозунгов и славословий, задавать страшный и ни с чем не считающийся вопрос «кто прав?», глядеть на события и их суть с позиций «другой стороны»? Разве не запечатлел он этим навечно мужество в самый разгар конфликта и противостояния, в бурлении спаивающего, глушащего совесть и разум патриотического экстаза, думать о «другой стороне», смотреть на происходящее ее глазами и с ее позиций, усомняться в справедливости того, что объединяет окружающих людей в событиях, дает им ощущение собственной правоты и обосновывает их претензии? Разве не этого вечно и требует от человека его личная совесть? И разве же не решимость сомневаться в том, что спаивает и объединяет «всех вокруг» в далеко не бесспорных по смыслу деяниях и событиях, в «одной вере», которая сплачивает общество вокруг манипуляций и замыслов политиков, вечно и неизменно клеймится «предательством»? Разве не осмелился русский аристократ, писатель и философ указать ясно, что в человеке есть нечто большее, гораздо более сущностное и стоящее над национальным, конфессиональным и гражданским, «патриотизмом» и «верностью интересам родины» – личность, свобода и совесть, разум и стремление к истине, и против этого, его безусловной ценности и императивности нельзя преступать? Разве не решился граф Лев Толстой провозгласить, что долг и императивы совести, долг человека перед самим собой и всяким другим как таким же по сути и ценности, любовь к каждому человеку как личности и таинству неповторимой жизни, сознание общечеловеческого родства людей и их единства в одной, бесконечно трагической судьбе, безусловны и призваны беспрекословно возвышаться над долгом «патриота», «сына собственного народа», «хранящего веру отцов и дедов» и т.д.? Что личностное в человеке общечеловечно, выше и приоритетнее, императивнее в нем «национального», «гражданского» и «конфессионального», при всей национальной и культурной разности людей и вопреки ей должно их объединять, призвано выступить тем, что поверх чего угодно способно сроднить и объединить их? А проще, что именно личностное в человеке, совесть и сознание самого себя, осознание в любом другом личности и такого же, как и ты, диктуемая этим сознанием и законом совести любовь к другому, ощущение и понимание одной для всех людей трагической судьбы, при чуть ли не бесконечном, что разнит людей и противопоставляет их друг другу – от «рода» и «истоков» до «патриотического» и «конфессионального» долга, должно стать объединяющим их началом? Разве не провозглашал и утверждал он пророчески в качестве этого объединяющего людей начала, то по сути нравственное и личностное, общечеловеческое, что спустя несколько десятилетий боготворимый и популяризируемый самим профессором Житковски Мартин Хайдеггер, загадочный и великий немецкий философ, назовет таким странным, трудным для восприятия и понимания словом «экзистенциальное»? Разве не решился русский граф, следуя собственной совести, плюнуть в «священных коров» и идолы всеобщей морали и сказать, что ценность неповторимой жизни и судьбы, личности и свободы отдельного человека, стоит над лозунгами «патриотизма» и «блага нации», над верностью человека лону его конфессии, над ослепившей ум эпохи химерой «прогресса»? И разве не поэтому он остался в одиночестве, преданный анафеме, ибо со времен Сократа известно, что подобные слова и вещи социально опасны, как в целом представляют угрозу для общества личность и критический разум, совесть и свобода человека? А не обо всем этом ли говорит сегодня индийский философ и гуманист Мхатма Ганди, призывающий без оружия и насилия бороться за свободу своей страны, когда ставит дилемму – «что же мне делать, если моя совесть требует от меня иного, нежели традиция моих предков?» Вот дилемма, простая и ясная, страшная как сама жизнь и смерть, и поди разреши ее! Что же делать, если есть она, эта собственная совесть, которая что-то беспрекословно велит и требует, противопоставляет человека социальной среде, «морали всех» и нерушимым общим «святыням», а отступить с ее пути значит предать самого себя, обречь себя на отвратительную и в унизительных муках гибель? Что же делать, если есть у человека личность и свобода, которые говорят голосом совести, налагают бремя ответственности и до последнего вздоха, до остатков решимости терпеть муку, противопоставляют его миру, превращают его в чуждого среде, по истине безжалостны к нему? О, с каких же незапамятных времен эти дилеммы стоят перед ним лично, в его собственной судьбе!..
Думая всё это, мысленно произнося это в диалоге с собой, Войцех конечно уже давно не стоит с закрытыми глазами, дыша ароматом сена и сосен – он то ходит напряженно, положив руки в карманы, вокруг машины, то начинает подбирать с проселочной колеи камни и швырять их в даль, словно облекая внутренний диалог в спор с ней и требуя от нее ответа… А то как сейчас, сядет на корточки возле капота машины, облокотив спину о радиатор и свесив руки между ног, и упрется взглядом в землю, словно бы трещинки на земле, иссохшей в недавней августовской жаре – это плетущиеся в нем и текущие неизвестно куда мысли…
«Химеры патриотизма»… как часто и с убежденностью он произносит это… И разве же он в самом деле не прав и не должен рисковать, в голос и без обиняков говоря это, долгие годы так противоречащее общему настрою коллег и студентов, сограждан в их массе, почти ультимативному требованию к академическим институтам властей? Разве испокон веков самое преступное и страшное не творилось под лозунгами «патриотизма» и «любви к родине»? Разве не «патриотизмом» вечно побуждали людей идти убивать и умирать, отнимать у кого-то свободу, достоинство, имущество, преступать против совести? Разве не им вечно сплачивали в политических манипуляциях толпу, делая ее покорной и слепой, готовой на преступное и страшное, душащей в себе последний, способный остановить перед бездной голос совести и разума? Разве не слово «патриотизм» вечно делает толпу слепой и безразличной к праву на жизнь, свободу и родину кого-то другого, и именно с этой целью звучит непрестанно, словно ставшая безумием «мантра»? Разве не под патриотические вопли толпа становится монолитом и так – покорным, безжалостным орудием преступной воли? Разве не с «пеной патриотизма» у рта и не под крики о Великой Германии, которая «превыше всего» и «требует жертв», бесноватый ублюдок сегодня утром оправдывал начало кажется новой мировой бойни, обещающей ад на земле и миллионные жертвы? Разве не патриотической истерикой многие годы он разогревал и сплачивал толпу, делая ее готовой на насилие, убийство и смерть, чтобы во имя величия и процветания собственной родины, бестрепетно идти и отнимать родину у кого-то другого? Разве хитрый и умный, исключительно трезвый негодяй, властвующий ныне на родине Рафаэля и Караваджо, не той же патриотической истерикой, не таким же самым бесконечным, превратившимся в гипноз произнесением «патриотизм», «родина над всем» и «жертва во имя величия родины», сумел сплотить вокруг себя толпу гораздо ранее и подобным образом сделал ее вполне готовой на кровь, только пока умеренную, тщательно отмеренную его целями и расчетом, а не безумную? Разве оба не лязганьем слов «патриотизм» и «величие родины», не идеей «патриотизма» и не знающей преград истерикой во внедрении той в умы, сплотили толпу вокруг собственной воли и преступных авантюр, сделали ее слепой и безумной, душащей голос совести и осколки некогда бывшей морали, готовой одобрить или совершить практически всё, самое немыслимое и страшное? И разве не всегда было так? Разве же не чем с большим пафосом произносилось слово «патриотизм», тем более страшные и преступные, безумные деяния оно оправдывало и скрывало за собой, и не всегда это было так? И не были всегда истерия патриотизма и экзальтированный пафос в насаждении самой его идеи условием совершения и оправдания, обоснования таких деяний? Разве не сказал об этом сто лет назад еще один великий и знаковый немец – поэт-еврей Гейне? Разве же сто пятьдесят лет назад Кант, со всей дотошной ясностью и стройностью его рассуждений не указал на то, что массы нужно отучать от привычки к ревностной приверженности их нациям и правителям, ибо именно это становится причиной войн и готовности множества людей убивать друг друга, что в людях надо развивать ощущение наднациональной общности, дабы катастрофу войн стало возможным разумно, на основе подчиненной разуму воли предотвратить? О, как же этот благородный духом немец был прав и сумел пророчески ощутить нечто, во все времена от кровавых катастроф неотделимое, связанное с ними сущностно! Ведь ни что так не обесценивает человека и не возводит между людьми стены отчуждения и ненависти, как лозунги и идолы «патриотизма», химеры и метки «национального» – с давних пор и доныне. И достаточно лишь бросить «родина», «тысячелетний рейх», «прогресс» или «счастье всего человечества» над всем – и человек, его неповторимая жизнь и судьба, само собой станут «ничем», просто пылью, замешиваемой на крови «глиной» для авантюр. В эти мгновения утренние мысли становятся в нем необыкновенно ясными, сильными, заливают его потоком, по истине безудержным, разрывают его. Во время предыдущей страшной войны, названной «мировой бойней», профессор философии Войцех Житковски был еще только еврейским юношей Нахумом, неожиданно и рано вступившим в пору борений, мук и трагической зрелости духа, сыном-«первенцем» известного на весь еврейский мир «гаона», который должен был пойти по стопам отца, вскорости жениться и стать раввином, но чувствовал, что погибнет, если не сумеет изменить предначертанную судьбу, вырваться из окружающей его жизни. Он тогда жил иными, подчас по истине гибельными вопросами, думал о другом. Помимо этого, ему было в те времена, чем терзаться и про что думать. Да и в старинном еврейском квартале посреди еще «габсбургского», австрийского Кракова, освобожденный от военной повинности, с утра до ночи молящийся, учащий Закон и жизнь в исполнении заповедей, он вместе с остальными был словно замурован от окружающего мира, полного взрывов и мук, смертей и катастроф, пошедших друг на друга миллионными жертвами истеричных лозунгов… ему было не до всего этого. Но его молодость и ранняя зрелость, его становление как философа, конечно же пришлись на пору владевшего всеми осмысления только что пережитой катастрофы, на боль и шокирующую правду в романах Ремарка и Хэмингуэя, постоянные дискуссии христианских теологов о единственной возможности спастись от нигилизма «в вере», ибо нигилизм уже тогда был прочувствован почвой и глубинной причиной произошедшего. И всё понятое им за минувшие двадцать лет о той войне, лишь подстегивалось вновь развернувшимися вскоре после нее событиями и обращало к ним, сегодняшним утром кажется пустившимся в бесовскую пляску и обещающим привести к катастрофе, подобной по сути и причинам, но куда более страшной по масштабам и последствиям. И конечно – связано с вопросами и дилеммами, которые сейчас разверзлись в его душе. Ведь и тогда миллионы людей самых разных национальностей и по всему миру, чуть ли не десятилетиями разогревали на бойню, готовили к убийству и крови, бестрепетной покорности в смерти и преступлениях химерами «великих держав и наций», патриотической истерикой с пеной у рта о необходимости «жертвы во имя родины» и «отмщения за национальное достоинство»! И тогда разжигали страшную из всех бывших перед этим войн, заставляя людей ненавидеть друг друга из-за их национальности, перестать видеть друг в друге людей и братьев, забыть о той святой ценности личности, жизни и судьбы каждого из них, которая тысячелетиями всё же пестовалась в поле культуры. И в ту войну миллионы людей заставляли забыть от ценности жизни и человека патриотической истерикой, химерами «великих держав и наций» и «любви к родине», разжигая их национальную ненависть друг у другу. И становилось по настоящему святое лишь маской, под которой торжествуют зло и нигилизм, смерть и льющаяся океанами кровь. И разучались люди различать и ощущать друг в друге людей, святую и неприкосновенную ценность, а привыкали видеть лишь «национальность», враждебную и ненавистную, «заклятых врагов», у которых «другой род» и «иная родина». И миллионами умирали и убивали, гибли и кромсали друг друга на рогатках во имя откровенных и пустых химер, в безраздельной власти над ними тех. А потом, четыре года травившие друг друга газом, убивавшие друг друга пулями и штыками, дышащие ненавистью и реками пролитой крови – нарушали приказы, «долг патриотов и солдат», но переступали через умело возведенные между ними барьеры ненависти и отчуждения, переходили через линии окопов и заграждений, братались и делили хлеб, учились вновь видеть и ощущать друг в друге людей, святыню и ценность, но не глину для химер и чьих-то целей и планов. О, мир тогда совершенно откровенно готовился лить океаны крови, приносить миллионные жертвы на алтарь циничных целей и химер, в которые те умело облекались, лишь искал повод! И химеры «патриотизма», «великих наций и держав», сами по себе пронизанные могучими и разрушительными аффектами нигилизма, низложением ценности человека, «национальные метки», вместе с нигилистическим обесценением личности несущие яростную ненависть и рознь, отчужденность людей, становились руслом, через которое адским и могучим потоком лились человеческий нигилизм, власть отрицания и «бунта», ставшая сутью, духом и лицом времени, состоянием человека. И точно так же патриотическая истерика спаивала толпу в безумии и преступлениях, во власти над ней химер, глушила и давила в ней последний голос разума и совести, любви к жизни и человеку, остатки ощущения ценности жизни. И над всем были «родины» – православная русская империя от Стамбула до Белграда, «великий» и жаждущий новых колоний Рейх, еще более «великие» Франция и Британия, вгрызшиеся зубами чуть ли не в целый земной шар. И от Австралии до Аляски, от Бразилии до Японии, миллионы людей самых разных народов и культур убивали друг друга во имя химер «великих наций и держав», покорялись такой судьбе и безропотно соглашались с ней, с воодушевлением в нее бросались. Воля к уничтожению и смерти, отрицание и «бунт», которые уже чуть ли не полвека сотрясают мир и льют океаны крови, дают встать на ней тоталитарным мифам и обществам, подобным древним чудовищам и этими мифами спаянным, тогда явили себя со всей откровенностью, восторжествовали под лозунгами и идеями «патриотизма», великих «родин, наций и держав», требующих от их детей «верности и жертвы». Это было «всем», звенящей патриотической риторикой и истерикой требовало жертв, спаивало и обезумливало миллионные массы, заставляло их умирать и убивать, человек же с его судьбой и неповторимой жизнью был именно «ничем», лишь предназначенной для «высшего» и «главного» глиной. И отчаявшийся и «взбунтовавший» в мире, где «бог умер», а смерть – неотвратима и всевластна, он с экстазом бросался в отведенную ему роль «ничто», в забурлившую смертью и кровью, заплясавшую адский танец бездну «ничто», внимал химерам и шел во имя них убивать и гибнуть. О, сегодня всё точно так же! Только еще сильнее ярость, власть и безумие нигилизма, возведенные «национальными метками» стены отчуждения и ненависти! И окончательно рухнули, развеялись как пыль остатки былых представлений о совести и любви, чести и ценности человека. И еще более не знают границ патриотическая истерика, а химеры «великих наций и держав» натерты до блеска, заслонили небо и горизонт, стали наваждением подлинного и превратившегося в норму безумия масс. И самое страшное – вооружены «научными теориями», в которых человек низведен уже до чего-то, чуть ли не совсем «утилитарного», откровенно подобен «вещи». И точно так же льется в репродукторы «жертва во имя великой родины», а идущее за словами обещает быть чем-то невообразимым…
«Так что же такое патриотизм?» – при этом мысленном вопросе к себе Войцех снова вскакивает, раздраженно и взволнованно начинает шагать по дороге, останавливается, пинает носком туфля камешки – «аффект обезумленной политиками, экзальтированной толпы, делающей ее покорной манипуляциям и готовой совершать преступления, словно забыть о том, что в минуты трезвости требуют совесть и разум? Та химерическая и в основе преступная, порочная идея, которая спаивает и сплачивает толпу, превращает ее в монолит, позволяет оправдать немыслимое, нейтрализовать остатки моральных представлений и утвердить в качестве „морали“ зачастую почти не человечное, безраздельное торжество и несомненность которой расстворяют в экзальтированном единстве толпы голос разума и совести, последнее ощущение ценности мира, человека и неповторимой жизни?» Химера, как всегда и говорит с разных трибун профессор Войцех Житковски, которая умело, а часто вообще со страшной силой используется, чтобы вымертвить из общества личность, свободу и совесть, последнюю близость человека к нравственным основам и истокам его бытия, с манипуляциями которой ценность жизни и судьбы, свободы и личности человека, растаптывается в гегемонии «коллективных» ценностей и целей, позволяет им безраздельно себя утвердить? Лицемерие и ложь, которые дают возможность от имени «морали», «высоких целей и идеалов», возвышенных порывов и побуждений «всех» растоптать разум и совесть, ценность личности, отдельной жизни и судьбы, превратить всё это в «ничто»? Циничный лозунг, под бряцание которого позиция совести становится предательством и безнравственностью, сохраняющий разум воспринимается и называется «сумасшедшим», а безумие превращается в социальную норму и охваченная им толпа, готова отстаивать нерушимость, святость подобного положения вещей, власть над ней слепоты и безумия, пролитием крови и уничтожением всякого «другого», мыслящего и видящего иначе? О, всё это конечно же и несомненно так! Войцех лишь ловит словами шквал несущихся в сознании, рождающихся и словно его самого уносящих мыслей… О боже… где же найти силы вынести понимание всего этого, не дать ему разорвать грудь?.. Годами налаженная жизнь, мир и надежды наверное сейчас безвозвратно рушатся, пусть даже за вечерним пением птиц и дуновением ветра пока не расслышать, а он не может с яростью и подобным костру вдохновением не думать об этом… Вот об этом как раз и не может…
…Но как же тогда быть с тем, что он чувствовал сейчас, при взгляде на бесконечные польские поля и в Университете, во время речи пана ректора? Что делать с теми волнами чувств, которые в нем, многолетнем и дерзком критике реалий, безжалостном обличителе страшных вещей, обычно кроющихся за масками и самой идеей «патриотизма», поднялись вместе с известиями о событиях? А как же действительно святая необходимость отстоять свою землю, если пришла беда, брать для этого в руки оружие, жертвовать, всё так – жертвовать ради этого очень многим и быть может самой жизнью?.. Ведь это и есть патриотизм, любовь к Родине и беспрекословность требований и побуждений такой любви… И всё это вместе с тем неизменно используется именно так, как он говорит – во оправдание преступных целей. И самое страшное, что то и другое называется одним словом, облекается в одни идеи и лозунги. И различить одно и другое подчас невозможно… Бесноватый ублюдок тоже призывал сегодня жертвовать во имя «процветания Великой Германии». И с нынешнего утра тысячи поляков умирают, оставляют сиротами детей, отдают главное – жизнь, чтобы отстоять собственную землю и свободу, расхлебать многолетние лающие призывы ублюдка к «патриотической жертве». Безумие, реальность кривых зеркал, в каждом из которых стократно отражается глумящаяся ухмылка абсурда. И разобраться посреди этого, кажущегося бесконечным мрака, найти в нем путь, «маяк» и свет, подтвердить обретенное решениями и жизнью, выбором и поступками, человек может только сам и единственная опора ему в этом – его разум, правда требований его совести и непререкаемость его внутренних побуждений, его способность на ответственность за себя… То «патриотизм» и это «патриотизм»… Только одно – массовое безумие, почва и маска зла, а другое – одиночество и мужество совести, великий и чистый порыв людей, трагическая в часы испытаний моральность. Одно слово вмещает в себя полярные явления и смыслы… Ведь есть при этом и настоящий патриотизм – конфликт и отверженность, решимость во имя любви к собственной стране и стремления к ее человечности, обличать ее пороки и преступления, властвующую над ней ложь, слепящие ее разум и совесть химеры… Позиция совести и критического разума, мужество противостояния экзальтированной толпе с ее иллюзиями, причем невзирая ни на что – патриотизм может быть и этим, как правило это и есть. До последнего иметь мужество указывать стаду взбесившихся свиней, что оно безумно и охвачено иллюзиями, несется в бездну – это патриотизм, даже если над бездной написано «любовь к родине» и «величие нации», а сохраняющего разум и совесть называют «сумасшедшим» и «предателем». Отстаивать безусловную приоритетность императивов совести, ценности личности и жизни человека над политическими и «коллективными» целями, над благом страны и нации, над национальными интересами, делать это во имя того, чтобы страна и нация были человечны, справедливы – это настоящий патриотизм, однако именно это как раз во все времена и клеймится «предательством»! Лишь посмотри пристально, как с содроганием обнаружишь, что «предательством» обычно и с пеной у рта зовут готовность человека поставить ценность личности и жизни, правду требований совести над «коллективными» целями и интересами, противопоставить позицию совести нередко безумным, преступным иллюзиям общественной морали и национальных идеалов, осоловелому единству толпы… Ощути сочувствие к поверженному врагу, вспомни о прощении и любви, заговори о мире и усомнись в «ведущих к победе» идеалах вождей, осмелься посреди всеобщего безумия и уродства рисковать и оставаться человеком – и ты «предатель» и «отщепенец». Укажи авантюристам в Варшаве, что пытаться самим разрушать версальский «статус кво» есть то же, что приближать войну и развязывать немцам руки – и ты «предатель», на тебя смотрят криво, от тебя чуть ли не с проклятиями отстраняются. Да-да, всё дело именно в этом – настоящий патриотизм есть как правило обратное от того, что обычно обозначается этим словом. Патриотизм – это вообще то, о чем в большинстве случаев молчат… О, вот это действительно верно и все последние десять лет, промелькнувшие в угаре «квасных» и с пеной у рта речей, экзальтированной истерики миллионных, обезумленных подонками и впавших во власть химер толп, полные нараставшего предчувствия катастрофы, которая сегодня кажется разверзлась и начала становиться дьявольской пляской событий, служат тому бесспорным подтверждением! И чем сильнее истерика, с которой клеймят «предателей» и кричат о «патриотизме», «долге перед народом» и «необходимости жертв», тем обычно страшней преступления и авантюры, в которые хотят ввергнуть толпу. Тем более пытаются сплотить ее, чтобы заглушить и задавить, вымертвить в ней голос разума и остатки совести, сознание истиной и страшной сути творимого ею, происходящего при слепоте, лицемерии, одобрении или покрывательстве «всех»… Одно несомненно – он есть, настоящий патриотизм. И требующий трагических жертв, и означающий подлинное единение людей в благородных порывах их душ, а не во власти безумия, химер, уродливых страстей стада или целенаправленно разжигающих всё это преступных манипуляций. И он ничуть не противоречит ни критичности разума, ни позиции личной совести, ни справедливости и ценности отдельного, пусть самого малого и ничтожного, последнего под солнцем человека, ни безусловной высоте и приоритетности всего этого, и в первую очередь – над политическим целями, «коллективными» интересами и «благом нации», над лозунгами о «любви к родине» и «необходимости жертв»… вот и решай, суди, имей мужество, отвечай за всё сам…
О да!.. Легкий и словно ласкающий, полный влаги и дурманящего сонма запахов порыв ветра, налетел со стороны виднеющегося за высоткой леска и кажется – ничего дурного не происходит, нет и вообще быть не может… Однако, прорвавшиеся во власти событий, словно поток лавы уносящие мысли говорят совершенно об ином… И уж если у каких-то мыслей есть право сегодня безжалостно гореть, выпаливать и целиком забирать душу и ум, то именно у тех, которые вдохновлены столь часто звучащим, полным противоречий словом «патриотизм»… Что же еще переживать в душе сейчас, в конце этого страшного дня, полного тревог и ощущения катастрофы, где-то вдалеке, скрыто от взгляда происходящих несчастий, кажется – обещающих самым трагическим образом затронуть всех и каждого… Этот день не предвещал ничего дурного, начинался предвкушением бесконечности важных и радостных, грядущих в ближайшем и более далеком будущем событий, с совершенно невероятного чуда и таинства соединения с женщиной, любовью к которой он жил чуть ли не весь прошедший год, а вот же… За короткий, словно в бреду или полусне промелькнувший день рухнуло всё, долгие годы казавшееся и бывшее незыблемым, мир и судьба всё очевиднее летят в бездну, а слово «завтра» начинает быть окутанным в душе и уме такой мглой тревоги и неведомых несчастий, что будто малый ребенок сожмешься от холода страха в животе… И о чем же еще есть право и долг думать, когда страна, без которой себя и собственной жизни ты не мыслишь, познала удар кажется страшнейшей из бед… Он очень много почувствовал и понял сегодня, под властью событий, которые словно бы вздыбили его вечно терзаемое нутро… Страшные и противоречивые чувства – под стать самим событиям, мучающим мысль вещам и дилеммам. Да, его многострадальная, с трудом обретшая двадцать лет назад свободу Родина, была в очень многом грешна и несправедлива, особенно в последние годы, когда с откровенным цинизмом потакала безумцам, которые ныне набросились на нее, старалась урвать побольше от их добычи, часто провоцировала их, но она не заслужила пришедшей к ней сегодняшним утром беды! И он, многие годы рисковавший обличать ее заблуждения и дела, подчас возмущающие совесть реалии, бывало лоб в лоб шедший против той патриотической истерики, которой конечно же всё это оправдывалось и покрывалось, сегодня утром ощутил себя плоть от плоти ее сыном, ненавидящим врагов, которые пришли на ее землю с насилием и смертью, готовым быть может взять в руки оружие и защищать ее. О, словом «патриотизм» могут слепить совесть и разум, заставлять совершать преступления, во имя химер идти умирать и убивать, дав политься лаве клокочущего в людских душах нигилизма, отрицания и «бунта». Этим словом могут оправдывать самое преступное и немыслимое, заставлять миллионы людей совершать подобное и будто не сознавать, не видеть истинной сути деяний собственных рук, творимого и покрываемого «всеми». Им, именно им, всегда и неизменно превращают народы и общества в совершающие преступления, покорные воле подонков стада, вытаптывающие всё, что способно «пробудить» и отрезвить, обнажить и раскрыть ответственность, обличить. Патриот скроет совершенное страной преступление, ибо «желает ей блага», а предатель и подонок обличит, заговорит о нем во всеуслышание! Патриоты едины во мнении, желаниях и целях, а предатели и подонки сомневаются в том, что для «всех» нерушимо! Родина и ее благо «над всем», во имя ее величия возьми в руки оружие и иди гибнуть и умирать, отнимать родину и свободу у кого-то другого – это мораль «патриотов», «настоящих» немцев, поляков, французов и эт цетера, а сомневаются в высшей ценности «народа и родины», смеют вякать что-то на счет свободы, справедливости, ценности жизни и человека лишь «сумасшедшие» и «подонки-предатели»! О да, это мы хорошо знаем, слыхали не раз, проходили! Что же… бездна, которая рано или поздно, неотвратимо приходит за этим, становится расплатой, только вот учиться на бывшем так недавно не хотят и вновь воцаряющиеся, подчиняющие толпу слепота и безумие, есть лишь следствие безраздельной власти над ней нигилизма – он думал так и убеждался в собственной правоте уже не раз!.. Лающий бесноватый ублюдок тоже требовал сегодня «жертвы во имя Великой Германии», от всех и каждого, слал на эту жертву миллионы и еще большее число безумцев вдохновлял поддержать его авантюру, и кажется – затеял такое жертвоприношение на алтарь «нации и патриотизма», которого еще не знали… И вместе с тем – настоящее патриотическое чувство может побудить обличать «квасной» патриотизм толпы и творимое, оправдываемое под его маской, насаждаемое в неотделимой от него, часто похожей на приступ массового безумия, лживой и ханжеской истерике, в которой всё словно бы становится наоборот: голос правды и критического разума объявляется «сумасшествием», а слепота и власть иллюзий превращаются в «норму», преступное негодяйство оказывается нерушимой моралью «всех», совесть же клеймится «предательством». А в страшные моменты, подобные сегодняшним, это чувство способно стать даже наверное готовностью умереть за свою страну и ее свободу. По крайней мере – в потрясении перед событиями он именно так чувствует сегодня. И есть она, эта настоящая, трепетная, зачастую подлинно героическая и жертвенная любовь к Родине, которая ничуть не требует противоречить совести, не перечит ценности жизни и человека, свободе и справедливости, беспрекословной верности правде, конечно же не имеющей «национальности» и «гражданства»! Даже наоборот – требует, побуждает, обязывает за всё это бороться, превращать в поле битвы каждодневные события и реалии, происходящее среди с детства знакомых улиц и городов, законы и нравы людей, социальные институты и пороги правительственных дворцов, короче – то, что есть Родина и зовется ею. И требует не пренебрегать совестью, свободой и правдой, справедливостью и ценностью человека во имя «блага собственного народа, Родины и своих», а свято блюсти это и разъяснять ослепшей и трусливой, спаянной в кулак и угрожающе мычащей толпе, что не может быть настоящего блага страны и народа там, где якобы необходимо против этого преступить. Есть она, настоящая любовь к родной стране как дому судьбы и месту, в котором единожды и навечно совершается неповторимая жизнь человека, где ляжет он сам однажды прахом, оставив дела и след, продолжат путь и непрерывную линию бытия человеческого его дети. И эта любовь побуждает желать и требовать, чтобы Родина, ставшая домом судьбы и неповторимой жизни страна была человечна и свободна, честна и справедлива. И потому – побуждает обличать преступления ослепшей толпы и властвующие над ней химеры, замыслы ведущих ее в бездну подонков. И точно так же, как заставляет человека ради всего этого рисковать, быть и идти против, нередко заплатить за дерзость чем-то очень серьезным, в час нагрянувшей беды может сделать его готовым на самое последнее – взять в руке оружие, скрепить сердце и быть готовым отдать собственную жизнь или отнять чью-то. И любишь свою страну – желай ей этого и именно потому, что любишь: одно не противоречит другому! Но как бы не любил ее – не может такая любовь встать над подлинно неприкасаемым и святым, потребовать предать совесть, плюнуть на свободу и справедливость, ценность личности и жизни каждого человека! И не могут «патриотизм» и «любовь к родине» ни стоять над всем этим, нерушимым и безусловным, ни требовать им пренебречь. Он кричал об этом в голос еще будучи простым доктором философии, с трудом добывшим себе степень и зависящим от воли вышестоящих полностью – делал так, рисковал и не боялся, а случилось бы заплатить – ни на секунду не сожалел бы. Он смел это в те времена, когда президента Республики, с боями на варшавских улицах захватившего власть, со звоном в интонациях, трепетом и придыханием называли «Маршал», пристально поглядывая при этом на выражение лица собеседника, и для оппонентов «великого маршала» и «отца нации», коммунистов и прочих, во имя нерушимости созданной тем Польши, которая должна простираться от Эльбы до Днепра и Черного моря, даже раньше немцев создали первый на континенте концлагерь. Увы – «патриотизмом» обычно называется как раз то упоительное, полное всеобщего экстаза и единения безумие толпы, которое требует во имя ее химер, преступных целей и замыслов власть придержащих, якобы «блага нации и страны», всем этим, подлинно ценным и святым пренебречь, пожертвовать. И внутри такого безумия, властвующей над толпой патриотической истерики, совершается и оправдывается, становится возможным самое невообразимое, подчас просто не вероятное… За этим громким словом, способным ввергнуть в истерику и экстаз, обычно стоит лишь попытка единением толпы задавить голос совести и разума, честный и критический взгляд на вещи, их не менее честную оценку. И конечно – замазать и заглушить правду реалий и происходящих событий, перед которой разум и совесть ставят. Так это было многие годы и в Польше, в родной и вправду до трепета любимой стране. И он уважает себя за две вещи – что в голос и ни с чем не считаясь, сколько дано было возможностей и сил говорил об этом, но не перестал ее до трепета и последней глубины души любить, и сегодня, с болью и чуть ли не слезами в глазах, в могучем порыве души чувствует, что возможно окажется готов в настающих обстоятельствах и бедах на самое последнее, так ему ненавистное и неприемлемое – идти умирать и убивать. А ведь на самом деле – совершенно противоположные вещи вмещены подчас в одно слово и оспаривают его истинный смысл… И под личиной «любви к родине» и «блага» для нее может торжествовать уродливое, губительное и преступное безумие, во власти которого льют реки и океаны крови, приносят невообразимые даже в кошмарах беды, топчут и уничтожают всё – и нерушимые, святые и вправду стоящие «над всем» ценности, и саму Родину, зачастую. Ведь еще ни разу не было так, чтобы самые немыслимые кошмары не приходили туда, где прежде, с истерикой и долгие годы, толпу обольщали химерами национального блага, величия и процветания, в конце концов добиваясь своего. А последний голос совести, трезвого ума и настоящей любви к собственной стране, к отпущенному судьбой дому, с пеной у рта клеймится «предательством», душится, заглушается и вымертвляется на корню, и когда достигают цели – наступает ад, заходится в экстазе кровавая и дьявольская пляска смерти, отрицания и «ничто». И обычно никто в конце концов не причинял собственным народам и странам большего горя, нежели «патриоты с пеной у рта» и ревностные «радетели о благе родины», клеймившие оппонентов «врагами», спаивавшие и подчинявшие, умело слепившие толпу патриотической истерикой. И во власти такой, сплочающей и подчиняющей толпу, вымертвляющей из нее голос разума и совести истерики, всегда становилось возможным и оправданным самое немыслимое, превращенное в тоталитарный монолит общество словно бы слепло и впадало в безумие, переставало сознавать истинную и чудовищную суть совершаемого им, господствующих над ним иллюзий. Так он и сказал утром Кшиштофу, и видит бог – это правда. И вот, власть над толпой химер, грязных и умело распаленных страстей, сплочающая ее и вымертвляющая в ней последний голос совести и критического, честного разума, мужественная готовность противостоять безумию толпы с позиций совести, отвечая и подтверждая дела лишь собственным лицом, жертвенный и героический порыв душ, в котором люди становятся готовыми лечь костьми во имя действительно святого, наконец – жажда видеть свою страну обителью справедливости и свободы, побуждающая обличать слепоту и заблуждения, преступления и пороки той, словно в абсурдном фарсе называются одинаково… Зачастую сшибаются в смертельной схватке, неся над собой лозунг с одним, в общем-то святым, но обычно будто шулерская карта замусоленным словом… Только одно, подлинное и глубокое, суровое и безжалостное в отношении к тому, кем движет, обычно молчит и просто побуждает действовать, противостоять и обличать, а другое – заходится в истерике и топчет всё вокруг, душит и давит что угодно, способное вызвать сомнения и раскрыть истинное положение дел, превращает миллионные толпы в стадо безумных свиней, готовое совершить, покрыть и оправдать любые преступления, несущееся в бездну и увлекающее в нее мир… И чтобы различить, суметь уловить истину, зачастую почти недоступно скрытую за нагромождением доводов, пафосом и истерикой речей, обольстительной и одновременно губительной сладостью лозунгов и иллюзий, нужно иметь не просто критичный и искушенный, ум, о нет! Для этого нужна невесть какая нравственная сила и готовность идти наперекор, та сила души и духа, совести и свободы, которая безжалостна к человеку, ею обладающему, ибо в верности истине и фактической правде вещей, в неотвратимых от подобного испытаниях, она оставляет его подчас совершенно одиноким… И вот – думай, имей мужество решать сам, отвечать лично за решения и выбор и оплачивать их ровной той ценой, которую потребуют судьба и обстоятельства…
Войцех устал… Проклятая натура – он желал покоя, но кажется окончательно покой у себя отобрал. Какой мирный и тихий вечер наступает перед глазами… делает это робко, словно юноша, боящийся признаться в симпатии к девушке… И как трудно представить себе, что мир и покой перед глазами – маска, ширма, за которой, быть может уже совсем недалеко, подступают война… разрушение и смерть, пляска безумия и насилия, празднующего торжество абсурда и «ничто»… Надо ехать в город… скоро стемнеет и Магдалена всё-таки может решить прийти к нему, на Вольную Площадь. Что будет, что ждет?.. Какой страшный день… А ведь это еще внешне день мира… Пока не стреляют перед глазами в людей, не рвутся вокруг снаряды и бомбы… Грядущие дни, если не случится чуда или милости судьбы, обещают быть гораздо страшнее…
Колеса «Мерседеса» поднимают легкую пыль, начинают медленно и хрустя катиться по камням проселочной дороги. Войцех любит свою машину. Она символ его бескрайнего до прошлой ночи одиночества, последней вырванности из мира, из опутывающих и порабощающих, напрасных связей… Она как та раковина на улитке, которая иногда кажется ему символом его судьбы. Он ведь бесконечно, по сути и пугающе одинок… еще недавно он чувствовал, что все связи и события его судьбы, статус и имя, некоторая профессиональная известность – «ничто», «дым»… Завтра всё это обрушится и останется лишь он наедине с собой, находящийся в пути, который длится жизнь, надрывно мыслящий, требующий истины и смысла… Превратись его судьба в руины, рухни имя, сгори квартира и дом – он соберет котомку, возьмет свои книги и пойдет куда-то в другое место, где быть может станут возможны поиск истины, чистота совести, свобода, смысл, творчество… Но вот, всё же – куда бы он не пошел и куда не устремился бы его путь, он не выйдет за пределы того дома своей судьбы, имя которому Польша… с ее холодным морем на севере, скалистыми горами на юге, тонущими в лесах деревнями… с ее Краковом, Варшавой, Львовом, Брестом… легендарным шляхетским прошлым, полутора веками кандалов и виселиц, древними еврейскими кварталами и борцами за свободу, прожившими жизнь вне ее… Вот правда – он намертво сращен, связан судьбой с этой страной, не сможет жить где-нибудь в другом месте и его путь, нить его судьбы, куда не вели бы, никогда не выйдут за ее пределы. И уж если где-то умирать, то именно здесь, где родился. Это может быть только так и вселяет уверенность. По крайней мере – так он сейчас, в этот страшный день 1 сентября 1939 года чувствует. И вот теперь еще – куда бы не устремился его путь, он всегда будет определен тем, что с ним рядом должна быть Магдалена, что их судьбы срослись и это уже путь двух людей, а не одного. Это, так же пока не вызывающее сомнений – еще одна точка опоры в наступающей катастрофе…
Исправная немецкая машина убыстряет ход. Когда она провезет профессора Житковски по улице Августинской, мимо любимого им костела Святой Катаржины к его квартире на Вольной Площади, неутомимый тенор Юзефа Малгожевского объявит по радио всей Польше об инициативе итальянского дуче Беннито Муссолини, для которого агрессия Гитлера стала такой же неожиданностью, как и для всего мира, по созыву немедленной мирной конференции с участием Англии и Франции и максимально скором подписании перемирия. Это немного и ненадолго вселит надежды в сердца. Эти надежды продлятся еще несколько дней, второго и третьего сентября, когда Англия и Франция объявят Германии войну. То, что в самые первые часы, страшные и полные потрясения, силились называть и считать «обострением пограничного конфликта», станет называться прямо и официально «войной», но Польша будет в этой войне уже не одна, по крайней мере – на уровне деклараций. Однако – оккупация Кракова, бомбардировки Варшавы, бегство из нее правительства и бездействие армий якобы вступивших в войну союзников, вся дьявольская, безумная пляска ураганом происходящих событий в ближайшие дни, расставит всё на свои места, отберет надежды, которые зародятся вечером 1 сентября. Окончательно добьет Польшу и надежды поляков, ввергнет страну в ужасы пятилетней оккупации и многомиллионные гражданские жертвы агрессия Советской России 17 сентября – цинично спланированная за две недели перед началом событий в сговоре Сталина и Гитлера.
Профессор Войцех Житковски и правда исключительно чуткий к событиям человек, но даже его интуиция не обнажила перед ним трагизма и всей серьезности произошедшего в самый первый день войны. Ведь пока он слушал выступление ректора в Университете, томился мыслями и предчувствиями, обнимал возлюбленную, пытался прояснить разумом совершающиеся вокруг и в его ощущении реалий изменения, глядя на мирные вечерние поля рассуждал с собой о сути патриотизма, ловил осколки недавнего счастья и неустанно и исподволь задавал главный вопрос – «что будет?», во множестве мест и районов Польши происходили настоящие, трагические и тяжелые бои. В самый первый день немецкие войска заняли вольный город Данциг, Тчев, Яблонку, Люблинцы и Опанув, совместно со словацкими частями – Закопане, продвинулись в глубь территории Польши на десятки километров, не встречая от растерянных поляков ощутимого сопротивления, но заставляя их нести значительные утраты в технике и людях. Список павших в первый день войны населенных пунктов включает десятки названий. В следующие два дня состоится битва под Честноховым – польская армия потеряет в той более ста танков, ее разгром откроет немецким войскам прямой путь на Варшаву и ураганным маршем они устремятся к Варшаве через возникшую так, знаменитую «честноховскую брешь». В эти же дни, 2 и З сентября, немцы войдут в Катовице и Аушвиц, поставят под контроль Коридор и Балтийское побережье, окружат несколько крупных соединений польской армии. Вторжение будет развиваться настолько стремительно, утрата поляками позиций, соединений и территорий окажется такой ураганной, а сопротивление – таким бессильным и безнадежным, что возникнет ощущение полного разгрома, которое породит панику. 4 сентября власти и войска примутся спешно оставлять Краков, в этот же день правительство начнет эвакуацию из Варшавы. В брошенный на произвол судьбы Краков – древнюю столицу Польши, немцы войдут 6 числа, а уже утром 8-го, через какую-то неделю после начала войны, авангардные части немецкой армии ворвутся в варшавские предместья. Крах Польской Республики, почти целиком вернувшей в 1920 году принадлежавшие Речи Посполитой до череды разделов территории, будет практически моментальным, полностью займет всего лишь месяц, а очевидным как неизбежность станет уже через десять дней после начала немецкого вторжения. Буквально за несколько коротких дней налаженная и благополучная жизнь в независимой, огромной стране, сменится на ад оккупации, массовых казней, грабежей и бесправия. Поляки словно бы привычно заснут и проснутся уже в совершенно другой стране, которая более им не принадлежит, развитие событий станет настолько ураганным и моментальным, что покажется сюжетом кошмара или дурного фильма. Неожиданность и мощь, масштабность нападения гитлеровской Германии, конечно сыграет решающую роль – обескуражит правительство и армию Польши, сломит их волю к противостоянию, решениям и борьбе, заставит практически моментально потерять контроль над ситуацией. Однако, трагические и неожиданные события гитлеровского вторжения покажут вместе с тем, как бы не верили поляки в иное, насколько же слаба и во многом иллюзорна на самом деле была польская государственность этих двадцати промежуточных, прошедших со времени минувшей войны лет, таким чудом обретенная Польшей после полутора веков рабства и раздробленности независимость. Крах этой веры в собственную страну станет шоком и потрясением быть может не меньшими, нежели сами, ураганом совершившиеся события. Огромная Польша, ощущавшая себя чуть ли не возродившейся Речью Посполитой былых времен, двадцать лет вселявшая в граждан уверенность в собственной стране и ее будущем, в нерушимость вновь вернувшейся к ним свободы, разогревавшая их сердца в том числе и вот тем самым, весьма сомнительным патриотизмом «служения великой нации», который так тревожил и мучил мысли профессора Житковски, рухнет в считанные дни, окажется «колосом на глиняных ногах», лишь маской, парадным фасадом здания с полностью прогнившими стенами и перекрытиями, способного превратиться в руины от первых серьезных колебаний почвы или порывов ветра. В особенности страшной и потрясшей, фактически – на многие годы сломившей поляков и их волю к сопротивлению, их веру в собственную страну, станет именно ураганность изменений, ворвавшихся в их жизни и судьбы, моментальность краха страны, ощущавшей себя в течение двух десятилетий чуть ли не империей в сердце Европы, возродившей былое историческое величие и создавшей для ее граждан благополучную, налаженную и казавшуюся надежной жизнь. В течение нескольких дней то, что казалось нерушимым, налаженным, надежным и ставшим на веки вечные, превратится в руины, исчезнет, открыв дорогу национальным унижениям, бесправию и бесконечности смертей, настойчивой попытке вымертвить в поляках само ощущение права и надежды быть нацией и иметь независимую государственность. Та благополучная и обустроенная всеобщая жизнь, которая призвана служить почвой для расцвета жизней и судеб, планов и дел, возможностей и талантов отдельных людей, их карьеры и стремлений, дерзких притязаний и прочего, должная быть полем, где осуществляются их воля, цели и любовь к дару жизни, в одно мгновение рухнет. Ей на смену придут хаос и бесправие оккупации, в которых не останется места для судеб, планов и строительства чего-то, а будут лишь постоянная угроза заточения и смерти, никогда не исчезающий, неотделимый от дыхания и бодрствования страх, отчаянная борьба за то, чтобы просто выжить, выстоять и обмануть обстоятельства. И конечно – всё уродство временения и ожидания, которое неизвестно насколько застыло во имя смутной, отдаленной в самые дальние горизонты надежды, замершей и словно бы умершей, на неопределенный срок «заснувшей» в ее побуждениях и порывах человеческой жизни. Продолжая длиться, в испытаниях и мытарствах, мучительных тяготах и невзгодах происходить, человеческая жизнь словно бы умрет, застынет в ее самых главных, трепетных стремлениях и порывах, побуждениях и целях, «замрет» в глядящем во мрак и неизвестность ожидании. Собственно – жизнь большинства поляков в годы оккупации будет движима лишь дышащей страхом жаждой любой ценой выжить, суметь протянуть еще и еще день во имя чего-то смутного вдалеке, на едва различимых горизонтах будущего, ради того, что когда-нибудь еще может быть и случиться, какой-то самой последней, тлеющей надежды и вопреки всему не погибшей веры в возможность настоящей, полноценной и нормальной жизни, позволяющей о чем-нибудь мечтать, что-то строить и за что-то бороться, стремиться к значимым целям. Да что там! Этим же временением, застывшим и замершим ожиданием, отчаянным и протекающим в страхе и каждодневной борьбе выживанием, по сути окажется жизнь большинства людей на оккупированных немцами и их союзниками территориях, от Балкан до Балтийского и Белого моря, от Дуная до истоков Днепра. В той или иной степени, этим станет жизнь поляков, чехов и голландцев, русских и греков, украинцев и евреев почти на всем огромном, видавшем виды европейском континенте. От дамб в окрестностях Амстердама до древних красот Акрополя, на долгие и кажущиеся вечностью шесть лет, человеческая жизнь утратит всякую нормальность и настоящность, надежду и шанс быть реализованной в ее возможностях, застынет и замрет в ожидании, во временении над бездной совершающихся трагических событий, перед мраком ближайшего и отдаленного будущего. Она станет похожей на торжество «ничто» и воли к смерти, дьявольскую пляску вырвавшегося на свободу и утратившего какие-либо преграды безумия, на абсурдистский, поставленный в декорациях бесконечных мук и смертей фарс, в котором словно бы буйными сумасшедшими выдуманные правила и предписания, подменят ее нормальный, продуктивный и прочный уклад, а дуло винтовки, прихоть подонков и служащая той исполнительность служак, выступят законом и правосудием. В той жизни, которая на долгие годы воцарится в Польше после страшного сентября 1939 года, люди будут иметь возможность лишь замереть и ждать чего-то, использовать крохи кое-как, в трагических мытарствах и испытаниях, по большей части бездарно и напрасно протекающих дней, будучи счастливыми и благодаря бога, что они вообще есть, эти дни, не оборвались по доносу и власти случая, прихоти «эсэсовца», «гестаповца», обычного патрульного на блокпосту или взявшего в руки оружие, сотрудничающего с оккупантами украинского националиста, а значит – что еще есть возможность надеяться. Конечно – веру потеряют не все. Будет создано польское правительство в изгнании, сотрудничающее с единым фронтом сопротивления нацисткой Германии, под его руководством через три года будет сформирована Армия Крайова – массивное партизанское формирование, проводившее локальные операции в основном на востоке довоенной Польши. А прежде, во власти не утраченной веры и чувства национального достоинства, стихийно возникнет множество подпольных организаций, созданных политиками, военными и простыми гражданами, взаимодействующих или работающих самостоятельно, впоследствии вошедших в структуры Армии Крайовой, соединений радикальных националистов и сельского населения, однако долгие годы, в отсутствии централизованной воли к сопротивлению и борьбе за свободу, в подчинении общей политике «терпения и ожидания», избегавших серьезных, активных действий. Не утратит веры и готовности к борьбе и Тадеуш Лер-Сплавински, ректор Ягеллонского университета, так пророчески ощутивший в его медленных шагах по готическому коридору и трагизм предстоящих его стране, городу и университету испытаний, и его грядущее предназначение в них. Вместе со своими коллегами, легендарным профессорами Университета, прошедший через концлагерь и потерявший многих из них, через три года после описанных событий и в самый разгар оккупации, он организует в родном Кракове подпольную работу Ягеллонского университета, запрещенного и закрытого вскоре после начала войны. В мужестве и риске поступков он воплотит свою веру в то, что именно академическая среда, университеты и интеллигенция должны, призваны стать духовным оплотом сопротивления оккупации и борьбы за независимость, тем очагом света, который позволит сохранить волю поляков к борьбе и сознание ими, кто они, их память о свободе и независимой, великой стране. Конечно – через несколько лет, когда развернувшаяся война перенесется на территорию Советской России, во многом по примеру ее населения и почувствовав, что оккупационный режим пришел к пределу напряжения его возможностей и сил, не незыблем и может быть свергнут, а доселе непобедимая в ее движении, подчиняющая одним ужасом перед собой армия, пусть в отчаянной и трагической борьбе, но может быть разбита и отброшена, поляки начнут и будут сопротивляться. Однако – даже не желающий вынужден будет признать, что сила и масштаб сопротивления оккупации и подпольной борьбы, вовлеченности в это масс простых людей, были в огромной, помнящей величие и славу своей истории, так долго и трагически боровшейся за независимость Польше гораздо меньшими, нежели хотя бы в маленьких балканских странах, не говоря уже о кровавой, трагической и могучей, не считающейся с ценой и жертвами борьбе, в которую вступит с немецкими оккупантами гражданское население Белоруссии, России и Украины, в том числе и на польских перед войной землях. Всё это, а так же покорность и практически полное бессилие и бездействие поляков в первые три года оккупации, во многом станут следствием, продолжением шока и потрясения первых дней войны, потрясения в умах и душах людей от моментального краха их огромной, казавшейся сильной и великой страны. Этот ураганом состоявшийся крах, вселит в умы и души людей опустошенность, безнадежность и ощущение бессилия перед оккупацией, необоримости таковой, невозможности победить тех, кто властно и решительно, стремительно пришел на их землю и покорил ее. Сам мгновенный характер событий первых дней войны и немецкого вторжения, масштабы крушения армии и государства, станут потрясением и шоком, оправиться от которых воля поляков, их гражданское и национальное самоощущение смогут только через несколько лет. Характер событий и потрясение от них станут сломом в душе польского общества, которое на несколько лет словно бы «затаится» в глубоком испуге перед воцарившимся и ощущаемым непреодолимым положением вещей, примет его, в наступивших после страшных событиях по большей части проявит бессилие, бездействие и покорность. «Ожидание» и необходимость «терпеть до лучших времен», станут официальной политикой Польского Правительства в изгнании и созданного им на территории оккупированной Польши подполья, руководство Армии Крайовой будет держаться за политику «отказа от активного сопротивления» до последнего, даже когда станет огромным, включающим более трехсот тысяч человек военизированным формированием. Единственно приемлемой формой сопротивления оккупации будут провозглашены пассивное противодействие и саботаж, фактически – поляков будут призывать покорно терпеть оккупацию и «ждать до лучших времен», и так это будет в стране, в которой в то же самое время будут уничтожаться сотни тысяч ее граждан, где попавшие под оккупационный режим граждане будут обречены отдавать последнее и лишатся возможности учить собственных детей, окажутся растоптанными как нация. Факт в том, что первый выстрел в немецкого солдата будет сделан лишь через почти три года со времени установления немецкой оккупации и борцами тех социалистических и коммунистических организаций польского подполья, которые будет обращать к активному сопротивлению, деятельной подпольной и партизанской войне, поддерживать в таковых Советский Союз. Факт в том, что остальные подпольные организации поляков будут вынуждены втянуться в активное сопротивление именно в поданном их политическими противниками примере и станут делать это нехотя, максимально ограничивая масштаб и количество проводимых акций, гораздо более посвящая себя чистке собственных рядов, взаимной вражде, уничтожению соратников из противоположных лагерей и «ожиданию». Факт в том, что учить поляков жертвенности и героизму сопротивления, последнему достоинству смерти в противостоянии мучителям и с оружием в руках, будут именно евреи, промышленно уничтожаемые, привыкшие быть и считаться бессловесными овцами на бойне – узники лагеря смерти Собибор и в адских муках выжившие, но готовые без надежды на победу, в сладости борьбы и мести умереть, узники Варшавского Гетто. Евреи – молодые узники краковского гетто, будут первыми, кто решится атаковать немецких солдат в столице созданного оккупационными властями генерал-губернаторства, которая считалась недоступной террору и деятельности подполья, таков неумолимый исторический факт. Совершившие в рождественскую ночь 1942 года диверсии, они возложат цветы к памятникам борцов за свободу Польши Мицкевича и Костюшко, на улице Батория растянут бело-красный флаг Республики Польской, Второй Речи Посполитой, их Родины, показав этим, что запертые и гибнущие в гетто, уже вовсю уничтожаемые к тому времени в лагерях смерти, оставленные большинством их сограждан на произвол судьбы, они, евреи, в первую очередь ощущают себя поляками и швыряя бомбы в немецких офицеров, борются за свободу их родной страны, не мыслят своей свободы и жизни без ее свободы. В то время, когда издания Армии Крайовой будут яростно осуждать патриотов из иных лагерей, требующих активной борьбы с оккупантами, пытаться отстоять в идеологическом бою политику подчеркнуто пассивного сопротивления, фактически – призывая сограждан терпеть, нести на себе иго и испытания оккупации и быть не только жертвами, но где-то безмолвными свидетелями и соучастниками ее преступлений, а боевики «Национальных легионов», более чем стотысячного военизированного формирования, десятками диверсий и терактов будут уничтожать не оккупантов, но собратьев-поляков, их политических противников и конкурентов по подполью, еврейские узники Варшавского гетто – истерзанные голодом, убийствами и муками, сотнями тысяч этапируемые в лагеря смерти, решатся восстать и этим отчаянным, дерзким и лишенным каких-либо шансов на успех поступком навсегда заявят о достоинстве и смысле самой борьбы, смерти в борьбе и с оружием в руках. Всё это, так или иначе, станет последствием шока и потрясения первых дней войны, ураганного краха польской государственности, казавшейся чуть ли не возрождением древней Речи Посполитой. Крах сентября 1939 года станет страхом, залегшим в самые глубины души польского общества, на долгие годы сковавшим его волю к сопротивлению, страхом перед открытым противостоянием оккупантам и ощущением невозможности что-либо изменить, безнадежности воцарившегося с их приходом положения вещей…
…Очень многое из этого профессор Войцех Житковски, как и значительное число его сограждан, больше смутно, но местами ясно предчувствует в часы самого первого дня – предчувствует и не желает верить, лишь пытается как-то уразуметь происходящие и развивающиеся с силой урагана события, в которых один час кажется вечностью и вмещает себя бесконечность изменений, а короткие мгновения обнажают неизмеримый объем того, чем они могут быть наполнены и их, вопреки «привычному» течению и укладу жизни, неохватную умом значимость… Конечно, как и все пытается надеяться… представить, что происходящее – дурной и должный скоро закончиться сон… цепляется в этом за обрывки новостей, всё некогда слышанное и вычитанное о мощи польской армии… Всё это будет и окажется напрасным, безжалостно станет таким уже завтра. Сегодня же, глубоким вечером 1 сентября 1939 года, пережив полный потрясений, обретений и утрат, безумный и кажущийся сном, начавшийся счастливо и привычно день, в который безвозвратно рухнуло всё, что еще вчера было налажено и надежно и было таким многие годы, профессор Житковски стоит у открытого окна в своей квартире на третьем этаже, смотрит на пустую, окутанную свежей ночью Вольную Площадь и тонущую во мгле и высоте башню Казимежской Ратуши, думает о том, что Магдалена и близость с ней – единственно надежное, что несомненно и уверенно есть в его жизни, старается успокоиться, почувствовать и увидеть впереди что-то хорошее… Тишина ночи всегда кажется реальностью безопасности и покоя, сон – вечная и несомненная ценность в мире под луной, а человек неисправим. Ему нужно надеяться и верить. Больше самой жизни.