Читать книгу Волхитка - Николай Гайдук - Страница 14

Часть первая
Глава десятая. Пешком по небу. Дорожные побаски

Оглавление

Когда я на почте служил ямщиком,

Был молод, имел я силёнку…


Песня

1

Как хорошо звенело раньше слово русское – от зубов отскакивало и не то, чтобы в уши, а прямо в души было способно западать. Ну, вот вы сами послушайте: «Лежит брус во всю Русь, а встанет – до неба достанет!» Хорошо? Отлично! Просто любо-дорого. Именно так – горделиво, зазвонисто – говорили когда-то о прямых бесконечных дорогах на русской равнине.

А вот этому Чудному тракту – старинному, легендарному – даже не надо вставать. Он и так достаёт до небес, винтом зарываясь в предгорья и горы страны моего Беловодья, туда, где земная и звёздная пыль давно уже перемешались.

Летят года, летит вода в Летунь-реке. Меняется облик привычного мира, и не всегда, к сожалению, в лучшую сторону – или нам, старикам, это кажется только? Дай-то бог, если так, дай-то бог. Только сдаётся мне, что это не самообман – жизнь меняется не самым лучшим образом.

Был у меня тут в гостях один парень – кудрявый, лукавый, всё песенку пел:

Их величество –

Электричество!

А на троне-то –

Электроника!


Да, у сегодняшнего века – электроника на троне. Атом – царь и бог, бомба – царица. Всё это теперь на первом месте. А раньше Их Величеством считалось нечто другое. Это было – сердце и душа, и песня наша русская, и пляска, и мечта, слёзы радости и слёзы горя; вот что мы отодвинули в тень, закинули в траву забвения.

Вот почему – признаюсь тебе откровенно – я с такой печалью и тоской смотрю теперь в наше недавнее прошлое. Оно мне дорого по той простой причине, что там, на царском троне, восседала, миром правила – Любовь.

И меня эта царица осчастливила. А ты как думал, друг любезный? Я ведь не всегда был такой пенёк замшелый с белой бородою до коленок. Нет, была и молодость. Как это ни странно. Ха-ха.

Было это в ту пору, когда я на почте служил ямщиком.

Тогда на этом Чудном легендарном тракте было немноголюдно, не суетно, тихо. Выйдешь утром коней запрягать, ухо чуть навостришь: далеко-о-о-далече слышно, как звенят бубенцы да колокольчики на почтовой тройке или на курьерской; в ту пору только на них разрешалось развешивать заливистые звоны. В чистом прозрачном воздухе эти звоночки будто в небе тилиликают – за перевалом где-то. И даже не в России, может быть, а где-нибудь в Монголии, в Китае; какую-нибудь грамоту китайскую торопятся доставить русскому царю. Или подарок. Это уж как выпить дать – граница недалече. Вон за тою горой – поворот на Монголию, а вот за той седловиной – Великая Китайская стена, которую считают чудом света, во всяком случае, одним из таковых.

Летунь-река на тракте из века в век была самая горластая певунья, особенно там, где она подходит вплотную к дороге. Но теперь на тракте шумно так, что реку даже ночью не слышно; не везде такой шум, но во многих местах, к сожалению.

Сегодня – и ночью и днём – гремят в горах страшнее камнепада, кажилятся на перевалах перегруженные, угарной вонью пышущие «Татры», «КамАЗы», «Колхиды»… От современных этих мастодонтов содрогаются деревья у дороги, задыхаются и листавьё, и хвоинки раньше срока хиреют. Зверь, ослеплённый фарами, замирает и затравленно жмурится. Гигантские тени повсюду шатаются. И возникает невероятное, болью в сердце колющее чувство, будто горы сдвигаются со своего насиженного места – уйти подальше от неразумных суетных людей.

Кроме этих трудовых автомобилей сегодня по тракту проносятся легковые разноцветные машины, летят с весёлым ветерком, с громобойной современной музыкой и такими залихватскими песнями, слушая которые всякий раз пугаешься: будто придурки захватили радиостанцию.

Седоки в легковушках – как правило – сытые, вальяжные, самоуверенные. У этого дяденьки – тройной подбородок на галстуке дремлет. А у того миляги – животик до того разбарабанило, что даже баранку временами заклинивает… Где-нибудь в Райской или в Лазурной долине остановят седоки своих железных резвых рысаков – недалеко от мирно пасущейся отары, купят или просто на водку обменяют лупоглазого барашка. На берегу, возле костра, спокойненько воткнут ему ножик под ребро, умеючи разделают и шашлыки сварганят – язык проглотишь!.. А впрочем, эти хлопоты – с ножами да баранами – они остались в прошлом. Теперь куда как проще. Деньги есть – купец нажмёт на тормоза и купит себе всё, что нужно. От пуза поедят, попьют, покурят, травку помнут с девицами за кустиком, и умчатся дальше, оставляя на память о себе разор и хлам; без этого редко обходится. И где-нибудь на самом видном месте – на придорожной скале или даже на Древе Жизни – появится ещё одно великое граффити: здесь был такой-то и сякой; без этого тоже почти не обходится отдых культурных, шибко грамотных людей…

Одно время, помню, я ходил и прибирал за ними, граффити соскребал. А теперь, увы, устал – укатали сивку по горам. Да и много их теперь – грамотеев, летящих на раздутых парусах.

Теперь везде по тракту понатыканы кафе, бензоколонки, гостиницы, турбазы, скотобазы, кемпинги и много, много прочих новостроек, на которые нельзя смотреть без грусти: суетлив человек, суетлив и пакостлив, и особенно пакостлив, когда он сбивается в стада, способные затоптать не только травушку-муравушку. Вот потому и меняется облик привычного мира. Не в лучшую сторону. И потому, наверное, седины прошлого представляются мне в самом радужном свете.

Вижу, вижу сказочную даль.

2

Как чисто, как звонко на утренней зорьке, и до чего же ароматно цветут сады, хранящие за пазухой своей, как яблоки, россыпи спелых созвездий. Сказочная древняя земля просыпается. Земля тихонько ветру отдаёт терпкую полночную прохладу и, потемнев от сырости, помигивают согнутые стебли трав, зелёными клювами проткнувшихся между камнями древней китайской крепости – росинки на травах играют первыми лучами солнца, встающего над Поднебесной Империей. Вот уже и заблестели черепицы на крышах домов, засверкали камни древней крепости.

Город пробуждается – зевает и потягивается. Но ещё тихо, сонно и немноголюдно в городе Чанъань, который тогда ещё был столицей Китая. (Сегодня этот город называется Сиань).

На высоких западных воротах города со скрипом размыкаются могучие засовы. Голоса погонщиков слышны – караваны выдвигаются в путь. В караванах видны только азиатские верблюды – двугорбые. С какою-то царственной важностью эти верблюды вышагивают по улицам, ведущим за город Чанъань. С удивительным высокомерием и даже с презрением двугорбый предводитель каравана смотрит на своего собрата дромедара – одногорбого верблюда, одомашненного, который стоит в загородке, встретившейся на пути. Дромедар, словно бы чувствуя свою неполноценность и, словно бы завидуя путешественникам, глубоко вздыхает, опуская большие выпуклые глаза.

А караван всё дальше движется.

Колокольцы глухо гомонят, и в песок витиеватых караванных троп лопатами ложатся глубокие следы размеренных размашистых «кораблей пустыни», без отдыха способных преодолеть огромные пространства. И чего только нету на горбах караванов! Там тебе и золото, и серебро, и драгоценные камешки, изделия из кожи и красочка для рожи, чтобы сделать из неё благовидное личико. Там тебе и ковры, и посуда, пряности, специи, рис. Там тюки с фарфором, кобальтом, бронзой, шерстью и знаменитым в ту пору кяхтинским чаем, тем, который поначалу пойдёт на Кяхту, а потом в Россию.

Но самое главное, самое ценное среди разнообразных грузов каравана – сказочный китайский шёлк, секрет изготовления которого тысячелетьями хранится втайне у мастеров.

Шёлк – на горбах верблюдов. А караванный путь не шелком выстлан. Тысячи тяжёлых вёрст горячими пустынями, степями, кремнистыми извивами труднопроходимых горных троп… Впереди бессчетные трудности, опасности, борьба, и не все придут к заветной цели. Нет, не все, не будем обольщаться.

Венец пути – Венеция.

Дай бог удачи вам, лихие караванщики, на Великом шёлковом пути!

3

Вижу, вижу сказочную даль, вижу весёлое вольное время походов, кочевий. И явственно слышу, как скрипками скрипели и бесконечно тянулись по Чудному тракту большие караваны в Персию, Индию, Монголию, Китай…

Цветными снопами и скирдами возвышались на телегах и двуколках ситцы, шелка, чай, халва, конфеты и печенье – к застольям знаменитой беловодской ярмарки. На арбе грудой навалены панты – молодые рога благородных оленей, зелье из которых обладает чудо-силой, заставляющей старцев гоняться за молоденькими девками, годящимися им во внучки… А в клетке томится жар-птица, по вечерам озаряет караванные тропы. И птица попугай, и птица посмеши едут на горбах верблюда.

Злато-серебро пригрелось за пазухой жирного купчика, с тревогою втыкающего хитроумный взгляд в глухую беловодскую округу: «Что там ждёт, за поворотом? Господи! Оборони и сохрани от вертопраха!..»

Калёное солнце прибрало с утра подчистую – и росы на травах, и туман по низинам, и прохладу в коридорах между скал. Огромное, расплавленное солнце живым огнём стекало с небосвода, вливалось в колею раздолбанной дороги и струилось жёлтыми ручьями с перевалов – вдогонку за караваном… И людям, и животным жестоко припекало ноги, и потому весь день приходилось двигаться как бы вприпляску, словно под какую-то неслышимую дьявольскую музыку.

Здесь каждый из погонщиков чувствовал себя словно бы одетым в стёганый зимний халат – чапан.

Злые от зноя, ополоумевшие, потные и пыльные погонщики так безбожно ругались – уши вяли у бухарских ишаков, остановившихся вдруг посредине дороги и не желающих куда-либо двигаться по такому губительному пеклу.

– Пошёл! Пошёл! Ай, чтоб тебя шайтан задрал!

Погонщики, в кровь сбивая казанки, нещадно молотили кулаками и добавляли пинком. Только нет и нет! Ничем не сдвинуть с места ишаков и до полусмерти замученных верблюдов, мулов, норовящих спрятаться в холодок…

Путь казался бесконечным, однообразно-унылым. Так что и не сразу люди замечали: долгий день в горах, клонясь к закату, догорал за несколько минут. Зубчатые скалы на горизонте срезали с небосвода огнедышащее бешеное солнце.

Сизыми широкими громадами к подножьям гор валились тени; в распадках наготове уже стояли голубые сумерки, тянувшие туман из-под кустов и травы… И только луч – последний луч, зажатый скалами, – по-азиатски щурил карие искристые глаза, продолжая наблюдать за караваном. И необъяснимый этот взор, хитроватый, мифический, снова будил тревогу в сердце купчика…

Знойный звон затихал по-над ухом. Верблюды замирали, переставали харкаться в погонщиков; монгольские лошадки и истошно икающие ишаки успокаивались. И распространялся по округе благостный покой. Одинокое облако, напитанное красками червонного заката, легко и вольно двигалось к ночлегу – словно ковёр-самолёт, расшитый золотыми нитками, проплывал над караваном.

Алтайские улары, возвращаясь откуда-то с сытой кормежки, «кудахтали» в каменных россыпях и замолкали на гнездах.

– И в Тибете такие же, только без чёрных полосок, – сказал какой-то опытный погонщик.

Купец нахмурился.

– Кто без чёрных полосок?

– Улары. Вон пролетели.

– Ты не раззявливай рот! – проворчал купец. – Тибе здесь не Тибет. Здесь надо ухо востро…

– А чего здесь?

– Ты знай, погоняй, да молчи.

– А ночевать-то будем? Или как? А то верблюд вот-вот уже рухнет на колени, трудно будет поднять.

– Скоро остановимся. – Купец по сторонам посматривал. – Где только лучше…

Доселе жёсткий воздух становился помягче, нежнее – переставал царапать ноздри и гортань. Скалы, изредка раскалываясь, там и сям, потрескивали, отпуская жар. Камень, отдыхая от солнечного гнёта, начинал «умываться» – сверкал едва приметной влажною пыльцой… Неуловимо для неопытной руки, но ощутимо каждому погонщику – отсыревали кожаные сёдла, вожжи, сбруи, бурдюки с кумысом; всё намекало на скорую желанную прохладу.

Купец приглядывал местечко понадежней. Хотелось найти небольшую каменную пазуху, недалеко от караванной тропы; там и костерок не видно постороннему глазу, и тихо будет, если ветер налетит. Только «пазуха» такая всё никак не встречалась, а время поджимало, между тем; силуэты тёмных гор на горизонте уже почти стушевались.

И наконец-то местечко нашлось где-то за просторною излучиной неугомонной реки, изумрудно-измятой и вспененной перекатами. Хорошее местечко – на поляне под гордыми, мудро молчащими кедрами, вершины которых уже затерялись в темно-ласковой вечерней вышине.

– Ночу-у-й! – врастяжку оповестил купец.

И все погонщики разом облегченно вздохнули; будто приговоренные к смерти, они вдруг услышали весть о своём помиловании.

С животных начали снимать «свинцовые» вьюки, сёдла. Вынимали горячие трензеля из побитых, запекшихся губ. Треножили и путали волосяными путами и на арканах отводили в пойменный роскошный травостой, откуда вылетала непуганая птица.

Уже было темно, и вдруг прощальный луч какой-то – словно бы отбившийся от лучезарной стаи – неожиданно вспыхнул на самой высокой вершине горы. Луч на несколько мгновений разгорелся, пурпурным отблеском зари раздробился на леднике – и медленно стал умирать. И вслед за этим – теперь уже до утра – потерялись очертания дороги, деревьев, скал. И в глубине угрюмого ущелья темень стала тяжелеть, и вблизи с каждой минутой сгущалась темнота – точно дёгтем мазала колеса брошенных повозок.

И тишина кругом – хоть уши выкинь.

4

Афанасий Кикиморов – Афоня-Ахламоня, едва не убитый Ярыгой, сбежавшим с галеры, – и без ключ-травы разбогател неведомым образом. Ахламоня солидный стал, важный – «поперек себя толще». Он ходил в цветных турецких шароварах, таких широченных, что не сразу мог найти необходимую штуковину – для справления малой нужды. На пальцах нанизана куча всяких блестящих колец и перстней, образующих мясистый «золотой кулак». На шее, которую он стал держать немного вбок после схватки с галерником, на жирной, крепкой шее у него каждый день болтается новенький какой-нибудь шелковый платок: зеленый, красный, синий – в зависимости от настроения Афанасия Даниловича. Да-да, теперь зови только по имени и отчеству, а то и ухом не поведет или в рыло может сунуть «золотой кулак».

Это он, Афанасий Данилыч Кикиморов, шёл нынче с караваном. Удачное дельце обстряпал в Китае, безмерно был доволен, хотя виду и не показывал – завистники сглазят.

Блаженный вздох нарушил сумрачный покой под кедрами, где расположился купец Кикиморов.

– Ого-го, денечёк выдался какой! – пожаловался он, отирая шёлковым платком сырое кривое бревно своей шеи. – Напекло, так напекло! Вся шкура на загривке и на спине полопалась!..

– А у меня не только на спине – и ниже, – ответил кто-то.

Шутка не понравилась купцу.

– Эй ты, босяк! – прикрикнул он. – Принеси гусиный жир! В повозке…

Босяк – здоровенный мужичина, не так давно прибившийся к этому каравану – засуетился, изображая улыбку.

– Бегу, Афанасий Данилыч! – Он слегка поклонился. – Ваша болячка – это ить и наша… Эй, кто там? Помоги!

Достали деревянное барило – круглый бочонок, опоясанный металлическими полосками.

Купец Кикиморов, кряхтя, стянул рубаху, лёг на персидский разноцветно вышитый ковёр, услужливо раскинутый под кедром, где предварительно очистили площадку от шишек и сучьев.

– Мажь, да потихоньку. Больно. Слышишь? А то как бы я тебе не вмазал! – предупредил купец.

Запахло ароматным гусиным жиром, заполняющим ложбинку на холеной широкой спине.

– Так нормально? Так не больно?

– Больно будет – врежу. А пока… У-у! – сладко постанывал Кикиморов. – О-о!.. Вот нажгло, так нажгло, как в преисподней, не к ночи помянуто будет!

Босяк – с легкой руки хозяина все так и называли новичка, – закончив натирать купеческую спину, басовито полюбопытствовал:

– Афанасий Данилыч, а на вашем Беловодье, что ж, всегда такое солнце летом шпарит?

– Не всегда, босяк. Бывает и похлеще. Рыба в речке варится живьём! – пошутил полуголый купец, почёсывая крупный узловатый пуп.

– Да что вы говорите? – Босяк изобразил не то ужас, не то изумление. – Готовая уха? Прямо в реке?

– Бывает прямо, бывает криво… – Купец хохотнул; боль от спины отступила, он повеселел; сел на ковре, скрестивши ноги, – большое брюхо на колени свесилось. – Эй, там! Работнички! Хватит ушами отмахиваться от мух! Живо костер гоношите! И дайте мне ещё водички. Никак не напьюсь. Тут поневоле позавидуешь верблюду. Сколько он может не пить?

– До двух недель, – ответил опытный погонщик.

– Это как же он так умудряется?

– У верблюда особая складка в ноздрях. Во время дыхания влага собирается в этой складке и в рот попадает.

– Тьфу ты, чёрт! Какая влага? Сопли! – брезгливо сказал купец. – Что ты башку мне морочишь?

– Сопли, сопли, Афанасий Данилыч. Он потому и плюётся. Сопляк. Влаги-то много. Не жалко. Ну, то есть не влаги, а этих… как вы точно сумели заметить…

Кикиморов напился, проливая воду на живот.

– Работнички! – крикнул он, глядя под берег. – Хватит ушами отмахиваться от мух! Живо костер гоношите!

Топор застучал среди кедров. Громкое эхо откликнулось в сонном ущелье – взялось «рубить деревья». Какая-то птаха заполошно закричала с перепугу, вылетая из кустов шиповника, куда с треском обрушилась подраненная длинная сушина.

В темном посвежевшем воздухе скоро задорно запахло верблюжьим молоком, кумысом, аракой и поджаренным мясом молодого ягненка.

Афанасий Данилыч ел много, небрежно. Руки испачкал до локтей, рубаху чуть не изгваздал. Подбородок, щеки до ушей лоснились…

Старый, многоопытный погонщик с грустью глядел на купца. «Небрежный человек ты, Афанасий, – думал погонщик. – Шайтаны вредят таким людям. Да смилостивится Аллах над тобой!»

– Ну, чего ты вылупился? – заворчал купец, набив утробу до отказа, отрыгнув. – Чего тебе?

– Я за вас помолился, Афанасий Данилыч.

Купец опять негромко отрыгнул. Грязным ногтем ковырнул в зубах.

– Вай, канальи! Скусно! – похвалил он, шёлковой салфеткой вытирая перстни. – Где вы добыли этого молодчика?

– Ягнёнка? С собой волокли, Афанасий Данилыч. На телеге. Специально для вас.

– Ну, робятки, вы меня ба-а-луете! – самодовольным голосом «укорил» купец. – Помогите подняться, канальи! Обкормили Афанасия Данилыча. Как прямо на убой, не к ночи будет сказано.

Босяк – здоровущий мужичина, раньше, сказывают, бурлаком на Волге был. Играючи, он подхватил хозяина подмышки, оторвал от мягкого цветистого ковра и проводил к реке – ополоснуться перед сном.

Костер, горящий на возвышении, опрокинуто отражался в тихой воде: два огня, бойко вихляя желто-малиновыми языками, дразнили друг друга, дымя и пощёлкивая, плевались золочеными искрами, восходящими к небу и в то же время точно улетающими на дно. Пламя жадно и скоро пожирало сушняк. И темнота уплотнялась.

– Одному палить костер всю ночь! Не спать! – строго наказывал Афанасий Данилыч, позевывая и подслеповато, из-под руки, вглядываясь в ночь. – Оно тихо-то тихо, да бродит в нём лихо. Как хотел я это место проскочить до темноты. Дак разве с этими тупыми ишаками проскочишь! Встанет, гад, среди дороги – и хоть шкуру ты с него спускай!.. Ну, мечите жребий меж собой, кто будет сторожить. Я потом встану, проверю. Кто будет спать – башку скручу прямо сонному, так и знайте!

– Не беспокойтесь, хозяин, – сказал старый погонщик. – Отдыхайте с богом.

Ружьишко у нас… И бурлак вон какой – за семерых постарается в битве!

Что-то недовольно проворчав, Афанасий Данилович разложил перед собой дорожный складень, светящийся в потёмках сусальным золотом, которого купец, как видно, не пожалел на нимбы своим святым; вообще он стал на удивленье набожным, как это нередко бывает с людьми, немало погрешившими на своем веку; в далекой Персии, например, или в Средней Азии его с недавних пор интересовала синяя лазурь, приготовляемая из полудрагоценного лазурита и ценимая довольно высоко, но Афанасий Данилович для иконописцев привозил её в свои края и отдавал чуть не задаром.

Долго и усердно – кряхтя, сопя и охая от переедания – купец молился перед иконой Беловодской Богоматери и перед иконой первого сибирского святого Василия Мангазейского, покровителя охотников, рыбаков и торгового люда.

Тайга, поволновавшись под ветром, затихла. Острова закутались в туман, заглушая звуки перекатов. Нагретая за день земля дышала благовонием цветов, смолы, росы, как будто в храме сумрачной природы шёл молебен за благополучно прожитый денек. Над миром зажигались тихие свечи созвездий, предназначенные образу далёкого, вечного Творца, благословившего на жизнь и горы, и степи, и моря, и пылинку, и человека, и зверя… И только багрово мерцающий Марс выделялся в небе – дрожащей кровавою каплей, готовой сорваться и окропить караван… Да ещё белый месяц играл иногда в облаках среди гор. Прорезаясь неожиданно и ярко, месяц кривился ножом-ятаганом во мгле над обрывом и тут же прятался. Спросонок взирая на этот разбойничий блеск, жирный купчик вздыхал и постанывал, тяжело переворачивая брюхо с боку на бок. Снова душу, наверно, давило недобрым предчувствием или тревожным сном.

Места, где ночь настигла путников, с недавних пор стали дурно славиться между беловодских караванщиков.

Но тихая картина дальних величавых гор, стражами стоящих за рекою; животворный переплеск натянутой воды под берегом; спокойная пастьба выносливых монгольских лошадей; пчелиное гуденье ветерка в мохнатой кедровой ветке; близкий жар костра, нагревшего траву и запашистую хвою, – полуночная эта пастораль сладко убаюкивала.

5

Что там дальше-то? А что? Дай бог памяти.

Когда я на почте служил ямщиком, – теперь, сам видишь, пересел на грузовик – старики-почтовики рассказывали, будто разбойничал в этих местах каторжанин по кличке Ярыга. Жестокий, сильный, вёрткий был – эдакий волчара в человечьем облике. Толком, кажется, никто в глаза Ярыгу не видел, а разговоров – только о нём и слышно. И где тут правда, где побрехушка – трудно теперь докопаться.

В прежней жизни своей тот Ярыга мытарился будто бы на чужедальних галерах – потел в цепях, пожизненно прикованный к веслу. Перелопатил все моря и океаны вдоль и поперек. И заживо сгнил бы на каторге той, но умудрился как-то убежать с галеры.

На беловодской большой дороге Ярыга сколотил вокруг себя нескольких самых отпетых грабителей, их тут называли чаерезами – из-за чая резали; были такие охотники за кяхтинским чаем… Это сейчас нам подавай индийский со слонами. Или какой-нибудь «Да Хун Пао». Знаешь? Нет? «Большой красный халат». Самый дорогой на свете чай. Меня на перевале угощали в прошлом году. Я чуть не подавился, когда узнал, сколько стоит чашка этого «Большого красного халата». Ну, да ладно, я отвлёкся…

В общем, Ярыга со своим отродьем жили в тайге, в неведомых пещерах. Днём отсыпались, как звери, а по ночам выходили на караванные тропы. Ловко работали, быстро, появляясь в неожиданных местах и пропадая неуловимо, как ветер. Всю округу держали в страхе эти нахрапистые налётчики.

Кабы на крапиву не мороз, так с нею и ладу бы не было. Вот так и с ними, чаерезами, «чайными резами», как говорил один старик, рассказавший мне эту историю.

Эти «чайные резы» чересчур допекли караванщиков и однажды зимою те устроили западню. Поймали разбойников, разнаготили на сорокаградусном колотуне, привязали к деревьям и, уезжая, облили водой из проруби: дармовой сладкой жизни хотели, ну так и пускай в «леденцы-конфетки превратятся». Конечно, кара зверская, но ведь и разбойники мало отличались от зверей. Не чаерезами надобно звать их – головорезами.

Околело крапивное семя тогда на морозе. Вся шайка – кроме главаря. Выносливый был; ведь не зря же именно он, а не кто-то с галеры сбежал. Привязанный к дереву, он зубами как-то дотянулся до веревки, перегрыз, волчара, острыми своими зубьями и ушел; других-то развязывать было уже ни к чему: остекленели.

С той поры охотился Ярыга в одиночку. И не просто шлялся на большой дороге – лишь бы кровушку попить из караванщиков, кишки да кошельки распотрошить. Э, нет! Мечтал он, рассказывают, насобирать несметные богатства и подкатиться к нашей беловодской королеве под бочок. Дескать, спать – так на перине, а любить – так королеву. Что мелочиться?! Ну, любовь у Ярыги известная: волшебный ключ хотел добыть у королевы, распечатать клады неба и земли… Высоко замахнулся. Из грязи да в князи хотел угодить, волк проклятый. (Он и ходил-то и зимой и летом в серой волчьей шкуре, наброшенной на голое тело).

У волка удивительно хороший тонкий слух. Ярыга в этом смысле волчара был ещё тот – любому зверю мог дать фору. Находясь в горах, в потаенном логове, он за много-много вёрст мог уловить за перевалами тяжёлый топот коней, сладкозвучный голос колокольчика у верблюда под горлом, перебранку погонщиков и противную «икоту» ишаков. И ничего не стоило ему смекнуть, где нынче будет купец перекур с дремотою устраивать в полдень, где будет истомлённый караван голову клонить к ночлегу.

6

Крепкий сон легко сломил утомлённых путников. Яростный храп раздался на земле среди колёс, опустошенных бурдюков, под голову подложенных седел, сверкающих стременами, вьюков, от которых веяло соблазнительным снадобьем… Высоко танцующее пламя, оставленное без пригляда, постепенно убавляя прыть, «приседало на корточки». Теряя бдительность, обмяк полночный сторож у прогорающего костра, подёрнутого сизо-угарной пеленой; сторож носом клевал, уютно пригревшись; изредка вздрагивал во сне и на минуту раскрывал дураковатые глаза, что-то бормотал, потряхивая одубевшей головою и свирепо царапая космы, где разыгралась вошь-сатана.

Сова прокричала, но как-то странно, потому что никакая не сова; если бы старый опытный погонщик в эти минуты бодрствовал, он бы сразу насторожился. А этот, молодой, и ухом не повёл, когда сова ещё раз прокричала.

Это был Ярыга. Он всё-таки нашёл себе напарника и вот теперь подал кому-то знак – фальшивым голосом ночной совы. И осторожненько начал спускаться. Будто пешком по небу шёл – по краю пропасти, держа в руке огромный ятаган, казавшийся полумесяцем и рассыпавший среди камней и кедров холодные лунные блики. Лезвие того ножа светилось серебром, потому что отковано было, рассказывают, из волшебного какого-то топорика.

Монгольская пёстрая лошадь, отличавшаяся небольшим размером, ослеплённая железным всполохом, попятилась и фыркнула с испугу в тишине. Ятаган ярко метнулся ей навстречу – и погас в лошадиной крови. Монголка рухнула и лихорадочно засучила задними копытами, едва не ударяя по телеге – это могло бы наделать шуму. Ярыга присел и мгновенно «стреножил» монголку – ятаганом перерезал сухожилия.

Мягкою, как будто порхающей походкой он двинулся дальше, переступая через оглобли, через погонщиков, – приближался к жирному купцу. Ятаган теперь светил багрово, смутно озарял жуткое разбойное лицо Ярыги – точно в крови измазанное. А потом…

А потом с перевала в сырые, дымящие росами долы скатывалось утреннее солнце, и по стрежню беловодской трепетной реки закипали не «алые струи зари», как любят приукрасить лирики, сидя в своих душных кабинетах и сочиняя сказочки о нашей стороне, – горячая дымная кровушка пёрла из перерезанной глотки разграбленного каравана.

И не отражённый бледный месяц виднелся на поверхности проснувшейся воды – это всплывал из глубины закинутый разбойный ятаган (неспроста говорят: концы в воду). Это русалки наши вертели остриё и норовили выбросить на берег, чтобы дети-русальчата не порезались, выходя на утренний простор и целый день беспечно бегая по жёлто-золотистым песчаным доньям, играя в тиховодах и водоворотах.

7

Ну, что, любезный друг мой? Дальше рассказывать? Или перекур на полчаса устроим, помолчим? Я вообще-то молчун по натуре. Да и работа – не разговоришься. Не с кем. Я попутчиков редко беру. А когда я на почте служил ямщиком – там вообще без попутчиков. Нам запрещали. Едешь, бывало, сутками один, как сыч. Куришь да молчишь. Молчишь да куришь. Домой приезжаешь – зелёный от курева, как… я не знаю – капустный кочан. В дороге то да сё припоминается. Думаешь, думаешь, потом глядь-поглядь – побаска получилась. Иногда спохватишься: вот записать бы! Но потом рукой махнёшь и дальше едешь: много подобных писак. Мастера! Гоголем ходят, не птицей, а Николаем Василичем… А коснись до дела – никто из них не знает, где поставить золотую точку. Таких-то мастеров у нас полно. Я не совру, коль скажу, что вот здесь, на нашей беловодской легендарной стороне, что ни ямщик бородатый тебе, что тебе ни крестьянин за плугом – то Лев Николаич Толстой! Не в том смысле, что графья по крови, а в том, что, если бы каждому вручить кусок бумаги, перо и попросить пересказать свою судьбину, такая бы редчайшая сказочка сложилась – ай да ну!

Только никто за писанину не возьмется. Баловством это дело считают, лукавством. Да и то, пожалуй, верно, если вдуматься. Я вот сколько на своём веку переслушал беловодских ямщиков – не сосчитать. И вот что характерно: в разговорах наших скачет слово русское, звенит и распаляется, как тройка взмыленных коней в степных просторах – коренник напропалую лезет грудью, стремится вон из хомута и вон из кожи выпрыгнуть, и пристяжные с норовом попались – так и норовят улизнуть на сторону, взлететь под облака; фыркают, кобенятся от переизбытка своей силушки, и вожжи вырывают у ямщика-рассказчика из рук. А колокольчик-то, братишка, чистым золотом поёт! соловьём залётным заливается! И день, и ночь бы ехал на этой дивной тройке! И день, и ночь бы слушал эту музыку!..

Это – на словах. А на бумаге? Что получается? Стреножат слово русское, аркан ему на шею накинут, и стоит лихая тройка – не мычит, не телится. Вот почему я писанину не люблю: не умеют люди по бумаге с ветерком да с размахом проехаться. Только ползут: еле-еле душа в теле, будто бы это у них и не праздник, будто везут покойника в гробу… Нет, не люблю. Увидел бы живьём хоть одного писаку – так бы, кажется, и выдрал ему руки. Не умеешь, пень кудрявый, не берись и не марай бумагу «струями алой зари». Эдак-то у нас любая курица может замарать. Ты её в чернильницу ногами окуни, заставь побегать по бумаге, потоптаться, поплясать, – и получится примерно такая же дебиллетристика, какая у наших дебильных посконных беллетристов получается. Одна только разница будет, пожалуй: курица, та ни копейки не заработает, а щелкопер какой-нибудь, конечно, загребёт лопатой… Нет, нет! Я книжки не признаю! Газеты – дело другого роду. Из газеты у меня сызмальства мировые самокрутки получались.

Давай-ка всё же остановимся, перекурим, а заодно я покажу тебе наши молочные реки. Что улыбаешься? Я вполне серьёзно говорю. Беловодье – в самом натуральном смысле. Можно даже кружкой зачерпнуть. Молоко, правда, немножечко разбавлено водой, но вы к такому в городе привыкли. По вкусу придётся, я думаю.

Пошли. Да осторожнее спускайся. Тут камни скользкие…

Ну что? Видишь белые струи? А-а! То-то! Разинул рот – шире ворот. А ведь не верил, да? Беловодье! Вот оно! Эхэ-хэ… И охо-хо…

И не хотелось бы тебя разочаровывать, да придётся.

Дело в том, что вверху по течению Летунь-реки недавно построили молокозавод на берегу. А знаешь ты, к примеру, такую присказку: крепко Ванька печку сложил, только дым не идет?! Это к тому, что маломощный, дохленький молокозаводик сложили – не продумали своею бестолковкой. Не справляется наш бедный заводик. Молока до хрена. Даже больше. Молоко машинами привозят на переработку: очереди с утра до вечера тянутся по тракту – аж во-о-он до той горы!.. А молоко, оно ведь испокон веков было капризное. Прокисает на жаре, пока машины толпятся в очереди. А ежели прокиснет, тогда цистерну черта с два отмоешь. Надо вовнутрь залезать, обрабатывать хлоркой и всякой другою холерой. Волокита, в общем. Канитель. А кому это надо? Вылить весь удой с обрыва – дешевле обойдется, говорят экономисты. Ну, вот и выливают шоферюги, не моргнувши глазом. И текут у нас реки молочные да прям-таки в кисельных берегах. Красота. Беловодье. Мы ведь мечтали сказку сделать пылью? Вот и сделали, да ещё и цирк из этого устроили. Видишь, белая беседка на противоположном берегу? Туда скоро подъедет шикарный «Интурист» и советский наш экскурсовод будет показывать иностранцам сказочное Беловодье. Буржуи балдеют! Шалеет! Кружками, руками, шапками спешат схватить волшебную водицу. В бутылки, фляжки наливают – и за границу везут. А с неё, с этой воды, кроме, пардон, поноса, – никакого толку. Молоко с водою, что ж ты хочешь? Пронесёт кого угодно, будь ты хоть француз, хоть марсианин…

А теперь смотри левее молокозаводика. Скалу прямую видишь? Как топором отрублена. Там будут ставить плотину. Посёлок гидростроителей уже готов – под крышу подвели. Как, думаешь, его назвали? И не угадаешь, не напрягайся. «Благие Намеренья», да, ни много, ни мало. Взрывники уже начинают работать на створе. Гору динамитом раздербанивают. А гора-то, между прочим, не простая – беловодский мрамор. Тот самый, который блестит и в Кремле повсюду, и в Питере – в царских палатах. А нынешним головотяпам – громко начихать на это. А я вот – веришь, нет? – слышать не мог эти взрывы. И машины эти видеть не могу – «Татры» да «Колхиды», которые камень вывозят. Вся душа во мне трясется, как осиновый листок. Скоро, скоро завалят, задушат камнями нашу вековечную, нашу быстротечную Матушку-Летунь. Ярыгино племя живёт. И не просто живёт – побеждает. Почему я так говорю? Сейчас всё по порядку растолкую. Сядем, дальше поедем – и расскажу, коль тебе интересно. Мне-то что? Язык, он без костей, а дорога, сам видишь, без конца и без края.

8

Волшебный ключ, лежащий на дне реки, не давал покоя разбойному Ярыге. Что делать? Как достать? Думал, думал, чуть мозги не вывихнул. А когда придумал – проще некуда. Реку надо придушить: и ключик, и замочек – всё найдешь на дне… Может быть, не сам Ярыга скумекал это дело? Может, нашептали черти, а он услышал тонким волчьим слухом? Так или иначе, а мыслишка втемяшилась в голову.

И вот он стал запруду делать для начала – обсушить Летунь в низовьях, жар-цветочек поискать, а заодно и жемчуга русалочьи прибрать к рукам: что, дескать, понапрасну жемчуг «ржавеет» в воде. Жемчугу необходимо тело, иначе потускнеет, пропадет без тепла человечьего.

И везет же дуракам, скажи на милость.

Только задумал Ярыга чёрное дело обтяпать – и на тебе! Природа, или кто уж там, не знаю – угадали его намеренья. И высылают ему, дармоеду, самую шикарную русалку из подводного царства. Была у нас одна такая штучка – заглядишься. Не наша, не русская. Издалека.

Много лет назад на Беловодье персиянку полонённую везли из Персии. Богатому купчине её продали за сумасшедшие деньги. Сколько персияночка та весила – пудика два с половиной, однако! – столько и золота, говорят, пришлось тому купчине отвалить за неё: так полюбилась краса первозданная; так запала в душу.

Где на колёсах, где на ишаке, но больше всего на руках эту мамзель-персияночку телохранители несли по перевалам. Ветру дунуть не давали, комара от неё отгоняли – берегли, потому как самодур-купчина, ждущий её в городе, готовящийся к свадьбе, побожился головы, как подсолнухи, поскручивать у мужиков, если что-нибудь случится с его драгоценною душечкой.

А дорога – жаркая, дальняя, высокая. Почти пешком по небу нужно топать, беречься разбойных людишек, опасаться зверья, камнепадов, звездопадов. Нужно облака и тучи расталкивать на своём пути, как давно не стриженых и давно не пуганых белоснежных боговых баранов. А это дело не такое уж простое, как может показаться на первый взгляд. Облака расталкивать – это ещё ничего. А если ты наткнёшься на грозовую тучу и потревожишь её – оттуда Змей Горыныч как выскочит, как выпрыгнет, так и полетят клочки по закоулочкам. Змей Горыныч – это гром да молния, которые до поры, до времени спокойно дремлют где-то в недрах тучи.

Ну, в общем, утомились мужики-телохранители. Уханькались, пока пришли в долину Четырёх Ветров. Развернули там последний свой бивак и заснули, что называется, без задних ног. Им бы ещё маленько продержаться на этих самых «задних ногах», и всё было бы прекрасно – из неё, из той долины, беловодский городок уже видать, как на ладошке. Крепостные краснокирпичные стены; беловодский кремль торчит в золотых папахах; золотые кругляши церквей монетами рассыпаны по зелёным буграм и полянам. В сумерках – а дело ввечеру случилось – жар-птицы над просторами летали, озаряя воздух и рождая наши знаменитые беловодские ночи, при свете которых любили девки, сидя у окна и поджидая мил-дружка, рукоделья свои расшивать.

Заснули, значит, телохранители. А персиянка, покуда были в стороне от Беловодья, она под своим балдахином целыми днями точила слезу, а ночью спала – никому не докучала. Но в долине Четырех Ветров, освещённой жар-птицами, беспокойство овладело девушкой: белые ночи всегда с непривычки возбуждают людей.

Полонённая персиянка встала тихохонько, покинула шелковый шатер и пошла, куда глаза глядели.

Телохранители хватились под утро. Искать побежали. А где искать? Земля большая, круглая, с неё скатиться можно хоть куда – на все тридцать четыре стороны.

Пастуха увидели – поблизости катался на савраске кругом стада, играл коровам на свирели такие расчудесные рулады, которых мы, увы, играть не можем, и потому живём без молока, а скоро, может быть, и без коров останемся. Но не об этом нынче разговор.

До полусмерти перепуганные телохранители подбежали к пастуху. Петюню Чистоплюйцева узнали: грамотный чудак никакой работой не гнушался; летом иногда, чтобы прокормиться, шёл в пастухи.

– Петюня, – слёзно просят, – подскажи: не проходил здесь кто-либо?

– Кто проходил, того искать не надо, – остановил их чудак-всезнайка. – Я так своим скудным умишком сужу: она уже в русалку обернулась, ваша драгоценная пропажа.

– В какую русалку, болван? Что ты мелешь? К реке она пошла?

– Я об том и толкую, господа мужики. Ваша пропажа на глубоком дне сейчас. И ей там хорошо.

«Господа мужики» впопыхах подбежали к обрыву – чуть сами не рухнули в реку… Ах ты, горе горькое! Так оно и есть! Утопилась мамзель-персияночка!.. На берегу, на камне от неё остался лишь один только персидский башмачок, миниатюрный такой, изумительно расшитый мелким бесом… то бишь, мелким бисером, хотел сказать я, жемчугом и разноцветным бисером. Заглянули в воду – чисто, и не видно никого. А неподалеку – тёмный омут. Ухо приложили к берегу и слушают. И зеленеют со страху. Прав оказался пастух-дурачок. Под волной русалки похохатывают и голос персияночки средь них весело и молодо звенит.

– Всё! – закручинился старший. – Теперь мы телохоронители, а не телохранители! Проспали, в глотку нам башмак! Что теперь делать? В город идти – всё равно что на плаху!

И опять они бросились к пастуху. Повалились в копыта его лошаденки, плачут и землю вот-вот будут грызть:

– Петюня! Родной! – говорят со слезой; то болван был, а тут стал роднёю. – Петюньчик! Подсоби! У тебя не голова, а кусок золота! Скажи, как нам быть? Нам, быть может, яблоко с Древа Жизни сорвать для неё? Или как тут лучше поступить? Петюньчик, ты ведь знаешь всё на свете!

– И Господь Бог всего не знает, – смиренно ответствовал пастух, закрывая какую-то книгу и пряча за пазуху. – Сказочное яблоко тут не поможет. Я так своим скудным умишком сужу: берите персиянкин башмачок и ступайте к хозяину, господа мужики.

– Убьёт! – Телохранители замахали руками. – Ты что нам советуешь?!

– Повинную голову меч не сечёт, – успокоил Чистоплюйцев. – Горе будет не вам, а купцу. Я всё сказал, господа мужики. Ступайте, не топчите траву понапрасну.

Делать нечего. Пришли с повинной эти несчастные «телохоронители». А во дворе и в доме тороватого купца – он ведь ждёт персиянку! – трубадуры хмельные сидят и наяривают залихватскую музыку, бубны бубнят, скоморохи у крыльца на головах стоят, ушами пыль сметают со ступенек и поют:

Полюбил я эти губки, эти перси я,

Полюбилась мне таперича вся Персия!

Ах, цветок ты мой, цветок – тычинки, пестики!

И детишки-то мои все будут – персики!


А на столах – заморское вино, закуски, хрустали и всё такое прочее, что «господа мужики» даже в самом сладком сне и то не видели. Дурнехонько им стало. Скопытились они возле ворот, на четвереньках поползли к хозяину: казни, мол, нас, поганых телохоронителей, недоглядели за твоей мамзелью.

Ой, что началось тогда… Купец какой-то синий стал, как баклажан на праздничном столе. Да и понятно: посинеешь, братец. Эта персияночка и готовящийся пир горой в хорошую копеечку влетели тороватому сумасброду: едва ль не половину беловодской ярмарки скупил.

– Разорили… – плачет и вопит. – Разорили! Всех на псарню! Кобелям стравлю! Живьём!

А «господа мужики» валяются в купеческих ногах и пылью посыпают свои головы:

– Казни, родимец! Тока нас, поганых телохоронителей, и кобели-то не станут жрать – побрезгуют!

Купец покричал, покричал – выпустил весь пар в гудок – и приказал поганым убраться с глаз долой.

– Но пощады вам не будет, не надейтесь! – пригрозил. – Я вам придумаю расправу пострашнее смерти!

Однако не успел он ни придумать, ни осуществить угрозу. Вкрутую загулял бедняга с горя, зарыдал над махонькой персидскою туфлей, расшитой «мелким бесом». Лил в неё заморское душистое вино и со слезою пополам глушил с утра до ночи. Кончилось вино в подвалах – водку подавайте в башмаке!.. А когда башмак размок и развалился – купец водку начал хлестать из своего сапога. Хлестал, хлестал родимую, пил беленькую, пил, покуда не свихнулся – белою горячкой заболел. Вот что значит оказаться под башмаком у бабы, это завсегда чревато, будь она хоть персиянка, хоть марсиянка…

Да, так это я к чему припомнил? А вот к чему. Таким, значит, манером на нашей беловодской стороне оказалась чужеземная русалка – необыкновенной красы. Нам-то жаловаться грех, наши русалки тоже, брат, не промах – глаз не оторвешь ни от одной. Но персияночка та была вообще… Ай да ну! Ни в сказке сказать, ни пером описать – потому как нужных слов не сыщешь.

9

И в ту минуту, когда Ярыга по совету нечистой силы вознамерился Летунь-реку сушить, чтобы награбастать скатных жемчугов, – вдруг выходит из воды к нему русалка. Натуральная такая. Только без хвоста. Отряхнулась мигом от своей одежки – от серебряной чешуи, на солнышке обсохла и стоит в чём мама родила, аж зубы ломит у разбойничка Ярыги.

Он, конечно, к ней – зацапать вознамерился. Она – бегом по берегу. Но как-то очень весело, легко бежит, словно не спасается, а только дразнит. То за камень спрячется, то за березкой ненадолго скроется. Стоит, поджидает Ярыгу… Примерно так же птица от гнезда беду отводит: то прикинется подбитой, крыло по земле волочёт, то вовсе не умеющей летать.

Увела она, в конце концов, Ярыгу от реки, забыть заставила, зачем он туда шёл. Но птичка-невеличка отвлечёт, отманит недруга от своего гнезда и сразу же «научится» летать. Радостно и просто на крыло поднимется – и поминай, как звали. А у дивчины крыльев нету и река осталась далеко – не уплывешь. Ярыга изловчился, догнал её в горах, и пришлось ей поневоле согласиться замуж за него идти, лишь бы только не губил он эти белые живые струи – глубокий тот подводный мир, какой она успела узнать и полюбить.

А Ярыга тот сам себе на уме: «Жена да убоится мужа своего! Женюсь – прикажу ей достать ключ со дна! Это будет приданое мне от русалки!»

Свадьба у них громкая случилась в те далёкие поры. Нечисть по горам и долам разгулялась в полночь, расплясалась крепкими копытами – все кресты на маковках перекосились в деревнях и в беловодском городке. Даже иконы лопались – доски трещали то повдоль, то поперёк. И посуда стеклянная дребезжала и трескалась на столах. И пламя гасло в керосинках. И дети ревели с перепугу с какого-то. И собаки выли, как на покойника. И даже змея покидала своё гнездо, как бывает накануне землетрясения.

Испугался народец тогда не на шутку. Стал манатки выволакивать из домов; колыбельки с грудными ребятишками давай пристраивать в садах под яблонями; коров с лошадьми выгонять на поляны.

Волхитка

Подняться наверх