Читать книгу Когда мы были людьми (сборник) - Николай Ивеншев - Страница 3
Повести
Едоки картофеля
3
ОглавлениеНеобитаемый остров – выдумка. Страшнее всего обитаемый остров. Вот здесь.
Главная судья – Элеонора Лазарева. Ее помощник – доктор Голубев. Еще один арбитр – Арбузов Петр Арефьевич в зеленом с пупырышками галстуке.
Пришли почти все, человек пятьдесят с двух сторон. Сосредоточенные, сопят.
Доски из картона, безопасные. Фигуры тоже легкие, из полой пластмассы.
«Кабы чего не вышло?», – думает Иван Дмитриевич и переглядывается с Арбузовым. У того тот же вопрос в глазах.
Андрей Петрович Шмалько причесался, как русский купец, с масляным пробором. Где он только репейного масла нашел? Дима Мелентьев со злыми огоньками в глазах. А шишкастый Петя Малышев – его не поймешь.
Другие шахматисты попроще. Но почему-то все с блокнотиками. Наверное, Арбузов велел им записывать партии.
Одна Элеонора спокойна. Равнодушно промокает свои щеки тампоном из серебряной пудреницы.
Элеонора и колокольчик выхватила. Такой колоколец раньше на уроки созывал. Скорее всего она взяла его там же, где больной инженер Шмалько репейное масло. На больничном чердаке.
Скучно все вышло. Оказалось, что Шмалько вообще забыл ходы. Забыл, кто как ходит. Как ферзь, как ладья. Он сидел над доской, сидел, раскачивался-раскачивался, а потом по его щекам поползли слезы. Его сразу увели санитары, увидав, что он начал выстукивать пяткой об пол. От греха увели. Посадили другого, Воробьева Егора. Тот умел передвигать фигуры.
Злой Дима Мелентьев долго смотрел на своего соперника – тихого электрика Сенина. И электрик Сенин сразу же сдался, смеясь и дергая сам себя за указательные пальцы, словно снимал с них невидимые украшения.
Но победителем, как и предполагалось, стал лобастый, в шишках, Петя Малышев. Он то и дело чесал свои неопределенного цвета патлы. И из волос своих каждый раз вытаскивал безошибочный, точный ход.
Никаких драк, обид и проч. Каждый участник, даже побежденный, получил по шоколадке «Басни Крылова», а Петя Малышев свои «перуанские чуньо», то есть чипсы.
От них если и пахло чем, то туалетной водой.
Во время игры мозг доктора Голубева развалился на две половинки. Одной половиной он следил за игрой, за Элеонорой, за красавицей Олечкой, пребывавшей в яйцеобразном состоянии, за шелестом от фольги и твердого, тут же съеденного шоколада, другой же половиной серого вещества головы Иван Дмитриевич вспоминал все то, что было связано с треклятой картошкой.
Прежде всего весенняя посадка картофеля. Осклизлые, разрезанные для экономии, проросшие картофелины надо было точно уложить в лунку, которые выкапывал отец. За этот точностью следила баба Люся, которая давала внуку затрещины. Больше для острастки. Эта баба Люся любила своего «мнучка» больше всего на свете, но уж такой у нее был бзик: кого люблю, того и бью. Била она не больно, просто было обидно. Зато когда отдыхали, та же баба Люся сулила: «Осенью в картошке вырастит бздника, так первый куст тебе, Ванюшка!» Что скрывалось за неприличным названием, Ванюшка не знал. Узнал через несколько месяцев, когда картоху стали выкапывать. Он опять получал подзатыльники, если баба Люся находила на поле перерезанную, оставленную на вороний клёв картошину. Но мелкие, сладко противные ягоды Ванечка Голубев попробовал. Бздника – вполне подходящее название, хотя потом Голубев узнал, что растение называется пасленом.
С тех пор картошка и все сопутствующее ей – бздника, жук колорадский, осот, амброзия – стали ему ненавистными.
И он скорее всего из-за этого окончил медицинский и переехал в город, чтобы реже встречаться со «вторым хлебом».
Последней каплей в его ненависти к национальному кушанью было то, что на военных сборах ночью студентов-медиков подняли по тревоге: разгружать, носить в погреб мешки с картошкой. Голубев тогда был голодным и слабым. И не мог долго носить эти гнусные чувалы. Когда его, присевшего на мешок, за шиворот поднял сержант, пахнущий перегаром, Иван плюнул ему в лицо. Зачем? Сам не мог потом объяснить. Сержант же в ответ двинул кулаком в бровь. Кровь долго останавливал тот же перепугавшийся сержант: «Земель, ты только языком не трепи, а, земель? Я тебя, земель, сгущенкой отоварю».
Иван Голубев никому не сказал про это. Да и обозлился тогда, как не странно, не на пьяного сержанта Стеценко, а на бессмысленную, бездушную картошку.
Две половинки мозга доктора Голубева соединил Елкин. Он подал доктору Голубеву сложенный вчетверо листок, сказав: «Почитайте на досуге!»
Элеонора Васильевна осталась чрезвычайно довольна «грандиозной» игрой:
– Так у нас все выздоровят. Вы заметили, Иван Дмитрич, блеск у них в глазах?
Голубев пожал плечами.
– А вы заметьте! – приказала заведующая отделением, – не все же вам на нашу Олечку любоваться.
Голубев еще раз дернул плечами. Он опять злился. Давненько с ним такого не было. Ему, господи спаси, захотелось укусить Элеонору в шею. Разорвать в клочья. И почти чуял уже железистый запах ее гадючьей крови.
Но тут он смял себя, пролепетав что-то о дежурстве и усталости. Элеонора помиловала.
И его собственные виски ломило, когда он буквально ворвался в свой кабинет. Таблетку анальгина разжевал, не запивая, потом только налил воды и глотнул.
Иван Дмитриевич подумал: одно, одно и то же каждый день. Подумал, что ведет совершенно бессмысленную жизнь, что хлеще всякой холеры, чумы и горя эта Элеонора – сладкая, приторная бздника. А жена его Наташа – просто кукла. Жива ли она? Скорее нет, чем да. Что все в Наташе – кожа, руки, глаза – приелись, что она совершенно неинтересна, противна, жеманна и жалка. И жизнь пропала.
Боль в висках постепенно стихла. И Иван Дмитриевич вспомнил о записке, которую ему передал дошлый симулянт Елкин.
Он сунул руку в один карман халата, в другой, поискал в брюках, в рубашке. Листок как ветром сдуло, как будто его и не существовало вообще. «Не существовало!» – Голубев взглянул на потолок, где через какой-нибудь фээсбэшный жучок его подслушивала Наташа.
И занялся эпикризами. Нужно было временно, пробно, выписать на волю двух приторможенных параноиков.
Писанина успокоила вконец. Он выдвинул ящик стола, достал оттуда пачку соленого миндаля, похрустел орехами. Эххх! И тут, собирая бумажки в стопку, наткнулся на листок. Наверное, тот, что Елкин передал? Однако листок этот был явно больничного происхождения, разграфленная «История болезни».
На бумаге знакомым почерком было крупно написано: «Шанкр».
ШАНКР
Дорогой братец!
Я хочу, чтобы это письмо прочитал ты один, чтобы никто – ни Тулуз, ни этот доктор с умильно хитрой рожицей сурка – не коснулся его даже краем глаза.
Меня, родной мой, крайне взволновало твое высказывание: «Мне гораздо ближе плачущая проститутка, страдающая от шанкра, нежели страдания страждущей мадонны».
Конечно, это – бунт! И, прежде всего бунт против Господа нашего. Может быть, ты понимаешь Мадонну как красотку из голубеньких эмалей Леонардо[12]. Я же воспринимаю ее как мать Иисуса! Хотя сам Иисус простит прежде всего Магдалину, ее Шанкр.
Каждый из нас ходит с шанкром. Он невидим, но он есть, печать греха. У того же самого Тулуза шанкр – это его спесь и гордыня: я – граф, я богач, возьму себе в жены падшую женщину. Конечно, все мы люди полынной водки, а не едоки картофеля. Адепты абсента. Именно поэтому и в головах – дым, вьющиеся деревья, борьба красного с зеленым. Да ты это сам знаешь. Дело в том, что и в нашем веке это подтверждено: пример тому свежий, американцы напали на Афганистан, потом на Ирак. Красные американцы на зеленых мусульман. А где прячется Шанкр тот? Скорее всего, под землей. Это – нефть. Пьют, пьют, пьют эту кровь земли и никак не напьются. Машины требуют нефти, машины давно завладели разумными человеками. И их блажь всегда будет выполнена. За это слетают с плеч головы младенцев, топят подводные лодки. Ты прав в одном – в первой, старой своей картине, в «Едоках». Человек – зверь, и в этом своем бездумном зверстве он симпатичен и не одинок.
Милый мой Винсент! Только варвары русские способны еще кое-что понимать и чувствовать. Недавно, роясь в питерской библиотеке, я напал на сообщение о том, что на Бородинском поле выращен небывалый урожай картофеля. Для справки сообщаю тебе, что Бородинская битва проходила под Москвой. Безмерное количество убитых, под земной корой здесь течет не нефть, а людская кровь.
В другой газете, «Гатчинская правда», я прочитал о картофельном празднике в Суйде. Здесь русские впервые сажали картофель, присланный из Голландии Петром Первым. Сажали его предки национального поэта Пушкина, Ганнибалы.
В Суйде собираются поставить памятник картофелю.
Винсент, ради всего святого, уничтожь это письмо. Вчера я был на спиритуалистическом сеансе. Вызывали дух Макиавелли[13]. Великий признался, что дух человека передается не через семя, его душа имеет свободное хождение. И теперь вот якобы пришло такое указание перевести эту душу – страшно подумать – от тебя к русскому доктору-психиатру Ивану Дмитриевичу Голубеву, живущему в двадцать первом веке. Я, ты знаешь, немного понимаю язык этих лопарей. Фамилия Голубев произошла от слова «голубь», птица мира. В самом деле – веточка в клюве голубя, якобы возвещающая о мире, – это Шанкр. Увы, нет птицы более злодейской. Если они схватятся на дуэли, то выдирают друг у друга все потроха. Остаются лишь одни головы. И они в раже, в предсмертной конвульсии клюют, клюют, клюют.
Вот, пожалуй, и все, дорогой Винсент. Бабушка Лю связала тебе носки из верблюжьей шерсти. Я их посылаю вместе с тубами.
Покупают твое «Кафе». Мне это картина хоть и нравится, но очень уж бильярдный стол напоминает ходячий гроб среди вселенского веселья. В Арле жить совсем нельзя, там изо всех щелей прищуривается, ты сам знаешь кто. Имени его произнести не могу.
Тео Ван Гог[14]
ХIХ – ХХI века, Россия, Суйда.
Что такое? Уж не письмо ли это господина Елкина. А может? А может? Стоп. Не может быть! Да это же его, доктора Голубева, собственные буквы. Вот он «б» пишет как тростинку-былиночку и «ш» снизу подчеркивает, чтобы не перепутать с «т».
Голубев потянулся к телефонному аппарату и набрал номер Петра Арефьевича Арбузова:
– Петр Арефьевич! Вы еще домой не слиняли?
– Странный вопрос, раз вы мне звоните. Что, глоток абсента?
– Да нет. Я о другом. С каким диагнозом лежит ваш Елкин?
– Депрессивно-суицидальный синдром[15]. Но вы ведь знаете, тут все рядом ходит, как шерочка с машерочкой. У нас вся страна в этом синдроме. Да-ссс, милейший!
Голубев вздохнул в трубку:
– А не переведете ли вы Елкина ко мне в палату? Мне кажется, он чистой воды симулянт. Однако интересный.
– Кто знает, Иван Дмитриевич, вы зрите в корень. Как всегда, как всегда во всем берете верх. Не по проводам будет сказано. Но ведь за нами тоже следят.
– Со-гля…
– Не продолжайте, по буковкам, по слогам – «да».
– Тай!
– Именно. Вы про опыты слышали?.. Все, все, все, больше ничего не скажу! У меня Соня сегодня чанахи готовит. Остренькие да под водочку, не желаете, а?
Голубев промолчал.
– Ну-ну, а Елкина забирайте. Может, его раскусите. Субъект он талантливый, образованный. Но вы в корень, в корень заглянули. Согля… Соня чанахи готовит, хмм…
Послышался чмокающий, вроде поцелуя, звук.
Голубев положил трубку.
Он знал, что его подслушивают. И никакое не «секьюрити», больничная разведка. Это делала скорее всего жена.
Иван Дмитриевич взглянул на потолок и прочитал, задержав там взгляд, блиц-лекцию: «Миром правят сумасшедшие. Не веришь, Наталья Юрьевна? А кто на Хиросиму бомбу скинул, а? А кто «Квадрат» Малевича считает первым шедевром? А кто через демократию устанавливает тотальную диктатуру чиновничества? А кто в комету ракетами пуляет? Может, в ней эти-то микробы шизофрении[16] и насыпаны. Ливни, засуха, сели, вулканы – а мы в комету атомным зарядом. Духовный лепрозорий[17], а не светлый мир! Согласись, Наташа? Духовный лепрозорий».
Выдавив из себя этот поток слов (еще одна странность – Голубев заметил, что этот монолог ему надиктовал внутренний голос), он подошел к окну. Там – пусто. Ни человечка. Ни воробушка. Асфальтовая Сахара.
Но кто же подкинул ему письмо? Письмо-то написано на русском. И почерк точно его собственный, индивидуальный. Если так, то долго изучали почерк, стиль. Не понять, бррр… И какое это письмо француза, если реалии в нем наши, нашего века? Бред чистой воды. Тут что-то в голове колыхнулось: «Сам!» И было там три раза повторено: «Сам. Сам! Сам!!!»
– О-о-о!
– Это я сам сочинил! – решительно сказал Иван Дмитриевич потолку, в котором его супруга укрепила чуткий микрофон-подслушку. – Сам, сам, черт возьми!
Болен. Подхватил. Утренняя, плохо глаженная рубашка. Мозговые вши, червяки.
Он никак не мог признать то, что заражен. Точно ведь, по всем старым, верным книгам. Ам-амнезия! У него – амнезия, частичная потеря памяти. Микробы жрали мозг. Со звуком «Ам!». Ну что же, есть болезни и похитрее. Это глобальное открытие почему-то не огорчило его. Он с удивлением ощутил, что даже обрадовался этой легкой болезни. Может быть, в нашем веке как раз и нужна-то эта самая амнезия. Анестезия души. Две сестрицы-близняшки: амнезия, анестезия.
Он достал из шкафа простыню, одеяло и подушку и лег на диван, впервые за этот вечер тихо улыбаясь. Пусть их жрут. После ожесточенной злобы, которая напала на него в заключение шахматного турнира, всегда приходит умиротворение. Давно в душе не было такого тепла. Он подумал об Оленьке Синицыной, о ее странном, бритом затылке. Это вызов или действительно дань моде? Эххх, старина Фрейд! Неужели же ты во всем прав?.. Фрейд, Адлер, Сеченов[18], Оля, Петр Арефьевич, Наташа, Ван Гог, Шанкр, Елкин, Оля, Соглядатай, Элеонора, чипсы-чуньо, Суйда, Оля, Петр Палыч с билетами, как в автобусе. Сон.