Читать книгу Студеный флот - Николай Черкашин - Страница 8
Часть первая
Северодар
Глава пятая. Наследник из подплава
Оглавление1. Башилов
Едва я приоткрыл дверь подъезда, мне показалось, будто я заглянул в топку, бушующую белым пламенем. Пуржило неистово и небывало. Тугой воздушный ком ударил в спину, и я как на коньках, заскользил по раскатанной дороге, пока другой вихрь не сдернул меня за полы шинели в сугроб. Я засмеялся от удовольствия. Со мной играло невидимое мягкое существо. Но существо было сильным. Оно легко водило меня из стороны в сторону. А когда ударяло в лицо, то перехватывало дыхание.
Поземка не мела, она текла сплошными белыми струями, которые время от времени закручивались в воронки.
Я брел под гору к нижним воротам подплава, ориентируясь по углам домов, едва выступавшим из снежной замети. Фонари слепо помигивали – видимо, буран замыкал провода, и когда они все же разгорались, то просвечивали сквозь роящийся снег тусклыми белесыми шарами.
Шквалы один за другим врывались в улицы, крутились среди скал и домов, и мчались, и ревели в одних только им ведомых руслах. Они скатывались по крышам, как по водопадным ступеням, прорывались в арки, словно в бреши плотин, и низвергались в гавань, обрушивая белое половодье на черные струги субмарин, выдувая из шпигатных решеток визжащие вои. Визжало все, за что мог зацепиться ветер. Дрожащее разноголосье сливалось в жутковатый хор нежити. Прорвалась всеобщая немота, и вещи запели, заныли, застонали… Выли дверные скважины и воронки водосточных труб, стальные жабры подводных лодок и чердачные жалюзи, провода, леера, антенны… Захлопал брезент на зенитных автоматах. Загромыхала сорванная жесть кровель. Задребезжали стекла.
Вертушка турникета в воротах подплава вращалась сама по себе, пропуская белые призраки, а те не торопились, гремели настывшим железом и тут же с порога ныряли в снежную кутерьму, мчались по причалам кубарем, вскачь, коловоротом… Ну мело!
Пудовый крюк железнодорожного крана сорвался с привязи. Он мечется под вздыбленной стрелой буйно и страшно, словно огромная костистая рука крестит все, что попадает под скрюченный палец, – рельсы, сопки, рубки подводных лодок, невидимые в пурге дома, арсеналы, казармы…
С мостика нашей лодки бьет прожектор. Луч его вязнет в метели, шквалы сдувают узкий свет. Шквалы сдувают меня с голых досок настила. Я тараню упругую стену ветра, перебираю ногами, но ни на шаг не приближаюсь к трапу. Все как в дурном сне – идешь, и ни с места. Якорный огонь на корме брезжит маняще и недоступно. Я превратился в белую пешку, которую шторм передвигает с клетки на клетку, с половицы на половицу. Игра уже не игра. Снежный тролль кинулся под ноги, как самбист, которому нужно сбить противника. И ведь сбил же! Шинель тут же завернулась на голову, ветер вздул ее черным парусом и поволок меня по скользкому настилу туда, где причал обрывался в море. И зацепиться не за что, и никому не крикнешь – верхний вахтенный укрылся в обтекателе рубки, а обшивка гудит, как огромный бубен.
Но буря смилостивилась и швырнула мне капроновый конец, за который стаскивают сходню на борт. Обычно трос скручен в бухту и лежит на причале, словно круглый придверный коврик. Но ветер давно разметал кольца… Подтянувшись, я ухватился за леер родной сходни. От медного поручня рубки меня не оторвать. Цепко перебираю руками: еще шесть шажков по карнизному краешку борта – и ныряю в овальную нору обтекателя рубки. Здесь темно и тихо, если не считать сиплого бутылочного подвывания газоотводного «гусака». Сверху из выреза мостика еще захлестывают обрывки шквалов, но я уже дома. Отряхиваюсь, отфыркиваюсь, сдираю с усов сосульки. На рулевой площадке тлеет плафон, под ним боцман, в ватнике, сапогах, шапке, дымит сигаретой, поглядывая в лобовой иллюминатор, полузалепленный снегом.
– От бисова свадьба! – роняет Белохатко в знак приветствия. От боцмана веет ямщицким степенством, уютно становится от его дымка и хохлацкого говора.
– Что командир?
– Еще не прибыли.
Шахта входного люка обдает машинным теплом, соляром, духом жилья и камбуза. Спускаюсь по трапу на центральный пост, и белые взрывы бурана бушуют уже высоко над головой, над подволоком, над рубкой.
В лодке все готово к немедленной даче хода, на тот случай, если лопнут швартовы. Но на палы причальной стенки заведены дополнительные концы – не оторвет. К тому же мы в «золотой середине» – между стенкой и лодкой Медведева, та стоит крайним корпусом. На ней тоже завели дополнительные швартовы, перебросив их на наши кнехты.
Медведева пока нет, и вряд ли он скоро появится. Службой у него правит старпом – сутулый мрачный субъект с язвой желудка, которую скрывает от врачей, дабы поступить на высшие офицерские классы.
У нас все «на товсь!»: включены машинные телеграфы, прогреты моторы. Штурман через каждые четверть часа выбирается с анемометром на мостик – замеряет ветер. Прибор у него зашкаливает, и Васильчиков не устает этому удивляться:
– Тридцать два метра в секунду! Во дает!.. Боцман, гони верхнего вахтенного на причал! Если нас оторвет, будет хоть кому чалки принять!
Верхний вахтенный – матрос Данилов – греется в ограждении рубки, засунув под тулуп лампу-переноску. С превеликой неохотой выбирается он на причал и прячется за железнодорожным краном, колеса которого застопорены стальными «башмаками».
Ветер сдувает с неба звезды, как снежинки с наших шинелей. Вода в гавани заплескалась, заплясала, зализала корпус, вымывая снег из шпигатных решеток. Лодку покачивает. В такую погодку хорошо бы погрузиться да переждать ураган на грунте. Но командир еще не пришел, нет и Симбирцева.
Боцман с сигнальщиками затягивают брезентом мостик, чтоб не наметало в ограждение рубки. Вырез в крыше обтекателя – «командирский люк» – закрыли железной заглушкой. Законопатились.
2.
Три звонка. Это сигнал верхней вахты, что идет кто-то из начальства. Вертикальный трап дрожит и вздрагивает, в обрезе нижнего люка появляются ботинки, облепленные снегом. Начальников на подводных лодках узнают снизу – по обуви. Эти широкие сбитые каблуки ботинок сорок пятого размера могут принадлежать здесь лишь одному человеку – Гоше Симбирцеву. Я радуюсь его приходу, я радуюсь ему как родному брату.
Старпом – единственный на корабле человек, с которым я могу разговаривать на «ты», ничуть не поступаясь субординацией. У нас с ним равные дисциплинарные права и равное число нашивок на рукавах – две средние и одна узкая. У нас с ним все рядом – места за столом, каюты в отсеке, столы в береговой канцелярии. Наши пистолеты хранятся в соседних ячейках. Мне не терпится затащить его в каюту и посидеть, как давно не сидели, – с веселой травлей под крепкий чай, с нечаянными откровениями и нетягостным молчанием.
Меня опережает дежурный по кораблю:
– Смирно!
Лейтенант Весляров подскакивает с рапортом:
– …Плотность аккумуляторной батареи… Дизеля прогреты. Готовы к немедленной даче хода. Команда на местах. Двоих людей выделили для наблюдения за швартовыми.
– Выделяют слизь и другие медицинские жидкости. Людей на флоте – назначают. Ясно?
– Так точно. Назначены для наблюдения за швартовыми.
На бедре у Веслярова пистолетная кобура, слипшаяся от застарелой пустоты, китель перехвачен черным ремнем, бело-синяя повязка надета с щегольским небрежением – ниже локтя.
– Повязку подтяни. На коленку съехала…
Симбирцев разглядывает его так, как будто видит впервые.
Глядя на них, трудно представить, что вчера на мальчишнике по случаю дня рождения Симбирцева Симаков хозяйствовал на старпомовской кухне и, когда вдруг кончился баллонный газ, проявил истинно подводницкую находчивость: поджарил яичницу на электрическом утюге.
– Идем, Сергеич, посмотрим, есть ли жизнь в отсеках?
Рослый, крутоплечий, с черепом и кулаками боксера-тяжело-веса, Симбирцев ходит по отсекам, как медведь по родной тайге, внушая почтение отъявленным дерзецам и строптивцам.
Для него старпомовский обход отсеков – не просто служебная обязанность. Это ритуальное действо, и готовится он к нему весьма обстоятельно. Сквозь распахнутую дверцу каюты вижу, как Гоша охорашивается перед зеркальцем: застегивает воротничок на крючки – китель старый, «лодочный», с задравшимися от частого соприкосновения с железом нашивками, но сидит ладно, в обтяжечку; поправляет «лодочку» на груди, приглаживает усы, приминает боксерский ежик новенькой пилоткой с позеленевшим от морской соли крабом…
– К команде, Сергеич, – перехватывает мой взгляд, – надо выходить, как к любимой женщине… франтом.
Симбирцев натягивает черные кожаные перчатки (не пижонства ради, а чтобы не отмывать потом пемзовым мылом ладони, чернеющие от измасленного лодочного железа), вооружается фонариком – заглядывать в потаенные углы трюмов и выгородок, и мы отправляемся из носа в корму. Нас встречают громогласным «смирно», а произносить «вольно» старпом не спешит.
– А кто это там стоит в позе отдыхающего сатира? – вглядывается Симбирцев в машинные дебри отсека. – Пя-а-ат-кин!.. Ручонки-то опусти, была команда «смирно».
Пяткин неделю как нашил лычки старшины второй статьи – теперь пусть молодые вытягивают «руки по швам»… Симбирцев не из тех, кто любит, когда перед ним замирают «во фрунте», но надо сбить спесь с новоиспеченного старшины.
– Пяткин, Пятушка… – в ласковом зове старпома играет коварство. – Ты чего такой застенчивый? На берег идешь – погон вперед, чтобы все видели. По килограмму золота на плече. Расступись, суша, мореман идет! И домой уж, поди, написал: «Мы с командиром посоветовались и решили…»
В рубке радиометристов прыснули.
– Что, была команда смеяться?!
Команды не было, но это именно то, чего добивался старпом. Над гоношистым Пяткиным посмеялись сотоварищи. Это в десять раз больнее, чем простое одергивание.
Матросы любят Симбирцева. Он распекает без занудства: справедливо, хлестко и весело. Его разносы сами собой превращаются в интермедии. Улыбаются все, даже сам пострадавший, хотя ему в таких случаях бывает – и это главное – не обидно, а стыдно.
По короткому трапу Симбирцев спускается в трюм. Я – за ним. Луч фонарика нащупывает в ветвилище труб круглую голову матроса Дуняшина. Голова уютно пристроилась на помпе, прикрытой ватником.
– Прилег вздремнуть я у клинкета… Па-адъ-ём!
Дуняшин вскакивает, жмурится…
– А кто будет помпу ремонтировать? – ласково вопрошает старпом. – Карлсон, который живет на крыше? Хорошо спит тот, у кого матчасть в строю. Иначе человека мучают кошмары… Чтобы к утру помпа стучала как часы. Ясно?
– Так точно.
Из-за пурги переход на береговой камбуз отменили, ужин будет на лодке сухим пайком. Коки кипятят чай и жарят проспиртованные «автономные» батоны: лодочный хлеб не черствеет месяцами, но если не выпарить спирт-консервант, он горчит.
У электроплиты возится кок-инструктор Марфин, вчерашний матрос, а нынче мичман. Фигура Марфина невольно вызывает улыбку: в неподогнанном кителе до колен и с длинными, как у скоморохов, рукавами, он ходит несуразно большими и потому приседающими шагами. По натуре из тех, кто не обидит мухи, – незлобив, честен.
Марфин родом из-под Ярославля, пошел в мичманы, чтобы скопить денег на хозяйство. По простоте душевной он и не скрывает этого. В деревне осталась жена с сынишкой и дочерью. Знала бы она, на что решился ее тишайший муж! Да и он уже понял, что подводная лодка – не самый легкий путь для повышения личного благосостояния.
У Симбирцева к Марфину душа не лежит: не любит старпом тех, кто идет на флот за «длинным рублем». Симбирцев смотрит на кока тяжелым немигающим взглядом, отчего у Марфина все валится из рук. Горячий подрумяненный батон выскальзывает, обжигает Марфину голую грудь в распахе камбузной куртки.
– Для чего на одежде пуговицы? – мрачно осведомляется старпом.
– Застягивать, – добродушно сообщает Марфин.
– Во-первых, не «застягивать», а «застегивать», во-вторых, приведите себя из убогого вида в божеский!
Марфин судорожно застегивается до самого подбородка. Косится на китель, висящий на крюке: может, в нем он понравится старпому?
– Эх, Марфин, Марфин… Тяжелый вы человек…
– Что так, товарищ капитан-лейтенант? – не на шутку тревожится кок.
– Удивляюсь я, как вы по палубе ходите. На царском флоте вас давно бы в боцманской выгородке придавили.
Марфин сутулит плечи.
– В первом – окурок, в компоте – таракан. Чай… Это не чай, это сиротские слезы!..
Окурок и таракан – это для красного словца, чтобы страшнее было. Но готовит Марфин и в самом деле из рук вон плохо.
– Вы старший кок-инструктор. Вы по отсекам, когда матросы пищу принимают, ходите? Нет? Боитесь, что матросы перевернут вам бачок на голову? Деятельность вашу, товарищ Марфин, на камбузном поприще расцениваю как подрывную.
Марфин ошарашенно хлопает ресницами. Мне его жаль. Он бывший шофер. «Беда, коль сапоги начнет тачать пирожник»… Беда и для экипажа, и для Марфина. Что с ним делать? Списать? Переучить? И то и другое уже поздно.
А тут еще его прямой начальник – Федя-пом.
3.
Помощник командира старший лейтенант Федя Руднев внушил себе, а может, так его закодировали враги «Буки-410», что он обладает недюжинным кулинарным талантом. Иногда, по настроению, он приходил на камбуз и брал бразды правления в свои руки. Штатные коки жались по переборкам, наблюдая, как их главный начальник шаманит с кастрюлями и жаровнями.
Федя считал, что больше всего ему удаются украинские борщи. Он полагал себя великим специалистом в деле приготовления украинских борщей, хотя любой хохол, отведав Фединого супчика, сначала очень удивился бы, что это блюдо столь безапелляционно названо украинским борщом, а затем и обиделся бы.
– Что это?! – с непритворным омерзением отшатывался от тарелки с «украинским борщом» доктор, подцепив ложкой нечто черное, морщинистое, хвостатое.
– Сушеная груша, – хладнокровно пояснял автор борща. – В украинский борщ всегда сушеные груши кладут. Фирменный секрет. Ноу-хау.
– У тебя, Федя, несколько странное представление об украинском борще, – ласково, стараясь не задеть авторских чувств кока-экспериментатора, вступал в беседу Симбирцев. В украинский борщ не кладут все, что найдешь на камбузе и в провизионках.
– Но груши кладут! – отстаивал свое ноу-хау помощник.
– Тогда это будет компот, а не украинский борщ, – замечал Башилов.
– Да это вообще шурпа какая-то! – возмущался Мухачев.
– Помесь лагмана с компотом!
Пораженный единодушием сотрапезников, Федя Руднев затихал, но только для того, как потом оказывалось, чтобы изобрести новые варианты «украинского борща». И когда в недельном меню, вывешенном на дверце кают-компании, появлялось это коварное «украинский борщ», все настораживались. И не зря. И едва вестовой выставлял тарелки с дымящимся красноватым варевом, как едоки с непритворным интересом начинали рыться ложками в гуще, отыскивая очередное Федино «ноу-хау». И конечно же, кто-нибудь самый подозрительный и привередливый патетически восклицал:
– Федя, что это?
– Как «что»?! – яростно огрызался приверженец украинской кухни. – Колбаса!
– А кладут ли в украинский борщ твердокопченую колбасу? – жалобно вопрошал присутствующих штурман.
– А из чего я тебе шкварки на лодке сделаю? – праведно возмущался помощник.
– Так ты ее еще и жарил? – дерзко изумлялся штурман, чувствуя молчаливую поддержку стола. – Твердокопченую колбасу жарил?!
– Найдешь сало, сделаю а-ля натюрель, – отвечал Руднев, тщась изо всех сил придать своему голосу добродушие и безразличие.
– А зачем его искать, Федя? – плотоядно вглядывался старпом в толстое брюшко горе-кулинара. – Сало – оно всегда с нами.
– Прошу без намеков!
– Федя, ты же русский человек, ну что тебе дался украинский борщ? – увещевал его старпом. – Ты лучше щи приготовь. Это и проще, и безопаснее.
Однако помощник не оставлял попыток приготовить «настоящий украинский борщ». Это была его идея фикс – рано или поздно кто-нибудь из едоков должен был воскликнуть: «Вот это борщ! Настоящий украинский!» Он ждал этого возгласа, как жаждут освистанные солисты аплодисментов, как непризнанные гении надеются хотя бы на посмертное признание.
Жизнь заставила начальника службы снабжения быть хитрее. Теперь «украинский борщ» появлялся в меню под псевдонимом «суп свекольный по-киевски». Но это был самый ужасный из всех вариантов «украинского борща»: в темно-багровой жиже, подернутой разводами жира от свиной тушенки, белели, точнее, розовели толстые макаронины.
– Наконец-то я ем настоящий украинский борщ! – произнес штурман вожделенную фразу. Федя недоверчиво покосился на него. Признание его кулинарных талантов прозвучало в устах штурмана как-то очень грустно и даже мрачно. – Но чего-то в нем не хватает…
– Не хватает в нем голов тараньки, – столь же мрачно предположил старпом.
– И молока с соленым огурцом, – усложнил рецептуру доктор.
Все на минуту задумались, изобретая самые гадостные ингредиенты.
– Я бы добавил сюда сушеных мухоморов и побольше гусиного жира, – продолжил дискуссию минер.
– Перловки! Касторки! – летели предложения со всех сторон стола.
– Маслин!
– Машинного масла!
– Шампуня!
– Хмели-сунели!
– Серной кислоты!
Помощник хладнокровно встретил град издевательских советов. Так опытный шахматист, припасший хитроумную домашнюю заготовку, спокойно взирает, как с клетчатой доски одна за другой исчезают его пешки.
– Гарсон! – кликнул он вестового. – Ну-ка позови сюда мичмана Белохатко.
Мичмана долго звать не пришлось, он случайно оказался во втором отсеке, в двух шагах от дверей кают-компании.
– Белохатко, ты хохол? – спросил помощник, готовясь к хорошо подготовленному триумфу.
– Щирый! – подтвердил мичман-полтавчанин.
– Ну-ка скажи, что это по-твоему? – протянул ему Федя свою ложку.
– Скажи, мичманок, скажи, – попросил и Симбирцев, гипнотизируя третейского судью тяжелым недобрым взглядом. Мичман мгновенно оценил расклад сил. Он долго причмокивал, вникая в сложный вкус рудневского варева, зачерпнул еще одну, дабы не допустить ошибки в выводах. На самом деле тянул время, пытаясь ответить самому себе на другой вопрос: что весомей – чаша общественного мнения или посулы помощника насчет трех банок сгущенки и бутылки «сухаря». От напряженных раздумий его прошиб пот, и он зачерпнул третью ложку из услужливо подставленной тарелки штурмана.
– Ты что, сюда жрать пришел? – не выдержал общего нервного ожидания старпом. – Говори, что это?
Голос Симбирцева не обещал ничего хорошего, и мичман отважился на правду.
– Змеиный супчик, – заключил он под торжествующий гогот кают-компании.
Конец эпопее с «украинским борщом» положил командир. Он пришел с мостика позже всех и, когда выловил из «змеиного супчика» толстую розовую макаронину, облепленную волоконцами свиной тушенки, внимательно рассмотрел улов – так зоологи изучают новый вид каких-нибудь многощетинковых гусениц, – обреченно уронил мохнатую макаронину в «свекольный суп по-киевски» и философски изрек:
– Вот из-за такого борща на «Потемкине» бунт вышел! Доктор, – поискал он глазами лейтенанта Молоха, – проследите лично, чтобы приготовлением пищи на камбузе занимались только допущенные лица!
Так из корабельного меню навсегда исчезли не только «украинские борщи», но и «киевские свекольники». Себе в утешение помощник завел новое хобби – чеканку на грузинские темы: девушки с кувшинами, старцы с винными бочками.
4.
В кормовом отсеке, не дожидаясь официального отбоя, уже подвесили койки, раскатали тюфяки… Никто не думал, что старпом появится в столь неурочный час.
– Картина Репина «Не ждали», – комментирует Симбирцев всеобщее замешательство. Он выдерживает мхатовскую паузу: – Товарищи торпедисты большой дизель-электрической подводной лодки! Ваш отсек можно уподобить бараку общежития фабрики Морозова. Бабы, дети, мужики лежат, отгородившись простынями… Я понимаю, – усмехается старпом, – вы измучены вахтами у действующих механизмов, вы не отходите от раскаленных в боях за Родину стволов… Ирония зла, ибо самые незанятые люди на лодке – торпедисты. Никаких вахт у действующих механизмов они не несут. Вижу, румянец пробежал по не-ко-то-рым лицам! Есть надежда, что меня понимают…
Последнюю фразу Симбирцев тянет почти благодушно и вдруг рубит командным металлом:
– Учебно-аварийная тревога! Пробоина в районе… дцать седьмого шпангоута. Пробоина подволочная. Оперативное время – ноль! Зашуршали!
Щелкнул секундомер, щелкнул пакетный включатель, отсек погрузился в кромешную тьму. Темнота взорвалась криками и командами.
– Койки сымай!
– Аварийный фонарь где?
– Федя, брус тащи!..
– Ой баля… По пальцам!
Разумеется, «пробоина» была там, где висело больше всего коек. Теперь с лязгом и грохотом летели вниз матрасные сетки, стучали кувалды, метались лучи аккумуляторных фонарей, выхватывая мокрые от пота лица, оскаленные от напряжения зубы, бешеные глаза… Работали на совесть, знали: старпом не уйдет, пока не уложатся в норматив.
– Зашевелились, стасики, – усмехался в темноте Симбирцев, поглядывая на светящийся циферблат. Зажглись плафоны. Красный аварийный брус подпирал пластырь на условной пробоине. Вопрошающие взгляды: «Ну как?» Но старпом неумолим.
– Это не заделка пробоины. Это налет гуннов на водокачку. Брус и пластырь в исходное. Повторим еще раз. Учебно-аварийная тревога! Пробоина…
На глаза Симбирцеву попадается раскладной столик с неубранным чайником и мисками. Все ясно, «пробоина» будет в том углу.
– …в районе задней крышки седьмого торпедного аппарата!
Злополучный столик летит в сторону. Нерадивому бачковому теперь собирать миски под настилом.
И снова:
– Это не есть «вери велл». Пробоина в…
Мы возвращаемся на центральный пост. Круглые латунные часы на переборке штурманской рубки показывают время политинформации. Беседы с матросами проводят все офицеры – от доктора до механика. Сегодня мой черед. Обычно народ собирается либо в кормовом торпедном отсеке, либо в дизельном – там просторнее. Но сейчас объявлена «боевая готовность – два, надводная», все должны быть на своих местах, поэтому я включаю микрофон общекорабельной трансляции и разглаживаю на конторке вахтенного офицера свежую газету. Впрочем, она мне не нужна. То, о чем я прочитал утром, весь день не выходит из головы… Я рассказываю, как рыбаки зацепились за что-то на дне тралом. Спустили аквалангиста, и это «что-то» оказалось подводной лодкой типа «Щука», погибшей в начале войны. К месту находки подошло аварийно-спасательное судно. Водолазы сумели открыть верхний рубочный люк, и из входной шахты вырвался воздух сорок первого года. Люди в скафандрах проникли на центральный пост «Щуки» и обнаружили скелеты подводников. Все они лежали там, где им положено быть по боевому расписанию.
Я говорю о мужестве, о воинском долге и знаю, что сейчас меня слушают все, кто бы чем ни занимался и в какой бы глухой лодочной «шхере» ни находился.
Щелчок тумблера. Политинформация окончена. Забираюсь в свою каютку с чувством хорошо сделанного дела. Тут и Симбирцев пролезает в гости. Диванчик под тяжестью его тела продавливается до основания.
– Зря ты, Сергеич, эту загробную тему поднимал… – вздыхает старпом.
Шутит или всерьез?
– Завтра глубоководное погружение. А ты про покойников. Мысли всякие в голову полезут.
– Ты это серьезно?
– Между прочим, завтра десятое апреля.
– Ну и что?
– «Трешер» погиб на глубоководном погружении десятого апреля одна тысяча девятьсот шестьдесят третьего года. Слышал об этом?
– В общих чертах.
– Ну так вот я тебе расскажу в подробностях. А завтра посмотришь, каково тебе будет на предельной глубине.
Они вышли из Портсмута в Атлантику – новейший американский атомоход «Трешер» и спасательное судно «Скайларк». После ремонта «Трешеру», как и нам, надо было проверить герметичность прочного корпуса. Сначала он погрузился в прибрежном районе с малыми глубинами – двести, двести шестьдесят метров. Ночью пересекли границу континентального шельфа, и глубины под килем открылись километровые…
Симбирцев поглядывает на меня испытующе. Я беззаботно помешиваю ложечкой чай.
– Значит, так. Глубина впадины Уилкинсона, где они начали погружение, – две тысячи четыреста метров. На борту «Трешера» команда полного штата и заводские спецы – всего сто двадцать девять человек. В восемь утра они ушли с перископной глубины и через две минуты достигли стодвадцатиметровой отметки. Осмотрели прочный корпус, проверили забортную арматуру, трубопроводы. Все в норме. Доложили по звукоподводной связи на спасатель и пошли дальше. Через шесть минут они уже были на полпути к предельной глубине – метрах на двухстах. Темп погружения замедлили и к десяти часам осторожно опустились на все четыреста. На вызов «Скайларка» «Трешер» не ответил. Штурман, сидевший на связи, забеспокоился, взял у акустика микрофон и стал кричать: «У вас все в порядке? Отвечайте! Отвечайте ради бога!» Ответа не было.
Чай в моем стакане остыл. Я без труда увидел этого американского штурмана, привставшего от волнения и кричавшего в микрофон: «Отвечайте ради бога!»
– Они ответили. Сообщение было неразборчивым, и штурман понял только, что возникли какие-то неполадки, что у них дифферент на корму и что там, на «Трешере», вовсю дуют главный балласт. Шум сжатого воздуха он слышал с полминуты. Потом сквозь грохот прорвались последние слова: «…предельная глубина…» И тишина.
На спасателе еще не верили, что все кончено. Решили, что вышел из строя гидроакустический телефон. Часа полтора «Скайларк» ждал всплытия «Трешера». Но всплыли только куски пробки, резиновые перчатки из реакторного отсека, пластмассовые бутылки…
Обломки «Трешера» обнаружили через год на глубине двух с половиной километров. К нему спускался батискаф «Триест» и поднял кое-какие детали. Но по ним так ничего и не определили…
– Но какую-то версию все-таки выдвинули?
– Версий было много. Американские газеты писали про «тайную войну подводных лодок», мол, его, «Трешер», подстерегли и всадили торпеду. Но это чушь, и они сами это признали. Возможно, кто-то из личного состава ошибся, и они пролетели предельную глубину. Но скорее всего, в сварных соединениях были микротрещины. Очень спешили в море, не провели дефектоскопию… Ладно, Сергеич, пойду посижу на спине, послушаю шумы моря через подушку… О, чуть не забыл! Подушкин наш, бригадный Штирлиц, – знаешь?
– Нет.
– Высокий такой – полтора Ивана, особист бригадный, просил передать тебе, чтобы при первой возможности зашел в особый отдел эскадры. Это на Лунина, пять.
– С чего бы это?
– Да не бери в голову. Скорее всего, пытать будут насчет торпеды – как и почему оборвался трос. Меня уже опросили… Ну давай, спокойной ночи!
Я тоже раскатываю тюфяк, застилаю диванчик простыней и укладываюсь между стальной боковиной стола-сейфа и бочечным сводом правого борта. Подводная лодка вздрагивает от шквальных порывов, будто лошадь от ударов хлыста. Поскрипывает дерево обшивки. Покачивает. Я лежу как в колыбели. Лишь одна мысль отравляет душевный покой: «Зачем вызывают в особый отдел?»
На языке вертятся слова из шуточной весляровской песни: «Наутро вызывают в особенный отдел: “Что же ты, подлюга, в лодке не сгорел?!”»
И все-таки – зачем? Насчет торпеды? А если нет? А если еще что-то?
Жить с этим неотвязным вопросом – все равно что под дулом пистолета ходить.
5. Башилов
…А наутро ударили весенние морозы. Буря стихла. Море затянуло летучим паром, будто рваное облако расстелилось по заливу. В одной из проредей мелькнула усатая голова то ли нерпы, то ли тюленя.
Торпедный кран медленно катится по рельсам причала. Промерзший металл визжит и хрустит, словно битое стекло под катком.
Рубка изнутри обсахарена инеем. Торпедоболванка на пирсе серебристо-пушистая и похожа на елочную хлопушку. Вахтенный у трапа греется в клубах пара, бьющего из дырявой трубы под причальным настилом. Морозно. Брр…
Команды подводных лодок вышли на расчистку снежных заносов. «Объект внешней приборки», закрепленный за нашим экипажем, – многомаршевый деревянный трап, ведущий на вершину пологой с берега, но крутой с моря сопки. На картах она именуется «гора Вестник», и это весьма точно определяет роль высоты в жизни подплава. С ее голой вершины идут в штаб вести о штормах и циклонах, летящих к Северодару. Казалось, именно там находится главный диспетчерский пункт, по приказам которого все эти бураны, шквалы, вьюги отправляются по своим маршрутам.
Лестницу так замело, что она превратилась в скат многоярусного трамплина. Матросы скалывают «карандашами» – корабельными ломами – лед со ступенек. Сбоку, у перил, я замечаю чьи-то узкие следы. Они не могли быть оставлены ни разлапистыми матросскими «прогарами», ни офицерскими ботинками. Это был женский след, след Королевы, и он вел в рубленый домик музыкальной школы. При одной только мысли, что я могу сейчас ее увидеть, сердце забилось резкими клевками. Шапка стала тесной и жаркой… Я стащил ее, потом надел… Поглядел по сторонам: ближайший ко мне матрос – Данилов, длинный худой москвич, – равнодушно долбил лед, никто на меня не смотрит.
Я поднимаюсь по трапу, и дома, корабли, люди становятся все меньше, все мельче… Зато открылись вершины дальних сопок и кручи островов. Базальт бугрился округлыми вспучинами, и видно было, что лестница взбиралась по застывшему в яростном бурлении каменному вареву древнего вулкана. Лунный ландшафт сопки состоял сплошь из наплывов, складок, впадин, точно вокруг были свалены скульптуры неких гигантских тел, и они полусплавились так, что округлости одного перетекали во впадины другого.
Посреди первозданного хаоса стоял бывший храм Николы Морского с сетью антенн, заброшенных в невидимый океан эфира. Но и храм этот был повержен, ибо вопреки христианским канонам в алтаре его, хоть и бывшем, волхвовала живая богиня.
Отсюда, с вершины Вестника, зимнее море в белой кайме припая открывалось широко и плоско – до самого горизонта, пушисто размытого дымкой. Его не заслоняли ни скалы, ни острова, ни извивы фиорда. Пожалуй, только отсюда и виден был тот синий мир, в толще которого жили рукотворные рыбины – наши странные корабли.
Лодка Медведева с белыми цифрами «105» на рубке вытянулась под горой во всю свою змеиную длину. За ее острым черным хвостом оставался бело-зеленый след взбитой винтами воды. Сто пятая уходила в автономку.
На мостике торчали три головы в зимних кожаных шапках: Медведева, его старпома и боцмана у сигнального прожектора. Потом появилась еще одна, и что-то блеснуло над перископной тумбой. Присмотревшись, я узнал «колокольчик» – выносной динамик громкоговорителя. «Колокольчик» направили раструбом на нас, то есть на гору Вестник, и вдруг на всю гавань грянуло удалое руслановское:
Живет моя отрада
В высоком терему.
А в терем тот высокий
Нет входа никому!
Людмила поигрывала уголком шали. Королева Северодара слушала серенаду. Жаль, что магнитофонную…
Песня металась в гранитной теснине, разбивалась на эхо, так что в домик долетало и «отрада», и «никому» – сразу. С рейдового поста замигал прожектор. Людмилин помощник, оторвавшись от метеокарты, читал семафор по слогам: «Ко-ман-диру ПЛ. Что за ре-сто-ран “Поп-ла-вок”. Вопрос. Объявляю выговор. Контр-адмирал Ожгибесов».
Медведев отсемафорил: «Вас понял. Благодарю за пожелание счастливого плавания. Командир ПЛ».
Так уходила сто пятая…
Я был уверен, что от такой серенады растает сердце любой женщины. Но Королева вдруг разозлилась.
– Ага! – повернулась она ко мне. – Так это по вашей милости я летела сегодня с лестницы?! Вы знаете, что я из-за вас колготки порвала?!
– Запишите их на наш лицевой счет! – попробовал я отшутиться. Но женщины меньше всего склонны потешаться над порванными чулками.
– Вас бы по этой лестнице спустить! За зиму ваши матросы могли хоть раз здесь появиться?!
Как хорошо, что я не успел сказать, что у матросов были более важные дела, чем скалывать лед со ступенек.
– Еще раз так запустите лестницу – буду звонить командиру эскадры!
Я пообещал, что гидрометеослужбе не придется обременять адмирала подобными просьбами, и ушел, гордо расправив плечи. Но едва я спустился на злополучный трап, как поскользнулся и лихо проехал по забитым снегом ступенькам. Вскочил, отряхнулся… Кажется, никто не заметил.
Боже, скорей бы в море! Если только выпустят особисты. Зачем я им?
И тут я понял, в чем дело! Косырев!
Бригадный пропагандист. «Пропаганец». Вынюхал и заложил.
За полчаса до конца политзанятий я всегда объявлял матросам:
– А теперь всем писать письма! – И раздавал бумагу, чтобы не драли листы из конспектов.
У матроса-подводника на базе почти нет свободного времени. Письма домой пишут редко, урывками. Почта работает преотвратно, так что многие родители месяцами не получают весточек от пропавших на северах сыновей. Абатуров передал мне уже несколько тревожных запросов: «Где мой сын? Почему от него нет писем?»
Пусть лучше они пишут письма, чем выводят под запись липовые цифры грандиозных планов. Я понимаю, что для нашего начпо (у него на эскадре две клички – НачЧМО и Папа-Гестапо) это чудовищная крамола. Но тут никто из матросов меня не заложит.
Всякий раз, когда я вынужден талдычить им об успехах нашей промышленности и сельского хозяйства, меня прошибает тихий стыд. Кому я вешаю лапшу на уши – этим ребятам, которые во сто крат лучше меня знают, что творится в их разоренных деревнях, в их рабочих трущобах? Это им-то, наглотавшимся чернобыльской пыли и такой же радиоактивной кыштымской водицы, детям спившихся родителей, я должен втолковывать про преимущества социалистического образа жизни?
Мне стыдно.
Я окончил Московский университет. В его стенах учились Лермонтов и Полежаев… Мне стыдно нести всю эту околесицу и всю эту самозабвенную ложь, которой меня усердно пичкают со страниц главпуровских пособий и разработок.
Я выхожу из положения так.
– Вот что, орлы, – говорю я своим слушателям в синих фланелевках. – Сейчас быстро запишем то, что должно остаться в ваших конспектах, а потом я расскажу вам кое-что интересное…
Двадцать стриженых и не очень, двадцать разномастных, разнодумных голов с тяжелым вздохом склоняются над тетрадями. Я диктую им фразы, которые должны остаться в их конспектах. Для проверяющих из отдела Папы-Гестапо. На это уходит минут десять – пятнадцать. Все остальное время я рассказываю им про то, что они должны были узнать на уроках истории и географии. Но они после своих десятилеток ни черта не знают!
Я рассказываю им про Средиземное море, куда мы пойдем, про Великое море заката, как назвали его древние греки, про пиратов и путешественников, про подводных археологов, которые нашли на древнем затонувшем корабле близ турецкого города Каш золотую печать Нефертити, про ее мужа фараона Эхнатона, властителя Верхнего и Нижнего Египта, про Сент-Экзюпери, чей самолет покоится на дне все того же Великого моря заката…
Дневальные дважды сообщали мне, что Косырев трется у дверей Ленкомнаты, подслушивая мои речи.
Заложил, гад, «пропаганец»!
6.
Синее море в белых снегах. Желтые казармы. Черные подлодки. Таков мой новый вид из нового окна. Я перебрался из «Золотой вши» в нормальную коммуналку. Сюда хоть иногда подают тепло. Мой дом прост и незатейлив, как если бы его нарисовал пятилетний мальчик: розовый прямоугольник с четырьмя окнами – два вверху, два низу. Над крышей – труба. Из трубы – дым. Все.
Комнатка еще проще: в одно окно без занавесок. Покупать занавески некогда, да и не хочется. Вид на заснеженные сопки расширяет комнатушку, а главное, дает глазам размяться после лодочной тесноты, в которой ты поневоле близорук: все под носом, и ни один предмет не отстоит от тебя дальше трех шагов…
Большую комнату занимает мичман, завскладом автономного пайка Юра по кличке Начшпрот. Его двадцатилетняя, снова беременная жена Наташа счастлива: муж что ни вечер – «море на замок», и домой.
В коридоре вместо звонка приспособлен лодочный ревун, притащенный Юрой с базы. Между ударником и чашкой проложен кусок газеты, но всякий раз ревунная трель подбрасывает меня на койке. В средней комнате живет дед, бывший священник, некогда настоятель северодарского храма, где теперь гидрометеослужба. Церковь Николы Морского закрыли еще в 1920-х годах, и с тех пор отец Севериан на северах, рубил дома для подводников, строил ряжевые причалы для лодок. Собственно, у него я и снимал комнатенку, в которой стояла когда-то ванна…
Дом стар. Половицы продавливаются, как клавиши огромного рояля. За хилой перегородкой – общий ватерклозет. Унитаз желт, словно череп доисторического животного, он громко рычит и причмокивает.
Чтобы попасть ко мне, надо идти через кухню, навечно пропахшую жареной рыбой и земляничным мылом. Но все это, как говорит наш старпом, брызги. Потому что комната в Северодаре – это много больше, чем просто жилье, это куб тепла и света, выгороженный в лютом холоде горной тундры. В этом кубе теплого света или светлого тепла можно расхаживать без шинели и шапки, можно писать без перчаток, играть на гитаре, принимать друзей…
Впервые на Севере у меня была своя комната, и я чувствовал себя владельцем полуцарства. Вернешься с моря, забежишь на вечерок, ужаснешься диковинной оранжевой плесени, взошедшей на забытом бутерброде, порадуешься тому, что стол стоит прочно и тебя не сбрасывает со стула и не швыряет на угол шкафа, и с наслаждением вытянешься в полный рост на койке; пальцы ног не упираются в переборку, за ними еще пространства – о-го-го! А утром снова выход в полигон, или на мерную милю, или на рейдовые сборы, или на торпедные стрельбы, или на минные постановки, или глубоководные погружения…
Кто не ходил в море через день, тот не знает, что за счастье эти короткие вылазки в город. Как все прекрасно в этой недосягаемой береговой жизни, как все в ней удобно, интересно, соблазнительно…
Любые земные проблемы кажутся несерьезными, ибо настоящие опасности, настоящие беды – кто из подводников так не считает? – подстерегают человека там, в океане, на глубине… И нечего заглядываться на берег. Северодар создан мудро, создан так, чтобы могли выходить в моря легко и свободно, ни за что не цепляясь, – как выходит торпеда из гладкой аппаратной трубы.
Труба дело! Завтра в особый отдел. Зачем?
7.
Башилов с трудом дождался понедельника. Но с утра – политзанятия. Даже визит к начальнику особого отдела не может быть причиной опоздания.
По дороге в подплав встретил Людмилу, поздоровались. Она даже улыбнулась ему как старому приятелю. Этой улыбкой и жил он весь препротивный день.
На политзанятия в старшинской группе вошли посреди лекции кот Базилио и лиса Алиса – «пропаганец» Косырев и бригадный «комсомолец» (помощник командира бригады по работе с комсомолом) лейтенант Нестерчук.
– Почему нет наглядных пособий? – спросил Косырев, помечая в своем кондуите еще многое из того, чего у Башилова не было «для проведения полноценной политической учебы».
– Я отвечу вам на этот вопрос, – мрачно процедил капитан-лейтенант, – после занятий.
– А почему не сейчас? – поинтересовался «комсомолец».
– А потому, что бестактно проводить разбор занятий, когда они еще не закончились, да еще в присутствии подчиненных. Прошу покинуть кубрик!
Башилов дерзил. Предстоящий поход к эскадренному чекисту наполнял душу бесстрашием обреченного.
– Ну-ну, не очень-то, – отступал к дверям Косырев. – Я тебя по должности старше. Имею право.
Он выдал эту тираду плаксивым бабьим голосом и лишь потом удалился. Старшинам выходка зама очень понравилась, и до конца урока Башилов чувствовал на себе их одобрительные взгляды.
Лишь после обеда и «адмиральского часа» можно было наведаться к полковнику Барабашу.
Дверь начальника «особенного отдела» обита черной кожей, простеганной гитарными струнами. Набрав в грудь воздуха, Башилов толкнулся в жутковатый кабинет, где, казалось ему, все души просвечивают как на рентгене.
– Прошу разрешения! – выдохнул он.
Массивный дядя в черной тужурке с краснопросветными погонами полковника береговой службы листал на широченном столе бумаги. Башилов сразу же отвел от них глаза, чтобы чекист не уличил его в попытке прочесть названия этих, надо было полагать, сверхважных для государственной безопасности документов.
– Капитан-лейтенант Башилов по вашему приказанию прибыл, товарищ полковник!
Барабаш приостановил свое священнодействие. Он глянул из-под портрета Дзержинского, скопировав пронзительный взгляд «железного Феликса»:
– Ну, так что же это вы, Алексей Сергеевич, вводите в заблуждение и командование, и партию, и органы, наконец?
У Башилова противно похолодело в груди, и мерзкий холодок пополз вниз живота.
– Не понял, товарищ полковник? – с трудом выдавил он из пересохшего рта четыре слова.
– А чего же тут не понимать-то? В анкетах пишете, что родственников за границей не имею, а сами наследство через Инюрколлегию получаете.
– Наследство? – опешил Башилов. – Через что?! Через юр ин?..
Изумление его было столь неподдельно, что эскадренный чекист, слегка смягчившись, позволил себе сделать уточнение:
– Извещение вам пришло от Иностранной юридической коллегии СССР. А извещают вас о том, что Башилов Дмитрий Сергеевич, скончавшийся в городе Ницце, оставил вам в наследство некую недвижимость как единственному внуку.
Сбивчиво и косноязычно Башилов принялся излагать семейное предание, что «деда Дима» погиб в шестнадцатом году на линкоре «Императрица Екатерина» и что… Но Барабаш перебил его излияния, прихлопнул тяжелой короткопалой ладонью листок извещения:
– Но вот же документ! Какие, к черту, линкоры. Сбежал ваш дедушка с беляками за кордон и вас забыл о том в известность поставить. Такое бывало. И не раз. И я охотно верю, что вы ничего не знали. Но что нам с наследством-то делать?
– Не знаю! – испуганно пожал плечами капитан-лейтенант.
– Есть два пути, – со знанием дела начал Барабаш. – Первый – отказаться от наследства в пользу нашего государства, и тогда эпизод с вашим дедушкой можно будет замять для ясности. Второй путь – принять наследство. Но тогда вам придется положить на стол партбилет, а к нему кортик и погоны. Советский офицер не может быть домовладельцем в Ницце. Надеюсь, вы это понимаете?
– Да, конечно…
– Выбирайте!
– Да какой уж тут выбор. Я в моря хочу!
Барабаш хлопнул в ладоши и довольно потер руками.
– Вот слово настоящего офицера! Именно это я и хотел услышать. Молодец! Уважаю!
Он протянул горячую ладонь и пожал ледяные башиловские пальцы.
– А теперь слушай сюда, – доверительно перешел он на «ты», – об этом извещении никто не должен знать. Даже начпо. Знаем об этом только ты да я. Да еще Инюрколлегия. Понял?
– Понял.
– Ни хрена ты не понял. Но сейчас поймешь. Ты у нас вроде как не замужем?
– Холост.
– Пора, пора… Я в твои годы уже пеленки сушил. Но и спешить не след. Мне дед говорил: женись за неделю до смерти – вот так наживешься. Если доверяешь, я тебе жену подыщу. Красавицу. Блондинку. Языки знает. Мечта!
Башилов изумленно уставился на полковника: шутит? разыгрывает? издевается? Барабаш вдруг резко переменил тему.
– Иди сюда! – подозвал он его к карте Средиземного моря. – Смотри, вот она, твоя Ницца. А вот рядом Тулон, главная военно-морская база Франции. А с этого бока Генуя – главная судостроительная база Италии. А чуть ниже, – палец его скользнул на Сардинию, – крупнейшая американская база атомных подводных лодок… Сечешь, в каком местечке тебе твой дедушка дом оставил? Это ж волшебник, а не дедушка. Прямо старик Хоттабыч! А ты от наследства вздумал отказываться. Надо брать! Надо жениться и жить на берегу Лазурного моря. А невеста для тебя есть – эх, сам бы три раза женился!
– Я плавать хочу, товарищ полковник, – насупился Башилов, поняв, к чему клонит особист.
– Ну и плавай себе на здоровье. Мы тебе яхту подарим. А хочешь – катер?
– Я хочу служить на подводной лодке.
– Вот заладил! Дались тебе эти лодки. Ты ж университет кончал, а не какую-нибудь учебку! Хватит матросам про пиратов Средиземного моря и прочую чушь мозги заси…ть. Ты Родине нужнее в другом месте. Ну?
– Разрешите подумать, – выдохнул Башилов, ошеломленный не столько предложением Барабаша, сколько тем, что «пропаганец» Косырев заложил-таки его…
– Подумай, подумай… – отечески похлопал его Барабаш по погону. – Малый ты головастый, сам поймешь все как надо. Хотя чего тут думать?! Ты только представь себе объявление на столбе: «Меняю дом в Ницце на каюту плавказармы в Северодаре». Ха-ха-ха! Ну жизнь, блин, смешная. И человек еще думает. Нет, ты думай, думай… Шаг серьезный. Я не тороплю. Мне в Москве должность предложили, и то думал… Но пока ты думаешь, домик-то мы оформим. Нельзя таким наследством разбрасываться. В Москве давно не был?
– С прошлого отпуска.
– Ну вот. Бери три дня «по семейным обстоятельствам». Начпо я шепну. Отпустит. В Москве зайдешь в свой военкомат… Откуда призывался?
– Из Краснопресненского.
– Зайдешь в Краснопресненский, возьмешь свой старый гражданский паспорт. Военкома предупредим. И с паспортом по гражданке придешь на Горького, три – в Инюрколлегию. Там все сделают. Действуй! И думай. Если хочешь, дам адресок. Посмотришь на будущую супругу.
Башилов ушел. Глядя ему в спину, Барабаш придумал оперативную кличку: Конек. Троянский. Точнее, Ниццский. Конек, который вывезет его на более серьезные дела, чем ковыряться в подноготной эскадры. В Москве еще не знают о наследнике из подплава. Это его находка. Это его разработка. Это его конек…
8. Башилов
Психологи называют это «сшибкой» – когда в мозгах, в сознании сшибаются, как машины, лоб в лоб разнополярные понятия и веления. Я ожидал всего, только не того, что услышал. Поражало не извещение о наследстве, хотя и это давило на психику, поражало то, что дед все эти годы был жив! Жил в Ницце, наслаждался райской жизнью и ни разу за полвека не дал знать о себе.
Бабушка боготворила его, портрет «деды Димы» с заретушированными погонами висел у нее над кроватью. Дедом в семье тайно гордились, вполголоса поминали при случае, ставили свечи в церкви… И вот он жив, был жив до самых последних лет! Это не укладывалось в голове, как не находило в ней места и предложение Барабаша. Идти в разведку? Быть шпионом? Жить в Ницце под видом торгаша, диссидента, заправщика на бензоколонке – или кем там еще, кого они придумают? – мне совсем не хотелось. Конечно, побывать во Франции, пожить в этой всегда притягательной для русской души стране мечталось лишь в самых призрачных грезах. Но ведь на другой чаше весов лежали глубины непройденных морей и океанов, подводная лодка, мой корабль, где я не пассажир, а заместитель командира, член экипажа, в котором такие парни, как Гоша Симбирцев или боцман Белохатко… Наконец, этот странный город с его Снежной Королевой.
Право, в мире не было другого такого города – на красных скалах, у зеленой воды, под голубым небом – в полярный день, под радужным всполохами – в арктическую ночь.
Но самое главное – здесь жила Снежная Королева, и жила она в подъезде моего дома, двумя этажами выше. Это было ошеломительное открытие!
9.
Англичане говорят: «От соленой воды не простужаются». Простужаются. Заболел. В голове мерный ткацкий шум. Глазам жарко от пылающих век. Сердце выстукивает бешеную румбу.
Я возвращаюсь из офицерского патруля. Надо бы спуститься в гавань, разыскать у причалов лодку, сдать «заручное оружие» – пистолет – дежурному по кораблю, а затем снова подниматься в город. Но дом рядом, и я захожу выпить чаю.
Прилег не раздеваясь – холодно. Радиатор паровой батареи пребывает в термодинамическом равновесии с окружающей средой. Ребристая железная глыба леденит спину. Из теплоизлучателя она, похоже, превратилась в теплопоглотитель и втягивает в себя последние остатки тепла.
За стеной соседка баюкает дочку. Пробую уснуть под ее колыбельную. Девочка кричит. Который год слышу рядом беспрестанный детский крик: в купе, из гостиничного номера, из комнат соседей… Будто вечный младенец растет за стеной и никак не может вырасти.
Соседка забывает закручивать на кухне кран. Ей невдомек, как тревожен этот звук – капающей ли, журчащей, рвущейся воды. Встаю. Закручиваю кран. Заодно стучусь к соседке – нет ли анальгина? Наташа перерыла домашнюю аптечку, не нашла ничего путного и побежала к соседям за таблетками. Я возвращаюсь к себе, накрываюсь шинелью с головой и понимаю, что до утра уже не встану и никуда на ночь глядя не пойду…
Ветер старательно выл на одной ноте, меланхолически переходя с одной октавы на другую, третью… У переливчатого воя была своя мелодия – тоскливая, зимняя, бесконечная.
Лицо пылало, и хотелось зарыться им в снег, но снег лежал за окном… Я расстегнул кобуру и положил на лоб настывший на морозе пистолет. Ледяной металл приятно холодил кожу, а когда он нагрелся с одной стороны, я перевернул его… Потом пистолет снова нагрелся, и тогда я снял его и стал рассматривать, как будто видел впервые…
Как точно пригнана по руке эта дьявольская вещица: ладонь обхватывает рукоять плотно, и все впадины и выпуклости кисти заполняются тяжелым грозным металлом. Каждый палец сразу находит себе место: указательный удобно пристроился на спусковом крючке, выгнутом точь-в-точь под мякоть подушечки.
Изящная машинка, хитроумно придуманная для прекращения жизни, походила на некий хирургический инструмент. Разве что, в отличие от жизнерадостного блеска медицинской стали, ее оружейная сталь матово вычернена в цвет, подобающий смерти…
По стволу идет мелкая насечка, точно узор по змеиной спине. Глубокая рубчатка рукоятки. Я оттягиваю затвор, но не до конца. Словно клык, обнажается короткий ствол, обвитый боевой пружиной. Все до смешного просто – пружина и трубка.
Затвор, облегающий ствол, – слиток человеческой хитрости: его внутренние выступы, фигурные вырезы и пазы сложны и прихотливы, как извивы нейронов, их придумавшие. Жальце ударника сродни осиному… Рука моя, слитая с хищным вороненым металлом, показалась чужой и опасной.
В дверь постучали, и на пороге возникла – я глазам своим не поверил – Людмила. Я быстро сунул пистолет под подушку.
– Заболел? – Она тронула мой лоб.
Ладонь ее после мертвенной стали показалась целебной и легкой, как лист подорожника. Восхитительная прохлада разлилась по лбу, и если бы она провела пальцами по щекам, то и они, наверное, перестали бы гореть. Но вместо этого она захрустела целлофаном, извлекая из облатки большую белую таблетку анальгина. Значит, это к ней бегала Наташа… Потом она подогрела чай, принесла баночку малины, и мне захотелось плакать от малинового запаха детства, повеявшего из горячей чашки. А может, оттого, что все это: и Королева, чужая, красивая, желанная, и хруст целлофана, и чашка с восхитительным чаем – примерещилось в жару, что утром в моей комнате и следа не останется от ее присутствия, и я не поверю сам себе, что она была здесь, у меня, в моих стенах…
Утром я нашел на столе клочок аптечного целлофана с обрывком надписи «альгин».
Она была!
Открыв себе это в ясном сознании и поверив в это, я оглядел свою комнату так, как будто видел все здесь впервые, как будто оттого, что здесь побывала она, все вещи стали иными, щемяще сокровенными… Вот стол – простой казенный, не застланный ни скатертью, ни клеенкой, с инвентарной бляшкой, на которой выбито «1942 год», чудом избежавший костра из списанной мебели, – служил, быть может, кому-то из фронтовых командиров, теперь уже легендарных, безвестно исчезнувших в море: Видяеву ли, Котельникову или Гаджиеву. Тайны скольких писем, дневников, карт, чертежей хранит его столешница, исцарапанная, прижженная с угла упавшей свечой, с кругом от раскаленного чайника, с нечаянным клеймом от утюга…