Читать книгу Когда мы были людьми (сборник) - Николай Ивеншев - Страница 1

Повести
Едоки картофеля
1

Оглавление

Долго стоявший в очереди в магазине мужчина выместил возмущение на прохожем, которого толкнул при входе. Между ними завязалась ссора. Нервный покупатель ударил случайную жертву ножом в грудь и уехал. Только при задержании краснодарец узнал, что убил человека.

«Краснодарские известия» № 126 от 30 августа 2005 г.

Вместо листка меню Иван Дмитриевич Голубев увидел голубую бумажку со старательно выведенным профилем шахматного коня. Объявление. В нем говорилось о том, что завтра состоится «грандиозный шахматный турнир между четвертой и шестой палатой».

Ни сном ни духом Иван Дмитриевич об этом не ведал.

Тут его талию обвила гибкая, как поливной шланг, рука Элеоноры. Глаза у Элеоноры Васильевны слаще меда.

Он поежился.

– Иван Дмитрич, – проговорила она по слогам и облизала краешек верхней губы, – завтра шахматы, так что будьте милостивы, готовьте своих орлов… Усекли?

– У меня нет орлов, – сердито отрубил доктор Голубев. – Душевно больные люди. Ни больше ни меньше.

– Не брыкайтесь, милейший!

«Откуда она достает слова девятнадцатого века? «Милейший, милостивый сударь»? В словаре Даля вычитывает?» – поднял голову Голубев.

– Не мне вам объяснять. Наших больных надо занимать, чем-то охватывать, иначе они сойдут… Станут здоровыми…

– Они и так, – кашлянул Иван Дмитриевич.

– Сбесятся! – рубанула Элеонора.

Элеонора Васильевна Лазарева выхватила из-за спины косметичку, щелкнула ею, достала черную щеточку с золотыми буквами и провела по своим неестественно длинным ресницам.

Эти точные фехтовальные выпады подействовали на его начальницу положительно:

– Ну что вы артачитесь, голубчик, Иван Дмитриевич? Кого-нибудь уговорите, подвигают они фигурки в столовой, мы по шоколадке победителям вручим. Им – радость, нам – галочка. Психотерапия! Сейчас сами знаете на всех конференциях твердят, что наше лечение – «бульдозерное» – пропердол[1] этот, лоботомия[2], электрошок[3] – каменный век. Надо в тончайшем копаться, там узелки вязать.

Элеонора еще раз полуобняла своего ординатора.

И он оказался в своем крохотном кабинете: шкаф, стол, тумбочка, маленький телевизор, скамейка, диван-кушетка, окошко с металлической решеткой, занавески с рыбками, похожими на расплющенную розовую камбалу французского художника Матисса.

Голубев обессиленно плюхнулся на крутящийся стул и занялся дыхательной гимнастикой. Вдох – выдох, глубже, вдох – выдох. Выдох – вдох.

– А всё из-за рубашки! – сказал он и шкафу, и стулу, и крохе-телевизору, пустоте.

Новые Эльвирины заморочки злили. И не только это было виной гадкого настроения. К наспех поглаженной женой Наташей рубашке липли вирусы, бациллы, микробы. Они присасывались к складкам, как пиявки.

В кабинете капал кран. Иван Дмитриевич тщательно вымыл руки, вытер их сначала полотенцем, потом салфеткой и отправился в свою шестую палату.

Хоть с пациентами ему повезло. Достались тихие. А Элеонора да пожеванный временем, вечно ноющий доктор П.А. Арбузов взяли всяких. Четвертая палата – у Арбузова. Первая – у Элеоноры Васильевны Лазаревой. Где находились и были ли в природе палаты № 2, 3, 5 – никто не знал. Шутили только: «Пропали после потёмкинской реформы».

Его «ребятушки», шестая палата, были разного возраста сомнамбулы, придавленные психотропными веществами, из которых реланиум был самым пустяковым. Кто-то страдал депрессией, кто-то паранойей, кто-то, пугаясь сам себя, носил, зажав, как гранату с выдернутой чекой, суицидальные мысли. Но одно объединяло всех: чисто постиранные лохмотья. Скорее всего, в их заведения не поступали новые больничные пижамы, а вот стирального порошка в прачечной было столько, сколько на всех складах города Краснодара – ссыпь все вместе – не нашлось бы. Облачены «ребятушки» в куртки не по размеру. Штаны, или, как тут их называли, «бриджи» оказывались то короткими, жали в коленках, а то – длинными, брючины волочились по полу. Можно было бы, конечно, все организовать, устроить. С одного взять штаны и надеть на другого. С другого стащить курточку и передать тому, кому она впору. Но никто этого не осмелился делать. Боялись – выйдет негодование, случится бунт. Да и научный порядок исчезнет. Эта несоразмерность в одежде, отсутствие пуговиц на пиджаках, латки на бриджах придавали каждому больному свою индивидуальность. И дополнительно к лекарствам путали и без того юркое и дробное сознание. Лохмотья снимали тонус.

В его палате стояла тишина. Больные слушали, как некий Васютин читал стихи. Строки и в самом деле снимали с него абстиненцию[4]. Ходил кругом по пятачку между койками:

Конечно, мы – среди конюшен

Все как-то по-собачьи плачем,

И злимся, и любовь канючим,

Но в целом ничего не значим.


Голубев подсел на кровать к бывшему инженеру СМУ А.П. Шмалько, а ныне пациенту, эпилептику Шмалько. И исподволь стал выведывать, как тот учился в университете, любил ли математику, играл ли в шахматы…

Андрей Петрович Шмалько покраснел:

– Я доказал теорему Ферма. Отлично!

Он горстью тер свое лицо, будто проверял, выбрит ли, и на все отвечал одним словом «Отлично!». Шмалько согласился принять участие в шахматном поединке.

Другой потенциальный кандидат на «грандиозный турнир», студент Дима Мелентьев согласился сыграть в шахматы, если доктор даст ему позвонить по мобильному.

Голубев сходил в кабинет за телефоном. И Дима, путаясь, зло тыкал серебряные клавиши «Нокии». Никто не отвечал. Мелентьев, обладатель букета психических и соматических[5] болезней, в конце концов плюнул: «И так сыграю».

Третий игрок вызвался сам. Это был человек с писклявым голосом, ребристой головой, на которой кулигами росли неопределенного цвета волосы. Седые? Серые? Не поймешь!

– Только если побежу… победю… побежу… тьфу… выдайте мне не шоколадку, а пять пачек чипсов.

Доктор поморщился.

Этот «ребятушка» Петя Малышев и должен был оказаться победителем, потому что, несмотря на закидоны (мания величия), он обладал необыкновенным свойством делить, множить, извлекать квадратные корни из гигантских чисел. К тому же Малышев сыпал цитатами не только древнегреческих философов, но и доподлинно поименно знал китайских любомудров.

«Наверное, все его знания прячутся в шишках, – решил Голубев, окончивший с отличием мединститут. – Ничегошеньки мы не ведаем! Ковыряемся долотами да стамесками в человеческих мозгах. Что толку?! Микробы, психическая чума, возьми-ка за рупь с полтиной этого колорадского жука! А раньше была наука о шишках – френология. Куда она делась? Остались рожки с ножками – хренология осталась».

Иван Дмитриевич заметил, что пациенты его повеселели, даже те, которым не нашлось места участвовать в турнире в качестве игроков.

– Будете неподкупными судьями! – доброжелательно оглядел он три десятка коек. На них лежали, полулежали, сидели, косились, разглядывали трещины в потолке, шмыгали носами, причесывались, теребили пальцы его несчастные, кинутые в другой мир счастливцы.

Голубев хотел было удалиться, но в дверях к нему подскочил бывший инженер Шмалько. Андрей Петрович неожиданно взвизгнул и истерическим голосом стал вопить о том, что не будет сражаться в шахматы, пока из-под его кровати не вытурят того.

– Кого того? – побелел доктор, он иногда попадался на удочку больных и спервоначалу верил бредням. Так их и учили.

Иван Дмитриевич приподнял край набивного, измызганного частой стиркой покрывала и заглянул под кровать. Знать, не одна эпилепсия накрыла Шмалько.

Того! – четко воскликнул доктор, подразумевая, что этот тот существует. – Но вот сейчас, – Голубев взглянул на часы, – в десять часов семь минут он исчез.

– Он исчез! – кивнул головой ординатор и дунул в воздух. – Улетучился!

Шмалько не поверил, сам стал на четвереньки у кровати.

Сидит! – зло бросил Андрей Петрович, оглянувшись на недотепу доктора.

Доктор опять заглянул и сделал удивленное лицо: Действительно сидит! Фыр-фыр! Сейчас мы его вытурим! Фррр, фррр! Вот и нет его! Пропал!

Андрей Петрович Шмалько присел на краешек своей постели, попытался застегнуть пижаму. Но на ней была всего одна пуговица. Застегивалось криво. От этого бывший инженер строительно-монтажного управления тоненько заплакал. Он выл сверлящим голосом, так что всем стало жутко, не только «ребятушкам», но и самому Ивану Дмитриевичу.

Сквозь этот вой пробивался всхлип:

– Зачем он исчез?! Я к нему привы-ы-ык!

Голубев глядел в глаза инженера Шмалько, и они казались ему ясными, умными.

Они показались ему глазами мировой, вечной скорби.

Однако вскоре вой стих, и выражение и глаз, и лица у Андрея Петровича опять стало размытым, удобным для послушного общения.

Шмалько тряхнул головой и пообещал первым принять участие в шахматном турнире.

Голубев десять лет привыкал к таким незначительным, ирреальным сценам и все же никак не мог до конца въехать в колею Бедлама. Так раньше назывался дом скорби. Плач Шмалько дальним эхом буравил его, тоненько, почти незаметно.

Иван Дмитриевич в своем кабинете вымыл руки, поглядел на них, растопырив пальцы. Руки как руки, с черными пружинками-волосками. Чем-то свои руки ему не нравились.

В кабинете зазвонил телефон. Гнусавый голос доктора Уфимцева просил доставить больного Чаусова на обработку крови лазером.

Иван Дмитриевич позвал сестру Олю Синицыну, единственное существо, кто в их заведении был абсолютно здоров.

Олечка Синицына простодушно спросила, почему Иван Дмитриевич сегодня такой хмурый. Голубев устало улыбнулся:

– Погода, Ольга Тимофеевна, погода.

Если бы не этот еле заметный запах картошки от накрахмаленного халата Олечки (зачем она его крахмалит?), то он давно бы подбил к ней клинья.

Голубев аскетом никогда не был: считал, что любовь и семья это одно, а флирт – другое. Мир двуедин. Декарт[6]. Дуализм – две музыки, классическая и остальная.

– Оля, а ты гладить любишь?

– Смотря кого.

Простой народный юмор, без выкрутасов.

– Ежиков… Рубашки?

– Обожаю!

Она метнула золотистые глаза в лицо ординатора, понимая, что тот шутит.

– Без складок?

– Без!

Чего тут смешного?

– Ну вот…

– Что «ну вот», доктор? – Лицо ее стало серьезным. – У мужчины я ценю три вещи: чистые туфли, отглаженную рубашку и…

– И?..

– Иронию!

Он взглянул на девушку с любопытством.

– Потом как-нибудь поделишься секретом глажения. Беги, беги, а то Уфимцев бушует!

Оля упорхнула.

Он опять глубоко вдохнул и выдохнул. Такая дыхательная гимнастика профилактического толка вошла в привычку: «Запах, картофельный запах выдает. Конечно, она – из едоков, – решил Голубев. – А жаль! Куда ни кинь – все клин, психи да едоки. И пасленщики».

Иван Дмитриевич подошел к своему шкафу, нагнулся, и с нижней полки, там, где должна была храниться сапожная щетка с кремом, достал картонный лист. Покоробленная, с ржавыми подтеками гравюра. Она в этом шкафу испокон веков. На репродукции в сером воздухе витали, по-другому не скажешь, пасмурные люди. Человекозвери. Мужчины-уроды. И женщины такого же переходного вида, зверюхи, но в чистых чепчиках, такие носила прислуга в русских дворянских усадьбах девятнадцатого века. Застолье в подвале при свете керосиновой лампы. Ублюдочная вечеря, ритуал.

Картина называлась «Едоки картофеля».

Написал ее не русский и не помещик – Винсент Ван Гог.[7]. По национальности арлезианец.

Когда мы были людьми (сборник)

Подняться наверх